Страница:
– А как же Олеся, ваше превосходительство?
– Дама с младенцем останется в нашем доме. Когда к тому будет возможность, отправим ее в Одессу, а там до Кубанской линии рукой подать.
Пален и Ростопчин ждали приема государя.
– Каково вам наш Рибас? – сказал Ростопчин. – Того и гляди Кушелева в адмиралтейств-коллегии обскачет. Ловок, однако, каналья.
Пален молчал.
– Токмо более он склонен к генерал-прокурорству, – продолжал Ростопчин.
– Это с чего бы? – взгляд Палена был тяжелым и мрачным.
Ростопчин про себя отметил, что Пален был в крайнем напряжении. Не была тайной для Ростопчина и причина нервозности Палена. Сей господин должно быть достаточно чувствовал на шее петлю.
– С того, граф, что Пустошкин за штурм Корфу был жалован только вице-адмиральством, а Рибас получил производство в адмиралы за паркетное геройство.
– То есть – за что?
– Сей раз за донос.
– На кого и в чем?
– На други своя – Никиту Петровича Панина. А ведь его, сердешного, еще когда он сидел послом в Берлине сама государыня Мария Федоровна через князя Куракина предупреждала о коварстве. Не внял, потому, возможно, и жизнью заплатит.
– Никита Петрович, граф, живет в деревне, от де-Рибаса за тридевять земель.
– Живет, Петр Алексеевич, пока живет. Да вот незадача – Рибас посетил его в изгнании и, надо полагать, имел с ним доверительный разговор. Но я думаю, что тайная полиция должна быть осведомлена лучше, нежели мое ведомство…
– Признаюсь, граф, это для меня полная неожиданность.
– Панин, милостивый государь, не единственный приятель де-Рибаса, который бессовестно был предан им. Ловкими интригами он навлек на Мордвинова гнев Потемкина, отчего тот был ввергнут в немилость и отставлен от службы. По возвращении Мордвинова в должность командующего флотом на Черном и Азовском морях Рибас как командующий Лиманской флотилией был в трудном положении из-за недоброжелательства к нему Николая Семеновича. Но сей бессовестный авантюрист ловко вошел в доверие к Платону Зубову и был взят им в покровительство. Это, однако, не препятствовало Рибасу учинить донос и на Зубова как споспешника Панина.
– В чем?
– В заговоре против государя.
– Из первого предательства де-Рибаса милейший Николай Семенович урок для себя не сделал, потому и поплатился. Похоже, граф, что второе Рибасово предательство обойдется Мордвинову дороже, нежели первое.
Настасья Ивановна ждала по обыкновению Осипа Михайловича к ужину. Возвращался он со службы поздно, усталый и в том состоянии, которое свидетельствует о трудностях дня. Чиновники большей частью были совершенно безразличны к служебным занятиям, расположены к медлительности, запросу различных мнений и заключений на случай возможных нарушений, которые, по их мнению, должны непременно быть и повлечь за собой другие случайности, также для дела неблагоприятные. Большая часть служебного времени у Осипа Михайловича уходила на убеждение господ чиновников, что, несмотря на возможные случайности, дело должно возыметь свой ход к благополучному его завершению. Приказные в палатах присутственных мест сидели ощетинившись перьями, как турки ружьями.
Слышно было, что государь не больно жаловал чернильное племя, более того, указывал поуменьшить его, но все, однако, без должного успеха. Плодились чиновники на разных казенных монополиях, которых Осип Михайлович по должности генерал-кригскомиссара обнаружил великое множество.
Анастасия Ивановна сама разливала бульон из белой фаянсовой миски с синей глазурью, разливала в глубокие тарелки гарднеровского фарфора.
– Что государь? Княгиня Мещерская давеча говорила, будто Анна Петровна переехала в Михайловский замок и живет там. Дверь из тронного кабинета в апартаменты государыни велено вовсе заложить. С государыней его величество встречается только на больших приемах и раскланивается холодно, будто они вовсе друг дружке чужие. Анна Петровна, бессовестная, о государыне распространяет разные небылицы.
– У самого государя, душечка, положение скверное. Я бы сказал – трагично. Его величество отстранил от службы Никиту Петровича и адмирала Мордвинова, равно других господ высших чиновников, выступавших за преобразование российской экономики и политики на новых началах, более соответственных видам процветания империи и умножения ее богатств. Отстраненная от участия во власти партия состоит из людей добропорядочных и в каждом деле надежных, которые могли бы стать разумными советчиками и крепкой опорой государю.
– Мордвинов тебе не друг.
– Но гражданин России. Сие имеет важность большую, Настасенька. Что ж до господ Аракчеевых и Ростопчиных, то преданность их государю и любовь к отечеству стоит только на интересах возвышения в чинах и получения иных отличий. Теперь же, когда государь отстраняет не только прилежных и разумных чиновников, но и тех, кто более готов выслужиться, а не служить, когда эта участь может постигнуть и Ростопчиных, под угрозой сама жизнь государя. Этих господ ничто не остановит, ибо у них нет ни совести, ни чести и вовсе даже правил, а едино только сатанинское честолюбие и рвение к власти. Как бешенные псы они готовы растерзать каждого, кто встанет или встать может на их пути.
– Тебе, милый, должно держаться от них подальше.
– И то сказать, Настасенька. Бремя правления государством не по плечу Павлу. Несдержан, опрометчив, неуравновешен, жестоко распаляется по основаниям, внимания государя недостойным, окружает себя в отличие от Екатерины людьми подлыми, а достойных отвергает, внемлет интриганам, а мужей государственных держит в опале.
– Покойная государыня, сказывают, была в намерении отрешить Павла от царства и будто оставила завещание о передаче престола цесаревичу Александру.
– Уж кому, а Екатерине в мудрости не откажешь.
– Отрешение Павла возможно ему и на пользу.
– Не только ему, душенька, – грустно улыбнулся Осип Михайлович.
Огромный кабинет фон Палена освещался камином и стеариновыми свечами в массивных бронзовых канделябрах. На гобеленах затейливым кружевом играли светотени. У Осипа Михайловича вошло в привычку долгими осенними и зимними вечерами сидеть у этого камина и коротать время в неторопливых беседах с фон Паленом. Говорили об одном и том же разное, о разном – одно и то же. Сходились во мнении, что Россия переживает тревожное время. Государь был окружен временщиками – людьми без чести и совести, искателями богатства, отличий и чинов, людьми для державы российской совершенно ничтожными.
У этого камина они собирались по субботам и сидели далеко за полночь. Время от времени неслышно появлялся камердинер Захар с подносом, на котором стояли бокалы, всякий раз более чем до половины наполненные шампанским.
У камина встречались Платон и Валериан Зубовы, Никита Петрович Панин, Ольга Жеребцова, английский посол сэр Витворт и другие известные особы. Говорилось больше иносказательно, но бывало, что и напрямик, в равной мере озабоченно не только о судьбах государства, но и о своей собственной жизни.
Но даже Панин не мог сказать, какое решение примет государь, кто его державной волей будет вознесен и кто низвергнут. Государь был капризен, упрям в предубеждениях, часто несправедлив и даже жесток. Никита Петрович Панин более отмалчивался, но в том, что говорил он, изобличался ум могучий и тонкий.
Теперь Никита Петрович был выслан в деревню, за разрывом дипломатических отношений с Англией Витворт отправился в свое отечество.
Гостям учтивые лакеи в шитых золотом ливреях разносили шампанское, пунш, мадеру. Пили все, исключая генералов Панина и Бенигсена.
– Россия, господа, в положении бедственном, – говорил Зубов. – Самовластие царя неистово и губительно.
– Непрерывные вахт-парады, нелепые экзертиции изнуряют войска – мрачно сказал генерал Талызин. В этом было угрюмое отчаянье и угроза.
– Нет веры в завтрашний день, – заметил де-Рибас. – Каждый, господа, в припадке безумия государя может быть схвачен, лишен всего, посажен в кибитку и под конвоем заслан в глушь, откуда нет возврата!
– От императора мне как главнокомандующему в Петербурге поступило указание, – угрюмо проговорил Пален и, помолчав, продолжил, – в случае угрожающей ему опасности схватить и заточить в Петропавловскую крепость царицу и цесаревичей Александра и Константина, поэтому полагаю, что любой ценой, даже крайней мерой, Павла должно убрать с престола, крайней… Что вы думаете об этом, Осип Михайлович?
– Я, Петр Алексеевич, против крайней меры. Достаточно и отречения в пользу наследника престола цесаревича Александра Павловича. Насколько мне известно, впервые мысль о крайней мере была высказана английским послом Витвортом. Но сей господин – иноземец. Моя беседа с Никитой Петровичем Паниным в его деревенском изгнании еще раз убедила меня в том, что государственный переворот должен свершиться без пролития крови. Думаю, господа, что убийство ныне царствующей особы не получит одобрения и от наследника престола.
– Виват, господа, виват! Осипу Михайловичу бокал шампанского.
– Благодарствую, я бы желал пунш.
– Нет – нет, не откажите. Благородному человеку – благородный напиток. Ваше здоровье! Господа, пьем за здоровье адмирала Осипа Михайловича де-Рибаса. Виват!
У Осипа Михайловича было чувство необъяснимого беспокойства, тревоги и тоски. Шампанское горчило и обжигало, точно в нем была примесь дрянной водки. Такое, впрочем, случалось на офицерских кутежах. Довольно, однако, странно, что водку подливали в шампанское и в доме графа Палена.
Когда Осип Михайлович усаживался в экипаж, Пален напутствовал чинов тайной полиции: карету сопровождать, за домом его превосходительства установить постоянное наблюдение, каждые два часа рапортами сообщать, кто прибыл в дом и кто убыл.
К утру к де-Рибасам с визитом явился сам Пален. Первое, что он заметил – была растерянность прислуги. Люди скользили как тени, появлялись и так же бесшумно, как призраки, изчезали.
В гостиной его встретила Анастасия Ивановна – в расстройстве и слезах.
– Господи, с чего же это? Да ведь вчера только он был совершенно здоров и весел. Уговорились о санной прогулке с Катенькой и Софи. Осип Михайлович сказывал: «Поедем в Петергоф». А я была за Стрельну, так что и размолвка между нами вышла, что не так уж часто бывает. Вы-то ведь знаете Осипа Михайловича.
Де-Рибас лежал в кабинете на широкой софе, куда и провела Палена Анастасия Ивановна.
На появление Палена Осип Михайлович никак не отвечал. Он лежал неподвижно и безучастно. Только на глаза его будто набежала тучка и дрогнули густые брови.
Лекари в пользовании Осипа Михайловича не жалели трудов – делали кровопускание, после чего прописали ему кушать свежую рыбу в ухе или жаренную и для этого поливать ее лимонным соком. Редьку и хрену не есть, а более пить греческое вино, а буде случится також и гишпанское с присовокуплением ржаного кваса.
Важное заключение дала лекарская консилия: «Заболел от меланхолии, сиречь кручины. Оттого везде объявляется в теле колотье. Желудок и печень бессильны для изгнания разной слизи. Понемногу водянеет кровь. Бывает холод сменяется жаром. Недурно бы уехать за море для прилежного докторского лечения, дабы хворь не стала смертной».
Но каково было ехать за море, коли Осип Михайлович уже стал впадать в беспамятство?
К началу великого поста Осипу Михайловичу, однако, полегчало. Глазами и жестом он попросил Настасью Ивановну поставить подушки так, чтобы ему сесть, что и было ею тотчас исполнено.
В комнату вошел камердинер Степан, служивший еще покойному Ивану Ивановичу. Приблизившись с Настасье Ивановне, он шепотом сказал:
– Ходоки, барыня, из Одессы. Сказывают, будто привезли Осипу Михайловичу зелья от хвори.
К удивлению и радости Анастасии Ивановны, Осип Михайлович не только слышал голос, но и внятно сказал:
– Проси, непременно проси.
В комнату вошли Григорий Кирьяков, Федор Черненко и Федор Кайзер.
– Здоровым будьте, ваше превосходительство, – начал Черненко.
– Прослышали мы, что вы чуть захворали и тотчас собрались в дорогу. Привезли вам добрых померанцев, что подают только к царскому столу. Померанцы эти из того края, откуда вы, ваше превосходительство родом, – из Италии. Они, говорят знающие люди, от разной хвори исцеляют так, будто ее и не было.
На бледном, исхудавшем лице де-Рибаса появилась улыбка.
– Что порт? Что город? По-прежнему ли царская немилость?
– Их сиятельство граф Пален, – тихо доложил Степан.
Обыкновенно никак не отвечающий на появление Палена Осип Михайлович с усилием приподнялся, черты его исказила гримаса отвращения и боли.
– Что надо, зачем? – проговорил он слабеющим голосом.
Пален вошел. Он был свежевыбрит, букли его парика тщательно уложены, белые рейтузы плотно облегали голенастые ноги, мундир затянут, лицо невозмутимо, серо-голубые глаза холодны.
– Кто такие? По какой надобности? – Пален был тверд.
– Майор Кирьяков, ваше сиятельство.
– Инженер-капитан Кайзер.
– Копытан Черненко. Мы, ваше сиятельство, здесь по человечности. Из Одессы их превосходительству адмиралу де-Рибасу, значит Осипу Михайловичу, привезли померанцы, чтобы им быть в здравии. Так что не гневайтесь, ваше сиятельство.
– Что там? – голос Осипа Михайловича ослабел более прежнего.
– Я, Осип Михайлович, в отставке, – сказал Кирьяков. – Закладываю конные заводы в степях между лиманами.
– А я, ваше превосходительство, стал гречкосеем. У Дальника запахал шестьдесят десятин под арнаутку. Жена моя Соломия, это значит мадам Черненко, вдарилась в коммерцию. Мало ей трактира, замышляет ресторацию.
– У меня тоже довольно забот. Согласно высочайшей воле возобновилось строительство порта, и город довольно шириться, купцы ставят промышленные заведения и доходные дома. Французский негоциант мсье Рено обустраивает развлекательную площадь для обывателей разного звания. По воскресным дням здесь будет играть духовой оркестр и будут танцевальные забавы.
Осип Михайлович в крайнем напряжении приподнялся на локтях, глаза его загорелись лихорадочным блеском, не бледных щеках появился румянец.
– Сие, господин Пален, есть народ созидающий. Не на интригах, не на жестокости стоял, стоит и будет стоять мир. Спасибо вам, други. Честь, вами оказанную, почитаю за награду, более других значительную. Из содеянного мною в этой жизни более иных деяний почитаю важным основание порта и города, которому волей мудрой государыни дано чудное имя Одесса – торговый путь, соединяющий народы обменом произведений рук их и разума.
– Ему весьма худо, государыня, – Пален по-прежнему был тверд и невозмутим. – Это горячительный бред. Должно принять святых тайн. Священник ждет в гостиной. Прикажите привести его сюда. Вас, господа, прошу следовать за мной.
После того, как Осип Михайлович принял святых тайн, в комнату решительно вошла молодая дама. Несмотря на предостерегающий жест Палена, она опустилась на колени у постели больного.
На вопросительный взгляд Палена переодетый в лакея полицейский чин вполголоса сказал:
– Баронесса Дирлингер. Муж – генерал австрийской службы. В гостиной удержать ее не было никакой возможности.
– Хозе, милый Хозе…, – Анкуца с нежностью гладила осунувшееся лицо де-Рибаса, на котором уже лежала печать смерти. – Почему ты не уехал со мной, Хозе? Скажи, Хозе, почему? Мы были бы счастливы в твоей Италии, в большом доме на берегу неаполитанского залива. Но почему, Хозе, ты избрал смерть? Ты слышишь, Хозе? Почему ты молчишь, мой Хозе? Ну скажи хоть слово, Хозе?
И он сказал это слово – слово нежности, любви, благодарности за то, что она есть, что она в миг его расставания с жизнью к нему пришла, единственная женщина, которую он любил в этом немилосердном мире, с которой он испытал короткие минуты счастья.
Умер Осип Михайлович в Петербурге на пятьдесят первом году жизни и там же предан земле.
В день его кончины в дом Дерибасовых пришло последнее письмо к Осипу Михайловичу. Белый продолговатый конверт Анастасия Ивановна положила у его изголовья, точно он был еще жив. Она не принимала его кончину. Обратный адрес указывал, что письмо из Ревеля и написано Крузенштерном Иваном Федоровичем, которому скоро суждено стать знаменитым мореплавателем. Начиналось оно словами: «Милостивый государь мой, Осип Михайлович, своей долгой и славной службой вы много способствовали благоденствию России…»
Алеша Орлов
– Дама с младенцем останется в нашем доме. Когда к тому будет возможность, отправим ее в Одессу, а там до Кубанской линии рукой подать.
Пален и Ростопчин ждали приема государя.
– Каково вам наш Рибас? – сказал Ростопчин. – Того и гляди Кушелева в адмиралтейств-коллегии обскачет. Ловок, однако, каналья.
Пален молчал.
– Токмо более он склонен к генерал-прокурорству, – продолжал Ростопчин.
– Это с чего бы? – взгляд Палена был тяжелым и мрачным.
Ростопчин про себя отметил, что Пален был в крайнем напряжении. Не была тайной для Ростопчина и причина нервозности Палена. Сей господин должно быть достаточно чувствовал на шее петлю.
– С того, граф, что Пустошкин за штурм Корфу был жалован только вице-адмиральством, а Рибас получил производство в адмиралы за паркетное геройство.
– То есть – за что?
– Сей раз за донос.
– На кого и в чем?
– На други своя – Никиту Петровича Панина. А ведь его, сердешного, еще когда он сидел послом в Берлине сама государыня Мария Федоровна через князя Куракина предупреждала о коварстве. Не внял, потому, возможно, и жизнью заплатит.
– Никита Петрович, граф, живет в деревне, от де-Рибаса за тридевять земель.
– Живет, Петр Алексеевич, пока живет. Да вот незадача – Рибас посетил его в изгнании и, надо полагать, имел с ним доверительный разговор. Но я думаю, что тайная полиция должна быть осведомлена лучше, нежели мое ведомство…
– Признаюсь, граф, это для меня полная неожиданность.
– Панин, милостивый государь, не единственный приятель де-Рибаса, который бессовестно был предан им. Ловкими интригами он навлек на Мордвинова гнев Потемкина, отчего тот был ввергнут в немилость и отставлен от службы. По возвращении Мордвинова в должность командующего флотом на Черном и Азовском морях Рибас как командующий Лиманской флотилией был в трудном положении из-за недоброжелательства к нему Николая Семеновича. Но сей бессовестный авантюрист ловко вошел в доверие к Платону Зубову и был взят им в покровительство. Это, однако, не препятствовало Рибасу учинить донос и на Зубова как споспешника Панина.
– В чем?
– В заговоре против государя.
– Из первого предательства де-Рибаса милейший Николай Семенович урок для себя не сделал, потому и поплатился. Похоже, граф, что второе Рибасово предательство обойдется Мордвинову дороже, нежели первое.
Настасья Ивановна ждала по обыкновению Осипа Михайловича к ужину. Возвращался он со службы поздно, усталый и в том состоянии, которое свидетельствует о трудностях дня. Чиновники большей частью были совершенно безразличны к служебным занятиям, расположены к медлительности, запросу различных мнений и заключений на случай возможных нарушений, которые, по их мнению, должны непременно быть и повлечь за собой другие случайности, также для дела неблагоприятные. Большая часть служебного времени у Осипа Михайловича уходила на убеждение господ чиновников, что, несмотря на возможные случайности, дело должно возыметь свой ход к благополучному его завершению. Приказные в палатах присутственных мест сидели ощетинившись перьями, как турки ружьями.
Слышно было, что государь не больно жаловал чернильное племя, более того, указывал поуменьшить его, но все, однако, без должного успеха. Плодились чиновники на разных казенных монополиях, которых Осип Михайлович по должности генерал-кригскомиссара обнаружил великое множество.
Анастасия Ивановна сама разливала бульон из белой фаянсовой миски с синей глазурью, разливала в глубокие тарелки гарднеровского фарфора.
– Что государь? Княгиня Мещерская давеча говорила, будто Анна Петровна переехала в Михайловский замок и живет там. Дверь из тронного кабинета в апартаменты государыни велено вовсе заложить. С государыней его величество встречается только на больших приемах и раскланивается холодно, будто они вовсе друг дружке чужие. Анна Петровна, бессовестная, о государыне распространяет разные небылицы.
– У самого государя, душечка, положение скверное. Я бы сказал – трагично. Его величество отстранил от службы Никиту Петровича и адмирала Мордвинова, равно других господ высших чиновников, выступавших за преобразование российской экономики и политики на новых началах, более соответственных видам процветания империи и умножения ее богатств. Отстраненная от участия во власти партия состоит из людей добропорядочных и в каждом деле надежных, которые могли бы стать разумными советчиками и крепкой опорой государю.
– Мордвинов тебе не друг.
– Но гражданин России. Сие имеет важность большую, Настасенька. Что ж до господ Аракчеевых и Ростопчиных, то преданность их государю и любовь к отечеству стоит только на интересах возвышения в чинах и получения иных отличий. Теперь же, когда государь отстраняет не только прилежных и разумных чиновников, но и тех, кто более готов выслужиться, а не служить, когда эта участь может постигнуть и Ростопчиных, под угрозой сама жизнь государя. Этих господ ничто не остановит, ибо у них нет ни совести, ни чести и вовсе даже правил, а едино только сатанинское честолюбие и рвение к власти. Как бешенные псы они готовы растерзать каждого, кто встанет или встать может на их пути.
– Тебе, милый, должно держаться от них подальше.
– И то сказать, Настасенька. Бремя правления государством не по плечу Павлу. Несдержан, опрометчив, неуравновешен, жестоко распаляется по основаниям, внимания государя недостойным, окружает себя в отличие от Екатерины людьми подлыми, а достойных отвергает, внемлет интриганам, а мужей государственных держит в опале.
– Покойная государыня, сказывают, была в намерении отрешить Павла от царства и будто оставила завещание о передаче престола цесаревичу Александру.
– Уж кому, а Екатерине в мудрости не откажешь.
– Отрешение Павла возможно ему и на пользу.
– Не только ему, душенька, – грустно улыбнулся Осип Михайлович.
Огромный кабинет фон Палена освещался камином и стеариновыми свечами в массивных бронзовых канделябрах. На гобеленах затейливым кружевом играли светотени. У Осипа Михайловича вошло в привычку долгими осенними и зимними вечерами сидеть у этого камина и коротать время в неторопливых беседах с фон Паленом. Говорили об одном и том же разное, о разном – одно и то же. Сходились во мнении, что Россия переживает тревожное время. Государь был окружен временщиками – людьми без чести и совести, искателями богатства, отличий и чинов, людьми для державы российской совершенно ничтожными.
У этого камина они собирались по субботам и сидели далеко за полночь. Время от времени неслышно появлялся камердинер Захар с подносом, на котором стояли бокалы, всякий раз более чем до половины наполненные шампанским.
У камина встречались Платон и Валериан Зубовы, Никита Петрович Панин, Ольга Жеребцова, английский посол сэр Витворт и другие известные особы. Говорилось больше иносказательно, но бывало, что и напрямик, в равной мере озабоченно не только о судьбах государства, но и о своей собственной жизни.
Но даже Панин не мог сказать, какое решение примет государь, кто его державной волей будет вознесен и кто низвергнут. Государь был капризен, упрям в предубеждениях, часто несправедлив и даже жесток. Никита Петрович Панин более отмалчивался, но в том, что говорил он, изобличался ум могучий и тонкий.
Теперь Никита Петрович был выслан в деревню, за разрывом дипломатических отношений с Англией Витворт отправился в свое отечество.
Гостям учтивые лакеи в шитых золотом ливреях разносили шампанское, пунш, мадеру. Пили все, исключая генералов Панина и Бенигсена.
– Россия, господа, в положении бедственном, – говорил Зубов. – Самовластие царя неистово и губительно.
– Непрерывные вахт-парады, нелепые экзертиции изнуряют войска – мрачно сказал генерал Талызин. В этом было угрюмое отчаянье и угроза.
– Нет веры в завтрашний день, – заметил де-Рибас. – Каждый, господа, в припадке безумия государя может быть схвачен, лишен всего, посажен в кибитку и под конвоем заслан в глушь, откуда нет возврата!
– От императора мне как главнокомандующему в Петербурге поступило указание, – угрюмо проговорил Пален и, помолчав, продолжил, – в случае угрожающей ему опасности схватить и заточить в Петропавловскую крепость царицу и цесаревичей Александра и Константина, поэтому полагаю, что любой ценой, даже крайней мерой, Павла должно убрать с престола, крайней… Что вы думаете об этом, Осип Михайлович?
– Я, Петр Алексеевич, против крайней меры. Достаточно и отречения в пользу наследника престола цесаревича Александра Павловича. Насколько мне известно, впервые мысль о крайней мере была высказана английским послом Витвортом. Но сей господин – иноземец. Моя беседа с Никитой Петровичем Паниным в его деревенском изгнании еще раз убедила меня в том, что государственный переворот должен свершиться без пролития крови. Думаю, господа, что убийство ныне царствующей особы не получит одобрения и от наследника престола.
– Виват, господа, виват! Осипу Михайловичу бокал шампанского.
– Благодарствую, я бы желал пунш.
– Нет – нет, не откажите. Благородному человеку – благородный напиток. Ваше здоровье! Господа, пьем за здоровье адмирала Осипа Михайловича де-Рибаса. Виват!
У Осипа Михайловича было чувство необъяснимого беспокойства, тревоги и тоски. Шампанское горчило и обжигало, точно в нем была примесь дрянной водки. Такое, впрочем, случалось на офицерских кутежах. Довольно, однако, странно, что водку подливали в шампанское и в доме графа Палена.
Когда Осип Михайлович усаживался в экипаж, Пален напутствовал чинов тайной полиции: карету сопровождать, за домом его превосходительства установить постоянное наблюдение, каждые два часа рапортами сообщать, кто прибыл в дом и кто убыл.
К утру к де-Рибасам с визитом явился сам Пален. Первое, что он заметил – была растерянность прислуги. Люди скользили как тени, появлялись и так же бесшумно, как призраки, изчезали.
В гостиной его встретила Анастасия Ивановна – в расстройстве и слезах.
– Господи, с чего же это? Да ведь вчера только он был совершенно здоров и весел. Уговорились о санной прогулке с Катенькой и Софи. Осип Михайлович сказывал: «Поедем в Петергоф». А я была за Стрельну, так что и размолвка между нами вышла, что не так уж часто бывает. Вы-то ведь знаете Осипа Михайловича.
Де-Рибас лежал в кабинете на широкой софе, куда и провела Палена Анастасия Ивановна.
На появление Палена Осип Михайлович никак не отвечал. Он лежал неподвижно и безучастно. Только на глаза его будто набежала тучка и дрогнули густые брови.
Лекари в пользовании Осипа Михайловича не жалели трудов – делали кровопускание, после чего прописали ему кушать свежую рыбу в ухе или жаренную и для этого поливать ее лимонным соком. Редьку и хрену не есть, а более пить греческое вино, а буде случится також и гишпанское с присовокуплением ржаного кваса.
Важное заключение дала лекарская консилия: «Заболел от меланхолии, сиречь кручины. Оттого везде объявляется в теле колотье. Желудок и печень бессильны для изгнания разной слизи. Понемногу водянеет кровь. Бывает холод сменяется жаром. Недурно бы уехать за море для прилежного докторского лечения, дабы хворь не стала смертной».
Но каково было ехать за море, коли Осип Михайлович уже стал впадать в беспамятство?
К началу великого поста Осипу Михайловичу, однако, полегчало. Глазами и жестом он попросил Настасью Ивановну поставить подушки так, чтобы ему сесть, что и было ею тотчас исполнено.
В комнату вошел камердинер Степан, служивший еще покойному Ивану Ивановичу. Приблизившись с Настасье Ивановне, он шепотом сказал:
– Ходоки, барыня, из Одессы. Сказывают, будто привезли Осипу Михайловичу зелья от хвори.
К удивлению и радости Анастасии Ивановны, Осип Михайлович не только слышал голос, но и внятно сказал:
– Проси, непременно проси.
В комнату вошли Григорий Кирьяков, Федор Черненко и Федор Кайзер.
– Здоровым будьте, ваше превосходительство, – начал Черненко.
– Прослышали мы, что вы чуть захворали и тотчас собрались в дорогу. Привезли вам добрых померанцев, что подают только к царскому столу. Померанцы эти из того края, откуда вы, ваше превосходительство родом, – из Италии. Они, говорят знающие люди, от разной хвори исцеляют так, будто ее и не было.
На бледном, исхудавшем лице де-Рибаса появилась улыбка.
– Что порт? Что город? По-прежнему ли царская немилость?
– Их сиятельство граф Пален, – тихо доложил Степан.
Обыкновенно никак не отвечающий на появление Палена Осип Михайлович с усилием приподнялся, черты его исказила гримаса отвращения и боли.
– Что надо, зачем? – проговорил он слабеющим голосом.
Пален вошел. Он был свежевыбрит, букли его парика тщательно уложены, белые рейтузы плотно облегали голенастые ноги, мундир затянут, лицо невозмутимо, серо-голубые глаза холодны.
– Кто такие? По какой надобности? – Пален был тверд.
– Майор Кирьяков, ваше сиятельство.
– Инженер-капитан Кайзер.
– Копытан Черненко. Мы, ваше сиятельство, здесь по человечности. Из Одессы их превосходительству адмиралу де-Рибасу, значит Осипу Михайловичу, привезли померанцы, чтобы им быть в здравии. Так что не гневайтесь, ваше сиятельство.
– Что там? – голос Осипа Михайловича ослабел более прежнего.
– Я, Осип Михайлович, в отставке, – сказал Кирьяков. – Закладываю конные заводы в степях между лиманами.
– А я, ваше превосходительство, стал гречкосеем. У Дальника запахал шестьдесят десятин под арнаутку. Жена моя Соломия, это значит мадам Черненко, вдарилась в коммерцию. Мало ей трактира, замышляет ресторацию.
– У меня тоже довольно забот. Согласно высочайшей воле возобновилось строительство порта, и город довольно шириться, купцы ставят промышленные заведения и доходные дома. Французский негоциант мсье Рено обустраивает развлекательную площадь для обывателей разного звания. По воскресным дням здесь будет играть духовой оркестр и будут танцевальные забавы.
Осип Михайлович в крайнем напряжении приподнялся на локтях, глаза его загорелись лихорадочным блеском, не бледных щеках появился румянец.
– Сие, господин Пален, есть народ созидающий. Не на интригах, не на жестокости стоял, стоит и будет стоять мир. Спасибо вам, други. Честь, вами оказанную, почитаю за награду, более других значительную. Из содеянного мною в этой жизни более иных деяний почитаю важным основание порта и города, которому волей мудрой государыни дано чудное имя Одесса – торговый путь, соединяющий народы обменом произведений рук их и разума.
– Ему весьма худо, государыня, – Пален по-прежнему был тверд и невозмутим. – Это горячительный бред. Должно принять святых тайн. Священник ждет в гостиной. Прикажите привести его сюда. Вас, господа, прошу следовать за мной.
После того, как Осип Михайлович принял святых тайн, в комнату решительно вошла молодая дама. Несмотря на предостерегающий жест Палена, она опустилась на колени у постели больного.
На вопросительный взгляд Палена переодетый в лакея полицейский чин вполголоса сказал:
– Баронесса Дирлингер. Муж – генерал австрийской службы. В гостиной удержать ее не было никакой возможности.
– Хозе, милый Хозе…, – Анкуца с нежностью гладила осунувшееся лицо де-Рибаса, на котором уже лежала печать смерти. – Почему ты не уехал со мной, Хозе? Скажи, Хозе, почему? Мы были бы счастливы в твоей Италии, в большом доме на берегу неаполитанского залива. Но почему, Хозе, ты избрал смерть? Ты слышишь, Хозе? Почему ты молчишь, мой Хозе? Ну скажи хоть слово, Хозе?
И он сказал это слово – слово нежности, любви, благодарности за то, что она есть, что она в миг его расставания с жизнью к нему пришла, единственная женщина, которую он любил в этом немилосердном мире, с которой он испытал короткие минуты счастья.
Умер Осип Михайлович в Петербурге на пятьдесят первом году жизни и там же предан земле.
В день его кончины в дом Дерибасовых пришло последнее письмо к Осипу Михайловичу. Белый продолговатый конверт Анастасия Ивановна положила у его изголовья, точно он был еще жив. Она не принимала его кончину. Обратный адрес указывал, что письмо из Ревеля и написано Крузенштерном Иваном Федоровичем, которому скоро суждено стать знаменитым мореплавателем. Начиналось оно словами: «Милостивый государь мой, Осип Михайлович, своей долгой и славной службой вы много способствовали благоденствию России…»
Алеша Орлов
Алексей Орлов – красивый юнец и лейб-гвардеец был принят в доме некой знатной дамы, подлинное имя которой никто наверное не знал, но многие говорили, что она – княжна Тараканова, в разное время утверждавшая себя Елизаветой II – императрицей российской, герцогиней Валдомирской, принцессой Азовской, графиней Пиннеберг, мадам Али Эметте…
Было похоже, что озорной Алеша Орлов станет повесой и вертопрахом, пожирателем дамских сердец.
У госпожи Таракановой он бывал запросто и был окружен здесь вниманием и заботой. Госпожа Тараканова с обожанием глядела на мальчишку лейб-гвардейца, ее глаза при этом наполнялись теплой материнской лаской. Это и влекло к ней юного Орлова.
Алеша нес службу в полку не прилежно, со своим дядькой жил на приватной квартире. Дядька – здоровенный и благообразный мужик-старообрядец – всюду следовал за ним по пятам, оберегая от возможных соблазнов: курения, выпивок и разных дурачеств. Дядьку напутствовала госпожа Тараканова.
В этот раз она приняла Алешу в гостинной, будучи вся в черном траурном наряде, взяла его за руку и повела в молельную комнату. Здесь перед киотом они опустились на колени – мальчишка-гвардеец и пожилая женщина, на лице которой были довольно заметны следы увядания. Лицо ее, однако, еще не утратило привлекательность.
– Молись, мой друг, за упокой души новопреставленного Иосифа, – сказала она. – Для тебя есть достаточная к тому причина.
Валдомирская пришла на квартиру, которую снимал Алеша Орлов. Бывший у него в услужении дядька сказал, что барина дома нету, но скоро должен непременно быть, потому как завтра их полк выступает в кампанию против Бонапарта. Ежели барыне угодно, то в светелке можно бы дождаться его благородие. Когда бы барыня желала откушать чая, то мы с нашим удовольствием подадим в один миг.
Валдомирская поблагодарила дядьку, прошла в светелку, но от чая решительно отказалась.
Алеша не заставил себя долго ждать. Явился он что называется запыхавшись.
– Елизавета Алексеевна? Какими судьбами? Одолжили вы меня, матушка. Век с вами не виделись. Здоровы ли?
– Благодарствую, Алешенька, слава Богу здорова, но время над всеми властно. Тяжелею. Прыти нету былой, так бы кажется и сидела безвыходно весь день в доме. Сегодня, однако, решилась на визит к тебе. Ты уж, голубчик, не взыщи.
– Да что вы, право Елизавета Алексеевна… В кои-то веки между нами были китайские церемонии? Я весьма даже рад вам.
– Понимаю, тебе предстоят нынче сборы. Ты уходишь в поход дальний и не лишенный опасности. На войне всякое бывает: у кого грудь в крестах, а у кого голова в кустах. Я не прежняя. Старею, решительно старею, лета преклонные продолжению жизни не способствуют. Еще в кадетский корпус я приходила к тебе с материнской любовью, Алешенька.
– Вы, Елизавета Алексеевна, детей своих не имеете, потому и удостоили меня, мальчонку, оторванного от дома, материнской ласки, за что вам мой поклон и благодарение.
– Не знаю с чего и как начать, Алешенька. Дело в том, что мои материнские чувства к тебе потому, что я и есть твоя природная мать, в чем и должна тебе открыться. Родила я тебя в муках, так что едва не преставилась. Появился ты на свет божий, когда я была в монастырской неволе, потому велено было тебя в твоей младенческой невинности у меня отобрать и отдать на руки кормилице в имении графа Орлова. Не спрашивай за что мне было такое наказание. Скажу тебе еще, что отец твой – не граф Орлов, а испанский дворянин, адмирал в российской службе Хозе де Рибас. Мне от тебя, Алешенька, ничего не надобно, но теперь, когда ты идешь в кампанию, должно быть тебе известно твое истинное происхождение. Желала бы я также отписать тебе по духовной свое состояние.
Валдомирская более не нашлась что сказать. Алеша молчал. Их разделяла тишина. Валдомирской отчетливо было слышно как стучит ее сердце. Безмолвие, отделявшее Валдомирскую от Алеши, словно белым саваном застилало ее глаза, уставшие от трудной жизни. Она сжалась в комок в томительном ожидании. И во всем свете для нее был только он, ее Алешенька, и для нее не было ничего дороже Алешеньки.
Первой молчание нарушила Валдомирская. Она сняла висевший на груди на тонкой золотой цепочке золотой же медальон с алмазными украшениями, которые были вложены в причудливое созвездие с каким-то магическим значением. Валдомирская нажала на алмазик, встроенный в торец медальона и сверкающая штучка раскрылась. На обратной стороне крышечки медальона на белой эмали был образ Матери Божьей с младенцем.
– Это, должно быть, благословение моей матушки. Я была отдана по ее доброй воле на руки чужим людям, чтобы они растили меня и воспитывали в христианских добродетелях и правилах высшего света. Тебя отобрали у меня против моей воли, когда монастырской темнице я была близка, чтобы отойти в тот мир, когда я была в беспамятстве и горячечном состоянии. Родители мои от меня отреклись. Я была для них помехой. Тебе же, Алешенька, упрекнуть меня не в чем.
Когда Валдомирская выговорилась, внове наступила тягостная и тревожная для нее тишина, непроницаемой пеленой отделявшая ее от Алеши. Она почти зримо чувствовала его состояние. Это внушало ей тревогу. С тревогой она ждала, когда будет сказан ей приговор за все ею прожитое. Каждое мгновение в этом ожидании было для Валдомирской вечностью.
– Сударыня, – наконец сказал Алеша и это слово, равно как и сухой тон, в котором оно было сказано, ударило Валдомирскую словно обухом и она тотчас сникла.
– Сударыня, – холодно повторил Алеша. – Я не знаю иного отца как только графа Алексея Григорьевича Орлова, он был ко мне добрым и заботливым. Все, что во мне, сударыня, этим отцу моему графу Алексею Григорьевичу Орлову я обязан. Иного отца мне не надобно. Господина, имя которого вы назвали мне, я знать не хочу.
– Не казни меня, Алешенька, в жизни моей было много горьких минут, было больше печали нежели радостей. Поверь мне, Алешенька, перед тобою совесть моя чиста. Я занесла было руку, чтобы лишить жизни отца твоего истинного, в ту пору генерала де-Рибаса. И ты, не ведая то, потому что де-Рибасу я обязана твоим рождением, удержал мою руку. Я открылась ему о тебе. Чтобы не вселять в твою душу смятение до твоего совершеннолетия. Он велел держать его отцовство от тебя в тайне. Когда ты, Алешенька, в кадетском корпусе опасно захворал, он был у тебя с его отцовской о тебе тревогой.
И опять наступила тишина, их разделившая.
– Иного отца, сударыня, кроме Алексея Григорьевича Орлова, я не ведаю и знать не желаю.
Не отвержение де Рибаса, а сухой тон Алеши более всего тревожил Валдомирскую.
– Матушка моя подлинная Палагея Михайловна, вскормившая меня грудью и растившая меня в материнской ласке. И матери иной мне не надобно. Не взыщите, но по-иному не могу. Премного благодарен вам. Когда случается мне увольнение от службы я непременно еду на побывку к ним – маменьке Палагее Михайловне и к батюшке Алексею Григорьевичу. Не взыщите.
– Понимаю тебя, Алешенька, и покоряюсь судьбе своей. Молю, – Валдомирская опустилась на колени, – возьми этот медальон. Пусть он хранит тебя от пули и будет твоим талисманом. С ним мое тебе благословение. Ты отверг мое материнство, но не откажи мне в этом и я смирюсь со своей участью.
– Хорошо, сударыня, пусть будет так.
После отъезда Алеши Валдомирская жила в тревоге, и в предчувствии недоброго. Ее не оставляли дурные сны. Появилась у нее и внутренняя потребность в обращении к Богу в молитве. Валдомирская стала ревностной прихожанкой в церкви во имя святых Петра и Павла. Однажды после заутрени, когда Валдомирская сидела в ожидании лекаря, горничная доложила, что молодой офицер испрашивает соизволения барыни быть принятым. Валдомирская вскочила. Ее охватило ранее неведомое чувство. Она не могла бы сказать чего было в нем больше – радости или страха. Молодым офицером мог быть только он – ее Алешенька, ее материнская боль.
В прихожей стоял молодой офицер, но это был не Алеша.
– Честь имею, сударыня, представиться – ротмистр гвардии Вязьмитинов Георгий. Желал бы принятым быть вами по особому случаю.
Сердце Валдомирской сжалось и ожидание недоброго стало настолько гнетущим, что она едва могла сказать:
– Пожалуйте.
Офицер прошел в гостиную и опустился на указанный ему стул. Было заметно, что и он несколько не в себе. Его лицо искажал нервический тик, пальцы правой руки барабанили о колено, не преднамеренно, а скорее невольно. Все это Валдомирская, разумеется, не замечала. Она вся сосредоточилась на охватившей ее тревоге.
– На знаю, право, с чего начать, – сказал офицер. – Не знаю, сударыня уж больно трудна моя миссия. Алексей Алексеевич Орлов велел отдать вам сей медальон, – офицер вынул из портмоне талисман, которым Валдомирская благословила Алешу. Она молчала, не решаясь спросить офицера о причинах, побудивших Алешу вернуть медальон.
Несколько помолчав, офицер сказал:
– Алексея Алексеевича более с нами нет. Под Аустерлицем он был тяжело ранен. На короткое время он пришел в себя, велел вернуть вам медальон с благодарением за доброту вашу к нему. Велел он также ехать в имение его родителя графа Алексея Григорьевича Орлова и сказать, что в сражениях он был достойным их орловского рода, честь мундира не посрамил, перед неприятелем не бежал. Приказ ему был от начальства об отступе, ибо весь наш фронт подался назад, можно сказать был разломан французом. Мне, сказал Алексей Алексеевич, быть трусом перед неприятелем фамилия не позволяет, мы-то ведь породы орлинной да еще и чесменские. У Чесмы наше российское оружие под началом моего батюшки над неприятелем решительную поверхность взяло, малым числом российских над множеством турок блистательную победу утвердило. К тому же не пристало нам раненых в сражении товарищей французу отдавать. Алексей Алексеевич и его эскадрон сражались в спешенном строю, принуждены были действовать не наступательно, а оборонительно за численным превосходством конницы Мюрата. Глядя на такое упорство конногвардейцев, наша пехота ударила неприятеля в штыки и прогнала от позиций, что удерживала гвардия.
Здесь только офицер заметил, что сидящая против него барыня как-то уж очень странно опустила на грудь голову и что рука ее повисла, что она будто и не дышит. По его зову прибежала горничная. Валдомирская была в глубоком обмороке. На счастье к тому времени пришел и доктор. Горничная по его указанию стала натирать барыне виски уксусом, доктор приступил к пусканию крови, чтобы, не дай Бог, не случился с ней апоплексический удар.
Офицер в этой суматохе оставил дом Валдомирской, понимая что причиной погружения пожилой барыни в бесчувственное состояние было принесенное им известие о гибели Алеши Орлова. Ему оставалось еще ехать в имение Орловых и оповестить о гибели Алеши его родителя графа Алексея Григорьевича и матушку его Палагею Михайловну, о которой он, Алеша более всех сожалел, полагая в ней от его смерти страдания более чем в иных, ему близких.
Алексей Григорьевич трагическую весть о гибели сына по видимости слушал равнодушно. Однако, не успел офицер оставить орловское имение, как с Алексеем Григорьевичем приключилось неладное. У него отнялась речь и он утратил способность двигаться. Так и пролежал он до самой кончины, которая случилась немногим спустя.
Матушка Алексея Алексеевича Пелагея Михайловна при известии и гибели ее возлюбленного сына заголосила и забилась словно бы в падучей. Когда она пришла в себя, то стала блажной, не в своем уме, стала она ходить по деревне и звать Алешу, будто он был не убиенным в сражении.
Валдомирская долго и тяжко хворала. Но даденное ей Господом крепкое здоровье, хоть и было надорвано, однако от Господа ей и возвращено. После Рождества Христова она продала имение и городской дом, раздала бедным всю свою наличность, велела им молиться за упокой души убиенного воина Алексия и отправилась в Ново-Спасскую обитель. Здесь она смиренно просила доложить о себе игуменье как о заблудшей в мирских соблазнах инокине Досифее, отягощенной грехами и Господом за злодеяния ее тяжкие наказанной. Игуменья ее приняла тотчас, приняла без упреков и угроз. В увядших чертах Валдомирская признала Надежду. Она подвела Валдомирскую к знакомой двери, ключем, подвешенным на связке, отворила келью и указала войти. Здесь все было как в ту ночь, когда Валдомирская через окошко оставила келью, была подхвачена Фонтоном и оказалась в дамском седле на лошади, которая вернула ее в грешный мир. В келье ничто не изменилось, все в том разбросе, как было оставлено ею. Словно бы уловив настрой Валдомирской, игуменья сказала:
– Я была в уверенности, сестра моя, что будет твое прозрение и твой возврат в обитель.
– Прости меня, святая мать.
– Бог простит, сестра моя. Господь наш милосерден и милостив к покаявшимся грешникам.
С той поры на лице инокини Досифеи никто не замечал ни улыбки, ни слез, оно словно бы окаменело. Инокиня Досифея стала молчальницей, изредка выказывая свои желания в записочках. В келье, стоя перед аналоем, она часами про себя читала Священное писание, из келий выходила только в церковь. В конце каждой недели она письменно исповедывалась и причащалась. Питалась Досифея хлебом и водой и никогда не зажигала в своей келье огонь. Даже в самую студеную пору келью она не топила, отчего простудилась, заболела скоротечной чахоткой и безропотно дождалась смерти.
Похоронили ее в Ново-Спасской обители. В слове епископа Августина Дмитровского, отпевавшего усопшую, было сказано: «В жизни она немало грешила, но много перенесла и страданий, в обители святой покаялась и стала примером для сестер своих в служении Господу. В глубоком смирении покойница никого не осуждала, не считала грешным, себя же полагала грешнее всех людей».
Было похоже, что озорной Алеша Орлов станет повесой и вертопрахом, пожирателем дамских сердец.
У госпожи Таракановой он бывал запросто и был окружен здесь вниманием и заботой. Госпожа Тараканова с обожанием глядела на мальчишку лейб-гвардейца, ее глаза при этом наполнялись теплой материнской лаской. Это и влекло к ней юного Орлова.
Алеша нес службу в полку не прилежно, со своим дядькой жил на приватной квартире. Дядька – здоровенный и благообразный мужик-старообрядец – всюду следовал за ним по пятам, оберегая от возможных соблазнов: курения, выпивок и разных дурачеств. Дядьку напутствовала госпожа Тараканова.
В этот раз она приняла Алешу в гостинной, будучи вся в черном траурном наряде, взяла его за руку и повела в молельную комнату. Здесь перед киотом они опустились на колени – мальчишка-гвардеец и пожилая женщина, на лице которой были довольно заметны следы увядания. Лицо ее, однако, еще не утратило привлекательность.
– Молись, мой друг, за упокой души новопреставленного Иосифа, – сказала она. – Для тебя есть достаточная к тому причина.
Валдомирская пришла на квартиру, которую снимал Алеша Орлов. Бывший у него в услужении дядька сказал, что барина дома нету, но скоро должен непременно быть, потому как завтра их полк выступает в кампанию против Бонапарта. Ежели барыне угодно, то в светелке можно бы дождаться его благородие. Когда бы барыня желала откушать чая, то мы с нашим удовольствием подадим в один миг.
Валдомирская поблагодарила дядьку, прошла в светелку, но от чая решительно отказалась.
Алеша не заставил себя долго ждать. Явился он что называется запыхавшись.
– Елизавета Алексеевна? Какими судьбами? Одолжили вы меня, матушка. Век с вами не виделись. Здоровы ли?
– Благодарствую, Алешенька, слава Богу здорова, но время над всеми властно. Тяжелею. Прыти нету былой, так бы кажется и сидела безвыходно весь день в доме. Сегодня, однако, решилась на визит к тебе. Ты уж, голубчик, не взыщи.
– Да что вы, право Елизавета Алексеевна… В кои-то веки между нами были китайские церемонии? Я весьма даже рад вам.
– Понимаю, тебе предстоят нынче сборы. Ты уходишь в поход дальний и не лишенный опасности. На войне всякое бывает: у кого грудь в крестах, а у кого голова в кустах. Я не прежняя. Старею, решительно старею, лета преклонные продолжению жизни не способствуют. Еще в кадетский корпус я приходила к тебе с материнской любовью, Алешенька.
– Вы, Елизавета Алексеевна, детей своих не имеете, потому и удостоили меня, мальчонку, оторванного от дома, материнской ласки, за что вам мой поклон и благодарение.
– Не знаю с чего и как начать, Алешенька. Дело в том, что мои материнские чувства к тебе потому, что я и есть твоя природная мать, в чем и должна тебе открыться. Родила я тебя в муках, так что едва не преставилась. Появился ты на свет божий, когда я была в монастырской неволе, потому велено было тебя в твоей младенческой невинности у меня отобрать и отдать на руки кормилице в имении графа Орлова. Не спрашивай за что мне было такое наказание. Скажу тебе еще, что отец твой – не граф Орлов, а испанский дворянин, адмирал в российской службе Хозе де Рибас. Мне от тебя, Алешенька, ничего не надобно, но теперь, когда ты идешь в кампанию, должно быть тебе известно твое истинное происхождение. Желала бы я также отписать тебе по духовной свое состояние.
Валдомирская более не нашлась что сказать. Алеша молчал. Их разделяла тишина. Валдомирской отчетливо было слышно как стучит ее сердце. Безмолвие, отделявшее Валдомирскую от Алеши, словно белым саваном застилало ее глаза, уставшие от трудной жизни. Она сжалась в комок в томительном ожидании. И во всем свете для нее был только он, ее Алешенька, и для нее не было ничего дороже Алешеньки.
Первой молчание нарушила Валдомирская. Она сняла висевший на груди на тонкой золотой цепочке золотой же медальон с алмазными украшениями, которые были вложены в причудливое созвездие с каким-то магическим значением. Валдомирская нажала на алмазик, встроенный в торец медальона и сверкающая штучка раскрылась. На обратной стороне крышечки медальона на белой эмали был образ Матери Божьей с младенцем.
– Это, должно быть, благословение моей матушки. Я была отдана по ее доброй воле на руки чужим людям, чтобы они растили меня и воспитывали в христианских добродетелях и правилах высшего света. Тебя отобрали у меня против моей воли, когда монастырской темнице я была близка, чтобы отойти в тот мир, когда я была в беспамятстве и горячечном состоянии. Родители мои от меня отреклись. Я была для них помехой. Тебе же, Алешенька, упрекнуть меня не в чем.
Когда Валдомирская выговорилась, внове наступила тягостная и тревожная для нее тишина, непроницаемой пеленой отделявшая ее от Алеши. Она почти зримо чувствовала его состояние. Это внушало ей тревогу. С тревогой она ждала, когда будет сказан ей приговор за все ею прожитое. Каждое мгновение в этом ожидании было для Валдомирской вечностью.
– Сударыня, – наконец сказал Алеша и это слово, равно как и сухой тон, в котором оно было сказано, ударило Валдомирскую словно обухом и она тотчас сникла.
– Сударыня, – холодно повторил Алеша. – Я не знаю иного отца как только графа Алексея Григорьевича Орлова, он был ко мне добрым и заботливым. Все, что во мне, сударыня, этим отцу моему графу Алексею Григорьевичу Орлову я обязан. Иного отца мне не надобно. Господина, имя которого вы назвали мне, я знать не хочу.
– Не казни меня, Алешенька, в жизни моей было много горьких минут, было больше печали нежели радостей. Поверь мне, Алешенька, перед тобою совесть моя чиста. Я занесла было руку, чтобы лишить жизни отца твоего истинного, в ту пору генерала де-Рибаса. И ты, не ведая то, потому что де-Рибасу я обязана твоим рождением, удержал мою руку. Я открылась ему о тебе. Чтобы не вселять в твою душу смятение до твоего совершеннолетия. Он велел держать его отцовство от тебя в тайне. Когда ты, Алешенька, в кадетском корпусе опасно захворал, он был у тебя с его отцовской о тебе тревогой.
И опять наступила тишина, их разделившая.
– Иного отца, сударыня, кроме Алексея Григорьевича Орлова, я не ведаю и знать не желаю.
Не отвержение де Рибаса, а сухой тон Алеши более всего тревожил Валдомирскую.
– Матушка моя подлинная Палагея Михайловна, вскормившая меня грудью и растившая меня в материнской ласке. И матери иной мне не надобно. Не взыщите, но по-иному не могу. Премного благодарен вам. Когда случается мне увольнение от службы я непременно еду на побывку к ним – маменьке Палагее Михайловне и к батюшке Алексею Григорьевичу. Не взыщите.
– Понимаю тебя, Алешенька, и покоряюсь судьбе своей. Молю, – Валдомирская опустилась на колени, – возьми этот медальон. Пусть он хранит тебя от пули и будет твоим талисманом. С ним мое тебе благословение. Ты отверг мое материнство, но не откажи мне в этом и я смирюсь со своей участью.
– Хорошо, сударыня, пусть будет так.
После отъезда Алеши Валдомирская жила в тревоге, и в предчувствии недоброго. Ее не оставляли дурные сны. Появилась у нее и внутренняя потребность в обращении к Богу в молитве. Валдомирская стала ревностной прихожанкой в церкви во имя святых Петра и Павла. Однажды после заутрени, когда Валдомирская сидела в ожидании лекаря, горничная доложила, что молодой офицер испрашивает соизволения барыни быть принятым. Валдомирская вскочила. Ее охватило ранее неведомое чувство. Она не могла бы сказать чего было в нем больше – радости или страха. Молодым офицером мог быть только он – ее Алешенька, ее материнская боль.
В прихожей стоял молодой офицер, но это был не Алеша.
– Честь имею, сударыня, представиться – ротмистр гвардии Вязьмитинов Георгий. Желал бы принятым быть вами по особому случаю.
Сердце Валдомирской сжалось и ожидание недоброго стало настолько гнетущим, что она едва могла сказать:
– Пожалуйте.
Офицер прошел в гостиную и опустился на указанный ему стул. Было заметно, что и он несколько не в себе. Его лицо искажал нервический тик, пальцы правой руки барабанили о колено, не преднамеренно, а скорее невольно. Все это Валдомирская, разумеется, не замечала. Она вся сосредоточилась на охватившей ее тревоге.
– На знаю, право, с чего начать, – сказал офицер. – Не знаю, сударыня уж больно трудна моя миссия. Алексей Алексеевич Орлов велел отдать вам сей медальон, – офицер вынул из портмоне талисман, которым Валдомирская благословила Алешу. Она молчала, не решаясь спросить офицера о причинах, побудивших Алешу вернуть медальон.
Несколько помолчав, офицер сказал:
– Алексея Алексеевича более с нами нет. Под Аустерлицем он был тяжело ранен. На короткое время он пришел в себя, велел вернуть вам медальон с благодарением за доброту вашу к нему. Велел он также ехать в имение его родителя графа Алексея Григорьевича Орлова и сказать, что в сражениях он был достойным их орловского рода, честь мундира не посрамил, перед неприятелем не бежал. Приказ ему был от начальства об отступе, ибо весь наш фронт подался назад, можно сказать был разломан французом. Мне, сказал Алексей Алексеевич, быть трусом перед неприятелем фамилия не позволяет, мы-то ведь породы орлинной да еще и чесменские. У Чесмы наше российское оружие под началом моего батюшки над неприятелем решительную поверхность взяло, малым числом российских над множеством турок блистательную победу утвердило. К тому же не пристало нам раненых в сражении товарищей французу отдавать. Алексей Алексеевич и его эскадрон сражались в спешенном строю, принуждены были действовать не наступательно, а оборонительно за численным превосходством конницы Мюрата. Глядя на такое упорство конногвардейцев, наша пехота ударила неприятеля в штыки и прогнала от позиций, что удерживала гвардия.
Здесь только офицер заметил, что сидящая против него барыня как-то уж очень странно опустила на грудь голову и что рука ее повисла, что она будто и не дышит. По его зову прибежала горничная. Валдомирская была в глубоком обмороке. На счастье к тому времени пришел и доктор. Горничная по его указанию стала натирать барыне виски уксусом, доктор приступил к пусканию крови, чтобы, не дай Бог, не случился с ней апоплексический удар.
Офицер в этой суматохе оставил дом Валдомирской, понимая что причиной погружения пожилой барыни в бесчувственное состояние было принесенное им известие о гибели Алеши Орлова. Ему оставалось еще ехать в имение Орловых и оповестить о гибели Алеши его родителя графа Алексея Григорьевича и матушку его Палагею Михайловну, о которой он, Алеша более всех сожалел, полагая в ней от его смерти страдания более чем в иных, ему близких.
Алексей Григорьевич трагическую весть о гибели сына по видимости слушал равнодушно. Однако, не успел офицер оставить орловское имение, как с Алексеем Григорьевичем приключилось неладное. У него отнялась речь и он утратил способность двигаться. Так и пролежал он до самой кончины, которая случилась немногим спустя.
Матушка Алексея Алексеевича Пелагея Михайловна при известии и гибели ее возлюбленного сына заголосила и забилась словно бы в падучей. Когда она пришла в себя, то стала блажной, не в своем уме, стала она ходить по деревне и звать Алешу, будто он был не убиенным в сражении.
Валдомирская долго и тяжко хворала. Но даденное ей Господом крепкое здоровье, хоть и было надорвано, однако от Господа ей и возвращено. После Рождества Христова она продала имение и городской дом, раздала бедным всю свою наличность, велела им молиться за упокой души убиенного воина Алексия и отправилась в Ново-Спасскую обитель. Здесь она смиренно просила доложить о себе игуменье как о заблудшей в мирских соблазнах инокине Досифее, отягощенной грехами и Господом за злодеяния ее тяжкие наказанной. Игуменья ее приняла тотчас, приняла без упреков и угроз. В увядших чертах Валдомирская признала Надежду. Она подвела Валдомирскую к знакомой двери, ключем, подвешенным на связке, отворила келью и указала войти. Здесь все было как в ту ночь, когда Валдомирская через окошко оставила келью, была подхвачена Фонтоном и оказалась в дамском седле на лошади, которая вернула ее в грешный мир. В келье ничто не изменилось, все в том разбросе, как было оставлено ею. Словно бы уловив настрой Валдомирской, игуменья сказала:
– Я была в уверенности, сестра моя, что будет твое прозрение и твой возврат в обитель.
– Прости меня, святая мать.
– Бог простит, сестра моя. Господь наш милосерден и милостив к покаявшимся грешникам.
С той поры на лице инокини Досифеи никто не замечал ни улыбки, ни слез, оно словно бы окаменело. Инокиня Досифея стала молчальницей, изредка выказывая свои желания в записочках. В келье, стоя перед аналоем, она часами про себя читала Священное писание, из келий выходила только в церковь. В конце каждой недели она письменно исповедывалась и причащалась. Питалась Досифея хлебом и водой и никогда не зажигала в своей келье огонь. Даже в самую студеную пору келью она не топила, отчего простудилась, заболела скоротечной чахоткой и безропотно дождалась смерти.
Похоронили ее в Ново-Спасской обители. В слове епископа Августина Дмитровского, отпевавшего усопшую, было сказано: «В жизни она немало грешила, но много перенесла и страданий, в обители святой покаялась и стала примером для сестер своих в служении Господу. В глубоком смирении покойница никого не осуждала, не считала грешным, себя же полагала грешнее всех людей».