Страница:
На основании приказа градоправителя его превосходительства вице-адмирала и кавалера де-Рибаса унтер-офицеру Березову за выстрел, произведенный его женой Степанидой, уплатить двадцать пять рублей штрафу на содержание лекарей. Ежели он, Березов, не пожелает уплатить тот штраф, то жене его, Степаниде, быть под крепким караулом месяц.
Степан Березов отдал двадцать пять рублей и в подтверждение того от казенного места получил бумагу: Степанида Березова от караула увольнялась, однако ей велено иметь покаянную беседу с попом.
Ксендз из Одесского костела, куда Степанида ходила на богослужение, несмотря что приняла православие, ей заметил: лишение-де жизни человека – деяние непотребное и греховное. В ответ Степанида выразила удивление тем, что пан ксендз не указал Ганне на греховность блуда и на ее непотребство в том, что она завлекала Степана под копну. Это, по словам Степаниды, могла бы подтвердить благонамеренная прихожанка Георгиевской церкви в Дальнике, а именно Оксана Чуприниха.
Когда природные россияне сходились с казаками на Пересыпи или на хуторах, то для беседы надобности в толмаче не было по причине сходства их наречий. Особенно хорошо взаимное понимание проявлялось за столом в храмовые праздники, к примеру, на Воздвижение Христа Спасителя в том же Дальнике или на Покрова Божьей Матери в Гниляковых хуторах, когда беседы велись за столами, где всего было в изобилии.
Но в обычаях между природными россиянами и гречкосеями наблюдалось большое несходство.
Россиянин, упившись, шел, бывало домой, чтобы поколотить за разные обиды тещу или на худой конец жену. Зная об этом, теща и жена от него надежно прятались, пока не отрезвеет.
Это не относилось к бессрочно отпускному унтер-офицеру Березову, который был известен трезвостью, а если малость и упивался, то, придя домой, перед женой своей, Степанидой очень совестился и говорил ей любезные слова. Она же тихо укладывала Степана спать и укрывала его овчинным кожухом, чтоб не занемог простудной хворью.
Казак в нетрезвости норовил жене не попадаться на глаза, потому влезал на печь подальше от греха. Ежели он влезть туда не успевал, то обыкновенно жена больно таскала его за чуб, пока не устанет, приговаривая: так тебе, гультяюга, чтоб ты с коня упал, чтоб ты вместо гречаников наелся всякой дряни и маялся животом.
Бывали, правда, исключения. Если у нетрезвого казака или гречкосея по какой причине не было чуба, то господарка брала макогон – некоторый род крепкой палицы – и колотила его, пока не устанет.
Когда же казак был громадного выроста, а господарке его Господь того не дал и была она малая, то такая господарка лаялась, что слышно было на дальних хуторах, более того, становилось известным, кто на кого лает.
Это убедило градоначальника по полицейской части Кирьякова издать приказ, в котором было следующее: «Коль по надобности какая хохлушка пожелает облаять своего мужа, то это не возбраняется, поскольку то ее собственный муж и ей вольно поступать с ним как заблагорассудится. Однако же в городе не должно нарушать благочиние и не должно быть соблазнов для жен из других народов, к примеру, из греческого племени, впасть в искушение и точно таким же образом лаять на своих мужей, буде придут домой нетрезвыми.
Хохлушкам строжайше повелеваю, прежде чем лаять на мужа, завлекать его в хату и изъяснятца с ним не иначе, как закрыв дверь и окна в той же хате крепко, чтоб голос хохлушки не был слышен в городе и тем благочиние, приличное добрым нравам, было нарушаемо. В крайности возникает надобность изъяснятца с нетрезвым мужем до того, как он придет домой, по дороге, к примеру, то сие, как изъятие дозволяетца, но обыкновенным голосом, более увещевательным, нежели ругательным, без употребления бранных слов и неприличных движений, кои могут породить смущение среди благонамеренных обывателей. Сие особо ставлю на вид некой Мотре, имеющей со своим семейством жительство на Пересыпи. У сей Мотри замечаема дурная привычка сочетать бой мужа макагоном с тасканием его же за чуб, произнося при этом такие слова, что даже усатовский поп Филарет Серединский впадает в уныние. От такого непотребства вышеуказанной Мотри у ее мужа – исправного казака по имени Хвесько – пооборвало часть чуба на голове, а также один ус, который справа. А ведь казак в строю для военной надобности должен иметь молодецкмй вид. Посему мужа, буде нетрезвый, Мотре более за чуб и за усы не таскать, а токмо изъяснятца с ним вышеозначенным порядком. Смотрение за исполнением сего возложить на господина полкового есаула Черненко.
Градоначальник по полицейской части премьер-майор и владимирский третьей степени кавалер Кирьяков.
Дано сие в августе 15 дня сего 1796 года».
30 октября в Одессе торжественно открывается биржа, чтоб облегчить купцам занятие торговыми делами. Сделки с иностранными негоциантами на вывоз зерна, шерсти и юфти за границу теперь заключались в биржевом здании. С раннего утра, исключая праздничные дни, сюда подкатывали экипажи и тут толпился люд по преимуществу купеческого сословия. Улицы Одессы были в багрово-желтой подстилке опадающих листьев. Кончалось бабье лето с его теплом и живительной прохладой, обилием винограда, фруктов и разного овоща. Наступала глупая осень с дождями и порывистыми ветрами. Холодное море рябило волнами.
20 ноября 1796 года Франц Павлович де-Волан прочел в магистрате манифест о кончине ее величества государыни Екатерины II. Императором России стал Павел I. Печальную и тревожную весть о смерти государыни по городу и хуторам разнес пятьдесят один пушечный выстрел с береговых батарей. Орудия били глухо с равными во времени перерывами. Гасли тяжелые стоны траурной артиллерийской канонады уходило в Лету бурное екатерининское время.
Признаков надвигающейся катастрофы замечено не было. Государыня была здорова и, как всегда, деятельна. Она ушла из жизни неожиданно для всех, вызвав величайшую смуту в умах ее окружения и тех, кто был орудием ее государственных начинаний.
Осип Михайлович в знак глубокого траура приказал приостановить все работы в городе и в порту. В храмах священнослужители возносили молитвы за упокой души новопреставленной, пересказывали в проповедях ее деяния.
В доме де-Рибасов все погрузились в печаль. Анастасия Ивановна неутешно рыдала. Осип Михайлович понимал, что ушла из жизни не только государыня, но и близкий их семье человек. Будет ли новый государь столь же к ним милостив? Для де-Рибасов назревали крутые перемены.
Встревожен был Осип Михайлович и судьбой Одессы. В последние годы при Малом дворе наследника престола цесаревича Павла Петровича вошел в силу недоброхот де-Рибаса – Ростопчин, известный не столько умом, сколько искусностью в интригах. Неприязнь к де-Рибасу Ростопчин перенес на Одессу.
Николай Семенович Мордвинов по-прежнему был обходителен и ласков, но в заблуждении упорен. Со сменой правительства он непременно станет связывать успешность дела по устроению главного коммерческого порта где с иным местом, но не в сердцу его нелюбезной Одессе.
Подлость Ростопчина заходила далеко. Сей господин неудержан был и перед гнусной клеветой, обвиняя Осипа Михайловича во всех смертных грехах.
В последний наезд в столицу де-Рибас искал случай встретиться с Ростопчиным и потребовать удовлетворения. Ростопчина, однако, в Петербурге не было. По чистой случайности? Ведь известно, что подлость соседствует с трусостью.
Павел был нетерпим к окружению покойной государыни, не понимал и не принимал екатерининские замыслы, к успехам России в двух войнах с Турцией относился весьма прохладно, потому как они были связаны с ненавистными ему именами Орлова и Потемкина. Де-Рибас же обласкан тем и другим. К тому же Большому двору был близок Иван Иванович, а Малый двор покойник, как и государыня не одобрял.
Новый царь прежде всего указал самовольный переход крестьян с места на место не допускать, виновных в приеме и укрывательстве беглых определять в примерное наказание. Каждый по царской воле должен оставаться в том звании, в которое он по ревизии прописан. В Новороссийском крае тем были посеяны смута и уныние.
Князь Браницкий потребовал возврата пребывающих в Одессе в мещанском звании его крепостных людей. В приложенном к сему списке было имя и Грицька Остудного с его женой Еленой, поелику тот Грицько состоял с означенной Еленой в браке, освященном церковью. Жена, согласно узаконениям российским, следовала состоянию мужа. Князь Браницкий требовал также доставления в его имение на Подолии детей Грицька и Елены. Дети, согласно тем же узаконениям, следуют состоянию их родителей, независимо от времени и места их рождения.
Какой-то генерал Ширай писал о побеге лет десят тому назад из слободы его Степановки Ольвиопольского уезда и пребывающих ныне в Одессе крестьян Хвеська Задерихвоста и его жены Мотри, ныне против закона состоящих в черноморских казаках, Григория Циркуна с сыном его Лукьяном, равно Лаврентия, прописавшегося в купцы третьей гильдии и ведущего торг на Вольном рынке разными скобяными товарами. Вместе с Лаврентием Тараненко генерал Ширай требовал водворения в его имение жены Лаврентия, до замужества состоявшей во дворянстве, хоть род ее был достаточно обедневшим, равно их сыновей и дочери.
Запросы от помещиков на возвращение крестьян поступали в городской магистрат, где не рассматривались за недосугом, отчего следовали жалобы генерал-губернатору Бердяеву, которому также был недосуг за обилием государственных занятий. Чиновники губернаторской канцелярии отписывали господам помещикам, что они-де вольны сами водворять их крестьян на прежние места жительства.
В первых числах января нового 1797 года из Петербурга в Одессу прибыл фельдъегерь государя. Из доставленного им рескрипта следовало, что де-Рибасу надлежит немедля сложить с себя градоправительство и отправиться в столицу.
Осип Михайлович впал в дурное состояние духа, из рук валилось все, из головы не шла тревога: «Каков сей поворот судьбы?»
В Петербург из Херсона вызывался и вице-адмирал Мордвинов. Пошли слухи, что де-Рибаса зовут в столицу, чтобы заточить в крепость, а Мордвинова – для возвышения в чине и по службе, для принятия его проекта об устроении главного черноморского порта в Херсоне.
Анастасия Ивановна казалась скорее веселой, чем печальной. Впереди Петербург и большой свет. До провинциальной Одессы она была не охотница, в перемене правительства дурного для Осипа Михайловича не нашла. С Павлом Петровичем она была дружна с детских лет, чему весьма мирволила покойная императрица. Посещения дома Бецких цесаревичем государыня поощряла и к Ивану Ивановичу неоднократ входила с просьбой о наставлении наследника престола и научении его уму-разуму. Сам Иван Иванович относился к Павлу с великим расположением и душевной теплотой.
Анастасия Ивановна уповала на благоволение государя к де-Рибасам, хоть и не говорила об этом Осипу Михайловичу. Он же сам полагал излишним посвящать жену в мрачные сомнения.
Сообщив в городской магистрат, что он сдал начальство контр-адмиралу Павлу Васильевичу Пустошкину, де-Рибас с супругой покинули Одессу. Их санный экипаж провожали Микешка с Марысей и Параша. Кесоглу состоял в отъезде по греческому обществу. Параша совершенно сникла от неожиданно свалившейся на нее разлуки с Анастасией Ивановной, без которой жизнь свою она совершенно не мыслила.
В феврале полковой есаул Черненко и вся славная Черноморского казачьего войска громада из Пересыпи получила печальную весть о смерти запорожских казаков генерала Чепиги. Вскоре стало известно, что войсковым старшиной избран полковник Головатый. Затем последовал указ казакам сниматься на Кубань, в Фанагорию, а буде кто не согласен – тех переводить в мещанское сословие.
По получении этого указа полковой есаул Черненко собрал всю пересыпскую громаду, встал на бочку и держал такую речь: «Тэе… Гм… того… Паны добродеи, значится, славные лыцари… Верного Гм… Черноморского войска казаки. Того… Извиняйте, запамятовал. Того… Значится, вышел от царя нам указ идти и селиться в Фанагории. А где эта Фанагории, звиняйте, не знаю».
Казаки слушали есаула с должным почтением, однако ухмыляясь почесывали затылки.
– Надо определить день, когда выступать и что брать в дорогу, – продолжал есаул.
– Не держите за пазухой зло на меня, дуру, пан есаул. Зачем, однако, сдалась нам та Фанагория? – казаки определили голос Хвеськовой Мотри, известный всей громаде. Именно этим голосом она увещевала своего Хвеська, когда тот приходил домой нетрезвым.
– Земля там добрая, – сказал полковой есаул.
– И тут добрая. Была бы охота сеять и жать, – возразила Мотря.
– Государю императору нужны там казаки против татар.
– И тут Господь Бог нас татарами не обидел. Они – рукой подать, за лиманом. Турки того и гляди из моря начнут вылезать, – не унималась Мотря.
– Та что мне с бабой балакать, – возмутился полковой есаул. – Панове казаки, нам должно обсудить, когда выступать. В дорогу брать добрых строевых коней, саблю, пику, у кого есть – и карабин. Казак прежде всего вояка.
– А как же добро? – возмутилась Мотря.
– Что еще за добро?
– Коровы, овцы, у кого есть свиньи, у меня до того ж гуси и куры. А хата с хлевом, погребом и клуней?
– С хатой и клуней ясно – продать кто купить пожелает. Свиней и коров тож – путь не близкий, – решил есаул. – Мы, добродеи казаки, войско, а не цыганский табор.
– Войско-то войско, добро, однако, тяжкими трудами нажито. Может, я ночей недосыпала. В этой Фанагории что? Степь и волки воют, – упорствовала Мотря.
– Не зря говорят, что у бабы волос длинный, да ум короткий. Я ж тебе говорю, что там добрая земля.
– Это мы еще поглядим, у кого он короткий, – при этих словах Мотря повернулась к есаулу спиной.
– Слушай, Хвесько, забери ее отсюда, пока я окончательно не вызверился.
– Хвесько? – в голосе Мотри была насмешка. – Он меня… Да я его…
– Иди до хаты, Мотря. Тут серьезный вопрос, – просительно сказал Хвесько. – Ты же все-таки не казак, а баба. Ну чего ты встреваешь не в свое дело? Иди, Мотря, до хаты.
– Как это не мое? Люди добрые, что он тут говорит? Позбыть все и уйти свет за очи? Это не мое дело?
– Та уйди ты, Мотря, – упрашивал жену Хвесько.
– Чего? Да я последний чуб вырву на твоей голове, дурень. Горе мне на свете. Пень – пнем. Ты ему одно, а он тебе другое. Оставить нажитое трудами и идти в какую-то Фанагорию. А мне и тут добре.
– Иди до хаты, Мотря, – настаивал Хвесько.
– Ну чего ты до меня пристал?
– Как это чего? Господарь я тебе или не господарь?
– Ну господарь.
– То ты меня должна слушаться, а то я тебя буду бить.
– Ты что, умом двинулся? – заплакала Мотря. – Тьфу на него, люди добрые. Такое скажет, что кучи не держится.
– Мотря, иди до хаты, а то, ей-бо, буду бить. Дай только очкур снять.
– Я тебе покажу очкур, – при этих словах Мотря вцепилась Хвеську в чуб и стала его трепать, как она имела обыкновение делать, когда он приходил домой пьяным. На этот раз, однако, Хвесько возмутился и решительно оттолкнул ее от себя так, что Мотря села на гузно. За его обширностью посажение было мягким и вызвало со стороны Мотри не столько возмущение, сколько удивление, потому что такого еще не бывало.
– Не баба, а ведьма в юбке, – сказал Хвесько и в сердцах сплюнул. – Попутала же меня нечистая сила взять ее в жены.
– Ах ты ж охайник. Глаза бы мои на тебя не глядели. Зачем ты мне сдался? Я б пошла за лепшего в селе казака. Ко мне, может, и теперь женихается усатовский батюшка Филарет.
– Я тебя покрытою взял, – сказал в сердцах Хвесько.
– Покрыткой? Что ты брешешь? – растерялась Мотря.
– А вот и не брешу.
– Нет, брешешь.
– Нет, не брешу. При громаде перекрещусь, что не брешу. – Хвесько осенил себя крестным знамением.
– Люди добрые, что ж это деется? Такое слышать и от кого?
– Ты с москалями тягалась, когда была девкой.
– С какими москалями? Когда я была девкой?
– Когда гусарский эскадрон у вас в селе был на постое, и байстрюка от гусара родила. Это все село знает. Батьки твои его растят. Ему уже десять годов от роду…
– Все ты брешешь, – заплакала Мотря горькими слезами. – Как есть брешешь. Я ему гречаники, я ему вареники, я ему борщ с пампушками, а он, люди добрые, такой охайник. Мало что собрался меня с малыми детьми бросить, так еще обрехал перед всем миром, что теперь на улицу срам выйти.
– И мы с Василем не желаем в ту Фанагорию. – сказала Одарка, жена доброго казака Мочулы. – Идем, Василь. Пускай пан есаул с Соломией туда едет.
Василь Мочула не стал с женой препираться и молча последовал вслед за ней до хаты.
Из пересыпских казаков только какая-нибудь полусотня согласилась идти на Кубань. Остальные – кто решительно сказал «нет», а кто отступился молча.
В тот день, когда полковым есаулом Черненко назначен был выступ, на сбор пришло не больше десятка казаков – все молодые хлопцы, только два старых, у которых не было ни жены, ни кола, ни двора.
Большой неожиданностью было заявление полкового есаула Черненко, который сложил с себя уряд и сказал такие слова: «Не гневайтесь славные лыцари, идите без меня в ту Фанагорию, поведет вас Кузьма Чигиринский. Стал я немощным. И баба моя как одурела – не пойду и только. Я ее и так, я ее и сяк, а она свое заладила».
Когда казаки, собравшиеся в Фанагорию, сели на коней, то их догнали еще три всадника и пристроились в хвост. Это были те хлопцы, которых удерживали жены, но удержать не могли.
После отъезда пересыпских казаков на Кубань произошло еще одно событие, которое вызвало самые различные толки. Монахи схватили и заковали в железы усатовского попа Филарета Серединского. С церковного амвона была зачитана бумага архимандрита харьковского Покровского монастыря Лаврентия, где значилось, что Филарет взят под крепкий караул за побег из монастыря, равно за мирские дела: за чинимые соблазны Елизавете, здесь Войтихой реченой, а также пригожим казачкам и женам партикулярных обывателей – Любови, Софье, Вере, Надежде, опять же Любови, что засвидетельствовано допросами. Будучи в нарушение устава усатовским попом, указывалось далее в той же бумаге, тем Филаретом Серединским за требы была взымаема деньга сверх того, что дозволялось. За это Филарета Серединского доставить в Покровский монастырь и при всей монастырской братии испросить, куда он девал деньгу, что у него была и яко у эконома сего монастыря. Буде ту деньгу он не возвратит или не укажет, где оная пребывает, учинить ему в присутствии монастырской братии в консистории жестокие наказания плетьми, доколь не укажет. После отобрать у него подпись о честном и неисходном пребывании в монастыре и отослать к игумену для заточения его в келью и даже посажение на цепь под присмотром монахов и иеромонахов.
Все началось с подметного письма на Филарета Серединского в Одесский консисториальный суд, в котором указывалось, что он-де, а именно Серединский, большую часть прихода от продажи свечей, за требы и доброхотных на тарелку сборов утаивает и ныне замышляет самовольную, без соизволения постройку церкви на Кривой слободе, заведение там новых икон, отливку знатных колоколов, чтобы тем завлекать к себе прихожан и увеличивать свои прибыли. Пускай-де жители Усатова, равно и других хуторов, к исправлению церковных треб – венчания, крестин, освящения домов,колодцев и прочая более того праздношатающегося попа не приглашают. Вдова-де Федора Семенова жалится на него, иеромонаха Филарета, в том, что, будучи ее духовником, он вчерась пришел в ее дом в Кривой слободе и требовал насильственного сообщения с ним, для чего стал разоблачаться, сказывая при этом, что такое его желание удовлетворяют многие честные женщины в Кривой слободе и на Усатовых хуторах, не исключая всем известную здесь Войтиху.
Подметное письмо было передано в Духовное правление, а между тем еще до взятия Филарета под караул дьячку и пономарю усатовской церкви было приказано его, Филарета, к отправлению богослужения не допускать, ключи от храма божьего ему не давать.
При аресте ничего крамольного у Филарета не оказалось, были изъяты лишь три первопечатные в Новороссии книги.
Это «Канон вопиющей во грехах души» – стихотворное сочинение светлейшего князя Потемкина, напечатанное в Кременчуге в Екатеринославской губернской типографии, откуда и пошло печатание книг в здешнем крае. При разыскании Филарет Серединский пояснил, что имел обыкновение на сон грядущий перечитывать один стих «Канона» для отвращения мыслей от греховности. Вторая книга – сочинение капитана Семена Боброва «Таврида, или мой летний день в Таврическом Херсонесе», где стихотворно живописались чудные места южного Крыма. Книга эта была отпечатана в Черноморской адмиралтейской типографии. Третью книгу отпечатали в той же типографии и тоже с одобрения начальства. Это было сочинение профессора сельского хозяйства Михаила Ливанова «О земледелии, скотоводстве и птицеводстве».
При разыскании было установлено, что светлейший князь Григорий Потемкин ни в чем вредном для монархии и порядка замечен не был. Семен Бобров, поелику он человек чиновный и поныне обитается на службе государю, также был найден сочинителем благонамеренным. Что же до Михаила Ливанова, то о нем ничего определенного не было ведомо. Читать же его сочинение, изъятое у Филарета, монахам, производящим разыскание, было недосуг, посему в этой части Филарет Серединский оставался в подозрении.
Усатовские прихожане и одесские обыватели утверждали, что Филарет Серединский возможно Филарет, но не поп, а возможно что поп, но не Филарет, а возможно, что не Филарет и не поп, а Емелька Пугачев. Так что голову отрубили не Емельке, а Филарету. Что до Емельки, то было разномыслие. Одни утверждали, что тот Емелька злодей и душа у него аспидная, а другие, что Емелька – мужицкий царь, задумавший гречкосеев обратить во дворянство, а дворян – в мужиков. Не вечно же одним жировать, а другим землю пахать.
Нашлись и такие, кто утверждал, что Филарет Серединский – враг рода человеческого, нечистый дух в поповском облачении и что у него хвост, притом за громадностью необыкновенный, который был весьма даже замечаем благочестивыми прихожанами. Женихаясь к прихожанкам, этот Филарет Серединский будто не только осквернял их плоть, но более того – совращал души. Войтиха Елизавета, однако, утверждала, будто никакого хвоста у Филарета Серединского она не видела, что и может подтвердить клятвенно на Святом писании. Надо сказать, Войтиха Елизавета более Любови, Софьи, Веры и Надежды, опять же Любови убивалась и даже неутешно плакала от того, что Филарет Серединский был закован в железы. Проведав, как поведут Филарета, она собрала целый узел разной снеди и ждала на дороге, но к Филарету не была допущена монахами.
В усатовской церкви службу правил отец благочинный, сам и проповедь держал, говорил он о земной юдоли, о соблазнах, о греховных слабостях, о слепоте мирян, кои не отличают святость от алчности и похоти. Поэтому, утверждал благочинный, вина за то, что произошло в усатовском приходе, более на самих прихожанах, в суете сует забывающих о Боге, а более думающих о земной, преходящей выгоде.
Будучи тронуты справедливостью упреков отца благочинного, старые прихожанки плакали, а молодые, потупив очи, предавались скорби, однако, потому, что нету более батюшки Филарета Серединского, страждущего безвинно.
Лихолетье
Степан Березов отдал двадцать пять рублей и в подтверждение того от казенного места получил бумагу: Степанида Березова от караула увольнялась, однако ей велено иметь покаянную беседу с попом.
Ксендз из Одесского костела, куда Степанида ходила на богослужение, несмотря что приняла православие, ей заметил: лишение-де жизни человека – деяние непотребное и греховное. В ответ Степанида выразила удивление тем, что пан ксендз не указал Ганне на греховность блуда и на ее непотребство в том, что она завлекала Степана под копну. Это, по словам Степаниды, могла бы подтвердить благонамеренная прихожанка Георгиевской церкви в Дальнике, а именно Оксана Чуприниха.
Когда природные россияне сходились с казаками на Пересыпи или на хуторах, то для беседы надобности в толмаче не было по причине сходства их наречий. Особенно хорошо взаимное понимание проявлялось за столом в храмовые праздники, к примеру, на Воздвижение Христа Спасителя в том же Дальнике или на Покрова Божьей Матери в Гниляковых хуторах, когда беседы велись за столами, где всего было в изобилии.
Но в обычаях между природными россиянами и гречкосеями наблюдалось большое несходство.
Россиянин, упившись, шел, бывало домой, чтобы поколотить за разные обиды тещу или на худой конец жену. Зная об этом, теща и жена от него надежно прятались, пока не отрезвеет.
Это не относилось к бессрочно отпускному унтер-офицеру Березову, который был известен трезвостью, а если малость и упивался, то, придя домой, перед женой своей, Степанидой очень совестился и говорил ей любезные слова. Она же тихо укладывала Степана спать и укрывала его овчинным кожухом, чтоб не занемог простудной хворью.
Казак в нетрезвости норовил жене не попадаться на глаза, потому влезал на печь подальше от греха. Ежели он влезть туда не успевал, то обыкновенно жена больно таскала его за чуб, пока не устанет, приговаривая: так тебе, гультяюга, чтоб ты с коня упал, чтоб ты вместо гречаников наелся всякой дряни и маялся животом.
Бывали, правда, исключения. Если у нетрезвого казака или гречкосея по какой причине не было чуба, то господарка брала макогон – некоторый род крепкой палицы – и колотила его, пока не устанет.
Когда же казак был громадного выроста, а господарке его Господь того не дал и была она малая, то такая господарка лаялась, что слышно было на дальних хуторах, более того, становилось известным, кто на кого лает.
Это убедило градоначальника по полицейской части Кирьякова издать приказ, в котором было следующее: «Коль по надобности какая хохлушка пожелает облаять своего мужа, то это не возбраняется, поскольку то ее собственный муж и ей вольно поступать с ним как заблагорассудится. Однако же в городе не должно нарушать благочиние и не должно быть соблазнов для жен из других народов, к примеру, из греческого племени, впасть в искушение и точно таким же образом лаять на своих мужей, буде придут домой нетрезвыми.
Хохлушкам строжайше повелеваю, прежде чем лаять на мужа, завлекать его в хату и изъяснятца с ним не иначе, как закрыв дверь и окна в той же хате крепко, чтоб голос хохлушки не был слышен в городе и тем благочиние, приличное добрым нравам, было нарушаемо. В крайности возникает надобность изъяснятца с нетрезвым мужем до того, как он придет домой, по дороге, к примеру, то сие, как изъятие дозволяетца, но обыкновенным голосом, более увещевательным, нежели ругательным, без употребления бранных слов и неприличных движений, кои могут породить смущение среди благонамеренных обывателей. Сие особо ставлю на вид некой Мотре, имеющей со своим семейством жительство на Пересыпи. У сей Мотри замечаема дурная привычка сочетать бой мужа макагоном с тасканием его же за чуб, произнося при этом такие слова, что даже усатовский поп Филарет Серединский впадает в уныние. От такого непотребства вышеуказанной Мотри у ее мужа – исправного казака по имени Хвесько – пооборвало часть чуба на голове, а также один ус, который справа. А ведь казак в строю для военной надобности должен иметь молодецкмй вид. Посему мужа, буде нетрезвый, Мотре более за чуб и за усы не таскать, а токмо изъяснятца с ним вышеозначенным порядком. Смотрение за исполнением сего возложить на господина полкового есаула Черненко.
Градоначальник по полицейской части премьер-майор и владимирский третьей степени кавалер Кирьяков.
Дано сие в августе 15 дня сего 1796 года».
30 октября в Одессе торжественно открывается биржа, чтоб облегчить купцам занятие торговыми делами. Сделки с иностранными негоциантами на вывоз зерна, шерсти и юфти за границу теперь заключались в биржевом здании. С раннего утра, исключая праздничные дни, сюда подкатывали экипажи и тут толпился люд по преимуществу купеческого сословия. Улицы Одессы были в багрово-желтой подстилке опадающих листьев. Кончалось бабье лето с его теплом и живительной прохладой, обилием винограда, фруктов и разного овоща. Наступала глупая осень с дождями и порывистыми ветрами. Холодное море рябило волнами.
20 ноября 1796 года Франц Павлович де-Волан прочел в магистрате манифест о кончине ее величества государыни Екатерины II. Императором России стал Павел I. Печальную и тревожную весть о смерти государыни по городу и хуторам разнес пятьдесят один пушечный выстрел с береговых батарей. Орудия били глухо с равными во времени перерывами. Гасли тяжелые стоны траурной артиллерийской канонады уходило в Лету бурное екатерининское время.
Признаков надвигающейся катастрофы замечено не было. Государыня была здорова и, как всегда, деятельна. Она ушла из жизни неожиданно для всех, вызвав величайшую смуту в умах ее окружения и тех, кто был орудием ее государственных начинаний.
Осип Михайлович в знак глубокого траура приказал приостановить все работы в городе и в порту. В храмах священнослужители возносили молитвы за упокой души новопреставленной, пересказывали в проповедях ее деяния.
В доме де-Рибасов все погрузились в печаль. Анастасия Ивановна неутешно рыдала. Осип Михайлович понимал, что ушла из жизни не только государыня, но и близкий их семье человек. Будет ли новый государь столь же к ним милостив? Для де-Рибасов назревали крутые перемены.
Встревожен был Осип Михайлович и судьбой Одессы. В последние годы при Малом дворе наследника престола цесаревича Павла Петровича вошел в силу недоброхот де-Рибаса – Ростопчин, известный не столько умом, сколько искусностью в интригах. Неприязнь к де-Рибасу Ростопчин перенес на Одессу.
Николай Семенович Мордвинов по-прежнему был обходителен и ласков, но в заблуждении упорен. Со сменой правительства он непременно станет связывать успешность дела по устроению главного коммерческого порта где с иным местом, но не в сердцу его нелюбезной Одессе.
Подлость Ростопчина заходила далеко. Сей господин неудержан был и перед гнусной клеветой, обвиняя Осипа Михайловича во всех смертных грехах.
В последний наезд в столицу де-Рибас искал случай встретиться с Ростопчиным и потребовать удовлетворения. Ростопчина, однако, в Петербурге не было. По чистой случайности? Ведь известно, что подлость соседствует с трусостью.
Павел был нетерпим к окружению покойной государыни, не понимал и не принимал екатерининские замыслы, к успехам России в двух войнах с Турцией относился весьма прохладно, потому как они были связаны с ненавистными ему именами Орлова и Потемкина. Де-Рибас же обласкан тем и другим. К тому же Большому двору был близок Иван Иванович, а Малый двор покойник, как и государыня не одобрял.
Новый царь прежде всего указал самовольный переход крестьян с места на место не допускать, виновных в приеме и укрывательстве беглых определять в примерное наказание. Каждый по царской воле должен оставаться в том звании, в которое он по ревизии прописан. В Новороссийском крае тем были посеяны смута и уныние.
Князь Браницкий потребовал возврата пребывающих в Одессе в мещанском звании его крепостных людей. В приложенном к сему списке было имя и Грицька Остудного с его женой Еленой, поелику тот Грицько состоял с означенной Еленой в браке, освященном церковью. Жена, согласно узаконениям российским, следовала состоянию мужа. Князь Браницкий требовал также доставления в его имение на Подолии детей Грицька и Елены. Дети, согласно тем же узаконениям, следуют состоянию их родителей, независимо от времени и места их рождения.
Какой-то генерал Ширай писал о побеге лет десят тому назад из слободы его Степановки Ольвиопольского уезда и пребывающих ныне в Одессе крестьян Хвеська Задерихвоста и его жены Мотри, ныне против закона состоящих в черноморских казаках, Григория Циркуна с сыном его Лукьяном, равно Лаврентия, прописавшегося в купцы третьей гильдии и ведущего торг на Вольном рынке разными скобяными товарами. Вместе с Лаврентием Тараненко генерал Ширай требовал водворения в его имение жены Лаврентия, до замужества состоявшей во дворянстве, хоть род ее был достаточно обедневшим, равно их сыновей и дочери.
Запросы от помещиков на возвращение крестьян поступали в городской магистрат, где не рассматривались за недосугом, отчего следовали жалобы генерал-губернатору Бердяеву, которому также был недосуг за обилием государственных занятий. Чиновники губернаторской канцелярии отписывали господам помещикам, что они-де вольны сами водворять их крестьян на прежние места жительства.
В первых числах января нового 1797 года из Петербурга в Одессу прибыл фельдъегерь государя. Из доставленного им рескрипта следовало, что де-Рибасу надлежит немедля сложить с себя градоправительство и отправиться в столицу.
Осип Михайлович впал в дурное состояние духа, из рук валилось все, из головы не шла тревога: «Каков сей поворот судьбы?»
В Петербург из Херсона вызывался и вице-адмирал Мордвинов. Пошли слухи, что де-Рибаса зовут в столицу, чтобы заточить в крепость, а Мордвинова – для возвышения в чине и по службе, для принятия его проекта об устроении главного черноморского порта в Херсоне.
Анастасия Ивановна казалась скорее веселой, чем печальной. Впереди Петербург и большой свет. До провинциальной Одессы она была не охотница, в перемене правительства дурного для Осипа Михайловича не нашла. С Павлом Петровичем она была дружна с детских лет, чему весьма мирволила покойная императрица. Посещения дома Бецких цесаревичем государыня поощряла и к Ивану Ивановичу неоднократ входила с просьбой о наставлении наследника престола и научении его уму-разуму. Сам Иван Иванович относился к Павлу с великим расположением и душевной теплотой.
Анастасия Ивановна уповала на благоволение государя к де-Рибасам, хоть и не говорила об этом Осипу Михайловичу. Он же сам полагал излишним посвящать жену в мрачные сомнения.
Сообщив в городской магистрат, что он сдал начальство контр-адмиралу Павлу Васильевичу Пустошкину, де-Рибас с супругой покинули Одессу. Их санный экипаж провожали Микешка с Марысей и Параша. Кесоглу состоял в отъезде по греческому обществу. Параша совершенно сникла от неожиданно свалившейся на нее разлуки с Анастасией Ивановной, без которой жизнь свою она совершенно не мыслила.
В феврале полковой есаул Черненко и вся славная Черноморского казачьего войска громада из Пересыпи получила печальную весть о смерти запорожских казаков генерала Чепиги. Вскоре стало известно, что войсковым старшиной избран полковник Головатый. Затем последовал указ казакам сниматься на Кубань, в Фанагорию, а буде кто не согласен – тех переводить в мещанское сословие.
По получении этого указа полковой есаул Черненко собрал всю пересыпскую громаду, встал на бочку и держал такую речь: «Тэе… Гм… того… Паны добродеи, значится, славные лыцари… Верного Гм… Черноморского войска казаки. Того… Извиняйте, запамятовал. Того… Значится, вышел от царя нам указ идти и селиться в Фанагории. А где эта Фанагории, звиняйте, не знаю».
Казаки слушали есаула с должным почтением, однако ухмыляясь почесывали затылки.
– Надо определить день, когда выступать и что брать в дорогу, – продолжал есаул.
– Не держите за пазухой зло на меня, дуру, пан есаул. Зачем, однако, сдалась нам та Фанагория? – казаки определили голос Хвеськовой Мотри, известный всей громаде. Именно этим голосом она увещевала своего Хвеська, когда тот приходил домой нетрезвым.
– Земля там добрая, – сказал полковой есаул.
– И тут добрая. Была бы охота сеять и жать, – возразила Мотря.
– Государю императору нужны там казаки против татар.
– И тут Господь Бог нас татарами не обидел. Они – рукой подать, за лиманом. Турки того и гляди из моря начнут вылезать, – не унималась Мотря.
– Та что мне с бабой балакать, – возмутился полковой есаул. – Панове казаки, нам должно обсудить, когда выступать. В дорогу брать добрых строевых коней, саблю, пику, у кого есть – и карабин. Казак прежде всего вояка.
– А как же добро? – возмутилась Мотря.
– Что еще за добро?
– Коровы, овцы, у кого есть свиньи, у меня до того ж гуси и куры. А хата с хлевом, погребом и клуней?
– С хатой и клуней ясно – продать кто купить пожелает. Свиней и коров тож – путь не близкий, – решил есаул. – Мы, добродеи казаки, войско, а не цыганский табор.
– Войско-то войско, добро, однако, тяжкими трудами нажито. Может, я ночей недосыпала. В этой Фанагории что? Степь и волки воют, – упорствовала Мотря.
– Не зря говорят, что у бабы волос длинный, да ум короткий. Я ж тебе говорю, что там добрая земля.
– Это мы еще поглядим, у кого он короткий, – при этих словах Мотря повернулась к есаулу спиной.
– Слушай, Хвесько, забери ее отсюда, пока я окончательно не вызверился.
– Хвесько? – в голосе Мотри была насмешка. – Он меня… Да я его…
– Иди до хаты, Мотря. Тут серьезный вопрос, – просительно сказал Хвесько. – Ты же все-таки не казак, а баба. Ну чего ты встреваешь не в свое дело? Иди, Мотря, до хаты.
– Как это не мое? Люди добрые, что он тут говорит? Позбыть все и уйти свет за очи? Это не мое дело?
– Та уйди ты, Мотря, – упрашивал жену Хвесько.
– Чего? Да я последний чуб вырву на твоей голове, дурень. Горе мне на свете. Пень – пнем. Ты ему одно, а он тебе другое. Оставить нажитое трудами и идти в какую-то Фанагорию. А мне и тут добре.
– Иди до хаты, Мотря, – настаивал Хвесько.
– Ну чего ты до меня пристал?
– Как это чего? Господарь я тебе или не господарь?
– Ну господарь.
– То ты меня должна слушаться, а то я тебя буду бить.
– Ты что, умом двинулся? – заплакала Мотря. – Тьфу на него, люди добрые. Такое скажет, что кучи не держится.
– Мотря, иди до хаты, а то, ей-бо, буду бить. Дай только очкур снять.
– Я тебе покажу очкур, – при этих словах Мотря вцепилась Хвеську в чуб и стала его трепать, как она имела обыкновение делать, когда он приходил домой пьяным. На этот раз, однако, Хвесько возмутился и решительно оттолкнул ее от себя так, что Мотря села на гузно. За его обширностью посажение было мягким и вызвало со стороны Мотри не столько возмущение, сколько удивление, потому что такого еще не бывало.
– Не баба, а ведьма в юбке, – сказал Хвесько и в сердцах сплюнул. – Попутала же меня нечистая сила взять ее в жены.
– Ах ты ж охайник. Глаза бы мои на тебя не глядели. Зачем ты мне сдался? Я б пошла за лепшего в селе казака. Ко мне, может, и теперь женихается усатовский батюшка Филарет.
– Я тебя покрытою взял, – сказал в сердцах Хвесько.
– Покрыткой? Что ты брешешь? – растерялась Мотря.
– А вот и не брешу.
– Нет, брешешь.
– Нет, не брешу. При громаде перекрещусь, что не брешу. – Хвесько осенил себя крестным знамением.
– Люди добрые, что ж это деется? Такое слышать и от кого?
– Ты с москалями тягалась, когда была девкой.
– С какими москалями? Когда я была девкой?
– Когда гусарский эскадрон у вас в селе был на постое, и байстрюка от гусара родила. Это все село знает. Батьки твои его растят. Ему уже десять годов от роду…
– Все ты брешешь, – заплакала Мотря горькими слезами. – Как есть брешешь. Я ему гречаники, я ему вареники, я ему борщ с пампушками, а он, люди добрые, такой охайник. Мало что собрался меня с малыми детьми бросить, так еще обрехал перед всем миром, что теперь на улицу срам выйти.
– И мы с Василем не желаем в ту Фанагорию. – сказала Одарка, жена доброго казака Мочулы. – Идем, Василь. Пускай пан есаул с Соломией туда едет.
Василь Мочула не стал с женой препираться и молча последовал вслед за ней до хаты.
Из пересыпских казаков только какая-нибудь полусотня согласилась идти на Кубань. Остальные – кто решительно сказал «нет», а кто отступился молча.
В тот день, когда полковым есаулом Черненко назначен был выступ, на сбор пришло не больше десятка казаков – все молодые хлопцы, только два старых, у которых не было ни жены, ни кола, ни двора.
Большой неожиданностью было заявление полкового есаула Черненко, который сложил с себя уряд и сказал такие слова: «Не гневайтесь славные лыцари, идите без меня в ту Фанагорию, поведет вас Кузьма Чигиринский. Стал я немощным. И баба моя как одурела – не пойду и только. Я ее и так, я ее и сяк, а она свое заладила».
Когда казаки, собравшиеся в Фанагорию, сели на коней, то их догнали еще три всадника и пристроились в хвост. Это были те хлопцы, которых удерживали жены, но удержать не могли.
После отъезда пересыпских казаков на Кубань произошло еще одно событие, которое вызвало самые различные толки. Монахи схватили и заковали в железы усатовского попа Филарета Серединского. С церковного амвона была зачитана бумага архимандрита харьковского Покровского монастыря Лаврентия, где значилось, что Филарет взят под крепкий караул за побег из монастыря, равно за мирские дела: за чинимые соблазны Елизавете, здесь Войтихой реченой, а также пригожим казачкам и женам партикулярных обывателей – Любови, Софье, Вере, Надежде, опять же Любови, что засвидетельствовано допросами. Будучи в нарушение устава усатовским попом, указывалось далее в той же бумаге, тем Филаретом Серединским за требы была взымаема деньга сверх того, что дозволялось. За это Филарета Серединского доставить в Покровский монастырь и при всей монастырской братии испросить, куда он девал деньгу, что у него была и яко у эконома сего монастыря. Буде ту деньгу он не возвратит или не укажет, где оная пребывает, учинить ему в присутствии монастырской братии в консистории жестокие наказания плетьми, доколь не укажет. После отобрать у него подпись о честном и неисходном пребывании в монастыре и отослать к игумену для заточения его в келью и даже посажение на цепь под присмотром монахов и иеромонахов.
Все началось с подметного письма на Филарета Серединского в Одесский консисториальный суд, в котором указывалось, что он-де, а именно Серединский, большую часть прихода от продажи свечей, за требы и доброхотных на тарелку сборов утаивает и ныне замышляет самовольную, без соизволения постройку церкви на Кривой слободе, заведение там новых икон, отливку знатных колоколов, чтобы тем завлекать к себе прихожан и увеличивать свои прибыли. Пускай-де жители Усатова, равно и других хуторов, к исправлению церковных треб – венчания, крестин, освящения домов,колодцев и прочая более того праздношатающегося попа не приглашают. Вдова-де Федора Семенова жалится на него, иеромонаха Филарета, в том, что, будучи ее духовником, он вчерась пришел в ее дом в Кривой слободе и требовал насильственного сообщения с ним, для чего стал разоблачаться, сказывая при этом, что такое его желание удовлетворяют многие честные женщины в Кривой слободе и на Усатовых хуторах, не исключая всем известную здесь Войтиху.
Подметное письмо было передано в Духовное правление, а между тем еще до взятия Филарета под караул дьячку и пономарю усатовской церкви было приказано его, Филарета, к отправлению богослужения не допускать, ключи от храма божьего ему не давать.
При аресте ничего крамольного у Филарета не оказалось, были изъяты лишь три первопечатные в Новороссии книги.
Это «Канон вопиющей во грехах души» – стихотворное сочинение светлейшего князя Потемкина, напечатанное в Кременчуге в Екатеринославской губернской типографии, откуда и пошло печатание книг в здешнем крае. При разыскании Филарет Серединский пояснил, что имел обыкновение на сон грядущий перечитывать один стих «Канона» для отвращения мыслей от греховности. Вторая книга – сочинение капитана Семена Боброва «Таврида, или мой летний день в Таврическом Херсонесе», где стихотворно живописались чудные места южного Крыма. Книга эта была отпечатана в Черноморской адмиралтейской типографии. Третью книгу отпечатали в той же типографии и тоже с одобрения начальства. Это было сочинение профессора сельского хозяйства Михаила Ливанова «О земледелии, скотоводстве и птицеводстве».
При разыскании было установлено, что светлейший князь Григорий Потемкин ни в чем вредном для монархии и порядка замечен не был. Семен Бобров, поелику он человек чиновный и поныне обитается на службе государю, также был найден сочинителем благонамеренным. Что же до Михаила Ливанова, то о нем ничего определенного не было ведомо. Читать же его сочинение, изъятое у Филарета, монахам, производящим разыскание, было недосуг, посему в этой части Филарет Серединский оставался в подозрении.
Усатовские прихожане и одесские обыватели утверждали, что Филарет Серединский возможно Филарет, но не поп, а возможно что поп, но не Филарет, а возможно, что не Филарет и не поп, а Емелька Пугачев. Так что голову отрубили не Емельке, а Филарету. Что до Емельки, то было разномыслие. Одни утверждали, что тот Емелька злодей и душа у него аспидная, а другие, что Емелька – мужицкий царь, задумавший гречкосеев обратить во дворянство, а дворян – в мужиков. Не вечно же одним жировать, а другим землю пахать.
Нашлись и такие, кто утверждал, что Филарет Серединский – враг рода человеческого, нечистый дух в поповском облачении и что у него хвост, притом за громадностью необыкновенный, который был весьма даже замечаем благочестивыми прихожанами. Женихаясь к прихожанкам, этот Филарет Серединский будто не только осквернял их плоть, но более того – совращал души. Войтиха Елизавета, однако, утверждала, будто никакого хвоста у Филарета Серединского она не видела, что и может подтвердить клятвенно на Святом писании. Надо сказать, Войтиха Елизавета более Любови, Софьи, Веры и Надежды, опять же Любови убивалась и даже неутешно плакала от того, что Филарет Серединский был закован в железы. Проведав, как поведут Филарета, она собрала целый узел разной снеди и ждала на дороге, но к Филарету не была допущена монахами.
В усатовской церкви службу правил отец благочинный, сам и проповедь держал, говорил он о земной юдоли, о соблазнах, о греховных слабостях, о слепоте мирян, кои не отличают святость от алчности и похоти. Поэтому, утверждал благочинный, вина за то, что произошло в усатовском приходе, более на самих прихожанах, в суете сует забывающих о Боге, а более думающих о земной, преходящей выгоде.
Будучи тронуты справедливостью упреков отца благочинного, старые прихожанки плакали, а молодые, потупив очи, предавались скорби, однако, потому, что нету более батюшки Филарета Серединского, страждущего безвинно.
Лихолетье
Орлик-Орленко за распорядительность и беспримерную храбрость в схватках с закубанскими башибузуками был произведен в есаулы и жалован егорьевским крестом второй степени. Он стал одинаково лихим воякой что на коне, что по-пластунски, поэтому и был хорошо известен как среди своих, так и среди неприятелей. Орлик показал себя замечательным стрелком и лихим рубакой.
Этого Егория он получил из рук генерала Гудовича. Будучи по случаю при корпусном штабе, Орлик крепко сошелся там с Филиппом Гриневским, которого за дуэль разжаловали из премьер-майоров в поручики. Как и Орлик, Гриневский был широк в плечах, ступал легко, во всех движениях – и за столом, и на коне был ловким. В обхождении с женским сословием он даже превосходил Орлика.
– Я тебе скажу, дг'руг мой, чег'ркешенка – это вещь. Огг'ромные глаза, осиная талия, длинные ноги… Газель! Одно пг'рикосновение бг'росает в дрожь. Наши г'русские баг'рыни, бг'рат, тяжеловаты и главное в любви менее чувствительны, бг'рат. Польки – пг'релесть. Но к польке, бг'рат, без бокала шампанского ходить не смей. Чег'ркешенка – гог'рная газель. Полька – женщина света, в кг'ринолинах. Впг'рочем, это – вашему бг'рату, казаку, не понять. Женщину, бг'рат, надо вкушать, как сочный пег'рсик. Что ты, бг'рат, на меня смотг'ришь? Пег'рсик – это фг'рукт, это, понимаешь, этакие дамские пальчики – длинные, нежные и г'розовые… Гм… Облобызать бы такие пег'рси, бг'рат. Впг'рочем, к чег'рту женщин. Вчег'рашнее дело было славным. Пог'работали мы с тобой, Гг'риша! С пег'рвых же выстг'релов мы обг'ратили их в бегство, но никто не бежал. Тг'роих ухлопали, остальных связали лапами ввег'рх.
Орлик знал, что Гриневский будто трижды стрелялся, однажды был жестоко ранен. В последнем поединке он убил противника с холодным безразличием. Именно за этот поединок Гриневский будто был разжалован в поручики, были наказаны и секунданты. Сказывали, что история могла кончиться для Гриневского и куда более скверно, могли разжаловать и в рядовые. Гриневский, однако, раскаяния не испытывал.
Этого Егория он получил из рук генерала Гудовича. Будучи по случаю при корпусном штабе, Орлик крепко сошелся там с Филиппом Гриневским, которого за дуэль разжаловали из премьер-майоров в поручики. Как и Орлик, Гриневский был широк в плечах, ступал легко, во всех движениях – и за столом, и на коне был ловким. В обхождении с женским сословием он даже превосходил Орлика.
– Я тебе скажу, дг'руг мой, чег'ркешенка – это вещь. Огг'ромные глаза, осиная талия, длинные ноги… Газель! Одно пг'рикосновение бг'росает в дрожь. Наши г'русские баг'рыни, бг'рат, тяжеловаты и главное в любви менее чувствительны, бг'рат. Польки – пг'релесть. Но к польке, бг'рат, без бокала шампанского ходить не смей. Чег'ркешенка – гог'рная газель. Полька – женщина света, в кг'ринолинах. Впг'рочем, это – вашему бг'рату, казаку, не понять. Женщину, бг'рат, надо вкушать, как сочный пег'рсик. Что ты, бг'рат, на меня смотг'ришь? Пег'рсик – это фг'рукт, это, понимаешь, этакие дамские пальчики – длинные, нежные и г'розовые… Гм… Облобызать бы такие пег'рси, бг'рат. Впг'рочем, к чег'рту женщин. Вчег'рашнее дело было славным. Пог'работали мы с тобой, Гг'риша! С пег'рвых же выстг'релов мы обг'ратили их в бегство, но никто не бежал. Тг'роих ухлопали, остальных связали лапами ввег'рх.
Орлик знал, что Гриневский будто трижды стрелялся, однажды был жестоко ранен. В последнем поединке он убил противника с холодным безразличием. Именно за этот поединок Гриневский будто был разжалован в поручики, были наказаны и секунданты. Сказывали, что история могла кончиться для Гриневского и куда более скверно, могли разжаловать и в рядовые. Гриневский, однако, раскаяния не испытывал.