Тамара Катаева
Анти-Ахматова
Предисловие
Формула «классик без ретуши» общеизвестна. Как и по смыслу прямо противоположная: «хрестоматийный глянец». На жизнь и творчество Анны Ахматовой десятилетиями наводят именно глянец. Начавшись как интеллигентский и, отчасти, диссидентский (на фоне пресловутого постановления о журналах), этот процесс стал в постсоветской России официальным и даже официозным, приобрел характер секулярной канонизации. По принципу маятника пришла пора взглянуть на легендарную поэтессу без ретуши. Вплоть до заведомо пародийного снижения образа, которое было однажды предпринято эстетически чутким Владимиром Сорокиным в романе «Голубое сало».
Особенность ахматовского мифа в том, что его задумала, с невероятной целеустремленностью провела в жизнь и канонизировала сама Анна Андреевна. Дорогого стоит в этом плане хотя бы ее утверждение, будто подлинной причиной начала холодной войны стала ее романтическая встреча с Исайей Берлиным. Немало потрудилось и келейное, чтобы не сказать елейное окружение поэтессы – «коллективная Лидия Корнеевна» и «потаенная роза», она же «ахматовская вдова», она же Анатолий Найман. Нашлись, конечно, и хулители, не говоря уж о клеветниках, – но даже взвешенные, даже тяготеющие к объективности мемуарные и творческие оценки систематически замалчиваются: скажем, личное отношение Иосифа Бродского к Ахматовой (фактически далеко не однозначное) подается как восторженное, а более чем сдержанная оценка ее творчества – которому Бродский безусловно предпочитал цветаевское – как правило, не упоминается вовсе.
Разумеется, статуя Ахматовой стоит в пантеоне отечественной словесности незыблемо, стоит на видном месте, и стоит по праву – и никакими компендиумами этого не отменишь. И все же – стоит или высится? Стоит в ряду – или возвышается едва ли не надо всеми?
Не спешите с ответом. По меньшей мере пока не ознакомитесь с этой книгой.
Виктор ТОПОРОВ, 6 октября 2006 г.
Особенность ахматовского мифа в том, что его задумала, с невероятной целеустремленностью провела в жизнь и канонизировала сама Анна Андреевна. Дорогого стоит в этом плане хотя бы ее утверждение, будто подлинной причиной начала холодной войны стала ее романтическая встреча с Исайей Берлиным. Немало потрудилось и келейное, чтобы не сказать елейное окружение поэтессы – «коллективная Лидия Корнеевна» и «потаенная роза», она же «ахматовская вдова», она же Анатолий Найман. Нашлись, конечно, и хулители, не говоря уж о клеветниках, – но даже взвешенные, даже тяготеющие к объективности мемуарные и творческие оценки систематически замалчиваются: скажем, личное отношение Иосифа Бродского к Ахматовой (фактически далеко не однозначное) подается как восторженное, а более чем сдержанная оценка ее творчества – которому Бродский безусловно предпочитал цветаевское – как правило, не упоминается вовсе.
* * *
Эпатажное название книги «Анти-Ахматова» не должно сбивать читателя с толку: перед нами вполне традиционное исследование в духе вересаевских «Пушкина» и «Гоголя». Главное слово предоставлено здесь очевидцам. И хотя существует выражение «Врет, как очевидец» (или «Врет, как мемуарист»), – а очевидцы и впрямь сплошь и рядом искажают истину (преувеличивая одно, искажая или не договаривая другое, когда сознательно, а когда и невольно забывая третье), – к свидетельствам, собранным Тамарой Катаевой, при всей их (и ее) тенденциозности, следует отнестись серьезно, – ведь почерпнуты эти высказывания и подразумеваемые оценки из мемуаров, дневниковых записей и писем, тяготеющих к жанру агиографии. Авторы, голоса которых звучат в книге, начиная, разумеется, с самой Ахматовой, говорят о ее жизни и творчестве с благоговением. И смысл всего компендиума заключается не в том, что они – порознь и вкупе – говорят, а в том, как они проговариваются.Разумеется, статуя Ахматовой стоит в пантеоне отечественной словесности незыблемо, стоит на видном месте, и стоит по праву – и никакими компендиумами этого не отменишь. И все же – стоит или высится? Стоит в ряду – или возвышается едва ли не надо всеми?
Не спешите с ответом. По меньшей мере пока не ознакомитесь с этой книгой.
Виктор ТОПОРОВ, 6 октября 2006 г.
Вступление
В июле 1989 года нобелевский лауреат Иосиф Бродский написал стихотворение «На столетие Анны Ахматовой»:
Отныне те, кто не считал ее великим поэтом и сомневался в том, что она кого-то простила в жизни и что душа ее была душой великого человека, – должны были иметь дело с Бродским.
И вот уже главный редактор уважаемой радиостанции, вопрошенный слушателем: «Почему вы говорите о России «эта страна»?», дает назидательный ответ: «Потому что так, к вашему сведению, ее называла Анна Ахматова». Вопрос считается исчерпанным. Назовет ли кто-нибудь, самый великий, свою мать «эта женщина»? Но Ахматова назвала. Ее именем клянутся, ее памятники везут в Петербург, ее цитирует госсекретарь США Мадлен Олбрайт – мы должны оценить ее уважение к нашим святыням: «Час мужества пробил на наших часах…» («пробил» она произносит так, как это записано в словарях русского языка – не так, как писала вполне пренебрежительно относящаяся к языку «этой страны» поэтесса).
Великий русский поэт Бродский уверяет, что это Анна Ахматова, умершая в 1966 году, научила говорить родную землю. Сколько же тогда длилась история русской литературы? Считать ли «глухонемым» Пушкина, раз он из доахматовской эры? Обрел ли Пастернак «дар речи» благодаря Ахматовой?
И верить ли «словам о прощении и любви», если дела поэта были – ненависть к людям и к жизни?
А может ли «великая душа» дышать мелкой злобой?
Двадцатый век внял Чехову и, самокритично не взявшись за непосильное, женщины стали следить, чтобы у них были прекрасны лица и одежда – в двадцатом веке не прославилась ни одна женщина, если она не была красива или элегантна. Откройте любую газету. Красоту требуют от спортсменок, от героинь, даже от королев – тогда журналистам интереснее писать, а нам интереснее читать. Те женщины, которые озаботились не внешностью, а душой или духом, – они играют не на нашем поле. Я говорю не только о матери Терезе – неженская судьба была и у Марины Цветаевой.
Чем неожиданней, парадоксальней красота или элегантность – тем лучше.
Ахматова была неподражаемо красива – как сошедшая со стены фреска работы древнерусского иконописца: маленькая голова, длинные ноги, широкие бедра, гибкие руки.
Стиль ее был независимым и дерзким – безупречным. Черная челка, осанка, какая дается только избранным, рост, умение носить шали и каблуки.
Ей бы отмахнуться от мужских подмигиваний – а она вела им счет и ссорилась с полуживыми современницами.
Она не приняла ни одного дара из щедро предложенной ей корзины. Она рабски списала образец для подражания из дамского журнала для истинных леди и положила жизнь на то, чтобы заставить верить, что это – она и есть.
Правда, нужна ей наша вера была лишь для того, чтобы, убедив, рассмеяться в лицо: нет, нет, я вовсе не такая! Я – вот она – стихи!!!
Стихи, правда, тоже были искусственными – слишком часто…
Такой вот заколдованный круг.
Что же остается?
Остается все же горстка хороших, а может, и прекрасных стихов, тонкая музыкальная нота в некоторых других, бессмысленное претенциозное нагромождение во всех остальных и в прозе, высшей пробы стильность и внешняя красота и – тяжкая, страшная жизнь, где ею самой выворачивался наизнанку, литературно обрабатывался, передергивался каждый ее шаг, каждый день, где не щадился никто, и ни во что не ставилась даже она сама – она не позволяла себе быть самой, потому что сама она противоречила легенде, где все было на продажу.
Продавалось недешево – она хотела стать бессмертной.
Может, за ЭТУ боль ей Бродский подыграл?
За ЭТО помянул в нобелевской речи? Он знал, где было для нее Царствие царств.
А может, все было проще?
Родилась девочка: талантливая, очень красивая, погруженная в себя, высокомерная, склонная во всех и во всем видеть только плохое и желавшая всех за это наказать, возвеличившись сама: довольно обычное юношеское неустойчивое состояние; начала писать стихи. Был успех, но мир не пал к ее ногам, она замкнулась и продолжала мечтать. Теперь можно было не только мечтами украшать будущее, но и легендами – прошлое. Жизнь все длилась, и легенды обрастали подробностями: аристократическое происхождение, дворянское воспитание, блестящее образование, глубокая религиозность, роковые страсти, разочарования, принесение себя в жертву, унижения, кровоточащее материнское сердце, расстрелянные мужья, гонения, непечатанье, слабое здоровье, военные тяготы, героизм, гражданское мужество, бесстрашие – все это были ее выдумки, все было совсем, совершенно не так.
Она диктовала воспоминания о себе (Срезневской), исследования о себе (А. Хейт), писала некие (вообще писала крайне мало) «Лекции об Анне Ахматовой», что-то еще о себе – в третьем лице: «очень красивая… бурбонский профиль… стройная… очень бледная… это страшно…», о своих стихах: «горчайшие… их мало, но они исполнены… она не знает соперников… даже переходя черту дозволенного…»
Она сама, в письменной форме – тем, кому бы поверили, надиктовывать было нельзя – записала себя в число великих поэтов. «Нас четверо». Никто из великих современников ее таковой не признавал – ни Блок, ни Маяковский, ни Мандельштам, ни Цветаева, ни Пастернак.
Люди попростодушнее верили всему. Проницательные, но снисходительные почитали то немногое, что все-таки было в ней, и просто жалели. Проницательные, но не чувствующие себя обязанными быть снисходительными, например, Михаил Бахтин, от нее равнодушно отвернулись – мало ли как интересничает дама.
А двадцатилетнего Бродского поразила разница их лет, вид живой руки, которая подавалась для пожатия Блоку (с Блоком виделась считанные разы), сексуальная энергия юношеского накала и та же страстная вера в бессмертие, что мучила и его, в полном соответствии с его психовозрастным статусом. За это он ей простил все.
Стихотворение «На столетие Анны Ахматовой», написанное в мало похожем на него стиле, написанное очень по-ахматовски, как будто это лучшее ЕЕ стихотворение, какого она сама никогда не смогла бы написать, но хотела бы, – лучшее, пусть ненаписанное ахматовское стихотворение, его тайный подарок – оно о ЕГО прощении и любви.
А впрочем, я предлагаю во всем разобраться читателю.
Это означало, что говорить об Ахматовой в ином ключе стало невозможно.
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос —
Бог сохраняет все; особенно – слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
затем что жизнь – одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, – тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.
Отныне те, кто не считал ее великим поэтом и сомневался в том, что она кого-то простила в жизни и что душа ее была душой великого человека, – должны были иметь дело с Бродским.
И вот уже главный редактор уважаемой радиостанции, вопрошенный слушателем: «Почему вы говорите о России «эта страна»?», дает назидательный ответ: «Потому что так, к вашему сведению, ее называла Анна Ахматова». Вопрос считается исчерпанным. Назовет ли кто-нибудь, самый великий, свою мать «эта женщина»? Но Ахматова назвала. Ее именем клянутся, ее памятники везут в Петербург, ее цитирует госсекретарь США Мадлен Олбрайт – мы должны оценить ее уважение к нашим святыням: «Час мужества пробил на наших часах…» («пробил» она произносит так, как это записано в словарях русского языка – не так, как писала вполне пренебрежительно относящаяся к языку «этой страны» поэтесса).
Великий русский поэт Бродский уверяет, что это Анна Ахматова, умершая в 1966 году, научила говорить родную землю. Сколько же тогда длилась история русской литературы? Считать ли «глухонемым» Пушкина, раз он из доахматовской эры? Обрел ли Пастернак «дар речи» благодаря Ахматовой?
И верить ли «словам о прощении и любви», если дела поэта были – ненависть к людям и к жизни?
А может ли «великая душа» дышать мелкой злобой?
Двадцатый век внял Чехову и, самокритично не взявшись за непосильное, женщины стали следить, чтобы у них были прекрасны лица и одежда – в двадцатом веке не прославилась ни одна женщина, если она не была красива или элегантна. Откройте любую газету. Красоту требуют от спортсменок, от героинь, даже от королев – тогда журналистам интереснее писать, а нам интереснее читать. Те женщины, которые озаботились не внешностью, а душой или духом, – они играют не на нашем поле. Я говорю не только о матери Терезе – неженская судьба была и у Марины Цветаевой.
Чем неожиданней, парадоксальней красота или элегантность – тем лучше.
Ахматова была неподражаемо красива – как сошедшая со стены фреска работы древнерусского иконописца: маленькая голова, длинные ноги, широкие бедра, гибкие руки.
Стиль ее был независимым и дерзким – безупречным. Черная челка, осанка, какая дается только избранным, рост, умение носить шали и каблуки.
Ей бы отмахнуться от мужских подмигиваний – а она вела им счет и ссорилась с полуживыми современницами.
Она не приняла ни одного дара из щедро предложенной ей корзины. Она рабски списала образец для подражания из дамского журнала для истинных леди и положила жизнь на то, чтобы заставить верить, что это – она и есть.
Правда, нужна ей наша вера была лишь для того, чтобы, убедив, рассмеяться в лицо: нет, нет, я вовсе не такая! Я – вот она – стихи!!!
Стихи, правда, тоже были искусственными – слишком часто…
Такой вот заколдованный круг.
Что же остается?
Остается все же горстка хороших, а может, и прекрасных стихов, тонкая музыкальная нота в некоторых других, бессмысленное претенциозное нагромождение во всех остальных и в прозе, высшей пробы стильность и внешняя красота и – тяжкая, страшная жизнь, где ею самой выворачивался наизнанку, литературно обрабатывался, передергивался каждый ее шаг, каждый день, где не щадился никто, и ни во что не ставилась даже она сама – она не позволяла себе быть самой, потому что сама она противоречила легенде, где все было на продажу.
Продавалось недешево – она хотела стать бессмертной.
Может, за ЭТУ боль ей Бродский подыграл?
За ЭТО помянул в нобелевской речи? Он знал, где было для нее Царствие царств.
А может, все было проще?
Родилась девочка: талантливая, очень красивая, погруженная в себя, высокомерная, склонная во всех и во всем видеть только плохое и желавшая всех за это наказать, возвеличившись сама: довольно обычное юношеское неустойчивое состояние; начала писать стихи. Был успех, но мир не пал к ее ногам, она замкнулась и продолжала мечтать. Теперь можно было не только мечтами украшать будущее, но и легендами – прошлое. Жизнь все длилась, и легенды обрастали подробностями: аристократическое происхождение, дворянское воспитание, блестящее образование, глубокая религиозность, роковые страсти, разочарования, принесение себя в жертву, унижения, кровоточащее материнское сердце, расстрелянные мужья, гонения, непечатанье, слабое здоровье, военные тяготы, героизм, гражданское мужество, бесстрашие – все это были ее выдумки, все было совсем, совершенно не так.
Она диктовала воспоминания о себе (Срезневской), исследования о себе (А. Хейт), писала некие (вообще писала крайне мало) «Лекции об Анне Ахматовой», что-то еще о себе – в третьем лице: «очень красивая… бурбонский профиль… стройная… очень бледная… это страшно…», о своих стихах: «горчайшие… их мало, но они исполнены… она не знает соперников… даже переходя черту дозволенного…»
Она сама, в письменной форме – тем, кому бы поверили, надиктовывать было нельзя – записала себя в число великих поэтов. «Нас четверо». Никто из великих современников ее таковой не признавал – ни Блок, ни Маяковский, ни Мандельштам, ни Цветаева, ни Пастернак.
Люди попростодушнее верили всему. Проницательные, но снисходительные почитали то немногое, что все-таки было в ней, и просто жалели. Проницательные, но не чувствующие себя обязанными быть снисходительными, например, Михаил Бахтин, от нее равнодушно отвернулись – мало ли как интересничает дама.
А двадцатилетнего Бродского поразила разница их лет, вид живой руки, которая подавалась для пожатия Блоку (с Блоком виделась считанные разы), сексуальная энергия юношеского накала и та же страстная вера в бессмертие, что мучила и его, в полном соответствии с его психовозрастным статусом. За это он ей простил все.
Стихотворение «На столетие Анны Ахматовой», написанное в мало похожем на него стиле, написанное очень по-ахматовски, как будто это лучшее ЕЕ стихотворение, какого она сама никогда не смогла бы написать, но хотела бы, – лучшее, пусть ненаписанное ахматовское стихотворение, его тайный подарок – оно о ЕГО прощении и любви.
А впрочем, я предлагаю во всем разобраться читателю.
Часть I
Технология мифотворчества
Создание легенды
Волков: Анна Андреевна вообще случайно ничего не делала.Господь продлил ее дни. Как ни посмотри, она была отмечена Богом хотя бы благословенным долголетием. Потому и стоит на самой непростимой ступеньке тяжести грех самоубийства, что он отрицает принятие за страдания возможного наивысшего дара – долголетия. Ахматова от дара не отказалась, но в спор с Богом все равно вступила: решила доказать всем, что она прожила не ту жизнь, которую прожила по предначертанному свыше сценарию – а ту, которую посчитала наиболее подходящей она сама. Она коверкала и исправляла все.
Бродский: Это правда. <…>
Соломон ВОЛКОВ. Диалоги с Бродским. Стр. 109
Срезневская <…> под некоторым нажимом Ахматовой и с установкой, совместно с нею определенной, начала писать воспоминания.
Анатолий НАЙМАН. Рассказы о Анне Ахматовой. Стр. 123
В конце жизни она многих просила писать о себе, некоторые воспоминания лукаво провоцировала. «Напишите обо мне, – обращалась она к В.Е. Ардову. – Мне нравится, как вы пишете». Но, возможно, единственное, что ее по-настоящему волновало, – успеет ли она их прочесть и скорректировать.Ни о каком предании не могла идти речь. Все должно было быть записанным.
Ольга ФИГУРНОВА. De memoria. Стр. 19
В последние годы Ахматова «наговаривала пластинку» каждому гостю, то есть рассказывала ему историю <…> собственной жизни, чтобы он навеки запомнил их и повторял в единственно допустимом ахматовском варианте.
Надежда МАНДЕЛЬШТАМ. Вторая книга. Стр. 369
Она заботилась о посмертной жизни и славе своего имени, забвение которого было бы равнозначно для нее физической смерти.
Ольга ФИГУРНОВА. De memoria. Стр. 19
Откуда-то с самых ранних лет у нее взялась мысль, что всякая ее оплошность будет учтена ее биографами. Она жила с оглядкой на собственную биографию… <…> «Все в наших руках, – говорила она, – Я, как литературовед, знаю…» <…> Красивая, сдержанная, умная дама, да к тому же прекрасный поэт – вот что придумала для себя А.А.А еще героиня, мать-страдалица, бесстрашная гонительница Сталина, вдова трех мужей, вершительница мировых судеб…
Н.Я. МАНДЕЛЬШТАМ. Из воспоминаний. Стр. 319
Это все ее мифы, все то, чего не было на самом деле.
Ахматова была так уверена, что мы начали холодную войну. Потому что я у нее был, об этом рассказали Сталину (или не рассказали – Берлину иногда приходится пользоваться эпизодами из созданной Ахматовой легенды, сам-то он ничего подобного знать не мог и, конечно, не думал о том, будет ли одна из его многочисленных встреч в России интересовать Сталина), он разозлился и произнес: «Ах так, наша монахиня теперь иностранных агентов принимает!» Так что из-за этого началась холодная война… Она в это свято верила…(и для нее было бы лучше, если бы побольше в этой войне поубивали – ее биография была бы сделана еще внушительнее, и она была бы наисчастливейшая из политических вдов). Она <…> хотела войти в историю.Всё, где есть Ахматова, непременно связано с решением мировых судеб. Бродский считает это естественным, сопоставимым по масштабам. Да, в мире все свершается одним-единственным дерганьем за ниточку, но за эту ниточку дергает не Анна Андреевна Ахматова.
Исайя БЕРЛИН. Беседа с Дианой Абаевой-Майерс. Стр. 91
Добросердечные воспоминатели любят говорить, что это к старости, мол, она стала чрезмерно внимательна к своему имиджу. Это вовсе не так. Достаточно прочитать ее девичьи письма к деверю, выспренние и манерные до крайности – на краю психического здоровья – чтобы удостовериться: этот человек никогда уже не излечится от желания не жить, а создавать образ своей жизни для других. Это было ее «строительство» – то, что она делала в этой жизни.
26 марта 1922Она считает своей собственностью все, что вокруг нее, не признает права других людей. Права Левы (сына Ахматовой и Гумилева) на родителей, права Голлербаха на информацию, которой он владеет.
<…> Мы садимся у окна, и она жестом хозяйки, занимающей великосветского гостя, подает мне журнал «Новая Россия» <…> Я показал ей смешное место в статье Вишняка, <…> но тут заметил, что ее ничуть не интересует мое мнение о направлении этого журнала, что на уме у нее что-то другое. Действительно, выждав, когда я кончу свои либеральные речи, она спросила:
– А рецензию вы читали? Рецензию обо мне. Как ругают!
Я взял книгу и в конце увидел очень почтительную, но не восторженную статью Голлербаха. Бедная Анна Андреевна. <…> – Этот Голлербах, – говорила она, – присылал мне стихи, очень хвалебные. Но вот в книжке <…> он черт знает что написал обо мне. Смотрите! – Оказывается, в книжке об Анне Ахматовой Голлербах осмелился указать, что девичья фамилия Ахматовой – Горенко! – И как он смел! Кто ему позволил! Я уже просила Лернера передать ему, что это черт знает что!..
Чувствовалось, что здесь главный пафос ее жизни, что этим, в сущности, она живет больше всего.
– Дурак какой! – говорила она о Голлербахе. – У его отца была булочная, и я гимназисткой покупала в их булочной булки…
К.И. ЧУКОВСКИЙ. Дневник (1901—1929). Стр. 202
П.Н. Лукницкий в двадцатых годах бывает в доме, где Ахматова живет с Николаем Пуниным (и его семьей), и по профессиональной привычке ведет дневник.
14.12.26
Детским голосом: «Дневничок… дать… она хочет…» Я дал свой дневник, неохотно… АА стала шутить и балагурить. Взяла дневник, стала читать.
Прочла несколько строк… «Видите, как хорошо! И как интересно!» – Стала уже внимательно читать дальше… – «Видите, как интересно! И если все будете записывать, будьте уверены, что лет через сто такой дневник напечатают и будут с увлечением читать!»
А мне надоело смотреть, как АА читает дневник…
П.Н. ЛУКНИЦКИЙ. Дневники. Т. 2. Стр. 83
«Дмитрию Евгеньевичу Максимову последнему Царскоселу стихи из его города смиренно Ахматова. 23 апр. 1961». Хотя звание, присвоенное мне Анной Андреевной («последний Царскосел») бесспорно, было завышено и слово «смиренно» нужно отнести за счет игры и лукавства, но все же эту надпись мне не хотелось бы признать насквозь ироничной <…>.Иногда люди видят, как нарочито все у нее: и постоянное упоминание царскоселства, и бесконечные манерные «смиренно», но написать об этом прямо нельзя. Даже старый знакомец Максимов вынужден надевать маску наивного удивления, ее лукавые игры описывать осторожно, не называть прямо: создание легенды.
Д. МАКСИМОВ. Об Анне Ахматовой, какой помню. Стр. 106
Волков: <…> Она, конечно, хорошо понимала, что все ее сохранившиеся письма когда-нибудь будут опубликованы и тщательнейшим образом исследованы и прокомментированы. Мне иногда даже кажется, что некоторые из своих писем Ахматова сочиняла в расчете именно на такие – тщательные, под лупой – исследования будущих «ахматоведов».Как отдельную главу ее жизни, как директивную установку можно воспринимать называние ее стихотворения, написанного в разгар биографиетворчества: «Нас четверо».
Соломон ВОЛКОВ. Диалоги с Бродским. Стр. 265
Почти всего, чего она захотела, она добилась. Действительно, крупнейших русских поэтов XX века стали называть вчетвером. Назвала она – за ней повторяли. Про ЧЕТВЕРЫХ не сказал ни Пастернак, ни Марина Цветаева – с кем бы она стала себя считать? ни Мандельштам. Она назвала, чтобы это стало общеупотребительным.
Марина Цветаева написала «Стол накрыт на шестерых» – там об Ахматовой ни слова. Посвящено Арсению Тарковскому.
<…> В первые послесталинские годы <…> поднялись над нами четыре великие фигуры – Пастернак, Ахматова, Мандельштам, Цветаева – образовав что-то вроде заколдованного квадрата. <…>Это говорит один из солистов «волшебного хора» – самый примерный отличник. Скольких он заставил заучить наизусть это письмо счастья?
Превзойти это четырехмерное пространство оказалось невозможным, а его наличие было благотворным и целительным, ибо определяло прежде всего духовный уровень и только потом эстетику стихотворчества.
Евгений РЕЙН. Заметки марафонца. Стр. 508
Замечу мимоходом, что четырехугольник – самая неустойчивая геометрическая фигура. Качни – он складывается в прямую линию. Треугольники стоят неколебимо.
Чем лгун отличается от солгавшего – лгун не может удержаться.
Ахматова записывает сама – то, что должно потом считаться фактом и кочевать из воспоминания в воспоминание. Например, такое:
В Москве: вечер в Клубе пис<ателей>, когда ДВАЖДЫ все встали. Ст<алин> спрашивал: «Кто организовал вставанье?»Вот где исток этой величественной истории, которую знают все! Ее источник – сама Анна Андреевна. ОНА пишет об этом Эренбургу – а Эренбург все знал, если что-то действительно было. Ни про какие «вставания» он не знал – и она «сообщает» ему (ведь он пишет воспоминания, авось не захочет дотошничать, а просто бросит потомкам красивую легенду). Потом будут говорить – говорят: как вспоминает Эренбург, Сталин спрашивал: «Кто организовал вставанье?» Если бы это была не Ахматова, истоки легенды определили бы в два счета, но она патентованная Великая Душа, копаться – неприлично.
Анна АХМАТОВА. Т. 5. Стр. 191
Противостояние Ахматовой тем, кого она считала своими оппонентами, было яростным, бескомпромиссным и не всегда справедливым. В «воспоминателях» она заранее видела противников.Ну и конечно, любое упоминание о Николае Гумилеве имеет вступление: «Не так ли было с Пушкиным?» Сравнения Гумилева с Пушкиным даже не всегда в пользу последнего.
Светлана КОВАЛЕНКО. Проза Ахматовой. Стр. 385
Почти каждый мемуарист пишет о славе, не замечая, что слово подсказано ею, ею введено, ею не пропущено ни разу. ОНА подкладывает ключевые слова: красота, стройность, страдания, слава, и все охотно используют их.
Стихотворение памяти Булгакова, где рядом с выдержанным в высоком трагическом стиле портретом писателя привычно обрисовывается собственный образ величественной плакальщицы об умершей эпохе и умерших замечательных людях…Великий день в ее жизни: прокоммунистическая писательская организация Италии по указанию из Москвы пригласила Анну Ахматову на Сицилию для вручения прогрессивной литературной премии. Она обезумела от счастья – знала, видела (она не умеет не видеть), что делалось это для того, чтобы велеть ей молчать в деле Бродского (времена были такие, что посадить, или даже просто припугнуть – старуха! – было уже нельзя, но можно было подкупить: предложить загранпоездку). И Ахматова в семьдесят три года отказывается от Бродского (он, правда, радостно повторяет – за ней – что она «боролась», «подняла народ»), готовится к мировой славе – Италии.
В.И. САХАРОВ. А. Ахматова и М. Булгаков. Стр. 205
Вот она на Сицилии, во Дворце! Заместитель мэра городка по туризму является (с опозданием) – и ее готовы чествовать. Она проходит по залу мимо места, где сидит Твардовский.
«Шествую торжественно и бормочу себе под нос – тихонечко, но так, чтобы он услышал: «Зачем нянька меня не уронила маленькой? Не было бы тогда этой петрушки». (Этой петрушки не было бы, если бы она осталась дома: Богу молиться да ближним помогать.) «Он, бедняга, вскочил и, закрыв рот ладонью, выскочил в боковую дверь: отсмеиваться… Не фыркать же тут, прямо в зале».А что бы и не фыркнуть? А с другой стороны – вроде уж какой-то гомерической остроты не прозвучало?
Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Стр. 267
Возвращается из-за границы с подарками.
«Я одевала тех, у кого ничего нет. (Это она слышала от Солженицына и усвоила, что это – высший шик.) Ниночке – купальный халат нечеловеческой пушистости».Наверное, кое-что все-таки у Ниночки было, раз недоставало только купального халата.
Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1963—1966. Стр. 266
Ей оформляли билеты для обеих поездок по несколько месяцев. Она говорила: «Они что, думают, что я не вернусь? Что я для того здесь осталась, для того прожила на этой земле всю – и такую – жизнь, чтобы сейчас все менять!»Она хочет властвовать не над будущим – это хотя бы теоретически возможно, а над прошлым – что невозможно никогда.
Анатолий НАЙМАН. Рассказы о Анне Ахматовой. Стр. 159
16 августа 1956 года.О Постановлении (о журнале «Звезда»).
Приехала с дачи Шервинских Анна Андреевна. Она посвежела немного, помолодела, даже загорела. «Хорошо вам там было?» – спросила я. «Разве мне может быть где-нибудь хорошо?» – ответила Анна Андреевна с укором.
Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1952—1962. Стр. 223
«Мне все сообщают про эту минуту. Где, кто, когда прочел в газете или услышал по радио – как, помните, рассказывали друг другу в сорок первом о войне. Какая была погода, что он в эту минуту делал»…Женщина, возомнившая, что ее тщеславное раздувание «истории» с Исайей Берлиным «смутит XX век», может сравнить и рядовое событие (Постановление) с войной, которая для ЕЕ народа значила все же нечто большее.
Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1952—1962. Стр. 95
Портрет американской поэтессы Хилды Дулитл, жены Ричарда Олдингтона, работающей над лирикой Сафо.
«Челка… такая же, как у меня… и, может быть, тот же парижский парикмахер ее так постриг…»Несомненно. Не забыли бы, что она была тонкая штучка, бывала в Париже – ее легенда должна начинаться издалека.
Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1938—1941. Стр. 490
За чаем Анна Андреевна заговорила о том, как Лотта уверяла ее, будто ее, Анну Андреевну, все боятся. <…> «Лотта уверяет, что однажды, когда я в Клубе писателей прошла через биллиардную, со страху все перестали катать шары. По-моему, в этом есть что-то обидное».По-моему, для нее в этом было что-то очень сладостное.
Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1938—1941. Стр. 198
«Женщина в очереди, стоявшая позади меня, заплакала, услыхав мою фамилию».Так рассказывает сама Ахматова.
Л.К. ЧУКОВСКАЯ. Записки об Анне Ахматовой. 1938—1941. Стр. 17
15.01.25.Это о феминизме. Манипулировать общественным мнением можно, вводя в заблуждение мужчин. То, что женщины видят суть, никого не волнует. Принимается во внимание только мнение мужчин. Какой она захотела предстать им – такой она и предстала перед всеми.
И. Наппельбаум об АА сказала мне следующую фразу: «Не знаю, как в общении с мужчинами, а в общении с женщинами – она тяжелый человек», – и говорила о тщеславии А.А.
П.Н. ЛУКНИЦКИЙ. Дневники. Кн. 1. Стр. 32
[Слуцкий рассказывал], как вырос спрос на стихотворные сборники: 50-тысячные тиражи не удовлетворяют его, а всего полвека назад «Вечер» Ахматовой вышел тиражом 300 экземпляров: «она мне рассказывала, что перевезла его на извозчике одним разом». В середине обеда, скучного и неживого в холодной комнате, я, как мне показалось, к месту пересказал его слова. «Я?! – воскликнула Ахматова. – Я перевозила книжки? Или он думает, у меня не было друзей-мужчин сделать это? И он во всеуслышание говорит, будто это я ему сказала?»