Бутылка попала на выступ булыжника и разлетелась.
   Тут же снова возникли те трое накачанных, бритоголовых парней, которые уже подходили. Они посмотрели сначала на весело поблескивающие осколки, потом – на Вовчика. А затем, по-видимому, главный из них цыкнул зубом.
   – Ну все, мастер, – спокойно сказал он. – Привет. Допрыгался.
   Двое других сразу же цепко взяли Вовчика под руки.
   – Нарушение общественного порядка. Пошли!…
   – И куда?
   – Вон туда, мастер, – сказали парни, – под арочку.
   – А зачем?
   – Ну, это мы тебе сейчас растолкуем.
   Во рту одного из них жирно блеснула фикса. Проехал автобус и протащил за собой синий шлейф дыма. Маракоша, высунувшаяся из ларька, утянулась обратно. Солнце светило так, что приходилось щурить глаза.
   – Ну что, мастер, сам будешь двигаться или тебя отнести?
   – Ладно, пошли, – лениво, как в прежние времена, сказал Вовчик.
 
   Долго ещё на толчках, примыкающих к площади Непокоренных, у обменников, где народ потихоньку сшибал на доллар копейку, у синюшных разливов, которые вдруг расплодились на улице Комсомола, принимая законный фунфырик, рассказывали эту историю. Как какой-то чумырь, который то ли приехал откуда-то, то ли недавно освободился, ни с того ни с сего прицепился к «быкам» самого Лехи-Чумного, как больной, пошел с ними во двор, чтобы продолжить разборку, и там отметелил их так, что Зюка, Бебеня и Чемодур попали в больницу.
   А когда подбежали братки, вызванные встревоженной Маракошей, то чумырь положил и братков, по-видимому, без всяких усилий. После чего вытер руки о новенький клифт Чемодура, вынул у Зюки из куртки пачку сигарет и фирменную зажигалку, прикурил неторопливо, как будто такое побоище ему не впервые, и спокойно зашагал через площадь куда-то по направлению к Энергетиков.
   Откуда он такой крутой взялся, никто не ведал. Леха-Чумной потом две недели разыскивал его по всему городу. Ну, естественно, такие бойцы на улице не валяются. Девки слышали, что Леха обещал за него чуть ли не штуку баксов.
   Однако потом на самого Леху навалились жлобы из Нижнего парка, началась муторная разборка за право держать под контролем весь Тамбовский проезд, силы братков были скованы этим региональным конфликтом, времени не хватало, и на пришлого чумыря в конце концов махнули рукой.

ВЗГЛЯД СО СТОРОНЫ

   Выстрел ударил рядом, за неровным кирпичным уступом, который загораживал человека, прячущегося в тени. Человек этот вздрогнул и мгновенно отпрянул. Но стреляли, по-видимому, наугад. Пули он не услышал. Только на противоположном конце двора что-то лопнуло, посыпались звякающее осколки, вероятно, попали в окно первого этажа, свет там погас, а к квадратам стекла прилипла гладкая непроницаемая чернота.
   И сразу же за кирпичным выступом прошипели:
   – Что ты делаешь? Ты с ума сошел?..
   – Показалось, – ответил второй, гораздо более спокойный голос.
   – Показалось, – раздраженно сказал первый. – Хобот велел взять его живым. Если ты его хлопнешь, то Хобот тебя самого – хлопнет…
   Невидимый собеседник еле сдерживался.
   – Возьмем, возьмем, – так же спокойно ответил второй. – Не волнуйся, некуда ему деться. Ладно, пойдем, посмотрим. Ты – по правой стороне, а я – по левой…
   Человек, который прятался в темноте, увидел, как из-за выступа появилась жуткая, будто слепленная из мрака фигура, осторожно перебежала открытое пространство и, прильнув к стене, снова исчезла в кромешном сумраке.
   Ему показалось, что в правой ее руке блеснул пистолет.
   Значит, они вооружены, подумал он. Они вооружены, но убивать меня не собираются.
   Это обнадеживало.
   Впрочем, не особенно.
   Он протиснулся мимо баков, крышки которых стояли торчком от наваленного мусора, и, обогнув громоздкий, распаренный сыростью пузатый буфет, выброшенный, наверное, еще в прошлом веке, очутился перед косым закутком, ограниченном частью этого буфета и горой очень старых гвоздистых досок, облепленных штукатуркой. За досками начинался проход в соседний двор – такой же темный и неприветливый, с беспорядочно разбросанными по воздуху желтыми прямоугольниками окон. Света от них почти не было, и тем не менее в углу двора угадывалась черная впадина арки, судя по всему, ведущей на параллельную улицу.
   Можно было рискнуть и перебежать туда. Но рисковать он не хотел. И поэтому, всматриваясь до боли, стараясь ни на что не наступить, перелез через хаос этих досок и, нащупав руками кирпич стены, присел за громадой буфета, так что фанерная туша совсем загородила его.
   Кажется ему удалось уйти.
   Кажется удалось.
   Он облегченно вздохнул. И тут же замер – потому что дыхание вырвалось, как у тифозного больного: сиплое, нечеловеческое, булькающее горячими пленочными мокротами. Омерзительное было дыхание.
   Его даже затрясло.
   Боже мой, подумал он. Боже мой, почему именно со мной? В чем я виноват? Я не хочу, не хочу! Сделай что-нибудь, чтобы они от меня отвязались. Боже мой – если только ты существуешь…
   Он знал, что все мольбы бесполезны. Ему никто не поможет. Разве что произойдет настоящее чудо. Но чудо уже произошло. Чудо заключалось в том, что когда он свернул на улицу, ведущую к дому, и увидел напротив своей парадной двух мужчин в расстегнутых синих рубашках и в поношенных джинсах, как будто специально протертых по всей длине наждаком, то какое-то внутреннее озарение подсказало ему, что это пришли за ним. Мужчины были совершенно обыкновенные, незнакомые, молодые, даже, по-видимому, не очень крепкие, и они, казалось, не обращали на него никакого внимания: оживленно переговариваясь и показывая куда-то в другую сторону, но он сразу же все понял. И побежал – чувствуя, как слабеют ватные ноги. А мужчины тоже – обернувшись – побежали за ним.
   Собственно, кто они такие?
   Человек шевельнулся, чтобы переменить неудобную позу. Он не знал, кто они такие. Скорее всего, это были "люмпены". Леон рассказывал. Последнее время "люмпены" сильно активизировались. Правда, доказать что-либо определенное не удалось, но буквально за три недели исчезли двое серьезных работников. Исчез Фонарщик, отвечающий за экстренную связь, и исчез Аптекарь, который в своей лаборатории пытался наладить какую-то химиотерапию. Кустарно пытался, в одиночку, но всетаки пытался. И, кажется, даже получил обнадеживающие результаты. Теперь химиотерапией заниматься некому. Но исчезновение Фонарщика было особенно неприятно. Фонарщик знал клички, секретные коды и адреса. Вся структура таким образом оказывалась засвеченной. Если только Фонарщик не проявил стойкость и не ушел из жизни молча. Но это – маловероятно. Так что, скорее всего – именно "люмпены". Между прочим, об этом свидетельствует и кличка "Хобот". Ведь "люмпены" кто? Уголовники. Соответственно и клички у них – "Хобот", "Корыто"… Однако, не факт. Здесь могла работать и сама Система. Это тоже рассказывал Леон. Правда, не очень внятно. Якобы Система чрезвычайно чувствительна к отклонениям. И пытается отрегулировать эти отклонения самыми различными средствами. Сначала – слабо, потом – сильнее. Честно говоря, не слишком в это верится. Как это, например, Система чувствует? Она, что, живая? Или, может быть, у нее существуют какие-то специальные методы наблюдения? Но тогда это уже не Система, а Государство. Разумеется, можно отождествлять Государство с Системой, но тогда не требуется особой терминологии. Государство есть Государство. И оно имеет законное право на регуляцию отклонений. Чтобы обеспечить стабильность. Чтобы обеспечить безопасность граждан. К тому же Государство вряд ли будет действовать такими примитивными способами: уголовники, пистолет. Государство может сделать тоже самое вполне официально. Через милицию, например, или через органы госбезопасности. Нет, Леон здесь явно что-то напутал. Система не при чем. Скорее уж можно предположить, что здесь работают сами "гуманисты". А что? Вполне правдоподобно. Он ведь с "гуманистами" не договорился? Помогать им не будет? Никакого желания. А кое-какими сведениями о "гуманистах" он располагает. Скажем, о том же Леоне: внешний вид, место работы. Довольно ценные сведения. Ведь Леон занимает в организации не последнее место. И, конечно, должен бояться, что его расшифруют. Так что получается очень логично. А впрочем, не все ли равно? "Люмпены", "гуманисты", Система. Какая разница? Важно, что все это навалилось на него и загнало в тупик, из которого он не может выкарабкаться.
   Человек насторожился, потому что до него донеслись невнятные голоса. Собственно, голоса доносились уже некоторое время назад, но, поглощенный мыслями, он не отдавал себе в этом отчета. А теперь они стали несколько громче – такие же невнятные, бултыхающиеся, но отдельные слова разобрать было можно. Что-то вроде: "Положи"! А затем, через секунду: "Займись своим делом"!.. И одновременно раздавался лязг, как будто от металлических соприкосновений. Было непонятно, откуда они доносились. Видимо, из помещения, наружная стена которого выходила во двор. Но тогда здесь должно быть какоенибудь боковое окно. Иначе странно. Однако, никакого бокового окна не было. Во всяком случае в темноте он его не видел. В конце концов, какое это имеет значение? Окно – не окно. Разве об этом сейчас надо думать? Надо думать о том, как жить дальше. Как отсюда выбраться и как вообще существовать. Вот о чем сейчас надо думать.
   Наверное, он потерял осторожность, пытаясь что-нибудь разглядеть под низкими темными сводами, так как куча досок слева от него неожиданно покачнулась – он почувствовал, что зацепил ее рукавом – там что-то поехало, заскрипело и вдруг с шумом обрушилось, ломая фанеру. А поверх этого шума, дребезжа жестяными боками, выкатилась на середину двора пустая консервная банка.
   Человек сразу же вскочил, чтобы бежать. Нет, не сразу же: он сначала опять за что-то зацепился, растянулся треск рвущейся материи, были потеряны какие-то доли секунды и поэтому, когда он выпрямился, то было уже поздно. Вспыхнул яростный свет фонаря, направленного в лицо, и знакомый уже, уверенный голос произнес:
   – Ну вот видишь, я же говорил: некуда ему деться. А ты – Хобот, Хобот… Ничего, все в порядке. Хобот будет доволен, – и добавил, по-видимому, обращаясь к ослепленному обеспамятевшему человеку, который только моргал, не пытаясь закрыться. – Ну зачем ты бегаешь, дурачок? Не надо бегать. Мы же тебя все равно найдем…
   – Ладно. Хватит болтать! – прервал его первый голос. По-прежнему такой же раздраженный. – Болтаешь, болтаешь, нарвешься когда-нибудь… Поменьше болтовни! Убедись – тот ли это и подгони машину!
   – Да тот, тот, – проникновенно сказал второй. – Я его узнал, вон – морда инженерская…
   – Я тебе говорю: проверь!
   Человек почувствовал, как чьи-то быстрые руки ощупывают его, залезают в карман, вытаскивают оттуда институтское удостоверение – на мгновение, заслонив огненный круг фонаря, выплыло чудовищное лицо, где кости, точно у рыбы, были неровно состыкованы под сухой прилипшей к ним кожей, а глаза переполнены слизистыми выделениями.
   Он инстинктивно вздрогнул.
   И сразу же тот, кто его обыскивал, сжав плечо, сочувствующе сказал:
   – Стой, дурачок, не дергайся… Будешь дергаться, я сделаю тебе больно, – судя по всему, открыл удостоверение, потому что добавил радостным возбужденным тоном. – Ну вот, все правильно. Конкин Геннадий Васильевич. И фотография есть…
   – Ладно, – опять сказал первый голос. – Ладно. Хорошо. Давай машину…
   А второй голос поинтересовался:
   – Сразу к Хоботу его повезем?
   – Не твое дело…
   – Понял.
   Произошло какое-то шевеление. Свет фонаря немного переместился, наверное, его передавали из рук в руки, послышались торопливые удаляющиеся шаги.
   А затем оставшийся преследователь нехотя объяснил:
   – Сейчас мы отвезем тебя… к одному человеку… Расскажешь ему все, что знаешь. Абсолютно все, до мельчайших подробностей. Потом мы тебя отпустим. Но если ты попытаешься что-то скрыть – смотри. Ты об этом сразу же пожалеешь…
   Он, по-видимому, говорил что-то еще – наверное, запугивал, угрожал в случае отказа немыслимыми мучениями – человек, облитый светом фонаря, не слушал его, словно таким же фонарем, пронизанный внезапным холодным ужасом: слова не доходили до сознания, воспринимался только безжизненный картонный голос.
   Вдруг над самым его ухом приглушенно, но внятно сказали:
   – Сначала – в соду, а затем уже – в мыльный раствор. Я же тебе тысячу раз объясняла…
   И еще более внятно:
   – Ну – помню, помню…
   – А помнишь, так – делай!…
   Голоса раздавались из окна у него за спиной. Правда, никакого окна у него за спиной не было. Но человек об этом не знал. И поэтому, вряд ли отдавая себе отчет в том, что делает, изо всех сил ударил назад – кулаками, локтями, напряженным одеревеневшим затылком. Это была чисто инстинктивная попытка вырваться. Успеха он не ожидал. Однако вместо каменной тверди тело его проломило что-то очень непрочное, посыпалась штукатурка, мелкие дробные камешки и, сделав по инерции пару шагов, он неожиданно оказался в довольно большом помещении, наверное в посудомоечной, потому что там в нескольких огромных чанах бурлил кипяток и возвышались на длинных столах беспорядочные груды тарелок, а два странных существа в халатах, с закатанными рукавами, не выпуская посуды из рук, медленно пятились, точно завороженные.
   – Ох! – растерянно сказало то из них, которое выглядело постарше.
   А молодая посудомойка швырнула в него чашку, разлетевшуюся на тысячу осколков и, завизжав, замахав ладонями, опрометью бросилась куда-то в глубь помещения, где за стойкой с блестящими латками распахнулась щербатая дверь. Вслед за ней он проскочил в эту дверь и заметался в коротком тупиковом коридорчике, из которого не было выхода, а были еще две двери – обе запертые и не поддающиеся никаким усилиям. Он напрасно тряс их и наваливался всем телом. Лампы дневного света горели на потолке. Слышалась веселая разухабистая музыка. И одновременно – крик, распирающий посудомоечную. Вероятно, "люмпены" пролезли в дыру вслед за ним.
   Выбора не оставалось.
   Он поднял над головой сцепленные полусогнутые руки и, как дровосек, ударил ими в стенку перед собой. Он ждал непробиваемой твердости, он ждал боли в отбитых костяшках. Но боли не было. Стенка легко проломилась и двумя-тремя движениями он расширил отверстие. А затем – протиснулся в него, успев заметить волокнистую рыхлость разлома. Картон, всюду картон, подумал он. Эта мысль почему-то принесла спокойствие и он достаточно хладнокровно вылез с другой стороны. И пошел между столиками ресторанного зала. Вокруг него царила паника. Карикатурные, похожие на людей существа вскакивали, вопили, указывали на него конечностями, шарахались от него, спотыкались, падали, точно куклы, опрокидывая на себя других – он не обращал на это внимания, лишь смотрел под ноги, чтобы ни на кого не наступить. И даже когда одно из этих существ в форменном костюме, обшитом по обшлагам желтой лентой, в фуражке, в лаковых туфлях, вероятно швейцар, неуверенно двинулось ему навстречу, делая попытку перехватить, то он не стал применять появившуюся в нем силу.
   Он просто сказал:
   – Не надо, отец…
   И швейцар, громадным опытом своим почувствовав, что действительно не надо, в растерянности остановился. А он толкнул стеклянные двери и очутился на улице, где накрапывал мелкий дождь, и пошел по этой улице вдоль громадных, задернутых шторами окон ресторана. Оттуда сочились крики, звон битой посуды, но он не оглядывался. Он даже не посмотрел, бегут за ним или нет.
   Ему было все равно.
   Сначала они отыскали слона. Слон стоял на площадке, несколько приподнятой для обзора, окруженный барьерчиком и широкой полосой железных шипов. Был он какой-то вялый, точно не выспавшийся, тупо смотрели маленькие красные глазки, в складках морщинистой кожи скопилась серая пыль, а безвольные уши, как тряпки, свисали по бокам головы. Возникло ощущение, что все это ему уже надоело – и горячее солнце, заливающее округу весенней голубизной, и галдящие нахальные стаи грачей, по-видимому кормящиеся возле зоопарка, и ленивый блеск зеленоватой воды во рву, и слоновник, и глупо таращащиеся посетители, и куски сладкой булки, которые несмотря на запреты нет-нет да и летели к нему через ограду. Он ни разу не пошевелился. Застарелое непробиваемое уныние исходило от него, и, наверное, это уныние подспудно чувствовалось теми, кто на него смотрел, потому что Витюня, первоначально рвавшийся именно в эту часть зоопарка, довольно быстро поскучнел, завертел головой и вдруг капризным ноющим тоном заявил, что ему хочется мороженного.
   – Где ты видишь мороженное? – спросил его Конкин.
   Но Витюню не так-то легко было озадачить. Он повлек Конкина по асфальтовому проходу, накопившему за ограждениями семейства животных, похожих на безрогих оленей, протащил мимо обшарпанной низкой стены, за которой в глубине бетонного ложа что-то плескалось, дернул, заворачивая, к птичнику, выделяющемуся орлом на голой скале, и, наконец, вывел на сравнительно просторный участок, где под репродуктором, извергающим из нутра что-то праздничное, действительно сворачивалась в кольцо небольшая разомлевшая очередь.
   – Вот мороженное!..
   Конкин посмотрел на Таисию. Таисия кивнула.
   Они отстояли эту очередь – причем Витюня непрерывно вертелся – и взяли три одинаковых плоских эскимо, ядовито-желтых и блестящих, точно лакированные.
   Конкин проглотил кусок и его сразу же замутило.
   Может быть, в этом виноват был звериный запах, который невидимыми миазмами пропитал воздух, или желтая лакированная корочка эскимо, сразу же не понравившаяся Конкину и казавшаяся совершенно несъедобной, или же просто день был утомительный, жаркий: давка в вагонах метро, давка за билетами в зоопарк – так или иначе, но Конкин почувствовал, что проглоченная им липкая сладость неприятно пучится внутри, разбухает, давит на стенки желудка – душный тошнотворный комок подвигается к горлу.
   Опять, тоскливо подумал он.
   Да, действительно, было – опять. Было – муторно, плохо, прилегающий мир выпирал жуткими режущими углами. Избавиться от них можно было только одним способом.
   Конкин это знал.
   И хрипловато бросив Таисии: Я сейчас!.. – мелкими торопливыми шагами пересек открытое место, повернул за угол – там, где это представлялось возможным, и, уловив боковым зрением, как подрезанный, склонился над первой же попавшейся урной.
   Его вывернуло.
   Его вывернуло, и на некоторое время он утратил способность что-либо воспринимать, беспощадно давясь и откашливаясь едкой желудочной желчью, но когда желчь прошла и, утеревшись платком, он бросил его туда же, в урну, то вдруг почувствовал, что его деликатно тянут за локоть.
   – Вам плохо, сударь?..
   – Нет-нет, – быстро ответил Конкин. – Все в порядке. Пожалуйста, не беспокойтесь.
   Тем не менее, он чувствовал, что человек за его спиной не уходит: переминается с ноги на ногу, чем-то там шебуршит, послышался звук рвущейся бумаги и вдруг твердая уверенная рука, протянувшаяся откуда-то слева, сунула в нагрудный карман рубашки сложенный вдвое листок, наверное, вырванный из блокнота.
   – Меня зовут Леон, – сказал человек. – Если вы почувствуете себя плохо, если такие приступы будут повторяться – вообще, если вам покажется, что происходит нечто странное, то позвоните мне. Я в некотором роде – врач. Прошу вас: отнеситесь к этому серьезно…
   Он был невысокий, щуплый, одетый в джинсы и клетчатую рубашку с закатанными рукавами, а над темным, будто раз и навсегда загоревшим лицом кучерявились пружинными завитушками коротко остриженные африканские волосы.
   Очень характерная была внешность.
   Беспокоящаяся какая-то.
   – Да-да, конечно, – невразумительно ответил ему Конкин. – Благодарю вас, и обязательно воспользуюсь… – И, чувствуя себя неловко, даже немного помахал рукой. – Большое вам спасибо… – А затем, отвернувшись и ощущая на себе колючий внимательный взгляд, зашагал обратно, на площадку с мороженицей, где Таисия, уже беспокоясь за него, поднималась на цыпочки и вытягивала прорезанную мышцами шею.
   Как будто так было лучше видно.
   – Что случилось? – спросила она. – Тебе плохо? Вернемся домой?
   – Нет, – ответил Конкин.
   – Но я же вижу: ты весь позеленел…
   – Я сказал тебе: нет, – ответил Конкин.
   Не могло быть и речи о том, чтобы вернуться домой. Вернуться домой – означало признать свое поражение.
   Он это понимал.
   К тому же Витюня, услышав о такой малоприятной перспективе, немедленно вцепился ему в руку и слезливым, как будто девчоночьим голосом заныл, что, вот, обещали ему сводить в зоопарк, а сами, как приехали, так сразу и собираются обратно, и на медведей еще не посмотрели, и на карусели не покатались. Ты же мне сам обещал, что обязательно покатаемся на карусели…
   Сегодня он ныл как-то особенно противно. И ладонь, которая вцепилась в Конкина, была холодной. А на пальцах ее ощущались острые твердые ноготки.
   Этакий ласковый капризный звереныш.
   Конкин его очень любил.
   И поэтому, не отнимая руки, позволил провести себя мимо клеток с злобновато хрипящими зебрами к прямо выстроенной под теремок, раскрашенной бревенчатой будочке, за которой, визжа несмазанными деталями, постепенно останавливалось деревянное колесо и цветастые вымпелы на крыше его обвисали матерчатыми языками.
   Краем глаза он заметил, что человек, подходивший к нему около урны, держится поблизости, точно следит, но сейчас же забыл о нем, потому что карусель остановилась и благообразная тихая очередь, томившаяся в ожидании, неожиданно переломилась где-то посередине и, как бешеная напирая, начала возбужденно продавливаться сквозь узкую калитку ограды. Все размахивали билетами, в том числе и Конкин, другой рукой сжимая маленькую ладонь Витюни, он боялся, что их здесь совсем затолкают, но раздраженная, остервенело жестикулирующая женщина-контролер выхватила у него билеты и привычным движением замкнула цепь, перегородив таким образом толпу надвое.
   Они проскочили последними.
   Однако, оглядываясь, Конкин снова заметил невысокого щуплого человека с африканскими волосами и темным лицом – тот стоял у ограды, прижатый толпой, безразличный, спокойный, и спокойствием своим как бы отъединенный от клокочущего вокруг неистовства. Кожа его казалась еще смуглее, вместо глаз почему-то синели фиолетовые провалы, а запястья, высовывающиеся из рукавов рубашки, при прямом освещении выглядели угольно-черными.
   Словно это был не человек, а какое-то загробное существо.
   Конкину вообще почудилось, что и остальные – вопящие, поднимающие над ограждением руки с билетами – также абсолютно не похожи на людей: странно высохшие потемневшие, с выпирающими сквозь кожу костями. Лица у многих были как бы покрыты густой паутиной и прилипшие нити ее блестели, точно обмазанные слюной, а из плещущих яростных ртов торчали черные зубы.
   Он даже зажмурился.
   Впрочем, наваждение продолжалось недолго. Уже в следующую секунду просияла небесная синь, как подброшенные выпорхнули грачи, торопящиеся куда-то за кормом, и послышался раздраженный, но в данный момент успокаивающий и привычный крик контролера:
   – Куда прете?!..
   Жизнь вернулась в обычное русло.
   Заскрипел, завизжал суставами механизм карусели, деревянный круг мелко дрогнул и пошел вперед, набирая скорость, окружающее пространство начало поворачиваться, размазываясь удлиненными пятнами, радостно вскрикнул Витюня, вцепившийся в гриву лошади, плотный, пропитанный звериными запахами воздух шарахнул в лицо – Конкин так же судорожно вцепился в деревянную гриву. Он не понимал, что происходит. Травма? Травма была месяц назад. И какая там травма – толкнуло боком автобуса. Он ведь даже по-настоящему не упал. Просто мягко и сильно ударился о "жигули", стоящие у тротуара. Полежал всего один день, а потом как ни в чем не бывало пошел на работу. Правда, с этого все и началось. Отвращение к жизни, отвращение к привычному миру. Будто в сознании у него что-то сдвинулось. Может быть действительно что-то сдвинулось в сознании? Сотрясение мозга или что-нибудь в этом роде? Может быть, в самом деле имеет смысл показаться врачу? Одно время Таисия на этом настаивала. Но явиться к невропатологу – значит признать болезнь. И в дальнейшем всю жизнь за тобой потащится комплекс неполноценности. Нет, к врачу обращаться не стоит. Это – мелочи, ерунда, это, конечно, пройдет. Надо просто очень серьезно взять себя в руки. Надо взять себя в руки и не отчаиваться. Не отчаиваться – тогда все будет хорошо.
   – Все будет хорошо! – крикнул Конкин.
   Крик пропал, сорванный встречным потоком воздуха. Чтото взвизгнул в ответ сияющий от восторга Витюня. Что именно – Конкин не расслышал: вспыхнули краски и загремела бьющаяся о купол карусели бодрая неутомимая музыка.
   Все действительно было хорошо.
   Из аттракциона они вышли, расплываясь улыбками. Витюня держал Конкина за мизинец – подпрыгивал, чтобы обратить на себя внимание, и непрерывно, как маленький телевизор, тараторил, всем своим телом изображая недавние переживания – что, вот, видишь, нисколько не испугался, ты говорил, что я испугаюсь, а я нисколько не испугался, ну – совсем нисколько, ну, ни на вот чуть-чуть, и даже глаза не закрывал, а все вокруг – вертится, вертится, и мама тоже – вертится, вертится, а он взлетает выше всех, и ему ничуть, ни на вот столько не страшно…