Однажды случилось, что в сиротский дом полицейский чин привез и сдал на воспитание младенца мужского пола, рожденного в каземате Петропавловской крепости некой секретной узницей. Младенец был сдан под расписку о неразглашении сей тайны под страхом сурового наказания. Спустя месяц, по распоряжению петербургского генерал-губернатора князя Голицына младенец этот в добром здравии был выдан дворовой девице графа Алексея Орлова и увезен в графское имение.
   В воспитательных домах детей не только растили, но и готовили к той жизни, которая ждала их по достижении взрослого состояния. Здесь Россия благодаря деятельности Бецкого превзошла многие передовые по тем временам государства Европы. Питомцев и питомиц полагалось растить в здоровых физических упражнениях, заботясь об их телесном совершенстве, исключающих изнеженность и требующих разных занятий на чистом воздухе. Из всех физических упражнений Иван Иванович отдавал предпочтение бегу, катанию на санях, для мальчиков – стрельбе из лука. Девочек учили рукоделию и разным домашним работам, чтобы стали они образцовыми хозяйками, оплотом благополучия домашнего очага.
   Питомцы и питомицы в воспитательных домах приобщались к разным ремеслам по склонности. Для того были мастерские с верстаками и другие нужные для целей обучения приспособления.
   Иван Иванович следил, чтобы воспитанники мужали в высоком сознании их человеческого достоинства, в терпимости к инаковерию и в человеколюбии.
   Поэтому в воспитательных домах не допускались розги, побои и другие мучительства детей.
   При выходе из воспитательного дома питомцы получали полную экипировку, двадцать пять рублей на обзаведение и вечный паспорт, чтобы они необращаемы были в крепостное состояние.
   Главная цель воспитательных домов, утверждал Иван Иванович, создать в России образованное сословие на европейский лад.
   В ту пору много рожениц и младенцев погибало из-за невежества повитух. Это побудило Ивана Ивановича учредить училище повивального искусства и распространить родильные дома, для чего из собственных средств он пожертвовал пятьдесят тысяч рублей – по тем временам деньги огромные.
   Беспокоила Ивана Ивановича и судьба вдов, оставшихся без средств к существованию. Дабы избавить их от бедствий, отвратить моральное падение, задумал он учредить специальный фонд, из которого бы выплачивались вдовам небольшие пенсионы.
   Иван Иванович отлично понимал, что столь значительное дело милосердия, обучения и воспитания сирот не может стоять на одних добровольных пожертвованиях. Нужны были надежные источники финансирования. Его мысли обращаются к операциям ростовщиков, лихоимство которых было чистым разорением для тех, кто попадал в их тенета. Открытые Бецким в 1776 году Ссудная и Сохранная кассы распространили дешевый кредит – за шесть процентов годовых под залог недвижимостей или ценных бумаг. Займ на одно лицо не мог составлять меньше тысячи и больше десяти тысяч рублей, исключая особые случаи. При продаже заложенного имущества с аукциона из вырученных денег вычиталось, кроме долга, четыре процента аукционного сбора. Остаток возвращался собственнику проданного имущества.
   Операции касс по кредитованию различных лиц возрастали из года в год. Среди заемщиков были и видные государственные лица: Кирилл Разумовский, Лев Александрович Нарышкин, граф Никита Иванович Панин и даже сам Светлейший.
   Мать Настасеньки жила с малолетней дочерью в имении Ивана Ивановича. О ее истинном отношении к Бецкому никто не знал. Дворня почитала ее за барыню. Образ жизни ее был уединенным. Соседей она не звала, и сама к ним в гости не шла, а больше сидела за вязанием и вышиванием. Иван Иванович наезжал не то что редко, но и не так уж часто, Настасеньку он сажал на колени, одарял сластями и разными безделушками, ласкал тихо, но с большой отцовской любовью. Настенька называла его по-крестьянски – тятенькой и отвечала ему сильной привязанностью. В Петербург ее взяли для приличного дворянской девице воспитания и образования. Здесь обнаружилось, что Настенька не только девушка миловидная, но и весьма смышленая. Шутя она одолела родную словесность, стала недурно говорить по-французски и по-немецки и держать себя в обществе по науке, преподанной гувернанткой. Самым обожаемым занятием для Настеньки были танцевальные классы, изменившие всю ее наружность и походку, которая стала легкой и грациозной.
   Иван Иванович для дочери готов был что называется небо преклонить, особенно после скоротечной болезни и кончины ее маменьки, которую, к слову сказать, он переживал трудно. У гроба он убивался гораздо больше, чем Настенька.
   После похорон Иван Иванович отправился с дочерью в Париж. Здесь Настасенька была помещена в один из самых знаменитых по тем временам пансионов, где завершилось ее приготовление к жизни при дворе.
   Настенька всегда обожала тятеньку, не задумываясь об его истинном отношении к покойной матери. Умнела она в понимании его забот и дел.
   «К отвращению смерти сирот обращены мои заботы, – писал Иван Иванович Настеньке из Карлсбада. – Это прежде всего и побудило меня еще в году 1770-м учредить в столице детский приют. Мысль эта впервые возникла у Михаилы Васильевича Ломоносова. Для сохранения жизни неповинных младенцев, указывал он, надобно учредить дома для приема брошенных детей, где добрые старушки могли бы за ними ходить вместо матерей. Учини, душечка, усилия, чтобы муж твой Осип Михайлович, добротою души своей известный, употребил меры к переводу на российский язык книг по акушерству, которые я приобрел здесь и посылаю тебе. По возможности куплю здесь и разные снадобья для врачевания младенцев. Не только в местах удаленных, но и в столице у нас весьма скудно с аптеками. Между тем первые три года от разных недугов умирает более половины сирот, многие от оспы, сухотки да еще от того, что заводятся черви в животе. Преставляются и от простудных недугов. Опять же еще Ломоносов утверждал, что у нас в государстве российском попы не только деревенские, но и городские крестят младенцев в самой холодной воде, иногда со льдом. В требнике-де сказано, чтобы вода была натуральная. Пусть муж твой, почтенный Осип Михайлович, употребит власть, дабы в местах, под начальством его состоящих, попов-невежд принудить, чтобы младенцев всегда крестили летней водой. А что до меня касаетца, то мне весьма худо стало и здешние воды впрок не идут, как было прежде. Не знаю, может Господь приберет меня невдолге. О тебе думаю, душа моя, да о благой надежности служителей Воспитательного дома, не погубили бы они это детское призрение.
   Батюшка твой Иван Бецкой, генерал-поручик, действительный тайный советник и камергер двора ее величества».

Исповедь

   По прибытии в Петербург у де-Рибаса было много хождений по департаментам и канцеляриям, как по государственной, так и по приватной надобности. Уже в первые дни петербургской круговерти, Осип Михайлович получил цидулу, в которой некая знатная дама, проживающая в собственном доме, умоляла его быть у нея по делу большой для них обоих важности. Осип Михайлович пробовал приглашение это оставить без внимания. Однако после второй и третьей цидулы, в которых помянутая дама продолжала его настойчиво звать, снедаемый любопытством, он отправился по адресу и был тотчас принят. Каково же было удивление де-Рибаса, когда ему навстречу вышла прекрасная Али Эметте. Она мало чем изменилась со времени Измаила. Те же темные, почти черные глаза, густые каштановые волосы в искусной прическе, то же смуглое лицо и нос горбинкой.
   – Не удивляйтесь, адмирал, – сказала она. – Со мной постоянно случаются разные превратности. Господь ради того создал меня.
   – Вам не следовало в том предупреждать, мадам, – сказал де-Рибас. – Я имел возможность не в однократ убеждаться в истинности сказанных вами слов. Чем нынче могу служить вам?
   – Помилуйте, месье, так уж сразу и служить. Станем пить кофе. После, ежели угодно, буду рада отобедать с вами.
   – Какими судьбами вы снова в России? Неужели ожидается война с Турцией?
   – Нынче мне до войны России с турками дела нет.
   – Что же еще?
   – Нынче я живу сама по себе, нынче моя жизнь принадлежит только мне.
   – Какого мнения об этом Исмет-бей?
   – Он умер, его более нет, как, впрочем, и не было.
   – Однако, позвольте…
   – И не было, адмирал.
   – Кто же был?
   – Князь Карл Радзивилл – воевода Виленский.
   – Не могу взять в толк, мадам. Не будете так любезны несколько объяснить это темное место.
   – Воевода Виленский был в Барской конфедерации, ставившей целью низложить короля Станислава Понятовского, восстановить Речь Посполитую и привилегии магнатов. Мое положение и мои устремления в ту пору хорошо вам известны. Его ясновельможность воевода сделал обещание достаточно мне в том содействовать. Я обещала его ясновельможности, когда окажусь у цели, сделать нужное для упрочения Речи Посполитой и содействовать его избранию на польский трон. В этой игре была и Турция. Во время первой российско-турецкой войны скитавшиеся за границей конфедераты возлагали немалые надежды на султана.
   – Каким образом князь Радзивилл превратился в Исмет-бея?
   – Этому предшествовала конфискация российским правительством имений Радзивилла в отместку за его враждебность петербургскому двору. Оставшись без средств, князь принял ислам и был взят в турецкую службу по внешнему ведомству. В этом не было ничего необычного. В те годы, да и ныне еще, не только польские эмигранты, но и английские авантюристы, становились ренегатами во имя жалования и высоких чинов. Будучи недурно обучены грамоте, многие из них командуют турецкими сухопутными войсками и флотом, сидят в диванах, выполняют разные поручения за границей.
   – Странно.
   – Ничего странного в этом нет. Обычное дело. Между мною и князем Радзивиллом состоялся альянс.
   – Кто же вы?
   – Вам это известно, адмирал.
   – Нет, неизвестно. Каково ваше природное имя?
   – Под страхом смерти мне запрещено называться этим именем. Женщина с тем именем скончалась от чахотки в каземате Петропавловской крепости и там же предана земле. Я была переведена в Ново – Спасский монастырь. И это была смерть, но во стократ более мучительная. Я медленно угасала под пятой сумасшедшей игуменьи. Мне сохранили жизнь люди князя Радзивилла, или, если угодно, Исмет-бея. Они сделали мне побег.
   – Кто таков граф де Фонтон?
   – Все тот же князь Радзивилл.
   – Опять странно.
   – Нисколько. Его ясновельможность для безопасности и в Европе жил инкогнито.
   – Зачем вы были в армии осады Очакова?
   – По замыслу Исмет-бея мне полагалось внешностью покорить женолюбивого Потемкина. Я же была красавица.
   – Вы и нынче красавица, мадам.
   – Благодарю, адмирал.
   – Удалось вам исполнить то, что было задумано Исмет-беем?
   – И да, и нет. Под Очаковым дело несколько задержалось присутствием известной вам Потемкиной – дальней родственницы главнокомандующего и его любовницы. Затем появились вы и я была принуждена бежать. Что было после взятия Измаила, вы знаете. Между прочим, мы в доме, который отписал мне по духовной Потемкин. Светлейший по широте его натуры оставил мне также изрядное состояние в наличности и в деревне средней руки. Так что я нынче российская помещица.
   – Как прикажете вас называть по нынешним временам?
   – Я мадам фон Штайн. Светлейший велел мне сочетаться фиктивным браком с престарелым генералом фон Штайн. И за это я ему весьма обязана. Определилось мое положение в свете. Я превратилась в особу, принадлежащую к избранному в России обществу. Я нынче госпожа София фон Штайн. Прошу любить меня и жаловать, адмирал.
   – Значит ли это, мадам, что между нами отношения, начало которым было положено в Неаполе?
   – Все в вашей воле, адмирал. Я женщина незамужняя и никому верностью не обязанная. Но не за этим я звала вас. Я – мать, но сына моего растит и воспитывает Орлов.
   – Он ему отец, мадам?
   – Отец ему не он.
   – Вам лучше знать, мадам.
   – Конечно, кому как не мне знать, кто отец моему сыну.
   – Могу ли я быть вам полезным?
   – Обязаны, адмирал. Вы отец моему сыну.
   – Но?
   – Вы хотите сказать, что я в Неаполе прогнала вас решительно и жестоко. Не забывайте, однако, что я исполняла указания графа де Фонтона.
   – Почему о сыне вы не сказали в Измаиле?
   – В Измаиле игра, затеянная графом де Фонтоном, продолжалась. И во мне еще тлела надежда на справедливость.
   – О чем вы говорите, мадам?
   – Я не стану отвечать, адмирал. Скажу, что я бы хотела многое забыть из моей прошлой жизни.
   – Я ухожу, мадам. Мне должно быть ко времени в адмиралтействе. Ведь я нынче в строительстве торговой и военной гавани в Хаджибее, где вы однажды отъехали в Турцию.
   – Мы больше не увидимся, адмирал?
   – Но зачем же так?… Уж коль у нас с вами сын, то и отношения должны быть не по чину. Зовите меня Хозе. Это мое настоящее имя. Дорого бы я дал, мадам, чтобы знать и ваше настоящее, не вымышленное, имя. Кто вы? Герцогиня Валдомирская, принцесса Азовская, графиня Пиннеберг, госпожа Али Эметте? Вы дочь императрицы или ресторатора из Праги, как то утверждает князь Голицын?
   – Вы слишком много в один раз от меня хотите, Хозе. Зовите меня София. История моей жизни загадочна и сложна, сын наш – не следствие моей к вам любви. Это было мимолетное увлечение и не более того. И все же, Хозе, вы были в превосходстве над ними – графом де Фонтоном и Потемкиным, вы были так молоды, мой друг. Я, право же, не могла не отдаться вам вся как есть. С де Фонтоном, Орловым, Потемкиным меня связал расчет, с вами – чувство, пусть не любви, а только увлечения, но это было чувство, Хозе.
   – В этой жизни все не так просто, мадам.
   – Да, Хозе. Именно поэтому я научена настолько быть скрытной, что порою сама себе не верю. Скрытность всегда была моим оружием. Сказать правду о себе в моем положении значило бы поставить себя перед угрозою смерти и загубить дело. Не судите меня строго, Хозе.
   – Но, Софи, вы то меня судили строго, настолько строго, что это мне едва не стоило жизни. Это ваши люди преследовали меня на пути из Неаполя в Петербург?
   – Не знаю, право, Хозе. Не припомню, чтобы я велела кому на вас поднять руку. И более того… Вспомните, мой друг. Под Очаковым, где были судоподъемные работы, вы однажды получили цидулку. Там было сказано, что если вы, как обычно, в субботний день поедете в Ставку, то этим жизнь свою поставите в смертельную опасность. Не приходит ли вам на ум, Хозе, что цидулку послала вам я? Иначе откуда бы знать мне о ней?
   – Вы отвели опасность, Софи, но вы же ее и сочинили.
   – Не я сочинила, Хозе. Засада была устроена де Фонтоном. Ваше появление под Очаковым и, того более, ваш интерес к турецким лазутчикам после ранения вашего брата Эммануэля поставили де Фонтона, ради возможности продолжать борьбу с русскими, в необходимость вас уничтожить. Де Фонтон был не злодеем. Таков закон вооруженной борьбы. Я долго мучилась сомнением. Моя цидулка вам была предательством Фонтона и дела, объединявшего нас. Вы, Хозе, под Очаковым, служили ради карьеры, чинов и отличий. Мы с де Фонтоном служили идеалам, имя которым справедливость в нашем понимании. Дело вовсе не в том – хорош ли, плох ли идеал. Нас над вами возвышало уже то, что мы сражались за идеал. Поэтому многое в наших поступках достойно снисхождения. Не судите нас строго, Хозе.
   – Но я так понимаю, Софи, что милосердие к другим – не ваш удел. Служение идеалу – тоже борьба, которая требует жертв.
   – Да, Хозе, но на алтарь идеалу мы прежде всего приносили нашу жизнь и жизнь наших товарищей. Диво да и только, мой друг, как я осталась жива, оказавшись коварством Орлова заточенной в сыром каменном мешке Алексеевского равелина. Впрочем, я там скончалась от чахотки, меня предали земле и на моей могиле поставили крест, где возможно он и поныне. Скончалась опасная самозванка, спокусившаяся на российский престол, и появилась монашка Досифея. Отдаю должное Екатерине. Как великая государыня великой державы она не унизилась до пыток и убийства несчастной узницы. Но в каменном мешке остались мои верные друзья. Где они? В каком равелине Петропавловской крепости они доживают свой несчастный век? Или быть может они в темнице Шлиссельбурга? Или их кости покоятся в могиле у стен Соловецкого монастыря? А ведь они не душегубы, не воры, они боролись за свою веру и в одночас за свое отечество. Это отечество – Речь Посполитая, но оно их отечество. Они были решительно против короля Станислава Понятовского, которого полагали несовместимым с честью их народа и державы. Путь Понятовского к польской короне был через постель Екатерины. У них были основания считать Понятовского не монархом, а клевретом российской императрицы. Что вы глядите на меня так, Хозе, точно я перед вами несу вздор? Позвольте мне в свою очередь поставить вам вопрос: Кто вы, Хозе? Испанец? Ирландец? Итальянец? Русский? Вы адмирал российской службы. Но где оно – ваше Отечество? Заодно этот же вопрос англичанину Грейгу, всем этим герцогам и баронам с английскими, французскими и немецкими именами и с российскими чинами. Где их природные отечества? У меня есть один ужасный изъян и я вам открою его. Телом я женщина, душою и разумом – мужчина. В этом трагедия моей жизни. Как женщина я могла бы найти счастье, а в таком сочетании до недавнего времени это оказалось невозможным. Вот я вам, Хозе, и открылась. Это гораздо важнее, чем ответ на вопрос: рождена ли я принцессой или женою ресторатора из Праги. Я не знала матери и материнской ласки, я росла в мужском обществе, в этом причина моего характера. Я наверное знаю, что для моей матери власть значила куда больше, чем материнство, да будет милостив к ней Бог на том свете.
   – Я благодарен вам, Софи.
   – За что?
   – За эту исповедь.
   – Но в ней есть стрела, назначенная поразить вас.
   – Не держу обиды, потому как нахожу здесь немалую толику справедливости.
   – Помогите мне отобрать мое дитя у Орлова. Не оставьте меня, Хозе. Я умоляю вас во имя близости, что была между нами. Я не только женщина, я мать вашему сыну, Хозе. Помогите мне обрести себя в том, ради чего Господь создал меня женщиной, обрести себя в материнстве, – Софи опустилась на колени и, обхватив обеими руками его ноги, неутешно зарыдала.
   – Полно, прошу вас, не надо.
   – Ах, Хозе, вам это не понять. Но я все-таки женщина. Я истосковалась по материнству. Не себялюбие движет мною, не стремление к мести Орлову, не желание вовлечь вас в авантюру. Мне страшно от мысли, что сын мой, моя кровь растет без материнского тепла. Вам не понять этого, Хозе. Вы не знали сиротства. Я в мои детские годы была в достатке и в окружении заботливых людей, но может ли это заменить мать? Хозе, выне желаете, чтобы наш сын не знал материнской ласки. Не правда ли, Хозе? Я предала Фонтона, не допустила, чтобы тебя убили и это потому, Хозе, что я знала – ты отец моего дитя. Я не могла поступить иначе, потому что я мать, Хозе. Ведь знай он, наш мальчик, наш сын, что ты его настоящий отец, он тоже отвел бы угрозу твоей жизни, Хозе. Я сильна, Хозе, я не знаю страха, я всегда живу в опасности, я не сгибаема, мой друг, но здесь, перед тобой, я на коленях, потому что я мать.
   – Едем к Орлову, скажем ему о нашей связи в Неаполе. Он должен знать все как есть.
   – Это бесполезно, Хозе. Я писала ему. Он ответил, что я авантюристка, что мною движет лишь чувство мести ему, что он скорее лишит меня жизни, чем отдаст мне сына, что в том вертепе, где я живу, мальчика невозможно воспитать в понятиях нравственности и чести, что я гадкое, отвратительное существо. Но ты же знаешь, Хозе, что это вовсе не так. Ты близок ко двору. Найди способ сказать об этом Екатерине. Я молю ее, как государыню, оказать мне еще раз милость, гораздо большую, чем первая, когда она оставила мне жизнь. Ведь и она мать. Кому как не матери понять мои страдания. Милосердие и великодушие возвышает нас и делает нас угодными Богу. Придет время и все мы – и владыки земные, и простой поселянин – будем держать ответ перед Ним. Он наш высший Судия, призванный карать и миловать.
   – Я не так ко двору близок, как ты полагаешь, Софи. Ежели я и принят там, то едино ради жены моей Анастасии.
   Разговор был трудным, Анастасия Ивановна была вся в слезах и беспрестанно повторяла: Как ты мог? Она гадкая, ты понимаешь? Она отвратительная. Она змея подколодная.
   – Настенька, милая, да ведь лучше тебя на всем свете нет. Люблю же я тебя без меры и предан тебе до конца моих дней.
   – Ты смеешь говорить мне о преданности? Ты, приживший дитя с потаскухой?
   – Но зачем же так, Настасенька? Какая же она потаскуха? Она – особа нравственных правил. Только обстоятельства сложились…
   – Вот оно что. Мало, что ты с ней распутничал, ты еще и в нравственность это возводишь, бессовестный. Не глядели бы глаза мои на тебя. Ведь говорили мне: дура ты, Настасья, что ему верна. Он, небось, куролесит там с казачками и турчанками. А я то верила и в самом деле как дура: муженечек дорогой, друг мой сердешный, каково тебе в военных тяготах и сражениях?… Какая же я была дура несусветная. Я здесь в тревогах вся извелась, а он с потаскухой в любви состоит, сына прижил, бессовестный.
   – Несправедлива ты ко мне, Настасенька. Право несправедлива. Это было, когда я не знал тебя и от супружеских обязанностей был свободен. Опять же, дело молодое.
   – И я, голубчик, была молодая и нынче еще, слава Богу, не старуха, и воздыхателей у меня было достаточно. Но честь, однако, берегла, и берегу. Никто не скажет, что с женой де-Рибаса был в связи. Вон князь Гагарин как убиваетца…, а я-то дура несчастная… Мой-то супруг, Богом данный, в сражениях, и как вы, сударь, смеете делать мне столь нахальные предложения. Я ведь, сударь, и по любви, и по закону ему предана.
   – Оставь, Настенька, говорить такие слова. И моя тебе преданность известна, – было похоже, что Осип Михайлович уже довольно осерчал.
   – Известна…, – горько улыбнулась Настасенька. – Как бы не так. Вон она – преданность твоя.
   – Ты, однако, упроси государыню, пусть укажет Орлову вернуть матери дитя. Дело это доброе, милосердное. Ее вины перед тобой нету. Пускай с меня взыщется, а она то здесь при чем? Довольно страданий на ее веку было.
   – Господи, он еще и оправдывать ее осмелился. Я должна у государыни слово за нее молвить. Ах ты ж бессовестный, не глядели бы мои глаза на тебя.
   – Какой же я бессовестный? Был ли я верностью тебе обязан, когда не ведал ни имени твоего, ни где ты есть?
   – Ты что: всю жизнь свою думал без жены быть? А ежели нет, то должен бы ведать, а не таскаться с этой…, – язык не поворачивается сказать, Господи. Я-то ведь честь свою соблюла.
   – Что ж ты сравниваешь, дорогая, ты-то ведь женщина.
   – И то сказать, мужику все можно, с него взятки гладки, повалялся, встал, отряхнулся и к жене в объятия, точно ничего и не было. Племя вы окаянное… За кого только принимаем страдания? Кому верим, Господи?
   И все же Анастасия Ивановна пошла к государыне.
   – Мой – то Осип Михайлович обрадовал меня, милостивица вы наша. Так обрадовал, как более нельзя. Срам сказать… Он видите-ли прижил сына, а мальчонку удерживает Орлов, потому он, де-Рибас, припадает к стопам вашего величества – незаконное дитя его отобрать у Орлова и отдать природной матушке, пребывающей в великой печали и едино жаждущей получить чадо свое. А она – то…
   – Не сказывай более. Коль речь об Алексее Орлове, то особа сия мне довольно известна. Не убивайся, дорогая. Обычная история. Чего от мужика ждать? Все они, прости Господи, кобелиной породы. Твой де-Рибас как был в штурме Измаила, как взял трофеем бродяжку, так и об службе забыл. Князь Григорий тоже хорош, старый греховодник. Хоть о покойниках дурно не говорят, однако, скажу: как завидит, бывало, смазливую бабенку, так и хвост трубой. У де-Рибаса велел трофей отобрать и ему в Ставку доставить. Кавалерийский деташемент с полковником выслал. Он на нее еще в Очакове глаз поставил. Красавица… Как бы не так. Турецкая лазутчица. Одно жалею, что отстранила Шишковского от разыскания в ее деле о злоумышлении на престол. Князь Голицын уж больно к ней был милостив.
   – Господи, да что ж это. Он же сказывал мне, что знал ее до женитьбы на мне.
   – Глупая ты, Настасенька. Да где же ты видела мужика, чтоб в этом Деле сказал тебе правду? Непременно соврет. Это уж верь моему слову. Породу ихнюю я довольно знаю. Вон Платон Александрович Зубов от меня вознесен в князи, имений ему нажаловала, как никому более, в верности мне клянетца, в свидетели Бога призывает, а и во сне видит, как бы приволокнутца за великой княгиней Елизаветой – супругой внука Моего Александра. Де-Рибас твой двое суток не отдавал Потемкину Добычу, уж больно сладкая была. Князь Григорий, срамота да и только, как привезли ее в Ставку, так сразу же велел быть ей в постели. Пушки приказал из Бендер доставить, чтобы позор этот оповестить миру. Вот оно – мужичье. Натура у них жеребячья, Настасенька. Довольно тебе изводить себя. Твой не хуже и не лучше других. Бродяжка живет в доме, жалованном ей здесь Потемкиным и открыто состоит в связи с послом Кобенцлем, с ним в коляске по Невскому ездит, в театруме в одной ложе сидят. С Алешкой Орловым пускай сами разбираютца, не государское это дело. Ты же со своим Рибасом расчет держи той же монетой, авось образумитца. Неверная жена в большей у мужа цене, чем дура, тебе подобная.