После производства соответственных расчетов и составления записки в обоснование этой мысли де-Рибас испросил прием у Светлейшего и был к нему допущен. Светлейший принял де-Рибаса с благосклонностью.
   – Слышал, батюшка, слышал о твоем геройстве на косе. Молодцом был, голубчик. Мне об этом отписал Суворов, я же включил тебя в реляцию кому следует в Петербург. Служи, братец, и впредь так. Что у тебя нынче?
   – Лансоны, ваша светлость. Надобно образовать флотилию, состоящую из малых судов для десантирования пехоты. Эта флотилия была бы способной не только перевозить войска по лиманам и рекам, равно вдоль морских берегов, но и поддерживать их бортовыми орудиями, что содействовало бы успешной высадке и поуменьшало потери.
   – Разумно говоришь, генерал. Не ранее как вчера получил я эстафету от государыни, в которой указано, что ежели и впредь так воевать будем, как нынче воюем, того и гляди из-за больших потерь без войска останемся.
   – Не откажите, ваша светлость, дать достаточно людей для судоподъемных и судоремонтных работ. Желательно препоручить это днепровским казакам по обычности для них дела.
   – Бери казаков, бери, генерал, сколько надобно. Что Иван Иванович, жив ли, здоров?
   – Благодарствую, ваша светлость.
   – Крепок старик, ой как крепок, всех сверстников пережил и даст Бог жив будет. Ты что, генерал, в зятьях у Бецкого состоишь, а меня не жалуешь? Изволь ходить на ужины в мой домишко.
   – Слушаюсь и сердечно благодарствую вашу светлость. За честь почту.
   Днепровские казаки по степному делу были умельцы лучше не надо. Это де-Рибас знал. В судовой инженерии они будто наукой не владели, но в судоподъеме и ремонте были хороши, не уступая англичанам в российской службе. В подведении понтонов под затонувшие суда при зимней студенности воды англичане и вовсе не были им чета. Выносливости и искусности казаков де-Рибас не уставал удивляться, что подымать турецкие канонерки из пучины, что чинить их корпуса, конопатить и смолить днища, надежно крепить пушки и ставить на них российской работы прицелы, что мастерить рубки с навигацкими приборами – казак везде был в пору.
   Де-Рибас признавал, что произведя идею образования флотилии, он сам в этом деле был многому от казаков научен.
   За недосугом де-Рибас у Светлейшего не бывал. Судоподъемные и судоремонтные работы были изрядно удалены от Ставки. Да и путь к Ставке был от немирных эдисанцев небезопасен. Бывало, что эдисанцы побивали не только отдельных всадников, но и целые войсковые отряды. Скрытность их переходов, внезапность появления и нападения, умение уходить от преследований, используя знания необжитых степных просторов, балки и буераки, – были на удивление. К размышлению было и то, что разные приготовления к решающему штурму и взятию Очакова принимались турецким гарнизоном с упреждением. Это свидетельствовало о том, что в российском командовании армией осады не иначе как были турецкие доброхоты, а возможно и лазутчики, знавшие тайны Ставки и штабов. Отсюда должно быть и проистекали большие потери в регулярных и казачьих войсках. По зрелом размышлении де-Рибас пришел к заключению, что следы лазутчиков ведут в ближайшее окружение Светлейшего.
   К месту судоподъемных работ пришло известие о тяжелом ранении Эммануэля при довольно загадочных обстоятельствах. При исполнении шанцевых работ, со стороны крепости невидимых, случился артиллерийский налет из ближайшего бастиона при большой точности попадания неприятельских снарядов. Эммануэль получил Владимирский крест, но потерял руку.
   Оставив должные распоряжения по Лиманской флотилии, де-Рибас немедля отправился в Ставку. Началась работа по изучению осадных будней, приказов, их исполнения, рапортов о потерях. При этом сопоставлялись разные источники.
   Вскоре у де-Рибаса уже не оставалось сомнения, что вся армия, осаждающая Очаков, была опутана паутиной неприятельских лазутчиков, что наисекретнейшие приказы были известны турецкому командованию. Люди неприятеля были не только в войсках, но и в Ставке.
   Однажды де-Рибас получил цидулу, в которой указывалось: нынче в назначенное время в Ставку не ехать, ибо на обычном пути будет смертельная опасность, а ехать в другое время или другим путем.
   На первом ужине у Светлейшего де-Рибас старался держать себя неприметно, более смотреть за другими, чем показывать себя. В женском сословии, окружавшем Светлейшего были заметны две соперничавшие красавицы – Потемкина и мадам Али Эметте. Потемкина, в девичестве графиня Закревская, была в замужестве за внучатым племянником Светлейшего генералом Павлом Потемкиным. До недавнего времени она полностью владела Светлейшим, который, несмотря на преклонные годы, не чаял в ней души. Во все концы посылались им курьеры для доставки возлюбленной разных нарядов и лакомств. Дом, где жила Потемкина, охранялся более чем Ставка. Когда у Очакова появилась для разных коммерции супружеская чета персидских негоциантов Али Эметте, Светлейший заметно поостыл к Потемкиной, хоть не порывал с ней связи. Мадам Али Эметте была постарше Потемкиной. Внешностью, однако, она не только соперничала с ней, но и превосходила ее. Будучи облагодетельствованной вниманием Светлейшего, мадам Али Эметте держала себя неприступно, чем также была возвышена в глазах сластолюбивого старца. Трудно сказать что больше – красота или неприступность мадам Али Эметте разжигала страсть к ней Светлейшего. Надо отдать, однако, должное Светлейшему, овладевая женщиной, он прибегал к разным соблазнам, но не к силе.
   Де-Рибас не мог не заметить мадам Али Эметте, которая была окружена вниманием не только Светлейшего, но и преклонением искателей разных удач, видевших в ней новую королеву в Малом дворе и весьма уповавших на ее щедроты.
   Внешность Али Эметте показалась де-Рибасу до боли знакомой. Ну конечно же это была герцогиня Валдомирская. Но как могло случиться, что опасная преступница, заточенная в Петропавловскую крепость, оказалась не только на свободе, но и в Ставке Южной армии? Да что же это со мной, Господи? Не наваждение ли какое? Словно бы желая убедиться в этом де-Рибас закрыл глаза, потер лоб, но мадам Али Эметте вновь предстала в образе герцогини Валдомирской.
   Оторопь, взявшая де-Рибаса, уступила разным размышлениям и, как обычно, верх взяла решительность. Он вспомнил бал в Неаполе и выпавшую ему удачу танцевать с герцогиней, хоть, казалось, он был тогда всего-то ничего – лейтенант королевских кирасир.
   – Мадам, могу ли я быть удостоен вашим соизволением на польский?
   – Отчего же, генерал, – с чарующей улыбкой сказала она по-французски.
   Манера танцевать у мадам Али Эметте де-Рибасу также напоминала бал в Неаполе. Вспомнил он темную улицу и сад палаццо, где жила герцогиня.
   – Не скрою, мадам, я томим воспоминаниями о любви, которая казалась давно угасшей в моем сердце.
   – Кто же она – счастливица, удостоенная ваших чувств, генерал?
   – Вы, мадам. Вы и она – одно лицо.
   – Это делает мне честь.
   – Вы – герцогиня Валдомирская, графиня Пиннеберг, не правда ли?
   – Не приложу ума кто бы это мог быть.
   – Конечно это вы, герцогиня. В этом нет сомнения. Но как могло случится?…
   – Что могло случится?
   – Вы были заточены в Петропавловскую крепость, откуда один выход – в мир потусторонний.
   – Я думаю, генерал, что ваша возлюбленная герцогиня скончалась.
   – Но…
   – Вы исключаете, что две женщины могут походить друг на друга?
   – Не исключаю, мадам. На белом свете бывают и чудеса. Нынче я должен оставить это собрание. Готовится решающий штурм крепости. Мне назначено вести колонну против северных ворот, где будет главный прорыв.
   – Как жаль, генерал, что вы уходите.
   – Мне тоже жаль, мадам.
   – Поберегите себя, мой друг.
   – Благодарствую в надежде на скорую встречу и вашу благосклонность.
   – Конечно, но когда я увижу вас?
   – После штурма. До этого я полностью в военных приготовлениях.
   – Когда этот ваш штурм? Вы мне вскружили голову.
   – Через неделю, но это военный секрет. Узнай Светлейший, что я вам проболтался – не миновать мне сурового взыскания.
   Замысел де-Рибаса был прост. Ежели из крепости от российских агентов поступят известия о приготовлениях гарнизона к отражению штурма и особая неприятельская активность будет замечена у Северных ворот, то, следовательно, мадам Али Эметте и есть лицо, через которое российские военные секреты известны турецкой стороне.
   Уже на третий день начальник канцелярии Светлейшего генерал Попов сказал де-Рибасу, что турки в Очакове спешно ставят новые фортификации у Северных ворот.
   О том, кто и зачем была в Ставке мадам Али Эметте у де-Рибаса не оставалось сомнений, равно как и в том, что эта персона по близости к окружению Светлейшего при известной искусности могла знать многие приготовления в осаждающей армии. В Ставку поступало и от Ставки исходило также все, что имело отношение ко второй российско-турецкой войне.
   Схватить и взять под арест мадам Али Эметте была незадача, прежде, однако, следовало установить наблюдение за домиком, где жила эта особа для выявления ее связей с другими турецкими лазутчиками, были бы такие. Отсутствовала лишь уверенность, каково к тому будет отношение Светлейшего, для которого Али Эметте тоже была крепостью. Её взятие для Светлейшего также имело свою привлекательность.
   Сомнения де-Рибаса вскоре разрешились сами собой. Домик мадам Али Эметте был пуст. Она и ее супруг, который выдавал себя за персидского купца, исчезли. По некоторым разысканиям оказалось, что их сани видели на Хаджибейском тракте.

В степи ковыльной

   Иван, Грыцько, Стецько и Грыць бежали в Дикую степь Ханской Украины из маетности пана Тадэуша Ржевусского, бежали в ночь перед Пасхой, в конце Великого поста, бежали верхом на панских лошадях.
   Иван, Грыцько и Стецько бежали с венчанными женами Горпыной, Христиной, Параской, а Грыць с коханой[1] Олесей. С ними и совсем малые дети. Разбили они слободу на берегу речки у кленовой рощи и назвали ее Незавертайловкой в намерении не возвращаться в неволю к пану Тадэушу Ржевусскому. Пан Тадэуш был довольно изрядной скотиной. Сказывали, будто он у его ясновельможности настоящего пана Ржевусского был простым грумом. После, когда женился он по воле его ясновельможности на пани Марии, то жалован был маетностью. А та пани Мария будто была дочерью его ясновельможности и послушницы из монастыря кармелиток.
   На майданчике у церкви пан Тадэуш велел поставить виселицу в знак того, что хлопов своих он волен казнить и миловать, как то будет угодно его панской милости. Ходил пан Тадэуш зимой и летом в ботфортах и с нагайкой, ею полосовал он хлопов за нерадивость и разные ослушания. Но более зловреден был тем, что поганил молодиц и девчат. Пани Мария от тех непотребств пана Тадэуша была всегда заплаканная и в большой печали. Опять же, говорили, будто пан Тадэуш и ее полосовал нагайкой и держал в черном теле.
   Однажды пан Тадэуш с пьяных глаз среди бела дня опоганил на жнивье Килину – венчанную жену Егона Калиновского. После того загорелся панский стог сена, огонь перекинулся на конюшни. Еще, слава богу, что лошади были на толоке[2]. После пожара пан Тадэуш велел надворным казакам схватить Егона Калиновского и забить до смерти. Уже мертвого Егона по его, пана Тадэуша, наказу повесили, и висел он так долго, пока вороны не склевали ему очи. Так и недозволил пан Тадэуш предать земле тело Егона по христианскому закону. После того случилось вот что… В темную ночную пору кто – то бросил на голову пана Тадэуша то ли мешок, то ли рядно, вставил ему в глотку кляп, повалил на сырую землю и стал немилосердно его бить. Нашли пана Тадэуша чуть живым, долго за ним ходили и не выходили бы, не заступись за него нечистая сила, которой тот пан запродался.
   Как пан Тадэуш пришел в себя, то стал более прежнего измываться над хлопами. И было хлопам вовсе невмоготу жить в его маетности. Оттого и бежали в дикую степь Иван, Грыцько, Стецько и Грыць, а с ними Горпына, Христина, Параска и Олеся.
   Незавертайловка была в подданстве эдисанского сераскира[3], положившего ему отдавать десятую часть от всякой скотины, жита и пшеницы и прочей пайщицы. Ковыльную степь в пахоту обращали кто сколько мог, хаты ставили из самана с толстыми стенами, крыли камышом, у хат – сараи, овины для хлебов, клуни для сбережения немудрящего инвентаря от непогоды. Нужда заставляла слобожан наготове держать саблю и ружье что в хате, что на пашне или покосах. То разбойная шайка ногаев из Буджака закружит у крайних хат, чтоб угнать какой скот или поясырить [4] людей, или еще чем поживиться, то опять же, заплутает по воровскому делу недобрый человек без роду и племени, то объявятся надворные казаки от ясновельможных панов в поиске бежавших на волю хлопов. Потому гречкосей часто оставлял соху и брал ружье, чтоб оборонить добро, а то и самую жизнь свою от лиходеев. Податной мурза [5] с всадниками серакира наезжал раз в году по осени, считал хаты, скотину, заглядывал в овины, выспрашивал, не припрятано ли что, а ежели припрятано, то где и сколько, цокал языком да причмокивал толстыми губами, после обильного угощения блаженно поглаживал брюхо и засыпал с натужным храпом. Сераскиру полагалась десятина, а мурзе – бакшиш [6], перепадало и простым всадникам. Однако хаты в Незавертайловке множились, ширилась пашня, между заимками появились межевые знаки, умножалось поголовье овец в отарах и коней в табунах. Справлялись свадьбы, рождались дети. И всего – то за десять с небольшим лет.
   Когда ударили в набат и гречкосей, пристегивая сабли, побежали на площадь перед церковью, то лава эдисанских ордынцев, поднятых на газават[7], уже ворвалась в Незавертайловку с того края, где стояла хата Грыця и Олеси.
   Языки пламени охватили камышовую крышу, задымила клуня, заголосила Олеся, не своими голосами закричали насмерть перепуганные дети. Гречкосеи ружейной пальбой, саблями и пиками отбивались от наседавших ордынцев. Уже был изрублен эдисанами Пылып, смертельно поражен стрелой Иван. Еще бились Грыцько, Стецько, Грыць, Федос, Мыкола и с ними те гречкосеи, что невдолге поселились в Незавертайловке.
   Мирные пастухи и чабаны, погонщики ослов и поводыри верблюдов волею падишаха превратились в волчью стаю. С визгом. воем и рычанием они бросились на церковную ограду, где засели еще живые гречкосеи, с женами и малыми детьми, бросались, отступали назад и вновь бросалась на ограду, многие из них были побиты.
   Церковь загорелась с застрехи и в тот же час пламя охватило всю камышовую крышу. Последняя схватку закипела у притвора. Когда рухнул потолок, все было кончено.
   Эдисаны кружились на лошадях у пепелища, с победными кличами подымая коней на дыбы.
   Троих поясырили: Грыця, Олесю и еще того хлопца, что жил у Стецька наймитом. Олесю старый мурзак за толстую косу привязал к седлу и так поволок в свою кибитку. Израненный, истекающий кровью Грыць рванулся было вслед за коханой Олесей, но секущий удар плетью по глазам сшиб его с ног. Очнулся Грыць в яме. Связанные одним узлом ноги и руки его затекли, через распухшие веки и глазницы едва брезжил свет. Во всем теле была страшная ломота. Закусив губу и превозмогая боль, Грыць стал шевелить руками, еще и еще, пока узел не поддался. Высвободив руки, он снял путы с ног. Схватив торчащее из земли корневище, подтянулся. Ночь была темная, у ямы никакого караула. У кибиток лаяли собаки, без надрыва, без лютости, лаяли как имеют обыкновение лаять собаки, когда вокруг все спокойно. В этот час собаки представляли для Грыця наибольшую опасность. Он полз, замирал, прислушивался и вновь полз, потерял счет времени и полз, полз… чтобы жить. Вконец обессилевшего, впавшего в забытье Грыця подобрали чумаки, ехавшие за солью в Хаджибей. Прослышав о газавате, они повернули свои возы в обратный путь.
   Довезли чумаки Грыця до самого Киева и оставили в монастыре, где послушники врачевали его разными примочками и поили отварами целительных трав.
   Более всех возле него хлопотал еще не старый человек, знавший науку исцеления. Звали его в миру Федиром Черненко, а послух будто он еще не принял. Когда Грыць стал набирать силу, все, что с ним случилось, он рассказал Федору.
   – Гляжу я на тебя, хлопче, – задумчиво молвил Федир, – и вижу, как расправляешь ты крылья, подобно молодому орлу, и готов уже взлететь в небо, чтоб схватиться с ястребами. Быть тебе, Грыць, Орликом. И батько твой, верно, был из орлиного племени, то быть тебе еще и Орленко. Отныне ты будешь Орликом-Орленко. Бери, Грыць, в руки саблю и пистоли, седлай коня и слушай меня – старого казарлюгу[8].
   От Рождества Христова шел год 1787-й. Выше и выше вставало солнце, потекла журчащими ручьями талая вода, наступила пора вешнего взлома, начался ледоплав на речках, вздохнула и запарила вспаханная земля. После снежной зимы и крепких морозов появилась первая зелень, в проталинках – белые колокольчики подснежников. Не за горами была и посевная страда.
   Когда стало подсыхать и первые хуторяне с торбами посевного зерна вышли на поля, в ночную пору в полуденной стороне уже у самого кордона встало багровое зарево. Встревоженные люди собирались толпами, опасливо шептались, осеняли себя крестным знамением. Горела вся Ханская Украина от Днестра до Мокрого Ягорлыка и Балты, от Кодымы и Синюхи до Буга.
   Застонала земля под копытами коней ногайских ордынцев. Их лавы шли в обхват на слободы и хутора. Огненные стрелы врезались в крыши хат и церквей. Все горело и рушилось. Ногайцы арканили и вязали ясырь, с гиком и свистом гнали добычу: табуны лошадей, отары овец и нескончаемую череду крупного рогатого скота. Поселян, отчаянно оборонявших свои очаги, жгли живыми в пламенеющих хатах, рубили саблями, протыкали ядовитыми стрелами.
   Порта Оттоманская подняла орду на газават, чтоб очистить от неверных Узун – земли в междуречье Днестра и Буга. Турецкое войско – пешее и конное, янычары и спаги вставали под боевые бунчуки. Взвилось знамя полумесяца на мачтах боевых кораблей, чтоб нанести сокрушительный удар по Российской державе, вернуть под скипетр падишаха отторгнутое гяурами Крымское ханство.
   Суклея, Чобручи, Валегоцулово, Липецкое, хутора и одинокие землянки были обращены в тлеющие пепелища. На левом берегу Буга и в Польской Украине появились беглецы, потерявшие близких и трудами нажитое, истерзанные и обезумевшие от горя.
   В пограничных селах на украинской стороне ударили в набат. Все, кто мог держать в руках ружье или саблю, соединились в загоны. На холмах ставились дозоры.
   В церквах и костелах прихожане молились за упокой души убиенных, с амвонов попы и ксендзы держали призывные проповеди.
   Казачий есаул Федир Черненко первым в Киеве взял в руки саблю, зарядил пистоли и, конечно же, сменил власяницу[9] на добрый кунтуш.
   Кликнул Федир хлопцев, которые хотели бы постоять за веру христианскую, отмстить за злую долю хлебороба в Ханской Украине, за поруганных полонянок, посеченных детей, за оскверненные храмы.
   Стекались славные хлопцы на постоялый двор чернобрывой кумы Соломии. Не увяла слава казачья, не опустели пороховницы, не стали щербатыми сабли.
   Когда о сборах сотни прослышали его превосходство царский генерал с офицерами разных чинов, то казакам они не велели выступить в Ханскую Украину, а приказали дозорами держать кордоны вдоль Синюхи до самого Богополя. Регулярного войска здесь была самая малость. Между тем, борони боже, свирепым эдисанцам ворваться в Умань, не говоря о Белой Церкви. Федир Черненко был лихим рубакой и добрым есаулом. Человек среди казаков начальственный, он знал и послушание. Поэтому Федир отказался от намерения пробиваться с сотней на юг до самого моря, а стал в караул на берегах Синюхи. Служба была трудная: днем и ночью, в дождь, зной и стужу в караулах ни сна, ни отдыха. Безгранично было неприятельское коварство. Прошли лето и осень. Ходили слухи об осаде регулярным войском и казаками Очакова.
   В середине ноября 1788 года наступили ранние и крепкие морозы. После первых заморозков наступила лютая зима: воробьи коченели на лету, лопались стволы деревьев, голодные волки забирались в кошары и резали овец. Речки в ту очаковскую зиму покрывались толстым льдом. Не было никакой возможности пробить полынью и добраться до воды. В селах и на хуторах люди довольствовались колодцами, несмотря что колодезная вода была несомненно хуже речной. Суда, стоявшие на якорях в Днепровско-Бугском лимане, сковало льдом. Стужа продолжалась до конца месяца, пока дул норд-ост.
   29 ноября норд-ост перешел в ост, 30 ноября в свирепый зюйд-ост, который принес оттепель, в Каркинитском заливе поднялась и обрушилась на корабли небывалой силы волна, ломая и круша лед. На многих судах льдом протерло обшивку ниже ватерлинии, в трюмы стала поступать вода, которую с трудом в большом изнеможении отливали за борт матросы. Одна за другой плавучие батареи скрывались в ледовой пучине или выбрасывались на мель. Все канонерки запрашивали помощь, но подать ее с берега не было никакой возможности. Де-Рибас и офицеры его штаба с берега в подзорные трубы глядели на развернувшуюся драму. Рушились плоды тяжких трудов, бессонных ночей, сверхчеловеческого напряжения кораблестроителей, тех, кто лил и доставлял в эти края пушки, лишались жизни солдаты и матросы.
   Де-Рибас внешне был спокоен, пожалуй, слишком спокоен к удивлению офицеров, видевших его в деле. Но внешняя невозмутимость была не в соответствии с его состоянием внутренним. Все чувства были в возмущении, все в нем кипело и переворачивалось, с каждой затонувшей батареей на лиманское дно опускалась частица его самого.
   Когда ветер утих и волна упала, то из 50 канонерок и 5 баркасов на плаву оставалось 25 и те с большими повреждениями, в совершенной непригодности для боевого использования. Суда, только сошедшие со стапелей, стояли без артиллерийского вооружения. Новых пушек не было.
   Наступал год 1789. Из донесений, поступающих от заграничных агенций следовало, что Турция усиленно готовится к новым битвам на суше и на море.
   Де-Рибас вновь был в трудах, конечная цель которых состояла в восстановлении флотилии и тем самым в надежном противостоянии турецким морским силам.
   Ему вновь пришлось подымать затопленные огнем русских батарей легкие турецкие суда – лансоны и превращать их в свои канонерки. Так открывалась возможность наискорейше пополнить и укрепить лиманскую флотилию для военных действий против неприятеля на мелководье.
   Скорое возрождение лиманской флотилии вызывалось и тем, что канонерки назначались также для десантирования пехоты в предстоящих сражениях. Эта де-Рибасова затея была исполнена черноморскими казаками с проворством, достойным удивления и похвалы. Хоть строительство канонерок и затруднялось при крайней недостаточности корабельного леса на степном юге.
   По минованию зимы и весны сотня Федира Черненко переправилась через славную речку Синюху там, где она впадает в Буг, у местечка Голта. Тогда Синюха была не то, что ныне. В ней в изобилии водилась разная живность: сазаны, караси, лещи и кит-рыба, на которой держалась земля от Киева до Херсона, а возможно и дальше. Самое удивительное, что ныне и представить немыслимо – в Синюхе была настоящая вода, так что можно было утолить жажду и не отдать Богу душу ни в тот же час, ни по прошествии времени. Синюха была приметна по синему цвету и прозрачности. В ту пору не бросали в речку всякую дрянь.
   Лошади у казаков не бог весть какие, не то что в царской кавалерии – под чепраками и в белых чулках да с лебедиными шеями. Казачьи лошади малы статью, не на что глядеть, но неразборчивы в корме, выносливы на переходах хоть в пургу, хоть в зной, не прилипчива к ним и разная хворь. Не было равных казачьим коням в скачке от погони и в преследовании неприятеля. Для речной переправы казаки не нуждались ни в понтонах, ни в лодках. Их скакуны были добрыми пловцами. Достаточно было вцепиться коню в хвост, чтоб одолеть столь широкую и глубокую речку, как Синюха, хоть в ней и случались водовороты. На другом берегу казачьи кони шумно фыркали, отряхивали воду и тяжело поводили боками. Не успеет казак надеть сухие шаровары и жупан, которые при переправах обыкновенно связывались в узел и клались на спину коня, как его верный четвероногий спутник уже мирно щипает траву.
   Просторы вдоль дороги от Киева до Синюхи, сколько казак мог окинуть глазом, были холмистыми, в буйных рощах, между ними – села и хутора, белые мазанки под соломенными и камышовыми крышами, посреди дворов скирды сена, круторогие волы, а иногда и пригожая молодица с ладным станом и тонкими бровями. Как поведет она очами на казака с густой чуприной, то он непременно приосанится, натянет поводья и даст коню шпоры, отчего тот начнет гарцевать, как будто в нем бес.