Страница:
– Пойдемте посмотреть их! – повторила она. – Обыкновенно они ожидают меня в этот час!
Она направилась в сад. Мы последовали за ней, – я смущенный, сбитый с толку, с разрушенными идеями о «бесполых самках» и отвратительных синих чулках, благодаря непринужденности манер и пленительной откровенности этой «знаменитости», славе которой я завидовал, но личностью которой я не мог не восторгаться. Со всеми ее интеллектуальными дарованиями она была прелестным женственным существом… Ах, Мэвис! Сколько горя суждено мне было узнать. Мэвис! Мэвис! Я шепчу твое нежное имя в своем одиночестве! Я вижу тебя в моих снах и на коленях перед тобой называю тебя ангелом! Мой ангел у врат Потерянного Рая, и его меч гения удерживает меня от всякого приближения к моему конфискованному древу жизни!
Едва мы вышли на газон, как случилось неприятное происшествие, которое могло бы окончиться неблагополучно. При приближении своей госпожи сенбернар, мирно отдыхавший в залитом солнцем углу, приготовился приветствовать ее, – но, заметив нас, вдруг остановился со зловещим рычанием, и, прежде чем мисс Клер успела произнести предупредительное слово, он сделал пару громадных скачков и бросился дико на Лючио, как будто намереваясь разорвать его в клочки. Лючио с удивительным присутствием духа схватил его за горло твердой рукой и отстранил. Мэвис смертельно побледнела.
– Я возьму его! Он меня послушается! – крикнула она и положила свою маленькую ручку на шею собаки.
– Долой, Император! Долой! Как ты смеешь!
В один момент Император очутился на земле и припал униженно к ее ногам, тяжело дыша и дрожа всем телом. Она держала его за ошейник и смотрела на Лючио; тот был совершенно спокоен, хотя в его глазах сверкали зловещие огоньки.
– Мне очень досадно, – промолвила она тихо, – я забыла, вы сказали мне, что собаки вас не любят. Но какая странная антипатия! Я не могу понять. Император обыкновенно так благодушен, я должна извиниться за его дурное поведение – это так на него непохоже. Надеюсь, он не причинил вам вреда?
– Нисколько! – любезно возразил Лючио. – Надеюсь, я не причинил вреда ему или расстроил вас?
Она ничего не ответила и увела сенбернара. Пока она отсутствовала, лицо Лючио омрачилось и приняло жестокое выражение.
– Что вы о ней думаете? – спросил он отрывисто.
– Едва ли я знаю сам, ответил я рассеянно. – Она совсем иная, чем я ее себе представлял. Но ее собаки довольно неприятная компания.
– Они – честные животные, они, несомненно, привыкли быть чистосердечными со своей госпожой и поэтому протестуют против олицетворения лжи.
– Говорите о самом себе! – сказал я сердито, – они протестуют главным образом против вас.
– Разве я этого не видел? И разве я не говорил о самом себе? Не думаете ли вы, что я назвал бы вас олицетворением лжи, если б даже это была правда! Я не могу допустить такой невежливости. Но это я – воплощение лжи, и, зная это, я сознаю это, что дает мне некоторое право на честность и на то, чтобы быть выше обыкновенного уровня людей. Эта женщина – лавроносец, олицетворенная правда! Только подумайте! Она не претендует быть чем-нибудь другим, как тем, что она есть! Не удивительно, что она знаменита!
Я ничего не сказал, и как раз предмет нашего разговора – Мэвис Клер возвратилась, спокойная и улыбающаяся, с так-том и грацией прекрасной хозяйки, прилагающая все старания, чтобы заставить нас забыть яростный поступок ее собаки. Она водила нас по прелестным извилистым дорожкам сада, буквально представляющего собой беседку из молодой весенней зелени. Она говорила с легкостью, блеском и умом с нами обоими; однако я заметил, что, изучая Лючио с тайным интересом, она следила за его взорами и движениями более из любопытства, чем из расположения. Пройдя тенистую аллею сводом из распускающегося душистого чубучника, мы очутились на открытом дворе, вымощенном синей и белой черепицей, в центре которого возвышалась живописная голубятня, построенная в виде китайской пагоды.
Остановившись, Мэвис ударила в ладоши. Целое облако голубей, белых серых, бурых и пестрых, ответило на призыв, кружась вокруг ее головы и спускаясь группами к ее ногам.
– Вот мои критики! – сказала она смеясь. – Разве они не прелестные создания? Тех, которых я лучше знаю, я назвала по соответствующим журналам, но, конечно, среди них множество безымянных. Вот, например, «Субботний Обзор»… – и она подняла надменную птицу с коралловыми ножками, которой, по-видимому, нравилось оказываемое ей внимание. – Он дерется со всеми своими товарищами и отгоняет их прочь от корма, где только может. Он сварливое создание! – она погладила головку голубя. – никогда не знаешь, как угодить ему: он иногда обижается на зерна и клюет только горох, или наоборот. Он вполне заслуживает свое имя. Уходи, старичок! – и, подбросив птицу на воздух, она некоторое время следила за ее полетом. – Как он комичен, старый ворчун! Вот «Оратор», – и она указала на жирную, суетливую птицу. – Он очень мило важничает и воображает себя значительным, чего нет на самом деле. Там «Общественное Мнение» – тот, что полудремлет на стене; рядом с ним «Зритель»: вы видите, у него два кольца вокруг глаз, как очки. То бурое создание, с пушистыми крыльями, на цветочном вазоне, – «Девятнадцатое Столетие»; а маленькая птичка, с зеленой шеей – «Вестминстерская Газета», та, жирная, что сидит на помосте, – «Pall Mall», она очень хорошо знает свое имя – смотрите! – и она весело позвала: «Pall Mall, иди сюда!» – Птица тотчас послушалась и, слетев с помоста, уселась на ее плече. – Их так много, что трудно иногда различать. Как только я вижу злую критику, я даю название голубю: это меня забавляет. Тот замаранный, с грязными ногами – «Наброски»: это очень дурно воспитанная птица, должна вас предупредить. Та – изящная на вид голубка с пурпуровой грудкой – «График»; а та, кроткая старая, серая штучка – «И. Л. Н.», сокращение из «Иллюстрированных Лондонских Новостей». Те три белые соответствуют «Ежедневному Телеграфу», «Утренней Почте» и «Шнадрату». Теперь смотрите на них всех!
И, достав из угла закрытую корзинку, она начала в щедром количестве рассыпать по всему двору горох и всевозможные зерна. Один момент – и мы едва могли видеть небо: так плотно птицы столпились вместе, то налетая друг на друга, то отбиваясь, то спускаясь вниз, то взлетая вверх; но вскоре крылатое смятение уступило место чему-то вроде порядка, когда они все разбрелись по земле, каждая занятая выбором своего любимого корма.
– Вы в самом деле философ, – улыбаясь, сказал Лючио, – если можете символизировать критиков стаею голубей!
Она весело рассмеялась.
– Ну да, это лекарство против раздражения. Мне приходилось много терзаться за свой труд. Я дивлюсь, почему пресса так ко мне жестока, оказывая в то же время милость и поощрение худшим писателям. Но после небольшого размышления я нашла, что мнения критиков не влияют на убеждения публики, и решила больше о них не беспокоиться… кроме голубей!
– И посредством голубей вы кормите ваших критиков, – заметил я.
– Совершенно верно! Я кормлю их. Они что-нибудь получают от своих редакторов за поношение моей работы и, вероятно, еще больше зарабатывают, продавая экземпляры своей критики. Так что, как видите, эмблема голубей годится вполне. Но вы еще не видели «Атенея». О, вы должны его увидеть!
С искрившимся смехом в ее синих глазах она привела нас из голубиного двора в уединенный и тенистый угол сада, где в большой клетке важно сидела белая сова. Как только она нас заметила, она пришла в ярость и, натопорщив свои пушистые перья, грозно вращала сверкающими желтыми глазами и раскрывала клюв. Две совы поменьше сидели на земле, плотно прижавшись друг к другу: одна серая, другая коричневая.
– Злой старикашка! – сказала Мэвис, обращаясь к злобному созданию самым нежным тоном. – Разве тебе не удалось сегодня поймать мышку? О, какие злые глаза! Какой жадный рот!
Затем, повернувшись к нам, она продолжала:
– Разве она не красивая сова? Разве она не выглядит умной? Но факт тот, что она именно настолько глупа, как только возможно быть. Поэтому я ее называю «Атенеем». Она имеет такой глубокомысленный вид, и вы воображаете, что она знает все; но, в сущности, она все время только об одном и думает, как бы убить мышонка, что значительно ограничивает ее разум!
Лючио смеялся от души, я также. Она выглядела такой веселой и шаловливой.
– Но в клетке еще две других совы, – сказал я, – как их имена?
Она подняла маленький пальчик с шутливым предупреждением.
Это секрет! Они все «Атеней», род литературного триумвирата. Но какой триумвират, я не рискую объяснить. Это загадка, которую я предоставляю вам отгадать!
Она прошла дальше, и мы за ней, через бархатную лужайку, окаймленную весенними цветами – тюльпанами, гиацинтами, анемонами и шафраном, и, вдруг остановившись, она спросила:
– Не хотите ли взглянуть на мой рабочий кабинет?
Я согласился на это предложение почти с мальчишеским энтузиазмом. Лючио посмотрел на меня с полуцинической улыбкой и спросил:
– Мисс Клер, назовете ли вы голубя в честь мистера Темпеста? Он принял участие в критике, но я сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь повторил это!
Она оглянулась на меня, и улыбка скользнула на ее губах.
– О, я была милосердна к мистеру Темпесту. Он находится среди безымянных птиц, которых я мало различаю!
Она подошла к открытой стеклянной двери, выходящей на газон, усеянный цветами, и, войдя вслед за ней, мы очутились в большой комнате восьмиугольной формы, где первым бросившимся в глаза предметом был мраморный бюст Афины-Паллады, спокойное и бесстрастное лицо которой освещалось солнцем. Левую сторону от окна занимал письменный стол, заваленный бумагами; в углу, задрапированный оливковым бархатом, стоял Аполлон Бельведерский, своей неисповедимой и лучезарной улыбкой давая урок любви и торжества славы; и множества книг, не размещенных в строгом порядке по полкам, как если б их никогда не читали, были разбросаны по низким столам и этажеркам, так, чтобы легко можно было взять и заглянуть в них.
Отделка стен, главным образом, возбудила мое любопытство и восторг: они были разделены на панели, и на каждой были написаны золотыми буквами некоторые изречения философов или стихи поэтов. Слова Шелли, которые нам цитировала Мэвис, занимали, как она сказала, одну панель, и над ними висел великолепный барельеф поэта, скопированный с памятника в Виареджио. Тут были и Шекспир, и Байрон, и Кет. Не хватило бы и целого дня, чтобы подробно осмотреть оригинальности и прелести этой «мастерской», как ее владелица называла ее. Однако ж должен был прийти час, когда я знал наизусть каждый ее уголок.
Теперь нам оставалось не много времени, и, выразив достаточно свое удовольствие и благодарность за любезный прием, Лючио взглянул на часы и напомнил об отъезде.
– Мы могли бы остаться здесь на бесконечное время, мисс Клер, – сказал он с редкой мягкостью в темных глазах. – Здесь приют для мира и счастливого размышления, успокоительный уголок для усталой души…
Он подавил легкий вздох и продолжал:
– Но поезд не ждет человека, а мы возвращаемся в город к вечеру.
– Тогда я не смею долее вас задерживать, – сказала наша молодая хозяйка, проведя нас боковой дверью через коридор, наполненный цветущими растениями, в гостиную, где она прежде нас приняла.
– Я надеюсь, мистер Темпест, – прибавила она, улыбаясь мне, – что теперь, когда мы встретились, вы больше не пожелаете походить на одного из моих голубей! Не стоит того!
– Мисс Клер, – сказал я, говоря на этот раз с неподдельной искренностью, – даю вам честное слово, что мне досадно за написанную статью против вас. Если б я только знал, какая вы!
– О, это не составляет разницы для критики.
– Для меня это составило бы громадную разницу, – заявил я. – Вы так не похожи на пресловутую «литературную женщину»!
Я остановился; она глядела на меня, улыбаясь ясными, откровенными глазами. Затем я прибавил:
– Я должен сказать вам, что Сибилла, леди Сибилла Эльтон – одна из ваших пламенных поклонниц.
– Мне очень приятно это слышать, – просто сказала она. – я всегда радуюсь, когда мне удается снискать чье-либо одобрение и расположение.
– Разве не все одобряют вас и восторгаются вами? – спросил Лючио.
– О, нет! Совсем нет! «Суббота» говорит, что я имею успех только у приказчиц, – и она засмеялась. – Бедная, старая «Суббота»! Писатели из ее штаба так завидуют каждому успешному автору! Я рассказала принцу Уэльскому, как она на днях отозвалась обо мне; он очень смеялся.
– Вы знаете принца? – спросил я с легким удивлением.
– Да, правильнее сказать он знает меня. Он был так любезен, заинтересовавшись моей книгой. Он хорошо знаком с литературой – гораздо больше, чем это думают. Он не раз был здесь и видел, как я кормлю моих критиков-голубей! Я думаю, что это его забавляло!
И вот весь результат ругательства прессы! Только тот, что она называла своих голубей именами критиков и кормила их в присутствии царственных или знаменитых посетителей, которым случалось быть у нее (я потом узнал, что их было много) и смеяться, видя, что голубь «Зритель» дерется из-за зерна, или голубь «Субботний Обзор» спорит из-за гороха! Очевидно, ни один критик враждебный или иной не мог огорчить веселой натуры такого шаловливого эльфа, каким она была.
– Как вы отличаетесь от заурядного литературного люда! – невольно вырвалось у меня.
– Я очень рада, что вы меня такой находите, – ответила она. – Надеюсь, я иная. Обыкновенно все литераторы держат себя слишком серьезно и придают слишком большое значение тому, что они делают. Поэтому они становятся скучными. Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь, основательно исполнив хорошую работу, не был бы вполне ею счастлив. Я бы согласна была продолжать писать, имея только чердак для жилья. Раньше я была бедна – возмутительно бедна, и даже теперь я не богата, но мне как раз хватает, чтобы жить своим трудом. Если б я имела больше, я могла бы залениться и отнестись с пренебрежением к своей работе, и тогда, знаете, Сатана мог бы вмешаться в мою жизнь.
– Я думаю, у вас хватило бы достаточно силы устоять против Сатаны, – сказал Лючио, смотря испытующе на нее.
– О, я знаю! Я не могу быть уверенной в себе! – улыбнулась она. – Он, по всей вероятности, должен быть опасно обаятельной личностью. Я никогда не рисую его себе в виде обладателя хвоста и копыт. Здравый смысл доказывает мне, что существо подобного вида не может иметь ни малейшей силы. Наилучшее определение Сатаны – у Мильтона! – И ее глаза внезапно потемнели от напряженных мыслей. – Могущественный падший ангел! Можно только пожалеть за такое падение!
Наступило молчание. Где-то пела птица, и легкий ветерок колебал лилии на окне.
– Прощайте, Мэвис Клер! – сказал Лючио очень мягко, почти нежно.
Его голос был тихий и дрожащий; его лицо было серьезно и бледно.
Она посмотрела на него с недоумением.
– Прощайте.
И она протянула маленькую ручку. Он держал ее один момент, затем, к моему удивлению, при всей его ненависти к женщинам, он нагнулся и поцеловал ее Она покраснела и выдернула ее.
– Будьте всегда тем, что вы есть, Мэвис Клер! – сказал он ласково. – Пусть ничего в вас не изменится! Сохраните эту светлую натуру, этот спокойный дух тихого довольства, и вы можете носить горькие лавры славы так же приятно, как розы! Я видел свет; я далеко путешествовал и встречал много знаменитых мужчин и женщин, королей и королев, сенаторов, поэтов и философов; моя опытность широка и разнообразна, так что я не совсем без авторитета, и я уверяю вас, что Сатана, о котором вы отзывались с состраданием, никогда не нарушит покой чистой удовлетворенной души. Равные сходятся: падший ангел ищет одинаково падших, и дьявол, если есть он, делается товарищем только тех, кто находит удовольствие в его учении и обществе, Легенда говорит, что он боится распятия, но я бы сказал, что если он и боится чего-нибудь, так это того «сладостного довольства», которое воспевает Шекспир, и которое служит надежной защитой против зла. Я говорю, как человек, годы которого дают право говорить. Я на много, много лет старше вас! Вы меня простите, если я сказал слишком много!
Она молчала, очевидно тронутая и слегка удивленная его словами, и лицо ее имело полуиспуганное выражение, которое тотчас изменилось, когда я подошел к ней, чтобы проститься.
– Я очень рад познакомиться с вами, мисс Клер! – сказал я. – Надеюсь, мы будем друзьями!
– Я не вижу причины, чтобы быть врагами, – откровенно ответила она. – Я довольна, что вы сегодня пришли! Если когда-нибудь вы пожелаете меня опять «отделать», вы знаете свою судьбу. Вы делаетесь голубем – ничего больше! Прощайте!
Она грациозно поклонилась нам, и, когда калитка затворилась за нами, мы услыхали радостный лай сенбернара, очевидно, выпущенного из заточения немедленно после нашего ухода.
Некоторое время мы шли молча, и только когда мы вошли в Виллосмирский парк и направились к аллее, где ждала коляска, чтоб отвезти нас на станцию, Лючио заговорил:
– Ну, что вы думаете о ней теперь?
– Она совсем не напоминает общепринятого идеала романистки, – ответил я со смехом.
– Принятые идеалы обыкновенно ошибочны, – заметил он, внимательно всматриваясь в меня. – Принятый идеал дьявола – неописуемое существо с рогами, копытами и хвостом, как мисс Клер только что сказала. Принятый идеал красоты – Венера Медицейская, между тем ваша леди Сибилла вполне превосходит эту слишком дорого ценимую статую. Принятый идеал поэта – Аполлон: он был богом, и никогда ни один поэт не приближался к богоподобному! И принятый идеал писательницы – старый дурно одетый, нечесаный урод с очками на носу; Мэвис Клер не соответствует этому описанию, между тем она – автор «Несогласия». Теперь Мэквин, который постоянно бранит ее, где только может, действительно и старый, и некрасивый, и несчастный, и в очках, но он не автор! Женщины-поэты неизменно предполагаются безобразными, мужчины-авторы большей частью безобразны на самом деле, но их безобразие не замечается. Однако же, как бы ни была хороша собой женщина-писательница, она, по толкованию прессы, принимается за урода, потому что пресса считает, что она должна быть уродом. Хорошенькая писательница – это оскорбление, это несообразность, нечто, чего ни мужчины, ни женщины не переносят. Мужчины не любят ее, потому что, будучи развитой и независимой, она часто не обращает на них внимания; женщины не любят ее, потому что она имеет дерзость соединять в себе красоту и ум и является соперницей для тех, кто обладает лишь одной красотой.
Тут мы подошли к коляске.
– Ровно двадцать минут осталось до поезда, Джеффри! Едем!
И мы поехали. Я следил за красными, остроконечными крышами Виллосмирского замка, освещенного последними лучами солнца, пока поворот дороги не скрыл их из виду.
– Вам нравится ваша покупка? – тотчас спросил Лючио.
– Неимоверно!
– А ваша соперница, Мэвис Клер? Нравится она вам?
Я подумал с минуту и ответил:
– Да. Она мне нравится. И я теперь сознаюсь вам, что мне нравится ее книга. Это великое произведение, достойное самого высокоодаренного человека. Мне она всегда нравилась, и потому, что она мне нравилась, я бранил ее.
– Что-то мудрено! – улыбнулся он. – Не можете ли вы объяснить?
– Конечно, могу, – сказал я, – объяснение очень просто. Я завидовал ее силе, я еще завидую ей. Ее популярность причинила мне жгучее чувство обиды, и для облегчения я написал ту статью. Но я больше никогда не сделаю ничего подобного. Пусть спокойно растут ее лавры.
– Лавры имеют обыкновение расти без всякого позволения, – заметил многозначительно Лючио, – и там, где их совсем не ожидают. Они никогда не могут быть надлежащим образом культивированы в теплицах критики.
– Я знаю это! – воскликнул я, и мои мысли возвратились к моей книге и к осыпавшим ее хвалебным рецензиям. – Я выучил основательно этот урок, наизусть!
Он пристально посмотрел на меня.
– Это только один из тех многих, которые вам еще предстоит выучить. Это урок о славе. Ваш следующий курс будет о любви!
Он улыбнулся, а я почувствовал некоторый страх и неловкость. Я подумал о Сибилле и ее несравненной красоте, о Сибилле, которая призналась мне, что не может любить. Не придется ли нам обоим учить урок?
И одолеем ли мы его?
Приготовления к свадьбе быстро подвигались. Я и Сибилла начали получать горы подарков, и тут я познакомился с неизвестной мне до сих пор фазой пошлости и лицемерия нашего общества. Каждый из них знал степень моего богатства и то, как мало было необходимости в подношении мне или моей невесте дорогих вещей.
Несмотря на это, все наши так называемые «друзья» и знакомые старались превзойти друг друга ценностью или вкусом своих разнообразных подарков. Будь мы молодой парой, вступающей в свет с искренней любовью, но без определенных будущих доходов, мы бы ничего не получили полезного или ценного – каждый постарался бы сделать подарок как можно дешевле. Вместо красивого сервиза из массивного серебра мы получили бы тощую коллекцию мельхиоровых чайных ложечек.
Вместо дорогого издания книг с изящными эстампами, возможно, что мы выразили бы свою благодарность за семейную Библию в 10 шиллингов. Конечно, я вполне понимал настоящую сущность выказываемой расточительности наших «друзей»: их подарки были ни более ни менее как взятками, посланными с целью, которую не трудно было угадать, именно, чтобы, во-первых, быть приглашенными на свадьбу, а во-вторых, чтобы быть помещенными в наш визитный список, в виду приглашения на наши обеды и балы; и, кроме того, они рассчитывали на наше влияние в обществе и на возможный шанс занять деньги у нас при случае. В скудной благодарности и сдержанном презрении, вызываемых их льстивыми подношениями, я и Сибилла были совершенно единодушны. Она устала и равнодушно смотрела на ряды сверкающих драгоценностей и польстила мое самолюбие уверением, что единственной вещью, нравившеюся ей, была ривьера из сапфиров и бриллиантов, которую я подарил ей как залог помолвки, вместе с обручальным кольцом из тех же камней. Я заметил, что ей также очень нравился подарок Лючио, который был действительно образцовым произведением ювелирного искусства: это был пояс в виде змеи; ее туловище было составлено из мельчайших изумрудов, а голова – из рубинов и бриллиантов; гибкая, как тростник, она, казалось, как живая, обвивала талию Сибиллы и дышала вместе с ней. Лично мне не очень нравилось это украшение для молодой невесты, по-моему, оно было совсем не подходящим, но так как все другие восторгались им и завидовали обладательнице такой великолепной вещи, то я ничего не сказал о своем неудовольствии. Дайана Чесней выказала изящный и тонкий вкус в своем подарке: это была восхитительная мраморная статуя Психеи на пьедестале из массивного серебра и черного дерева.
Сибилла поблагодарила ее с холодной улыбкой.
– Вы дали мне эмблему души! – сказала она. – Без сомнения, вы вспомнили, что у меня нет души!
И ее смех заледенил бедную Дайану «до мозга костей», как призналась мне со слезами на глазах добросердечная маленькая американка. В этот период я видел очень мало Риманца. Я был очень занят с моими поверенными устройством моих денежных дел. Господа Бентам и Эллис позволили себе возразить против моего решения отдать половину состояния моей нареченной жене; но я не терпел вмешательства, и бумага была составлена, подписана и засвидетельствована. Граф Эльтон не мог достаточно нахвалиться моим «беспримерным великодушием» и «благородным характером» и везде превозносил меня, дойдя до того, что почти сделался ходячей рекламой добродетелей своего будущего зятя. По-видимому, для него начиналась новая жизнь: он открыто флиртовал с Дайаной Чесней, о своей парализованной супруге никогда не говорил и, должно быть, никогда не думал. Сама Сибилла постоянно находилась в руках портных и модисток, и мы каждый день виделись только несколько минут. В эти минуты она была всегда очаровательна, даже нежна, а между тем, несмотря на мой странный восторг и любовь к ней, я чувствовал, что она была моею настолько, насколько раба могла бы быть моею, – что, давая мне для поцелуя свои губы, она считала, что я имею право их целовать, потому что я купил их, – что ее прелестные ласки были заучены, и все ее поведение было результатом тщательной предусмотрительности, а не естественного побуждения. Я старался отделаться от этого впечатления, но оно продолжало настойчиво преследовать меня и омрачать сладость моего положения.
Тем временем толки о моей раздутой рекламами книге постепенно стихали. Моджесон представил мне внушительный счет расходов за публикации, который я беспрекословно оплатил. Время от времени намек на мои нелитературные триумфы" появлялся в той или другой газете, но иначе никто не говорил о моем «знаменитом» произведении, и мало кто читал его.
Я порадовался, что точно такая же судьба постигла один роман под названием «Марий эпикуреец», расхваленный кликой, но потерпевший неудачу у публики. Журналисты, с которыми я имел сношения, начали отлынивать от меня, как вещи, брошенные в бурю с корабля в море. Мне думается, они видели, что я не был намерен задавать для них обеды и ужины, и понимали, что мой брак с дочерью графа Эльтона поднимет меня в атмосферу, где Граб-стрит не могла свободно дышать или удобно протянуть ноги. Груда золота, на которой я сидел, как на троне, мало-помалу отделяла меня даже от задних дворов и низких коридоров в храме славы, и почти бессознательно для самого себя я, шаг за шагом, удалялся от них, защищая глаза, как от солнца, и смотря издали на блестящие башни, куда через высокий портик входила легкая женская фигура, повернув свою увенчанную лаврами головку, скорбно улыбающуюся мне с божественным состраданием, прежде чем пойти поклониться богам. Между тем, если бы спросили прессу, то каждый сказал бы, что я имел большой успех. Я, только я сознавал всю горечь и правду моего провала. Я не тронул сердца публики; мне не удалось пробудить моих читателей от апатии их скучной, банальной и будничной жизни и заставить их повернуться ко мне с распростертыми руками, с восклицаниями: "Больше, больше этих мыслей, которые утешают и вдохновляют нас! Благодаря им мы слышим над бурями жизни голос Бога, провозглашающий: «Все прекрасно!» – я этого не сделал. Я не мог этого сделать. И, хуже всего, во мне зародилось убеждение, что я мог бы это сделать, если б остался бедным! Во мне было убито самое сильное, самое здоровое, что только есть в человеке, – необходимость труда. Я знал, что я не нуждался в труде, что общество, в котором я теперь вращался, нашло бы странным, если б я вздумал трудиться, что я был обязан тратить деньги и «веселиться» по-идиотски, потому что в высшем обществе это называлось «весельем».
Она направилась в сад. Мы последовали за ней, – я смущенный, сбитый с толку, с разрушенными идеями о «бесполых самках» и отвратительных синих чулках, благодаря непринужденности манер и пленительной откровенности этой «знаменитости», славе которой я завидовал, но личностью которой я не мог не восторгаться. Со всеми ее интеллектуальными дарованиями она была прелестным женственным существом… Ах, Мэвис! Сколько горя суждено мне было узнать. Мэвис! Мэвис! Я шепчу твое нежное имя в своем одиночестве! Я вижу тебя в моих снах и на коленях перед тобой называю тебя ангелом! Мой ангел у врат Потерянного Рая, и его меч гения удерживает меня от всякого приближения к моему конфискованному древу жизни!
XX
Едва мы вышли на газон, как случилось неприятное происшествие, которое могло бы окончиться неблагополучно. При приближении своей госпожи сенбернар, мирно отдыхавший в залитом солнцем углу, приготовился приветствовать ее, – но, заметив нас, вдруг остановился со зловещим рычанием, и, прежде чем мисс Клер успела произнести предупредительное слово, он сделал пару громадных скачков и бросился дико на Лючио, как будто намереваясь разорвать его в клочки. Лючио с удивительным присутствием духа схватил его за горло твердой рукой и отстранил. Мэвис смертельно побледнела.
– Я возьму его! Он меня послушается! – крикнула она и положила свою маленькую ручку на шею собаки.
– Долой, Император! Долой! Как ты смеешь!
В один момент Император очутился на земле и припал униженно к ее ногам, тяжело дыша и дрожа всем телом. Она держала его за ошейник и смотрела на Лючио; тот был совершенно спокоен, хотя в его глазах сверкали зловещие огоньки.
– Мне очень досадно, – промолвила она тихо, – я забыла, вы сказали мне, что собаки вас не любят. Но какая странная антипатия! Я не могу понять. Император обыкновенно так благодушен, я должна извиниться за его дурное поведение – это так на него непохоже. Надеюсь, он не причинил вам вреда?
– Нисколько! – любезно возразил Лючио. – Надеюсь, я не причинил вреда ему или расстроил вас?
Она ничего не ответила и увела сенбернара. Пока она отсутствовала, лицо Лючио омрачилось и приняло жестокое выражение.
– Что вы о ней думаете? – спросил он отрывисто.
– Едва ли я знаю сам, ответил я рассеянно. – Она совсем иная, чем я ее себе представлял. Но ее собаки довольно неприятная компания.
– Они – честные животные, они, несомненно, привыкли быть чистосердечными со своей госпожой и поэтому протестуют против олицетворения лжи.
– Говорите о самом себе! – сказал я сердито, – они протестуют главным образом против вас.
– Разве я этого не видел? И разве я не говорил о самом себе? Не думаете ли вы, что я назвал бы вас олицетворением лжи, если б даже это была правда! Я не могу допустить такой невежливости. Но это я – воплощение лжи, и, зная это, я сознаю это, что дает мне некоторое право на честность и на то, чтобы быть выше обыкновенного уровня людей. Эта женщина – лавроносец, олицетворенная правда! Только подумайте! Она не претендует быть чем-нибудь другим, как тем, что она есть! Не удивительно, что она знаменита!
Я ничего не сказал, и как раз предмет нашего разговора – Мэвис Клер возвратилась, спокойная и улыбающаяся, с так-том и грацией прекрасной хозяйки, прилагающая все старания, чтобы заставить нас забыть яростный поступок ее собаки. Она водила нас по прелестным извилистым дорожкам сада, буквально представляющего собой беседку из молодой весенней зелени. Она говорила с легкостью, блеском и умом с нами обоими; однако я заметил, что, изучая Лючио с тайным интересом, она следила за его взорами и движениями более из любопытства, чем из расположения. Пройдя тенистую аллею сводом из распускающегося душистого чубучника, мы очутились на открытом дворе, вымощенном синей и белой черепицей, в центре которого возвышалась живописная голубятня, построенная в виде китайской пагоды.
Остановившись, Мэвис ударила в ладоши. Целое облако голубей, белых серых, бурых и пестрых, ответило на призыв, кружась вокруг ее головы и спускаясь группами к ее ногам.
– Вот мои критики! – сказала она смеясь. – Разве они не прелестные создания? Тех, которых я лучше знаю, я назвала по соответствующим журналам, но, конечно, среди них множество безымянных. Вот, например, «Субботний Обзор»… – и она подняла надменную птицу с коралловыми ножками, которой, по-видимому, нравилось оказываемое ей внимание. – Он дерется со всеми своими товарищами и отгоняет их прочь от корма, где только может. Он сварливое создание! – она погладила головку голубя. – никогда не знаешь, как угодить ему: он иногда обижается на зерна и клюет только горох, или наоборот. Он вполне заслуживает свое имя. Уходи, старичок! – и, подбросив птицу на воздух, она некоторое время следила за ее полетом. – Как он комичен, старый ворчун! Вот «Оратор», – и она указала на жирную, суетливую птицу. – Он очень мило важничает и воображает себя значительным, чего нет на самом деле. Там «Общественное Мнение» – тот, что полудремлет на стене; рядом с ним «Зритель»: вы видите, у него два кольца вокруг глаз, как очки. То бурое создание, с пушистыми крыльями, на цветочном вазоне, – «Девятнадцатое Столетие»; а маленькая птичка, с зеленой шеей – «Вестминстерская Газета», та, жирная, что сидит на помосте, – «Pall Mall», она очень хорошо знает свое имя – смотрите! – и она весело позвала: «Pall Mall, иди сюда!» – Птица тотчас послушалась и, слетев с помоста, уселась на ее плече. – Их так много, что трудно иногда различать. Как только я вижу злую критику, я даю название голубю: это меня забавляет. Тот замаранный, с грязными ногами – «Наброски»: это очень дурно воспитанная птица, должна вас предупредить. Та – изящная на вид голубка с пурпуровой грудкой – «График»; а та, кроткая старая, серая штучка – «И. Л. Н.», сокращение из «Иллюстрированных Лондонских Новостей». Те три белые соответствуют «Ежедневному Телеграфу», «Утренней Почте» и «Шнадрату». Теперь смотрите на них всех!
И, достав из угла закрытую корзинку, она начала в щедром количестве рассыпать по всему двору горох и всевозможные зерна. Один момент – и мы едва могли видеть небо: так плотно птицы столпились вместе, то налетая друг на друга, то отбиваясь, то спускаясь вниз, то взлетая вверх; но вскоре крылатое смятение уступило место чему-то вроде порядка, когда они все разбрелись по земле, каждая занятая выбором своего любимого корма.
– Вы в самом деле философ, – улыбаясь, сказал Лючио, – если можете символизировать критиков стаею голубей!
Она весело рассмеялась.
– Ну да, это лекарство против раздражения. Мне приходилось много терзаться за свой труд. Я дивлюсь, почему пресса так ко мне жестока, оказывая в то же время милость и поощрение худшим писателям. Но после небольшого размышления я нашла, что мнения критиков не влияют на убеждения публики, и решила больше о них не беспокоиться… кроме голубей!
– И посредством голубей вы кормите ваших критиков, – заметил я.
– Совершенно верно! Я кормлю их. Они что-нибудь получают от своих редакторов за поношение моей работы и, вероятно, еще больше зарабатывают, продавая экземпляры своей критики. Так что, как видите, эмблема голубей годится вполне. Но вы еще не видели «Атенея». О, вы должны его увидеть!
С искрившимся смехом в ее синих глазах она привела нас из голубиного двора в уединенный и тенистый угол сада, где в большой клетке важно сидела белая сова. Как только она нас заметила, она пришла в ярость и, натопорщив свои пушистые перья, грозно вращала сверкающими желтыми глазами и раскрывала клюв. Две совы поменьше сидели на земле, плотно прижавшись друг к другу: одна серая, другая коричневая.
– Злой старикашка! – сказала Мэвис, обращаясь к злобному созданию самым нежным тоном. – Разве тебе не удалось сегодня поймать мышку? О, какие злые глаза! Какой жадный рот!
Затем, повернувшись к нам, она продолжала:
– Разве она не красивая сова? Разве она не выглядит умной? Но факт тот, что она именно настолько глупа, как только возможно быть. Поэтому я ее называю «Атенеем». Она имеет такой глубокомысленный вид, и вы воображаете, что она знает все; но, в сущности, она все время только об одном и думает, как бы убить мышонка, что значительно ограничивает ее разум!
Лючио смеялся от души, я также. Она выглядела такой веселой и шаловливой.
– Но в клетке еще две других совы, – сказал я, – как их имена?
Она подняла маленький пальчик с шутливым предупреждением.
Это секрет! Они все «Атеней», род литературного триумвирата. Но какой триумвират, я не рискую объяснить. Это загадка, которую я предоставляю вам отгадать!
Она прошла дальше, и мы за ней, через бархатную лужайку, окаймленную весенними цветами – тюльпанами, гиацинтами, анемонами и шафраном, и, вдруг остановившись, она спросила:
– Не хотите ли взглянуть на мой рабочий кабинет?
Я согласился на это предложение почти с мальчишеским энтузиазмом. Лючио посмотрел на меня с полуцинической улыбкой и спросил:
– Мисс Клер, назовете ли вы голубя в честь мистера Темпеста? Он принял участие в критике, но я сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь повторил это!
Она оглянулась на меня, и улыбка скользнула на ее губах.
– О, я была милосердна к мистеру Темпесту. Он находится среди безымянных птиц, которых я мало различаю!
Она подошла к открытой стеклянной двери, выходящей на газон, усеянный цветами, и, войдя вслед за ней, мы очутились в большой комнате восьмиугольной формы, где первым бросившимся в глаза предметом был мраморный бюст Афины-Паллады, спокойное и бесстрастное лицо которой освещалось солнцем. Левую сторону от окна занимал письменный стол, заваленный бумагами; в углу, задрапированный оливковым бархатом, стоял Аполлон Бельведерский, своей неисповедимой и лучезарной улыбкой давая урок любви и торжества славы; и множества книг, не размещенных в строгом порядке по полкам, как если б их никогда не читали, были разбросаны по низким столам и этажеркам, так, чтобы легко можно было взять и заглянуть в них.
Отделка стен, главным образом, возбудила мое любопытство и восторг: они были разделены на панели, и на каждой были написаны золотыми буквами некоторые изречения философов или стихи поэтов. Слова Шелли, которые нам цитировала Мэвис, занимали, как она сказала, одну панель, и над ними висел великолепный барельеф поэта, скопированный с памятника в Виареджио. Тут были и Шекспир, и Байрон, и Кет. Не хватило бы и целого дня, чтобы подробно осмотреть оригинальности и прелести этой «мастерской», как ее владелица называла ее. Однако ж должен был прийти час, когда я знал наизусть каждый ее уголок.
Теперь нам оставалось не много времени, и, выразив достаточно свое удовольствие и благодарность за любезный прием, Лючио взглянул на часы и напомнил об отъезде.
– Мы могли бы остаться здесь на бесконечное время, мисс Клер, – сказал он с редкой мягкостью в темных глазах. – Здесь приют для мира и счастливого размышления, успокоительный уголок для усталой души…
Он подавил легкий вздох и продолжал:
– Но поезд не ждет человека, а мы возвращаемся в город к вечеру.
– Тогда я не смею долее вас задерживать, – сказала наша молодая хозяйка, проведя нас боковой дверью через коридор, наполненный цветущими растениями, в гостиную, где она прежде нас приняла.
– Я надеюсь, мистер Темпест, – прибавила она, улыбаясь мне, – что теперь, когда мы встретились, вы больше не пожелаете походить на одного из моих голубей! Не стоит того!
– Мисс Клер, – сказал я, говоря на этот раз с неподдельной искренностью, – даю вам честное слово, что мне досадно за написанную статью против вас. Если б я только знал, какая вы!
– О, это не составляет разницы для критики.
– Для меня это составило бы громадную разницу, – заявил я. – Вы так не похожи на пресловутую «литературную женщину»!
Я остановился; она глядела на меня, улыбаясь ясными, откровенными глазами. Затем я прибавил:
– Я должен сказать вам, что Сибилла, леди Сибилла Эльтон – одна из ваших пламенных поклонниц.
– Мне очень приятно это слышать, – просто сказала она. – я всегда радуюсь, когда мне удается снискать чье-либо одобрение и расположение.
– Разве не все одобряют вас и восторгаются вами? – спросил Лючио.
– О, нет! Совсем нет! «Суббота» говорит, что я имею успех только у приказчиц, – и она засмеялась. – Бедная, старая «Суббота»! Писатели из ее штаба так завидуют каждому успешному автору! Я рассказала принцу Уэльскому, как она на днях отозвалась обо мне; он очень смеялся.
– Вы знаете принца? – спросил я с легким удивлением.
– Да, правильнее сказать он знает меня. Он был так любезен, заинтересовавшись моей книгой. Он хорошо знаком с литературой – гораздо больше, чем это думают. Он не раз был здесь и видел, как я кормлю моих критиков-голубей! Я думаю, что это его забавляло!
И вот весь результат ругательства прессы! Только тот, что она называла своих голубей именами критиков и кормила их в присутствии царственных или знаменитых посетителей, которым случалось быть у нее (я потом узнал, что их было много) и смеяться, видя, что голубь «Зритель» дерется из-за зерна, или голубь «Субботний Обзор» спорит из-за гороха! Очевидно, ни один критик враждебный или иной не мог огорчить веселой натуры такого шаловливого эльфа, каким она была.
– Как вы отличаетесь от заурядного литературного люда! – невольно вырвалось у меня.
– Я очень рада, что вы меня такой находите, – ответила она. – Надеюсь, я иная. Обыкновенно все литераторы держат себя слишком серьезно и придают слишком большое значение тому, что они делают. Поэтому они становятся скучными. Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь, основательно исполнив хорошую работу, не был бы вполне ею счастлив. Я бы согласна была продолжать писать, имея только чердак для жилья. Раньше я была бедна – возмутительно бедна, и даже теперь я не богата, но мне как раз хватает, чтобы жить своим трудом. Если б я имела больше, я могла бы залениться и отнестись с пренебрежением к своей работе, и тогда, знаете, Сатана мог бы вмешаться в мою жизнь.
– Я думаю, у вас хватило бы достаточно силы устоять против Сатаны, – сказал Лючио, смотря испытующе на нее.
– О, я знаю! Я не могу быть уверенной в себе! – улыбнулась она. – Он, по всей вероятности, должен быть опасно обаятельной личностью. Я никогда не рисую его себе в виде обладателя хвоста и копыт. Здравый смысл доказывает мне, что существо подобного вида не может иметь ни малейшей силы. Наилучшее определение Сатаны – у Мильтона! – И ее глаза внезапно потемнели от напряженных мыслей. – Могущественный падший ангел! Можно только пожалеть за такое падение!
Наступило молчание. Где-то пела птица, и легкий ветерок колебал лилии на окне.
– Прощайте, Мэвис Клер! – сказал Лючио очень мягко, почти нежно.
Его голос был тихий и дрожащий; его лицо было серьезно и бледно.
Она посмотрела на него с недоумением.
– Прощайте.
И она протянула маленькую ручку. Он держал ее один момент, затем, к моему удивлению, при всей его ненависти к женщинам, он нагнулся и поцеловал ее Она покраснела и выдернула ее.
– Будьте всегда тем, что вы есть, Мэвис Клер! – сказал он ласково. – Пусть ничего в вас не изменится! Сохраните эту светлую натуру, этот спокойный дух тихого довольства, и вы можете носить горькие лавры славы так же приятно, как розы! Я видел свет; я далеко путешествовал и встречал много знаменитых мужчин и женщин, королей и королев, сенаторов, поэтов и философов; моя опытность широка и разнообразна, так что я не совсем без авторитета, и я уверяю вас, что Сатана, о котором вы отзывались с состраданием, никогда не нарушит покой чистой удовлетворенной души. Равные сходятся: падший ангел ищет одинаково падших, и дьявол, если есть он, делается товарищем только тех, кто находит удовольствие в его учении и обществе, Легенда говорит, что он боится распятия, но я бы сказал, что если он и боится чего-нибудь, так это того «сладостного довольства», которое воспевает Шекспир, и которое служит надежной защитой против зла. Я говорю, как человек, годы которого дают право говорить. Я на много, много лет старше вас! Вы меня простите, если я сказал слишком много!
Она молчала, очевидно тронутая и слегка удивленная его словами, и лицо ее имело полуиспуганное выражение, которое тотчас изменилось, когда я подошел к ней, чтобы проститься.
– Я очень рад познакомиться с вами, мисс Клер! – сказал я. – Надеюсь, мы будем друзьями!
– Я не вижу причины, чтобы быть врагами, – откровенно ответила она. – Я довольна, что вы сегодня пришли! Если когда-нибудь вы пожелаете меня опять «отделать», вы знаете свою судьбу. Вы делаетесь голубем – ничего больше! Прощайте!
Она грациозно поклонилась нам, и, когда калитка затворилась за нами, мы услыхали радостный лай сенбернара, очевидно, выпущенного из заточения немедленно после нашего ухода.
Некоторое время мы шли молча, и только когда мы вошли в Виллосмирский парк и направились к аллее, где ждала коляска, чтоб отвезти нас на станцию, Лючио заговорил:
– Ну, что вы думаете о ней теперь?
– Она совсем не напоминает общепринятого идеала романистки, – ответил я со смехом.
– Принятые идеалы обыкновенно ошибочны, – заметил он, внимательно всматриваясь в меня. – Принятый идеал дьявола – неописуемое существо с рогами, копытами и хвостом, как мисс Клер только что сказала. Принятый идеал красоты – Венера Медицейская, между тем ваша леди Сибилла вполне превосходит эту слишком дорого ценимую статую. Принятый идеал поэта – Аполлон: он был богом, и никогда ни один поэт не приближался к богоподобному! И принятый идеал писательницы – старый дурно одетый, нечесаный урод с очками на носу; Мэвис Клер не соответствует этому описанию, между тем она – автор «Несогласия». Теперь Мэквин, который постоянно бранит ее, где только может, действительно и старый, и некрасивый, и несчастный, и в очках, но он не автор! Женщины-поэты неизменно предполагаются безобразными, мужчины-авторы большей частью безобразны на самом деле, но их безобразие не замечается. Однако же, как бы ни была хороша собой женщина-писательница, она, по толкованию прессы, принимается за урода, потому что пресса считает, что она должна быть уродом. Хорошенькая писательница – это оскорбление, это несообразность, нечто, чего ни мужчины, ни женщины не переносят. Мужчины не любят ее, потому что, будучи развитой и независимой, она часто не обращает на них внимания; женщины не любят ее, потому что она имеет дерзость соединять в себе красоту и ум и является соперницей для тех, кто обладает лишь одной красотой.
Тут мы подошли к коляске.
– Ровно двадцать минут осталось до поезда, Джеффри! Едем!
И мы поехали. Я следил за красными, остроконечными крышами Виллосмирского замка, освещенного последними лучами солнца, пока поворот дороги не скрыл их из виду.
– Вам нравится ваша покупка? – тотчас спросил Лючио.
– Неимоверно!
– А ваша соперница, Мэвис Клер? Нравится она вам?
Я подумал с минуту и ответил:
– Да. Она мне нравится. И я теперь сознаюсь вам, что мне нравится ее книга. Это великое произведение, достойное самого высокоодаренного человека. Мне она всегда нравилась, и потому, что она мне нравилась, я бранил ее.
– Что-то мудрено! – улыбнулся он. – Не можете ли вы объяснить?
– Конечно, могу, – сказал я, – объяснение очень просто. Я завидовал ее силе, я еще завидую ей. Ее популярность причинила мне жгучее чувство обиды, и для облегчения я написал ту статью. Но я больше никогда не сделаю ничего подобного. Пусть спокойно растут ее лавры.
– Лавры имеют обыкновение расти без всякого позволения, – заметил многозначительно Лючио, – и там, где их совсем не ожидают. Они никогда не могут быть надлежащим образом культивированы в теплицах критики.
– Я знаю это! – воскликнул я, и мои мысли возвратились к моей книге и к осыпавшим ее хвалебным рецензиям. – Я выучил основательно этот урок, наизусть!
Он пристально посмотрел на меня.
– Это только один из тех многих, которые вам еще предстоит выучить. Это урок о славе. Ваш следующий курс будет о любви!
Он улыбнулся, а я почувствовал некоторый страх и неловкость. Я подумал о Сибилле и ее несравненной красоте, о Сибилле, которая призналась мне, что не может любить. Не придется ли нам обоим учить урок?
И одолеем ли мы его?
XXI
Приготовления к свадьбе быстро подвигались. Я и Сибилла начали получать горы подарков, и тут я познакомился с неизвестной мне до сих пор фазой пошлости и лицемерия нашего общества. Каждый из них знал степень моего богатства и то, как мало было необходимости в подношении мне или моей невесте дорогих вещей.
Несмотря на это, все наши так называемые «друзья» и знакомые старались превзойти друг друга ценностью или вкусом своих разнообразных подарков. Будь мы молодой парой, вступающей в свет с искренней любовью, но без определенных будущих доходов, мы бы ничего не получили полезного или ценного – каждый постарался бы сделать подарок как можно дешевле. Вместо красивого сервиза из массивного серебра мы получили бы тощую коллекцию мельхиоровых чайных ложечек.
Вместо дорогого издания книг с изящными эстампами, возможно, что мы выразили бы свою благодарность за семейную Библию в 10 шиллингов. Конечно, я вполне понимал настоящую сущность выказываемой расточительности наших «друзей»: их подарки были ни более ни менее как взятками, посланными с целью, которую не трудно было угадать, именно, чтобы, во-первых, быть приглашенными на свадьбу, а во-вторых, чтобы быть помещенными в наш визитный список, в виду приглашения на наши обеды и балы; и, кроме того, они рассчитывали на наше влияние в обществе и на возможный шанс занять деньги у нас при случае. В скудной благодарности и сдержанном презрении, вызываемых их льстивыми подношениями, я и Сибилла были совершенно единодушны. Она устала и равнодушно смотрела на ряды сверкающих драгоценностей и польстила мое самолюбие уверением, что единственной вещью, нравившеюся ей, была ривьера из сапфиров и бриллиантов, которую я подарил ей как залог помолвки, вместе с обручальным кольцом из тех же камней. Я заметил, что ей также очень нравился подарок Лючио, который был действительно образцовым произведением ювелирного искусства: это был пояс в виде змеи; ее туловище было составлено из мельчайших изумрудов, а голова – из рубинов и бриллиантов; гибкая, как тростник, она, казалось, как живая, обвивала талию Сибиллы и дышала вместе с ней. Лично мне не очень нравилось это украшение для молодой невесты, по-моему, оно было совсем не подходящим, но так как все другие восторгались им и завидовали обладательнице такой великолепной вещи, то я ничего не сказал о своем неудовольствии. Дайана Чесней выказала изящный и тонкий вкус в своем подарке: это была восхитительная мраморная статуя Психеи на пьедестале из массивного серебра и черного дерева.
Сибилла поблагодарила ее с холодной улыбкой.
– Вы дали мне эмблему души! – сказала она. – Без сомнения, вы вспомнили, что у меня нет души!
И ее смех заледенил бедную Дайану «до мозга костей», как призналась мне со слезами на глазах добросердечная маленькая американка. В этот период я видел очень мало Риманца. Я был очень занят с моими поверенными устройством моих денежных дел. Господа Бентам и Эллис позволили себе возразить против моего решения отдать половину состояния моей нареченной жене; но я не терпел вмешательства, и бумага была составлена, подписана и засвидетельствована. Граф Эльтон не мог достаточно нахвалиться моим «беспримерным великодушием» и «благородным характером» и везде превозносил меня, дойдя до того, что почти сделался ходячей рекламой добродетелей своего будущего зятя. По-видимому, для него начиналась новая жизнь: он открыто флиртовал с Дайаной Чесней, о своей парализованной супруге никогда не говорил и, должно быть, никогда не думал. Сама Сибилла постоянно находилась в руках портных и модисток, и мы каждый день виделись только несколько минут. В эти минуты она была всегда очаровательна, даже нежна, а между тем, несмотря на мой странный восторг и любовь к ней, я чувствовал, что она была моею настолько, насколько раба могла бы быть моею, – что, давая мне для поцелуя свои губы, она считала, что я имею право их целовать, потому что я купил их, – что ее прелестные ласки были заучены, и все ее поведение было результатом тщательной предусмотрительности, а не естественного побуждения. Я старался отделаться от этого впечатления, но оно продолжало настойчиво преследовать меня и омрачать сладость моего положения.
Тем временем толки о моей раздутой рекламами книге постепенно стихали. Моджесон представил мне внушительный счет расходов за публикации, который я беспрекословно оплатил. Время от времени намек на мои нелитературные триумфы" появлялся в той или другой газете, но иначе никто не говорил о моем «знаменитом» произведении, и мало кто читал его.
Я порадовался, что точно такая же судьба постигла один роман под названием «Марий эпикуреец», расхваленный кликой, но потерпевший неудачу у публики. Журналисты, с которыми я имел сношения, начали отлынивать от меня, как вещи, брошенные в бурю с корабля в море. Мне думается, они видели, что я не был намерен задавать для них обеды и ужины, и понимали, что мой брак с дочерью графа Эльтона поднимет меня в атмосферу, где Граб-стрит не могла свободно дышать или удобно протянуть ноги. Груда золота, на которой я сидел, как на троне, мало-помалу отделяла меня даже от задних дворов и низких коридоров в храме славы, и почти бессознательно для самого себя я, шаг за шагом, удалялся от них, защищая глаза, как от солнца, и смотря издали на блестящие башни, куда через высокий портик входила легкая женская фигура, повернув свою увенчанную лаврами головку, скорбно улыбающуюся мне с божественным состраданием, прежде чем пойти поклониться богам. Между тем, если бы спросили прессу, то каждый сказал бы, что я имел большой успех. Я, только я сознавал всю горечь и правду моего провала. Я не тронул сердца публики; мне не удалось пробудить моих читателей от апатии их скучной, банальной и будничной жизни и заставить их повернуться ко мне с распростертыми руками, с восклицаниями: "Больше, больше этих мыслей, которые утешают и вдохновляют нас! Благодаря им мы слышим над бурями жизни голос Бога, провозглашающий: «Все прекрасно!» – я этого не сделал. Я не мог этого сделать. И, хуже всего, во мне зародилось убеждение, что я мог бы это сделать, если б остался бедным! Во мне было убито самое сильное, самое здоровое, что только есть в человеке, – необходимость труда. Я знал, что я не нуждался в труде, что общество, в котором я теперь вращался, нашло бы странным, если б я вздумал трудиться, что я был обязан тратить деньги и «веселиться» по-идиотски, потому что в высшем обществе это называлось «весельем».