Директор нетерпеливо послушал, что ему отвечают в трубку, сказал: Ха-ха! – деревянным голосом. И добавил, кивая, по-видимому, соглашаясь с очевидным. – Ну, конечно, с меня причитается… – А потом удовлетворенно, расслабившись, повернулся к Манаеву. – Вот видишь, а ты боялся…
   Манаев боялся как раз не этого. Манаев боялся совсем другого. И тем не менее, он почувствовал некоторое облегчение. По крайней мере сегодня можно было ни о чем не думать. А завтра – что завтра? – завтра когда ещё наступит. Важно, что сейчас он совершенно свободен. Это – главное. Можно не беспокоиться. Поэтому они выпили за свободу. Валечка очень активно поддержала данный тост. Потому что она любила свободу. А качающийся на стуле гипсоподобный Сергуня, напротив, не поддержал. Он, наверное, свободу не любил, презирал её, или, может быть, признавая в душе, не был в состоянии заявить об этом достаточно внятно. Во всяком случае, возражений от него также не последовало, выпили они без всяких помех, и Манаев, несколько отягощенный благодарностью к директору, который проявил о нем такую нетривиальную заботу, рассказал ему историю о том, как он, Манаев, пару лет тому назад встречался с инопланетянами.
   Это была одна из лучших его историй. И рассказал её Манаев уже не вполсилы, как раньше, а – стараясь, на пределе возможностей – подкрепляя и мимикой и сменой интонаций. Руки его так и мелькали в воздухе. В результате директор начал опять медленно уползать под стол, а возбужденная коньяком и непринужденностью обстановки Валечка повалилась поперек кресла и в восторге замолотила ногами по подлокотнику. Левая туфля у неё слетела и ударила Сергуню по щеке. Но Сергуня не обратил на это внимания: бледный, даже заиндевевший какой-то по-прежнему раскачивался на стуле, повторяя одну и туже унылую фразу:
   – Елки зеленые, как я нажрался, ребята!…
   Чувствовалось, что сейчас он нырнет и отключится. Поэтому, специально для него, Манаев рассказал серию интеллектуальных анекдотов. В этих анекдотах фигурировали роботы, ученые и было много запутанной терминологии. Например. Как доказать, что политика нашей партии всегда – прямая? Возьмем произвольную точку в политике нашей партии. Эта точка есть «перегиб». Сноска: «перегиб» – такой математический термин. Поскольку данная точка есть «перегиб», то производная второго порядка в ней равна нулю. Точку мы брали произвольно, следовательно можно утверждать, что в любом месте – на политике нашей партии – производная второго порядка равна нулю. А если так, то политика нашей партии – всегда прямая.
   Честно говоря, Манаев не очень любил рассказывать такие анекдоты. Для таких анекдотов требовалось образование. А образование у слушателей не всегда имелось. Разве что Сергуни. Да и то неизвестно. Правда, как раз Сергуня и пропустил их мимо ушей. Абсолютно не отреагировал. Будто не слышал. Лишь издал перехваченный горлом какой-то странный и настораживающий звук: нечто среднее между икотой и позывом к выворачиванию желудка. Манаев на всякий случай отодвинулся от него подальше. Валечка тоже слегка заскучала. Зато у директора, как ни странно, образование оказалось вполне достаточным – потому что он начал тихо, завороженно повизгивать и, наверное в полном экстазе – ударяться головой о крышку стола. Рюмки, уже опять налитые до краев, опасно заколебались.
   – Про ослика, про ослика расскажи!… – крикнул директор.
   Непонятно было, откуда он знает об этой истории. Про ослика Манаев, кажется, ещё не рассказывал. Может быть, ему что-то такое намекнул Рамоницкий? Наверное, намекнул. Вероятно, хотел представить Манаева в лучшем свете. Кстати, а где он сам? Манаев завертел головой. Только сейчас до него дошло, что Рамоницкого с ними не было. Впрочем, ничего удивительного. Рамоницкому было не по рангу присутствовать здесь. Директор института, заведующий лабораторией, секретарша. И какой-то там Рамоницкий. Мелкая сошка. Видимо, он потерялся, когда они переходили из одного кабинета в другой. Манаев что-то такое припоминал. Что-то смутное. Что-то неопределенное. Но про ослика упомянул – точно он. Между прочим, удивительно к месту. Манаев и сам чувствовал, что ситуация уже созрела. Пора вводить контрапункт. Иначе настроение будет падать.
   Поэтому он сразу же согласился:
   – Ладно. Давайте про ослика…
   Но про ослика рассказать не удалось. Потому что едва Манаев, разумеется, приняв немного для вдохновения, отдышался и приступил к обстоятельному изложению своей истории: дескать, жил маленький серый ослик, и перед этим осликом возникали различные трудности, но когда эти трудности возникали, то ослик предлагал: Давайте выпьем, ребята… – как вдруг чрезвычайно явственно прорезался запах дыма и немедленно вслед за этим Валечка, соскочив, точнее, просто свалившись с кресла, огляделась и панически закричала:
   – Гори-и-им!…
   А из-под дивана вырвалось густое ватное облако.
   Сразу же все пришло в движение.
   Валечка кинулась к дверям, чтобы позвать на помощь. Но директор, как человек опытный, остановил её. Он её остановил и объяснил в доступной форме, что засвечиваться им совершенно ни к чему. Будет расследование, неприятности, грандиозный скандал. Справимся своими силами. Тогда Валечка кинулась к телефону, чтобы вызвать пожарных. Но здесь её, как опытный человек, остановил Манаев. И объяснил тоже самое. Валечка, наконец, поняла. Но все-таки попыталась сорвать вентиль, открывающий воду на батарее. В этот раз её остановили вдвоем. В общем, суматоха образовалась изрядная. Обеспамятевший Сергуня воспользовался ею и – громко упал. Причем, упал неудачно. Как раз там, где больше всего дымилось. Пришлось брать его за руки за ноги и переносить. Он был почему-то страшно тяжелый. Будто действительно сделанный из сплошного гипса. И к тому же он скукожился, как бы окостенев: разогнуть его не было никакой возможности. Но в конце концов соединенными усилиями диван отодвинули, и тогда выяснилось, что ковер под ним медленно тлеет, выгорел уже довольно большой круг, вероятно, от сигареты, которую уронила Валечка. Директор с Манаевым укоризненно на неё посмотрели, и несчастная Валечка покраснела до слез. Однако, быстро нашлась, вытащила из тумбочки электрический чайник и, промахиваясь, но очень тщательно залила место аварии. А потом из другого закутка достала тряпку и все это вытерла – собирая гарь.
   То есть, оказалось, что в общем-то ничего серьезного. Директор сразу же повеселел. Диван поставили на место, распахнули окна, чтобы кабинет проветрился, Валечка ещё немного подмела, с некоторым напряжением посадили обратно Сергуню, и он снова, как неживой, начал раскачиваться взад и вперед. Обстановка в какой-то степени разрядилась, директор предложил выпить по случаю ликвидации очага пожара, и лишь когда уже было налито и Манаев, обхватив богемскую рюмку, собирался произнести короткий, но энергичный тост, так сказать, ободряющий и соответствующий моменту, то он явно услышал, что в дверь кабинета стучат.
   Причем, стучали, по-видимому, довольно сильно, так как двери, разделенные тамбуром, были солидные, как положено, обитые кожей снаружи и изнутри, и если звуки сквозь них все-таки доносились, значит, колотили в приемной изрядно.
   Манаеву стало как-то не по себе.
   – Стучат, – подняв палец, сказал он.
   И Валечка, тревожно прислушавшись, тоже подтвердила:
   – Стучат…
   А директор, наверное, ещё не остывший от происшедшего, резко выпрямился и недовольно сказал:
   – Вот я их сейчас! Что за жизнь в самом деле, спокойно посидеть не дают, – и добавил, хватаясь за бронзовую фигурную ручку. – Наверное, это – парторг. Нюхом чувствует, подлец, где можно выпить…
   Но это был не парторг.
   Едва двери все-таки, уронив два раза ключи, открыли, как в кабинет сначала ворвался запыхавшийся и несколько ошеломленный юноша чрезвычайно холеной наружности, светловолосый и голубоглазый, в идеальной отпаренной серой «тройке», по внешности – типичный референт, а вслед за ним уверенно, по-хозяйски ступая, неторопливо вошел громоздкий, крестьянского вида человек, у которого жесткие патлы и нос картошкой как-то странно не сочетались с очками и строгим министерским костюмом.
   – Ну, здравствуй, Баргузин, – оглядываясь, сказал он. – Что это ты отгораживаешься от народа? Мне докладывают: он у себя. Дверь, понимаешь ли заперта. Павлуша мой всю руку себе отбил, стучамши…
   Референт тут же поднял покрасневшие костяшки пальцев, демонстрируя, что – да, действительно, отбил, теперь придется лечиться.
   Выражение лица у него было обиженное.
   Громоздкий человек между тем принюхивался, шевеля ноздрями.
   – Дымом пахнет, Баргузин, – констатировал он. – Ты что, шашлыки здесь жаришь? – Наклонился к столу и, взяв за горлышко, повернул к себе опорожненную на две трети бутылку коньяка. – Армянский, пять звездочек. Хорошо, понимаешь ли, Баргузин, живете…
   Директор стоял, будто громом прихлопнутый. Все недавнее оживление с него схлынуло, он, по-видимому, не мог пошевелиться, только повел вокруг безумным неистовым взглядом – Валечка тут же вскрутилась на месте, как вихрь, и стремительно исчезла из кабинета, осторожно прикрыв за собой дверь и, таким образом, отрезав неприятную сцену от посторонних.
   После этого директор покашлял в ладонь и сокрушенно сказал:
   – Здравия желаю, Мокей Иванович… товарищ министр… День рождения тут… как-то… образовался… Но главное – конечно – мы завершили тематику, которая имеет большое народохозяйственное значение… Помните, вы поручали нам разработку несгораемых спичек для космонавтов… Чтобы, так сказать, исключить аварии… Соответствующий полимер уже синтезирован… Дорабатываем технологию… Скоро можно будет запускать в производство…
   И он замер, пожирая начальство глазами.
   Министр хмыкнул.
   – День рождения, понимаешь ли… На работе… у тебя, что ли, Баргузин, день рождения?
   Директор даже подпрыгнул.
   – Никак нет! Виноват, товарищ министр!… – по-военному развернулся и указал на Сергуню, обомлевшего и, вероятно, не знающего куда податься. – У него – день рождения… Так сказать, наш ведущий сотрудник…
   Министр поднял бровь, недоуменно рассматривая Сергуню. И Сергуня вдруг как-то странно заколебался на стуле. Заколебался, очень мелко, точно привидение, задрожал, очертания его фигуры стали расплывчатыми, проступила сквозь них деревянная спинка стула – три секунды и Сергуня буквально растворился в воздухе. Только канцелярская скрепка заблестела на том месте, где он сидел.
   – Так у кого, понимаешь ли, день рождения? – отстраненно поинтересовался министр.
   Некоторое время директор, вытаращив глаза, оцепенело взирал на эту слегка разогнутую обыкновенную канцелярскую скрепку, а потом вздрогнул и покраснел, цементируя разум усилием воли.
   – У меня, – обреченно сказал он. – У меня день рождения… Пятьдесят восемь лет… – И вдруг, озаренный гениальной догадкой, торопливо пробормотал. – Может быть, так сказать, не откажетесь, Мокей Иванович… Чисто символически так сказать…
   – Чисто символически? – спросил министр. И, втянув дымный воздух, неожиданно крякнув, совсем, как Бледный Кузя, потер друг о друга бугристые лопатообразные ладони. – Чисто символически – это, понимаешь ли, можно…
   – Можно, – тут же пискнул откуда-то из-за спины референт.
   И тогда Манаев понял, что наступает – его минута.
   Он поднялся и разлил по рюмкам коньяк. И в четыре касания привел в порядок закуску.
   – Кстати, насчет «символически» есть прекрасный анекдот, – сказал он.
 
   Машина вывернула на короткий трехрядный проспект, полный праздношатающегося народа, притормозила у светофора, тут же изменившего свой свет на зеленый, а затем, объезжая длиннейшую очередь, по широкой и плавной дуге устремилась к воротам в крепостной стене, раздвоенные зубцы которой поднимались почти до самого неба. Ярким золотом сияли над ним церковные купола.
   День был праздничный, расцвеченный солнцем.
   Референт, устроившийся на переднем сиденье, немного поерзал и, обернувшись назад, сказал предостерегающе:
   – Подъезжаем, Мокей Иванович…
   – Ну так что – подъезжаем? – очнувшись, спросил министр. – Подъезжаем. Сам вижу, что подъезжаем. – Он отдулся, так что по машине распространился могучий, почти осязаемый запах коньяка, вытер лицо платком, который достал из кармана, и, крутанув огромной, помятой, будто котел, головой, передернулся от внезапно пробившего его приступа смеха. – Хо-хо-хо!… Как там у тебя про ослика?… Давайте выпьем, ребята?…
   Министр согнулся, насколько позволял ему огромный плотный живот и в совершенном восторге ударил себя по ляжкам. Референт сейчас же с ненавистью посмотрел на Манаева.
   – Может быть, мне лучше все-таки выйти, – нерешительно сказал тот. – Я вас подожду, вы не сомневайтесь, Мокей Иванович…
   – Сиди! – прекратив смеяться, строго приказал министр. – Я тебе объяснил: на полчаса – не больше. А потом поедем ко мне на дачу. День-то какой, посмотри! Балычок соорудим, сходим на рыбалку… Или у тебя имеются какие-то возражения?
   – Возражений нет, – ответил Манаев.
   Ему было хорошо, «Волгу» уютно покачивало, сиденья были мягкие, убаюкивающие, из-за опущенного бокового стекла налетал свежий ветерок. Настроение было потрясающее. Даже выпить не слишком хотелось. Тем более, что перед выездом они приняли посошок на дорожку. Видимо, эта последняя доза ещё чувствовалась. Потому что сохранялось ощущение полета. Его беспокоила только мысль о директоре. Как они его оставили. Потому что они оставили директора под столом. Причем, ноги его торчали оттуда, как грабли, – оба ботинка исчезли, а ступни в сиреневых гладких носках рефлекторно подрагивали от смеха. Впрочем, и смеха, как такового не было. Смеяться директор уже не мог. Он лишь слабо икал – через равномерные промежутки времени. Манаев побаивался за него. Как бы чего не случилось. Правда, там хлопотала Валечка. И можно было надеяться, что она разберется.
   – Нет у меня возражений, – повторил он.
   Машина замедлила ход, проскочила ворота, где на неё внимательно посмотрели солдаты в военной форме, и, чрезвычайно изящно, с каким-то отточенным мастерством описав кривую вокруг нескольких древних зданий, остановилась у широкого каменного торца, в циклопической кладке которого довольно странно выделялась современная казенная дверь.
   – Приехали, – сказал шофер.
   Эти слова как бы послужили сигналом. Все сразу ожили. И прежде всего – министр, который, словно внезапно очнувшись, завертелся по сторонам, видимо, соображая – где он и что, а потом, требовательно поглядев на Манаева, сказал с непререкаемой начальственной прямотой:
   – Ну что, Константин? Давай – на ход ноги… – А когда приняли по пятьдесят грамм из бутылки, заначенной Манаевым у директора, то опять отдулся и, вернув шоферу алюминиевый стаканчик, вынутый из бардачка, четко, тяжеловесно подвел итог:
   – Вот теперь, по-моему, можно двигаться…
   Все лицо его вдруг заполыхало от прилива крови.
   – Мокей Иванович!… – извиваясь на переднем сиденье, простонал референт.
   Но министр только с досадой махнул рукой:
   – Помолчи немного, Павлуша! Надоел! Что ты, понимаешь ли, мне все время указываешь? Мне, понимаешь ли, не надо все время указывать. Я, понимаешь ли, и сам могу указать!… – Он в упор посмотрел на полинявшего от неожиданной выволочки референта и, как будто нащупывая что-то невидимое, пошевелил в воздухе тупыми мясистыми пальцами. – Дай-ка тут это… Ну – сам знаешь, чего…
   Референт сейчас же выщелкнул ему на ладонь крупную зеленоватую капсулу в поблескивающей оболочке, министр проглотил её и некоторое время сидел, точно прислушиваясь. Потыкал в Манаева своей лопатообразной ладонью:
   – И ему – тоже… Не бойся, Константин. Это, понимаешь ли, от запаха. Чтобы запаха, понимаешь ли, не было… Японская, понимаешь ли, штучка… Давай, не робей!…
   – Последняя упаковка, Мокей Иванович!… – плачущим голосом сказал референт.
   Министр покряхтел.
   – Ох, жадноват ты, Павлуша. А ведь сорока ещё нет… Жадноват, жадноват… Не наша это психология… Ну – выпишу тебе командировку в Японию, съездишь – привезешь пару ящиков. – Он ещё покряхтел, собираясь с силами. И довольно-таки энергично потряс рукой. – Все! Пора за работу!…
   Манаев с трудом проглотил капсулу. Последние пятьдесят грамм колом стояли у него в горле. Вероятно, они были лишними. Разумеется, они были лишними. Он даже испугался, что кол этот сейчас вырвется из него наружу. Но, к счастью, ничего подобного не произошло. Потому что когда он судорожно, против воли, сглотнул, то деревянная напряженность внутри вдруг ослабла: как-то осела, подтаяла, расползлась – теплая радостная волна прошла по телу. Появилось второе дыхание. Мир распался на фрагменты.
   – Вперед! – сиплым басом сказал министр.
   Кое-как они выкарабкались из машины. Причем, министр, распрямляясь, ощутимо пошатнулся, и Манаев поддержал его, схватив под локоть. Референт не успел поддержать, а Манаев – успел. И министр покивал ему весьма благосклонно.
   – Молодец, – снисходительно сказал он. – Я вижу, что исправляешься, Павлуша…
   И не дав Манаеву объяснить, что он вовсе не Павлуша, властным движением отстранил его и, как солдат на параде, отбивая шаг, проследовал в огромный прохладный, отделанный розовым мрамором вестибюль, где из-за барьера, подтянутый до боевой готовности, сразу же вырос офицер с нарукавной повязкой и, отчетливо откозыряв, спросил – очень внятно, но почему-то вполголоса:
   – Извините, пожалуйста. Вы к кому, товарищ?…
   – Мне – назначено, – ответил министр гулким шепотом. И неопределенно потыкал указательным пальцем куда-то в сторону Манаева. – А это – со мной…
   Ошеломленный референт пискнул, как мышь, необыкновенно засуетился, пытаясь втиснуться между Манаевым и министром, но то ли растерялся от неожиданности, то ли попросту не успел: офицер на секунду замер, напряженно всматриваясь, а затем ещё раз отчетливо откозырял:
   – Товарищ Бочкин?
   – Так точно!
   – Проходите, пожалуйста, товарищ Бочкин!…
   Манаев опомниться не успел, как оказался по другую сторону барьера. Он не знал, что ему делать. Он видел деревянную удаляющуюся спину министра, разумеется, и не подумавшего оглянуться, и одновременно, краем глаза – мятущегося референта, который, стараясь не привлекать внимания, исполнял перед барьером какой-то сложный мучительный танец – приседая, протягивая беспомощные руки.
   – Папочку, папочку возьмите!… – рыдал он.
   Манаев, наконец, сообразил и принял из влажных ладоней кожаную темно-синюю папку с вензельным тиснением. Из неё высовывались уголки документов.
   – Умоляю тебя! – панически шепнул референт. – Все – фиксируется… Ни одного лишнего слова… Костя… Друг… Постарайся… Чтоб – хоть как-нибудь пронесло!…
   Синие зрачки его пульсировали, как у сумасшедшего. В уголках нервных губ скопилась слюна.
   – Ставь бутылку! – тут же потребовал Манаев.
   И референт, на все соглашаясь, затряс головой:
   – Две!… Четыре!… Сколько угодно!… Всю жизнь тебя поить буду!…
   Кажется, он даже прослезился. Лицо его сморщилось, как печеное яблоко, а из горла вырвался тоненький детский всхлип, он ещё что-то бормотал, цепляясь за папку – вероятно, уговаривал, давал советы – Манаеву некогда было разбираться: министр уже поднимался на второй этаж, поэтому он, все-таки выдрав папку, скоренько пообещал референту, что, конечно, все будет в порядке, и, не дослушав дальнейшего лихорадочного бреда, кинулся через вестибюль к пустынной мраморной лестнице.
   Ему казалось, что он парит на бесшумных крыльях. Последние пятьдесят грамм вовсе не были лишними. Разумеется, они не были лишними. Они вернули ему ощущение полета.
   Правда, полет этот чуть было не был прерван в самом начале. Потому что когда Манаев, не чувствуя ног, вознесся до второго этажа, то он увидел, что там, в коридоре, покрытом ковровой дорожкой, под торжественными портретами, обрамленными золотом и стеклом, расположена ещё одна поперечная загородка, и внутри неё сидит точно такой же подтянутый крепенький офицер с золотыми погонами и с красной нарукавной повязкой дежурного.
   И он также, как и первый, вежливо откозырял, и с такими же точно интонациями спросил Манаева:
   – Извините, пожалуйста. Вы к кому, товарищ?…
   Манаев объяснил, что он, собственно, ни к кому. Что он, собственно, – вот, немного сопровождает. Деревянная фигура министра в это время как раз скрылась за углом. Офицер оглянулся на неё и попросил Манаева предъявить пропуск.
   – Какой ещё пропуск? – удивился Манаев.
   Выяснилось, что для прохода в закрытую часть здания требуется специальный пропуск – с фотографией и с подписями четырех генералов.
   Разумеется, никакого пропуска у Манаев не было.
   – Дык, это самое… – растерянно сказал он.
   И затем объяснил, что, собственно, а зачем ему пропуск? Вот же он, Манаев, собственной персоной. Живой человек, все на нем нарисовано. Зачем ещё какие-то пропуска? Но майор не согласился с этим аргументом. Тогда Манаев объяснил, что пропуск он сегодня оставил дома. Торопился, забыл, не посмотрел в кармане парадно-выходного костюма. Но вообще говоря, это не имеет никакого значения. Его, Манаева, тут все знают. Слава богу, руководит уже – сколько лет. Ты, майор, сходи – спроси любого, тебе скажут. Но майор почему-то не захотел никуда идти. Он все тем же размеренным голосом твердил, что необходим специальный пропуск. Согласно распорядка. И без пропуска он разрешить не может. Доводы Манаева не производили на него впечатления. Оставалось, по-видимому, последнее средство. Манаеву очень не хотелось к нему прибегать. Но, судя по всему, другого выхода не было. Поэтому он перегнулся через барьер и, сладострастным жестом извлекши из пиджака бутылку, водрузил её прямо на стол, перед носом оторопевшего майора.
   – Без обмана, – негромко сказал он.
   Дальше произошло что-то странное. Майор не сделал ни одного движения, не ответил, не шелохнулся, даже не изменил выражения угрюмо-сосредоточенного лица, но бутылка вдруг со стола исчезла: раздался чуть слышный хлопок и шевельнулись под струей воздуха разложенные бумаги. А сам майор как-то неловко уронил авторучку и полез за нею под стол, оттопыривая зад, обтянутый форменными брюками. Он там возился, матерился, посапывал, задевал локтями о перекладины и, казалось, был весь поглощен этим трудным занятием. Продолжалось это, наверное, секунд тридцать пять. Манаев недоумевал. Однако, недоумение его быстро рассеялось – потому что майор вдруг высунул откуда-то снизу багровое, набрякшее венозной кровью лицо и, как идиоту, прошипел, видимо находясь в последней стадии негодования:
   – Ну что ты задумался, попа ушастая? Дома будешь думать, а сейчас – проходи!
   – Виноват! – радостно ответил Манаев.
   Министра он догнал на середине поперечного коридора. Министра трудно было не догнать. Министр шествовал, точно робот: прижимая руки к бокам и, как заведенный, совершенно механически переставляя ноги… Было в нем что-то нечеловеческое. Не хватало только скрипа суставов и решетчатой гнутой антенны на голове. Тем не менее среди золоченых портретов он выглядел очень внушительно. Манаев невольно заробел и, пристроившись сзади, неожиданно для себя пропищал виноватым заискивающим противным голосом:
   – Все в порядке, Мокей Иванович… Можете не беспокоиться… Папочка – вот она, папочка – тут…
   Ему самому было неприятно от такого заискивания, тем более, что министр даже бровью не повел – продолжал точно так же равномерно вышагивать, и только, наверное, метров через пятьдесят раздалось утробное начальственное громыхание:
   – Ты что это себе позволяешь, Павлуша?… Исчезаешь куда-то по своим личным делам… Я тут тоже – без доклада, без документов… Я такого, понимаешь ли, не потерплю… Я тебя, понимаешь ли, отсюда – в три шеи… Я Ивана, понимаешь ли, на твое место возьму… А тебя, понимаешь ли, вместо него – крутить баранку… Я тебя предупреждаю в последний раз… Тут тебе, понимаешь ли, не сенькина лавочка!…
   Все это он произносил, не поворачивая головы. Фразы громыхали, как тяжелые камни. В интонациях переливался административный гнев. Манаев попытался было ещё раз объяснить, что он вовсе не Павлуша, что Павлуша остался в вестибюле, но забежав немного вперед и заглянув в остекленевшие, мутные, будто сделанные из пластмассы глаза министра, понял, что никакие объяснения здесь не пройдут и поэтому просто взял всю вину на себя:
   – Больше не повторится, Мокей Иванович…
   – То-то же, – удовлетворенно сказал министр. – Ты мне какой доклад в прошлый раз написал? Я тебя спрашиваю: какой доклад? Я там половину слов не знал – что обозначает. Мекал, как этот… ну, в общем, сам понимаешь…
   Сильно накренившись в левую сторону и потоптавшись на месте, чтобы развернуться, он вошел в небольшой, очень светлый хозяйственный тупичок, заканчивающийся громадным окном, на широком подоконнике которого, безразлично покуривая, сидели двое мужчин в одинаковых неброских костюмах, и, игнорируя их присутствие, повелительно бросил: Жди меня здесь, – а затем, опять потоптавшись, чтобы правильно развернуться, скрылся за темной лакированной дверью, на которой латунной тусклостью выделялась неброская буква «М».