Ее единственный сын сидел в тюрьме. В общей сложности четырнадцать лет. Если это – подвиг, то подвиг Ахматовой напоминает подвиг mixt-героя Павлика Матросова: тот закрыл амбразуру собственным папой. Не знаем, как с сыновними чувствами у этого гибрида, а вот у Ахматовой с любовью к сыну что-то действительно было не так.
   Бродский: <…> Рациональность творческого процесса подразумевает и некоторую рациональность эмоций. Если угодно, известную холодность реакций. Вот это и сводит автора с ума.
   Волков: Но разве в этом смысле «Реквием» не есть именно автобиографический слепок с ситуации, в которой, как я понимаю, присутствовало определенное равнодушие Ахматовой к судьбе собственного сына?
   Соломон ВОЛКОВ. Диалоги с Иосифом Бродским. Стр. 244
   С ума ее, конечно, ничто не сводило, весомый голос Бродского эксплуатирует свою весомость, но вот нюх на цыганщину у нее был безукоризненный. Вот один из мотивов: «Несчастная мать».
 
Мне, лишенной огня и воды,
Разлученной с единственным сыном…
На позорном помосте беды
Как под тронным стою балдахином.

Муж в могиле, сын в тюрьме…
 
   Ахматова уже один раз прикрывалась своим сыном, объясняя неосуществленность романа своей жизни – неромана с Блоком. Безнравственная мать А.А. Кублицкая-Пиоттух (Блок) – сводит сына с дамой (которая, впрочем, и сама на квартиру к поэту в гости невзначай забредает) – но как можно! У нее же ребенок! Из-за рождения которого она пропустила два месяца светских развлечений!
 
   За само по себе отсутствие материнской любви Ахматову не стоит упрекать – за это ее надо бы славить: если бы она могла полюбить ближнего больше, чем родного… Но она не любила никого.
   Ей просто повезло, почти как «наисчастливейшей из вдов», – на сцену вышел сын.
   «Я пожертвовала для него мировой славой!!!» – выкрикнула она в пароксизме отчаяния и обиды на нескончаемые попреки вернувшегося через семь лет (!) сына.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 323
   Здесь еще интересен восклицательный знак, поставленный Герштейн после цифры семь. Что семь? Мол, за семь лет мог бы и притерпеться, и не мечтать о лучшей доле, мать не упрекать?
 
   Вот это и есть ее награда: возможность так воскликнуть, возможность показать на виноватого. Это то, что дал ей сын. А вся история была такова: сначала было детство (в котором не было ролей ни матери, ни сына), потом юность, в которой она была возмущена тем, что он хочет жить, потом ее любовник донес на него, взяли обоих, она чуть не потеряла рассудок от горя по Пунину, хлопотала, их освободили, сына чуть позже опять посадили, но началась война – ее звездный час, было не до него, после войны еще какое-то время был почти апофеоз, а потом ее все-таки решили окоротить, а сына – как водится, посадили.
 
   Ей было ясно, что сажают его, а не ее – в назидание за правильное поведение. Она все поняла и неправильных шагов не делала. Она платила сыном.
 
   Она должна была сделать свой ход: или защищать его, а значит – протестовать, или – показать, что она понимает: или он, или она. Она согласна расплачиваться сыном и пишет стихи Сталину. Конечно, поклонники все воспринимают превратно.
   Жертва Ахматовой оказалась напрасной. Такие вещи всегда бывают напрасными. Читайте Евангелие. «Грехопадение», насколько мне известно, никто ей не заказывал и ничего не обещал <…>.
   Леву <…> не выпустили, а надломленной Ахматовой предоставили право говорить с кем попало непроницаемым тоном и переводить на русский язык стихи своих иноязычных подражательниц. Если кто-нибудь думает, что это не пытка, он ничего не знает о радостях и страданиях творческой личности.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 323
   Радости и страдания творческой личности заключаются в творчестве. Поэт – это тот, кому ничего нельзя дать и ничего нельзя отнять. Непроницаемым и холодным тоном она разговаривала всегда. Иноязычных подражательниц у нее было, скажем прямо, мало, – ведь речи-встречи-невстречи – это обыденный круг женских тем, и если автор не поднимается над темой, а только обозначает ее, то он обречен натыкаться на своих не подражателей, а двойников.
   Стихи Сталину – не жертву, а плату – она написала не для того, чтобы помочь сыну, а чтобы защитить себя. И это было понято правильно. Ахматову никогда не тронули.
 
   «Какую биографию делают нашему рыжему!» – ее знаменитая фраза о суде над Иосифом Бродским. Представим себе, что, ослепленный завистью, Иоанн Креститель (если б дожил) упрекает Пилата: «Какую биографию делаете нашему Длинноволосому!» Ну, жил себе человек, проповедовал, зачем же такие авансы… При самом изощренном зломыслии, может, и можно ему приписать такую фразу. А вот Богородицу, довольно похлопывающую себя по бокам: какую биографию делают Ей, – это уже невозможно. Такое возможно только в жизни. В жизни замечательных людей – великой Анны Ахматовой.

Лагерный психоз

   Принято считать, что Лев Николаевич «испортился» в тюрьме, был несправедлив к матери, когда освободился в пятидесятых годах, выглядел неблагодарным. Повторяли ахматовское: «Мне его испортили. Бедный мой Левушка! Прости его Господь». Прислушиваться к Левушкиному мнению считалось (и считается) «неправильным» и неприличным. Слушать надо только поклонников и наследников Ахматовой. А ведь Лев Николаевич, кажется, вменяемым был. Может, и ему дать слово? Особенно если это письма, написанные не десять лет спустя чужими людьми, а им самим? Из тюрьмы, скажем?
 
   Эмма Григорьевна Герштейн полностью отметает точку зрения самого Гумилева и тех, кто почему-то – а почему бы нет? – ему поверил, например, его жены и академика Панченко.
   …Гумилева, который через сорок лет рассказывал академику Панченко свои байки.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 320
   Это – хороший тон.
   В письмах подруге Лев Николаевич жалуется ей на маму. Что поделаешь: Эмма – более чем двадцатилетнее знакомство, а мама не пишет. Зэку же хочется тепла.
   15.1.55.
   «Я ей написал огромное письмище, но она, возможно, не скоро вернется домой и, значит, не скоро его получит. А если бы она поручила кому-нибудь пересылать ей в Москву письма от сына, как нечто нужное ей, она могла бы получать их и скорее. Поцелуйте ее от моего имени и велите написать открытку. Она и напишет – за стойкой в зале Центрального телеграфа – дома-то ведь хочется писать что-то свое, личное, сыну – достаточно и с почты открытку… Я вошел во вкус эпистолярного стиля. Как будто за последний год жить стало легче и веселее. Мне многие знакомые написали. Эмма, милая, пишите иногда, мне очень это радостно».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 354
   Нет, пишет и мама.
   Дорогой мой сынок Левушка, опять давно не писала тебе и даже не имею обычного извинения – работы. Я отдыхаю теперь после санатории, где было очень хорошо и прохладно и отдельная комната и общее доброе отношение.
   Письмо АА – Л.Н. Гумилеву.
   ЛЕТОПИСЬ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА. Т. 4. Стр. 95
   Просто к слову: у нас дома завелась шутка: «Ты чем занимаешься?» – «Я? Отдыхаю после санатории».
   22 декабря 1954 г. (телеграмма)
   «Напомните маме обо мне похлопотать Лева».
   Ответная телеграмма была послана 23 декабря 1954 г.: «Помним. Постарайтесь сохранять спокойствие. Это самое главное. Эмма».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 354
   Краткость Левиного стиля могла бы показаться вызывающей, но Эммин бесстрастный тон доктора-психиатра подтверждает, что эта игра существует. Раз существует – значит, в нее играют обе стороны.
   А вот когда он уже не хочет подыгрывать матери:
   8 марта 1955 г.
   «Мамин эпистолярный стиль несколько похож на издевательство, но знаю, что это неумышленно, вернее, просто недостаток внимания ко мне. <…> Все-таки, я полагаю, что 1 посылка в месяц не покрывает всего долга матери перед гибнущим сыном, а это не значит, что мне нужно 2 посылки. Вы можете заметить, что я чувствую себя несколько обиженным невнимательным обращением со мной. Напр., сообщая мне о заявлении ак. Струве, мама не написала ничего по поводу содержания его и т.п. – и Эмме запретила писать, просчитав, что эта искренняя забота (подробное сообщение о его делах) так сыном и будет воспринята – как искренняя забота, только вот не со стороны матери. <…> А ламентации по поводу моего здоровья меня просто бесят. Пора понять, что я не в санатории <…>».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 354—355
 
   «Мама как натура поэтическая, страшно ленива и эгоистична, несмотря на транжирство. Ей ЛЕНЬ ДУМАТЬ о неприятных вещах и о том, что надо сделать какое-то усилие. Она очень бережет себя и не желает расстраиваться. Поэтому она так инертна во всем, что касается меня».
   «<…> Для нее моя гибель будет поводом для надгробного стихотворения о том, какая она бедная – сыночка потеряла, и только. Но совесть она хочет держать в покое, отсюда посылки, как объедки со стола для любимого мопса, и пустые письма, без ответов на заданные вопросы. <…>»
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 356
   Письмо это очень пространно, и, если бы это был роман, мы должны были бы упрекнуть автора за многословие и попытки вызвать сочувствие к такому малосимпатичному резонерствующему персонажу. Романтический герой должен был бы гордо молчать. Но если все количество слов этого письма мы разделим на количество дней, которые он провел в тюрьмах и лагерях – как раз и получится, что каменное его слово падало с частотой, полностью соответствующей самым строгим законам элегантности.
   Лев Гумилев:
   «В последнем письме она высказала гипотезу, что нас кто-то ссорит. Увы – это она сама».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 359
 
   9 июня 1955 г.
   «Получил от мамы 3 открытки, на которые долго не мог ответить, так они меня расстроили. Так пишут отдыхающим на Южном берегу Крыма, что она, в конце концов, думает?! Я это время пролежал в больнице, сердце и желудок объединили свои усилия, но сегодня выписан и послезавтра выхожу на работу».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 360
 
   12 июня 1955 г.
   «Ну, к примеру: я спрашиваю, жива ли моя любовница, а получаю письмо с описанием весенней листвы. Ну, на черта мне листва?!»
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 361
 
   21.VII.1955.
   «Очень, очень благодарю вас за заботу и за письмецо. С ними легче».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 363
   Вот – сидит совершенно безвинный человек, не убийца, не насильник, и с письмецом ему легче. Каждую ночь, проведенную ими всеми в квартире, он проспал на нарах. Каждое утро, когда они просыпались и шли – шла Эмма на работу – а могла и не пойти на работу, бросить ее, уволиться сегодня, наняться потом в дворники, или в машинистки, или в воспитательницы – в общем, распорядиться своей судьбой сама, – он шел туда, куда распределяло его исправительно-трудовое заведение. И видел только лица других осужденных мужчин или охранников. С письмецом ему, конечно, было легче.
   30.7.1955.
   «Пришли: Ваше письмо, две вкусных посылки и 200 р. денег от мамы».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 363
   200 p. – можно. Недавно Анна Андреевна все спрашивала у сына: можно ли 200 р., или только 100? Вот попробовала – и получилось. Как хорошо. Также для справки – кто читает не сначала: денег у Анны Андреевны было сколько хочешь, она к этому времени была очень богата.
   10.9.55 г.
   «Мама прислала 100 рублей, но почему-то не пишет».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 366
   Почему все-таки опять 100 рублей? Послать денежный перевод без приписки – это как? Впору назад отправлять. Но зэк – он не должен быть гордым. Наверно, в этом наука, которую ему преподают.
   «От мамы пришла открытка, в которой она горько оплакивает телефон, выключенный на месяц. Мне бы ейные заботы. Я, разумеется, ответил соболезнованием».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 368
 
   Нередко мы ездили с Анной Андреевной на Центральный почтамт, где я становилась в очередь на отправку бандероли, и в этом огромном зале, под шум хлопающих дверей и шаркающих ног, под дробный стук почтовых штемпелей и возгласы с названиями городов, она писала письмо сыну.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 456
   «…Мне темно и страшно»?
   21.11.55.
   «Мама написала очень теплое письмо на трех открытках, но все-таки вклеила пейзаж. Я начинаю думать, что у нее и к живописи были в детстве способности, но не развились».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 371
   Разумеется, очень злобно. Но если адресат не чувствует естественности описательной лирики – скорее всего ее и нет. Если мне смешно читать про «темные наши клены» – то мне могут возразить, что ее адресат – Пунин, Найман – прослезились. А вот Лева не прослезился. Может, те прослезившиеся просто боялись ослушаться, а Леве все-таки было уже более или менее все равно?
   «Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток <…>. Мама мне не пишет».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 200
 
   Письмо Льва Гумилева с фронта от 5 февраля 1945 г.
   «Жить мне сейчас неплохо. Шинель ко мне идет, пищи – подлинное изобилие, иногда дают даже водку, а передвижения в Западной Европе гораздо легче, чем в Средней Азии. Мама мне не пишет, это грустно».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 200
 
   Письма стали приходить после победы. Позволю себе высказать такое предположение. Молчание Анны Андреевны было как бы заклинанием, пока шли бои за Берлин. Ей казалось, что в каждом написанном ею слове заключены суеверные приметы. <…> А я позволю себе высказать другое предположение и отошлю читателя к главе «Я была с моим народом». Ни с каким народом она не была, не была и с сыном – прожигала жизнь и вторую молодость в чаду славы, как она ее понимала.
   Лаконизм писем Анны Андреевны раздражал Леву и впоследствии, когда в 50-х годах он опять сидел в лагере.
   Вообще говоря, Анна Андреевна перестала переписываться с родными и друзьями, вероятно, после расстрела Гумилева, когда в 1925 году она была негласно объявлена опальным поэтом.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 200—201
   Невероятно. В 25 году – это не «после расстрела Гумилева» (прошло достаточно времени), а родному сыну можно писать, можно не писать – это не убавит и не прибавит лояльности. После расстрела Николая Гумилева она не почувствовала на себе никакой опалы. Дав поручение Лукницкому собирать материалы по его биографии, Ахматова втянула в эти сборы множество людей в Москве и в Ленинграде. Дневники Лукницкого пестрят как минимум двумя десятками людей, дававших материалы по Гумилеву, и не было ни одного случая отказа из-за боязни. Это, очевидно, очередная подложенная Ахматовой выгодная ей версия.
 
   Ахматова не только не переписывалась с сидящим в тюрьме сыном, она НЕ ПОЕХАЛА повидать его, когда после многих лет тюрьмы ему дали разрешение на свидание.

Как она не поехала

   7 декабря 54 г.
   «Милая Эмма
   Простите, что я не сразу отвечаю на Ваше милое, приветливое письмо. Я был очень тронут вашим желанием приехать повидать меня, но, к сожалению, это невозможно. Только родители, дети и зарегистрированные жены имеют право на свидание, так что ко мне может приехать только мама. Но поднимать маму на такую дорогу <…> ради 2 часов невозможно. Если среди читательниц есть матери, то они сразу поймут, что когда у женщины сын в тюрьме, а она сама еще жива и – какое счастье! – у нее есть многочисленные знакомые, готовые без труда и охотно собрать деньги на дорогу, найти молодых, здоровых и предприимчивых мужчин или женщин, в том числе, например, женщину-врача, кого угодно, в сопровождающие, – что-то тут не то с материнскими чувствами, раз сын заранее подбирает извинения за отказ матери навестить его в тюрьме. Тем более если читательницы узнают, что через десять лет мать этого заключенного, не помолодев и не поздоровев, с радостью и серьезной подготовкой два раза подряд отправится в долгие – дольше, чем до Омска, – заграничные путешествия. И оттуда будет многия и богатыя подарки везти юным друзьям и свидетелям своего триумфа.
   Кроме того, мой внешний вид расстроит ее <…>». Ну вот это уже действительно уважительная причина.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 354
   Спустя восемь лет после отказа повидать сына Анна Ахматова ездила не только за границу за мировой славой, но и за любовным приключением – правда, всего лишь из Ленинграда в Москву, но тоже путь неблизкий. Летела к сэру Исайе Берлину на крыльях любви, узнав, что он в Москве. Он, правда, не захотел встретиться (потому что не только любви не имел, но и был едва знаком).
   18 мая 63.
   Утром позвонила мне Анна Андреевна. От неожиданности я не сразу узнала голос. «В Комарове прозрачная весна, а здесь уже пышное лето». <…> Приехала с надеждой на очередную «невстречу». (Намек в одной фразе.) Привезла ее Галя Корнилова. Переезд, всегда дающийся ей тяжело, на этот раз совершился благополучно.
   Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Стр. 38
   Вернемся, однако, к лагерной пыли.
   2 мая 1955 года.
   «Короче говоря, я жду если не приезда, то по крайней мере отговорки – почему она не едет».
   Л.Н. Гумилев – Э.Г. Герштейн.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 358
   Отговорки не замедлили.
   Собираясь в мае 1955 г. ехать на свидание с сыном (по ее просьбе я должна была ее сопровождать), Ахматова подверглась такому натиску противников этой поездки, что совершенно растерялась. Одним из главных доводов Пуниных, Ардовых и окружающих их лиц были выдуманные примеры скоропостижной смерти заключенного от волнения встречи.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 359
   То она письма академиков в его защиту запрещает ему показывать, опасаясь чрезмерного волнения, то эта какая-то уж слишком изощренная забота, действительно не вяжущаяся с пренебрежением в вещах куда более грубых.
 
   Нина Ольшевская: «Прилетел Толя, и нам удалось отговорить мадам от поездки в Париж».
   Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Стр. 300
   Это 1965 год.
   Как видите, тоже значительно позже, но решимость была куда как более явная. И то – Париж или Туруханский край. Сами подумайте.
   Кстати, когда Иосиф Бродский был в ссылке, родители его навещали (поврозь, чтобы его развеять) два раза. Им было по шестьдесят лет. Сидел Иосиф год с небольшим.
   26 мая 55.
   «Дорогая, милая Эмма,
   могу сообщить Вам, что я опять в больнице. Мои болезни, сердце и живот, обострились; но надеюсь, что долго не проваляюсь. <…> Меня не особенно удивило сообщение о неприезде, хотя мама могла бы сама известить меня. Суть дела, конечно, не изменилась бы, но было бы приличнее. <…>
   Я только одного не могу понять: неужели она полагает, что при всем ее отношении и поведении <…> между мной и ей могут сохраниться родственные чувства, т.е. с моей стороны. Неужели добрые друзья ей настолько вылизывают зад, что она воображает себя непогрешимой всерьез. В письме от 17.V она пишет, что ей без моих писем «скучно» – но я их пишу не для того, чтобы ее развлекать, для этого есть кино. Там же спрашивает, «можно ли присылать денег больше 100 р», – это она может узнать и в Москве, но она, видимо, хочет, чтобы я клянчил подачку <…>».
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 359
   Здесь надо писать: и т.д. Ведь мужчине жаловаться не пристало, верно?
 
   Представьте себе положение зэка и то, как смотрят на него другие заключенные – узнав, что мать отказалась к нему приехать повидать. Жалеют, думаю. Потом знакомые негодуют, что бывшие зэки, сидевшие с Левой, «кирюхи» – отзываются о великой Ахматовой с ненавистью.
 
   В своих воспоминаниях Эмма Герштейн сочувственно пишет «о горечи Анны Андреевны по поводу внутреннего разрыва, произошедшего между нею и Левой». И мы все эту горечь с ней разделяем.

Как она «хлопотала»

   Когда Лев Николаевич Гумилев отбывал свой последний срок (всего он провел в заключении около 15 лет), в нем особенно сильно укрепилось убеждение, что мать хлопочет о его освобождении недостаточно. Не будем утрировать – даже если страдания осиротевшего материнского сердца уже в ней вызрели, и она была бы готова разразиться горчайшим поэтическим некрологом, и судьба ее обрела бы наибольшую отточенность – тем не менее она не делала ему вреда сознательно. Ленилась – да, боялась – да. В ту его последнюю отсидку действия ее были таковы:
   – Написала ОДНО ходатайство о пересмотре дела. Получила официальный отказ и посчитала, что это из-за того, что она – это она, Анна Ахматова, и больше ей обращаться не следует.
   – О ПОМИЛОВАНИИ – не ходатайствовала. Помилование – это для преступников с признанной виной, но она не стала.
   – На писательском съезде, где была звездой, сделала только один жест: поговорила с Эренбургом (могла хоть каждый день с ним разговаривать).
   – На XX съезд партии не написала ни строчки, не позаботилась о сыне вовсе. Лева был освобожден позже многих других, «микояновской» комиссией, без всякого участия Ахматовой.
 
   Иосиф Бродский из ссылки в Норенской торопит своих благодетелей хлопотать за него энергичней. Ахматова раздражена, хотя хлопотать в любом случае придется не ей.
   «У него типичный лагерный психоз (это заболевание немного стыдно вроде энуреза или педикулеза) – это мне знакомо – Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере…» Я подумала: Лева пробыл в тюрьмах и лагерях лет двадцать без малого, а Иосиф – без малого три недели. Да и не в тюрьме, не в лагере, а всего лишь в ссылке.
   Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1962—1966. Стр. 207
   У Чуковской был расстрелян любимый муж, которого она помнила тридцать лет, поэтому в этот торг она вступает с полным правом, как эксперт, знающий цену каждому дню.
 
   Лева был точен: ей было бы лучше, если б он умер в тюрьме, для маски страдалицы – просто подарок судьбы его десятилетия в тюрьме. Но не будем опереточными макиавеллиевцами: она, конечно, бездействовала в плане его освобождения не для того, чтобы продлить его страдания – а себе славу. Она бездействовала, потому что трусила и ленилась.
   <…> Гумилев был искренне убежден, будто мать не добивалась его освобождения из лагеря. <…> Лев Николаевич не изменил своего мнения до конца своих дней.
   Михаил АРДОВ. Вокруг Ордынки. Стр. 64
   Верить мы должны кому угодно, но не Льву Николаевичу.
   Волков: Лев Николаевич Гумилев, сын Ахматовой, не раз упрекал ее в том, что она о нем заботилась недостаточно – и в детстве, и в лагерные его годы. Помню, я разговаривал со старым латышским художником, попавшим в лагерь вместе со Львом Гумилевым. Когда я упомянул Ахматову, его лицо окаменело и он сказал: «От нее приходили самые маленькие посылки». Я как будто услышал укоряющий голос самого Гумилева.
   Соломон ВОЛКОВ. Диалоги с Бродским. Стр. 245
   А если поверить? – что зэк, сидевший со Львом в одной тюрьме, мог и сам оценить размер посылок? а не только передавать жалобы со слов Гумилева, на самом деле, предполагается, получающего самые большие?
   А может, здесь и вообще не в этом дело? Может, лучше все-таки отвлечься от тонкой этической стороны дела и не браться судить Льва Николаевича Гумилева за то, что он мысленно укорял мать за маленькие посылки? Может, при нашей очень тонкой душевной организации мы бы тоже стали укорять?
 
   О Льве Гумилеве
   С. Они с моим отцом оказались вместе в пересылке.
   Мне не нравилась его манера себя держать, немножко такая надменная. Заносчивость такая. Мне это не нравилось. А отец мне сказал: «Вот ты так говорила о Левушке, а ты знаешь, он себя вел ТАМ идеально». Это большая проба.
   Д. Конечно.
   С. И отцу моему понравиться было трудно.
   М.Д. СЕМИЗ в записи Дувакина. Стр. 181—182
   Все ссылаются на его черствость. Что «потерял человеческий облик», и «сам перестал быть человеком», и «бедный мой Левушка» – но вот во время войны он в каждом письме, каждый раз, без исключения, говорит о том, что мама ему не пишет. Может быть, был не прав – не промолчал, подчеркнул, но ведь она-то – не писала. Не писала, скрывай он это во спасение ее репутации безутешной матери или не скрывай. То же и с посылкой. Даже самый сытый и лишенный воображения человек может все-таки согласиться с тем, что у зэков мало развлечений. И получение посылки – самим или сокамерником – большое событие в их жизни, они разбираются в этом и отличить большую посылку от маленькой умеют. Большая – это большая, маленькая – это маленькая. Самая маленькая – это самая маленькая. Пусть собранная со страданием, с величием, с героизмом, но – самая маленькая.
   Известие об избрании Ахматовой делегатом на всесоюзный съезд писателей повергло в шок всех грамотных людей в лагере. Особенно волновались «кирюхи» (кто такие см. ниже). Узнав из газет, что заключительным заседанием съезда был правительственный прием, они вообразили, что это и есть единственный удобный случай для «качания прав» Ахматовой. <…> В газетах не писали, что члены правительства сидели в президиуме на сцене, отгороженной от зрительного зала. В зале среди писателей, ужинавших за столиками, присутствовала и Ахматова с застывшей (или с не застывшей как знать) любезной улыбкой на лице. «Маска, я тебя знаю», – обронила проходящая мимо нее Рина Зеленая (они были знакомы по ардовскому дому). Вот как изысканно все было.
   <…> Лев уже никогда не мог освободиться от ложного убеждения, что на съезде его мать упустила единственную возможность просить за сына. Она ее упустила. Я утверждаю это не голословно, а на основании писем Л. Гумилева ко мне из лагеря. Встреч с вернувшимися ранее его «кирюхами» и примечательного письма одного из них, имевшего ко мне поручение от Льва Николаевича (колоритнейшее, должно быть, презабавное письмо, кирюха – он и есть кирюха). Это люди, среди которых были и стихотворцы, и художники, научные сотрудники, но, к сожалению, не искушенные в политике и дипломатии – политиков и дипломатов, к сожалению, сажали недостаточно. Им казалось, что Ахматова купается в благополучии, что опала с нее снята, и они удивлялись, как при таком, по их понятиям, высоком положении она не может пальцем пошевелить, чтобы выхлопотать освобождение своему совершенно невинному сыну. Все это было иллюзией, стимулирующей в Леве развитие не самых лучших черт – зависти, обидчивости и – увы! – неблагодарности.
   Эмма ГЕРШТЕЙН. Мемуары. Стр. 324—325
   Лева был не в пеленках дитя, это не было развитием черт, это они и были:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента