Она медленно опустила и снова подняла веки.
   Будто зарубку сделала.
   – Жаль, – искренне сказала она.
 
   Больше ничего особенного, вроде бы, не произошло, но через день, в дождливую, типично петербургскую среду, позвонил на работу Георг, к чему Лариса, честно говоря, была не готова, и, против обыкновения не осведомившись, как у неё дела, как настроение и чем она вообще сейчас занимается, очень вежливо, так что не придерешься, но вместе с тем и с суховатой отстраненностью предупредил, что ему по работе надо уехать недели на две, на три, от силы – на месяц. Очень перспективная командировка, чрезвычайно ответственная. Так что до сентября, пожалуй, встретиться не удастся. Впрочем, я могу попросить Земекиса, если хочешь. Он тебя куда-нибудь сводит, поговорите друг с другом…
   – Не надо, – после крохотной паузы отказалась Лариса. – Лучше прямо скажи: ты меня «сливаешь», я правильно понимаю?
   – Кто знает, – так же прямо ответил Георг. – Может быть, когда-нибудь ещё и увидимся…
   Все завершилось как-то очень бесповоротно. Еще вчера она с увлечением строила обширные планы на август. Георг говорил что-то насчет поездки на озеро Селигер. Было бы здорово дня три-четыре пожить в палатках, половить рыбу, посидеть у костра, побродить по опушкам, наткнуться в листве на россыпь рдеющих подосиновиков, полюбоваться закатами, вдохнуть вместо выхлопов чистый прохладный воздух. Теперь ничего этого, конечно, не будет. Мурзик, Земекис, Марьяна также бесповоротно исчезли. Водомерки промчались по глади и – прыснули в укромные заводи. Праздник закончился. Она, как Золушка после бала, вернулась к себе на кухню. Отзвучал громоподобный бой последней секунды. Карета превратилась в тыкву, лошади – в крыс, сказочный волшебный наряд – в дешевое платье, годное лишь для того, чтобы в нем чистить картошку. Труднее всего, конечно, было переносить победное лицо Серафимы. Белела проседь в фиолетовых буклях, на щеках, как в лихорадке, горели искусственные румяна. Серафима была преисполнена сознанием собственной правоты и теперь, как стервятник, жаждала разлагающихся подробностей. А не получив их, поскольку Ларисе не то что там говорить, даже думать о случившемся было тягостно, поджала губы и при встречах теперь едва снисходила, чтобы здороваться. Она была оскорблена в своих лучших чувствах.
   И немедленно ожила Ребиндер, наверное, тоже унюхав изменение ситуации. То держала себя с Ларисой строго официально: Прошу вас, Лариса Аркадьевна, благодарю вас, будьте любезны… – старалась вообще обращаться пореже, что, кстати, Ларису более чем устраивало. А теперь, будто в прежние времена, закатила грандиозный скандал по причине каких-то не сданных вовремя материалов. Окна в редакционной комнате вибрировали от истерии: Срываете выпуск номера!… Вы что думаете, вы – на каком-то привилегированном положении!?. Никаких привилегий у вас нет и не будет!… – Догадывалась, вероятно, чем можно задеть сильнее всего. Товарищ В. Н. Свентицкий, с которым они как раз в этот день встретились в коридоре, прошествовал мимо Ларисы, как мимо пустого места. Но тут хотя бы понятно: товарищ В. Н. Свентицкий и не обязан всех помнить.
   В общем, намечались с Ребиндер в будущем крупные неприятности. И возвратившись в тот вечер домой с совершенно испорченным после скандальчика настроением, пожевав что-то из холодильника, посидев просто так и машинально вымыв посуду, немного прибравшись в квартире и размышляя, что не пора ли наконец взяться за генеральную стирку – сколько ещё тянуть, простыни уже из корзины вываливаются, – Лариса вдруг, будто вкопанная, остановилась у полочки с телефоном и неожиданно для себя самой набрала номер Георга. Она не очень-то понимала, что ему скажет. Впрочем, не имело значения: одиннадцать длинных гудков ушли в загробную пустоту. Никаких признаков жизни они не вызвали. Пальцы побелели от напряжения, звон, наподобие комариного, лез в уши. Лариса, чтобы избавиться от него, затрясла головой. А может, она все выдумывает? А может, Георг и в самом деле уехал в командировку?
   Однако, тут же, словно в наркотическом сне, ей представилось: распахнутые в сад окна, чириканье воробьев, перепархивающих с ветки на ветку, множество радостных светленьких акварелей на стенах, «алтайская роза» в вазочке, бокалы на тонких ножках. И наконец – сам Георг, взирающий на пробудившийся телефон. Вот он медленно поворачивается и светлые его глаза холодеют.
   – Меня нет, – объясняет он своей новой знакомой. – Меня ни для кого нет. Я – в «карантине».
   И протягивается к стене, чтобы выдернуть шнур из розетки.
   – Разве нам сейчас кто-нибудь нужен?
   Трубка, будто ящерица, выскользнула из её пальцев. Было плохо, Лариса, точно по натянутой проволоке, прошла в комнату. Замерла в столбняке, припоминая, чем это она сегодня собиралась заняться? Бросился в глаза нежный венчик цветка на трельяже: пурпурные родинки, замшевые, будто из яичного порошка, тычинки. Орхидея по-прежнему демонстрировала поразительную жизнестойкость. Только сейчас это уже не казалось хорошим предзнаменованием. Нет-нет-нет, скорее – насмешкой прошлого над настоящим. О чем, собственно, этот цветок теперь будет напоминать?
   Лариса решительно шагнула к трюмо. Выступила из магического зазеркалья женщина с расширенными зрачками. Показалось, что – слишком бледная и слишком сосредоточенная.
   – Разве мне сейчас кто-нибудь нужен? – спросила она, копируя запомнившуюся интонацию.
   И вдруг судорожно, прежде чем можно было что-либо сообразить, вонзила ногти в хрусткие изогнутые водянистые лепестки.
 
   По ночам она теперь просыпалась, как от толчка, видела размытую, точно из студенистого серебра, тень сумрачного окна на шторах, обреченно думала: А может быть, ничего этого нет, я уже умерла? – снова закрывала глаза и проваливалась в небытие до звона будильника. Потусторонний холод вновь высасывал сердце. Днем этот холод не то чтобы совсем отступал, а забывался средь суеты, вытесненный мучительными проблемами. Ночью же, чуя жертву и растормошенный бессонницей, он, как зверь, начинал облизываться, принюхиваться, подкрадываться на мягких лапах, обволакивал Ларису со всех сторон и наконец запускал в неё острые зубы.
   Иногда утром страшно было поднять веки. Было плохо; Ларису то и дело пошатывало от слабости. Газеты писали о «синдроме хронического утомления». От него невозможно было избавиться, просто передохнув какое-то время. Нечто подобное она, по-видимому, и испытывала. Накатывали все те же, как после встречи с Георгом, странные головокружения; плотная немота, будто тесто, охватывала вдруг колени и локти; воздух дрожал, и яркий свет солнца приобретал ядовитый оттенок.
   Даже Кухтик обратил внимание, как она изменилась. К лагерю он уже приспособился и больше не ныл, чтобы его отсюда забрали. Напротив, был весел, подвижен, загорел, как настоящий индеец, и в течение всей их прогулки, трещал, что Гринчата, оказывается, вернулись, ничего у них с поездкой на юг не вышло, и что Васька Чимаев, к счастью, тоже никуда не уехал, и что Радомеич-большой (а это-то ещё кто?), удивительно, сам попросился к ним из другого отряда.
   – Теперь у нас, знаешь, какая команда? О-го-го, самая сильная!…
   Между делом он по обыкновению умял множество пирожков с капустой, сжевал две жвачки подряд (больше Лариса ему не позволила), практически в одиночку выдул литровую бутыль «пепси-колы» и, немного утихнув, с непосредственностью ребенка вдруг брякнул:
   – Какая-то ты, мам, стала сегодня старая. Когда я уезжал в лагерь, была, вроде бы, ещё молодая. И в прошлое воскресенье – тоже, я это помню. А теперь почему-то согнулась совсем, как бабушка у Радомеича. Знаешь, она приехала вот с такой палкой. Рассердилась – ка-а-ак треснет ей по забору!…
   Лариса от такого напора даже несколько растерялась:
   – Подожди-подожди. Почему это ты вдруг решил, что я стала старая? Разве я старая? Ну знаешь ли! По-моему, я ещё – ничего…
   У неё тревожно кольнуло сердце. А Кухтик отдулся и легкомысленно пожал плечами.
   – Ну я не знаю, почему – рассеянно сказал он. – Старая почему-то, и все. Как все родители. – И он с важной рассудительностью добавил. – Лично я думаю, что все люди стареют, кроме детей…
   Вдруг его выгоревшее лицо исказилось. Он внезапно выпрямился, как чертик, и дернулся от неё – раз, другой.
   – Мама, ну мне больно, пусти!…
   Лариса в первую секунду не поняла.
   – Пусти, пусти, мама, мне больно!…
   Он изогнулся, так что проступили ребра под кожей, вывернул руку и подул на нее, видимо, чтоб успокоилась.
   Лариса не верила своим глазам.
   На поджаристом с выпирающей косточкой запястье Кухтика, таком тощем и тргательном, что при одном взгляде на него ныло в груди, медленно, будто пластинки льда, истаивали следы её жестких пальцев.
 
   Дома она сначала разобрала привезенные из лагеря вещи; часть их бросила в таз и пока задвинула его глубоко под ванну, остальное же скомкала посильнее и запихала в корзину. Ничего, подождет, есть сейчас дела поважнее. Затем встала под душ и бесчувственно, словно по деревяшке, растерла тело мочалкой. Немного обсохла, поправила влажные волосы и лишь тогда прошла в комнату в распахнутому трельяжу.
   Давно уже она не рассматривала себя так тщательно и подробно. Обычно ведь как? Бросишь взгляд на бегу и – помчалась, поскольку опаздываешь. Да и зачем, если, кроме работы, нигде не бываешь? Глаза чуть накрасить, подвести губы, немного припудриться. Теперь же она словно увидела себя впервые: тусклая кожа, былинки морщинок, придающие лбу пыльный оттенок; глаза, точно вымоченные в воде, какие-то блеклые; ломкие волосы, складка у рта, унылые дряблые губы.
   Кухтик был прав, она действительно постарела.
   Лариса стиснула зубы: так вот, что им от меня было нужно. Вот зачем требовалась галантность, которая её так восхищала. Вот за счет чего – легкость, молодость и скольжение по поверхности бытия. Вот где силы, чтобы играючи преодолевать муторность существования. Вовсе не водомерки они, а – демоны, голодные духи. Вот почему Георг так жаждал «раскрыть» её при каждом свидании. Вот в чем тут дело. Им нужна была моя жизнь.
   Лариса с трудом оторвалась от потустороннего изображения. Ее снова пошатывало и, чтоб не упасть, она вынуждена была опуститься в кресло. Скрипнуло дерево, стукнулась о батарею спинка, которую давно следовало починить. Страшный голод, словно неделю не было ни крошки во рту, стягивал внутренности. Не пустота, как она теперь отчетливо понимала, а именно голод. Причем, голод особенный, который обычной пищей не утолить. Ну что ж, если так, пусть будет что будет.
   – Тимошик… – позвала она легким шепотом. – Тимошик, ты где, маленький мой, кис-кис…
   Под креслом отчаянно завозились, царапнули о паркет острые изогнутые коготки, донеслось шипение, точно под давлением откуда-то потек воздух, и перед ней карикатурой на кошку выгнул спину Тим-Тим: серая шерсть – дыбом, глаза – пылают, твердый хвост, как резиновый, подрагивает от напряжения. К такому хищнику даже прикоснуться опасно. Но ведь – любит, любит, конечно, любит ее! Как тогда Земекис утихомирил терьера?
   Она протянула руку, и кот замер, похожий на чучело. В молчании истекла одна томительная секунда, за ней – вторая… Вдруг словно что-то сцепилось между животным и человеком. Тимоша как бы обмяк, опустил твердый хвост, успокоено заурчал, длинным мягким прыжком перебросил тело к ней на колени, повозился, поерзал там, устраиваясь поудобнее, и наконец грузно улегся, положив на лапы смешную усатую мордочку.
   Глаза у него прикрылись от удовольствия.
   – Вот и молодец, – сказала Лариса. – Тимошик, хороший… Я тебя, полосатого, тоже люблю…
   Она гладила его по спине, чесала за ухом, осторожненько, чтоб не встревожить, скребла ногтем по твердому черепу и, в свою очередь, тоже, чуть не мурлыча, чувствовала, как живое кошачье тепло перетекает к ней в тело – растворяется в венах, возносится прямо к мозгу, и волнительно, точно вино, согревает кровь в сердце.
   Это был хороший, спасающий от вселенского голода глоток жизни.
   Лариса знала, что у неё сейчас розовеют щеки.
   Теперь, наверное, можно было не волноваться. Конечно, Тим-Тим – это лишь временное облегчение, действительно на один глоток. Уже завтра, скорее всего, она снова почувствует голод. Однако это не страшно; ведь сколько вокруг беспечных, полных жизни людей! Она даже зажмурилась, представив себе эту картину. Понемногу от каждого, – и вот они, силы, чтобы скользить, как легкая водомерка. В беличьем колесе она больше крутиться не будет. Равная среди равных, войдет она теперь в Избранный круг. Подмигнет засыхающему Земекису: нечего тебе тут засыхать, протянет умильному Мурзику руку для поцелуя, снисходительно, но по-дружески будет относиться к Георгу. В конце концов, не такой уж он плохой человек. А с Марьяной они, по-видимому, станут подругами.
   Жить надо легко!
   Зазвенел, подрагивая от нетерпения, телефон. Лариса выпрямилась, и вялое кошачье тело скатилось на коврик. Тимоша, подергивая конечностями, дышал редко и тяжело. Ничего, оклемается, какие-то капли жизни она ему сохранила.
   Ей было очень спокойно в эти минуты. И когда из нагретой пластмассы вдруг выплыл занудливый голос Толика: что-то он там такое бубнил, жаловался, попенял, она встрепенувшимся сердцем неожиданно поняла, что ведь тоже её, черт возьми, – любит, любит. Толик вне всяких сомнений любит её. И потому беззащитен, точно моллюск в слабой раковине. Толик? Ну что же, пока пускай будет Толик.
   Кажется, он от неё что-то требовал. Лариса не улавливала ни слова, но чувствовала его нетерпение. Она сжала трубку и улыбнулась, предвкушая приятное.
   Жить надо легко.
   – Приезжай, – сказала она.