Страница:
За три месяца, которые музыкант провел в Богемии, у него сложился небольшой круг друзей, которые, подружившись с ним и узнав ближе, еще больше полюбили его. Особенно выделялись профессора Гордиджани, Мюллер и Шоттки.
Профессор Мюллер написал отчет о первом концерте музыканта в «Прагер унтерхальтунгсблеттер», отмечая в нем, что «Паганини перешел границы самой смелой симпатии».
Шоттки скрипач позволил написать свою биографию, снабдив его для этого всем необходимым материалом. [116]Юлиус Макс Шоттки – известный профессор Пражского университета, так что его имя служило лучшей гарантией серьезности и достоверности биографической книги.
«Жду с нетерпением выхода моей биографии, – писал Никкол? несколько месяцев спустя, 10 марта 1829 года, из Берлина одному пражскому знакомому, – не для того, чтобы хвастаться ею, но для того, чтобы заставить умолкнуть злые языки, которые получают удовольствие (не в силах будучи или не умея принизить мое искусство, каково бы оно ни было), когда бесчестят меня разными ложными, крайне ложными обвинениями.
Передайте привет профессору и скажите ему, что все мои друзья с нетерпением ждут его книгу. Таким образом моя честь будет восстановлена и отомщена и правда станет замочком, повешенным на уста лжи».
Книга Шоттки вышла в 1830 году. Она не представляет собой биографию в самом точном смысле этого слова. Это просто собрание разного рода сведений, документов, статей и историй, связанных с деятельностью и жизнью Паганини. Книга довольно сумбурная и беспорядочная. В ней нет хронологической последовательности и логического порядка. В ней есть и ошибки, и пробелы, и преувеличенные панегирики, но в то же время это кладезь данных и фактов, к тому же достоверных, потому что исходят они непосредственно от самого скрипача и его современников.
Среди документов венского периода, включенных в книгу, есть письмо, единственное, дошедшее до нас, матери Паганини. Будучи неграмотной, она, видимо, продиктовала его кому-то из близких или какой-нибудь приятельнице. Достоверность его подвергалась сомнению, и оно действительно кажется написанным ad hoc. [117]Так или иначе, вот оно:
«Мой дорогой сын, наконец-то спустя примерно семь месяцев после того, как послала вам письмо в Милан, я утешилась, получив через синьора Аньино ваш ответ от 9-го текущего, который оказался для меня очень большой радостью, потому что я узнала, что вы здоровы, я порадовалась также, узнав, что после поездки в Париж, а затем в Лондон вы собираетесь приехать в Геную, чтобы обнять меня. Я же скажу вам, что каждый день молю господа, чтобы он исполнил наши с вами желания.
Мечта сбылась; то, что бог сказал мне, свершилось, имя ваше прославлено, и искусство принесло вам с божьей помощью благополучие. Приехав сюда, любимый и уважаемый вашими соотечественниками, окруженный моими заботами, в кругу друзей, вы хорошо отдохнете, а это так необходимо для вашего здоровья.
Мне также понравились портреты, которые вы прислали в письме, и я уже слышала все, что подробно расписала наша газета о вас; можете поверить, что мне, матери, эти новости доставили огромную радость.
Дорогой сын, я желаю только одного – чтобы вы продолжали бы писать мне о себе, потому что тогда мне будет казаться, что проживу дольше и буду уверена, что получу в один прекрасный день благо и радость обнять вас. Мы все живем хорошо, и от имени ваших родственников благодарю вас за присланные деньги. Берегите себя и сделайте так, чтобы имя ваше стало бессмертным.
Остерегайтесь непогоды в тех местах, куда приезжаете, и помните, что у вас есть мать, которая вас сердечно любит, которая мечтает только о том, чтобы вы пребывали в добром здравии и были счастливы, и которая никогда не устает молить господа о вашем благополучии. Прошу вас, обнимите за меня вашу милейшую подругу, а также поцелуйте маленького Акилле. Любите меня, и я всем сердцем отвечу вам тем же.
Всегда горячо любящая вас мать Тереза Паганини.
Генуя, 21 июля 1828 года».
Яркое выражение симпатии находим в письме директора пражского театра, которое опровергает многие слухи относительно скупости и жадности генуэзца:
«Господину профессору Шоттки.
В ответ на вашу просьбу, господин профессор, с удовольствием сообщаю в соответствии с истиной, что во всех финансовых отношениях, какие складывались у меня с выдающимся виртуозом в связи с шестью концертами, которые он дал в этом театре, он проявил себя как человек достойный, далекий от всякой мелочности, когда разговор шел о гонораре, всегда готовый отнестись ко мне с полным доверием и с самой дружеской искренностью. Воспоминание о нем всегда будет дорого мне, и истинное удовольствие доставит мысль, что мой голос способствовал в какой-то мере тому, что синьор кавалер Паганини предстанет как человек в высшей степени уважаемый, с которым не так трудно общаться, как, неведомо почему, предполагалось.
Ян Н. Хипанк, директор и импресарио театра.
Прага, 12 января 1829 года».
Для того, кто хочет близко узнать Никкол?, так же, как узнали его пражские друзья зимой 1828/29 года, книга Шоттки предлагает живые, образные страницы, на которых он предстает в совсем ином аспекте, не как концертант, хотя и об этом Шоттки писал тоже весьма выразительно:
«Он такой худой, что совершенно невозможно представить себе еще большую худобу; лицо у него бледное, с желтоватым оттенком, и когда он кланяется, тело его двигается таким странным образом, что кажется, будто ноги его вот-вот оторвутся от туловища и он грудой костей рухнет наземь».
Маска невозмутимости, которой он ограждал себя от публики, ореол загадочности, которым окружали его слава и легенды, исчезают, и перед нами предстает Паганини, очень человечный в своих выражениях и жестах, в своих привычках и слабостях, в чувствах и привязанностях.
С друзьями он никогда не бывал ни мрачным, ни сдержанным, ни замкнутым, ни высокомерным. Напротив, держался дружески и сердечно, неизменно в шутливом и хорошем настроении. Он бывал счастлив, когда представлялся случай отправиться вместе с небольшой компанией друзей поужинать в тратторию, где готовят какое-нибудь его любимое итальянское блюдо, и его общество оказывалось необычайно приятным.
Паганини слыл остроумным и веселым собеседником, он охотно рассказывал забавные истории и приключения из своей жизни и сам же больше всех смеялся при этом. Ему даже не верилось порой, что можно расслабиться и отдохнуть с друзьями, что можно свободно пить и есть, несмотря на запреты докторов и их лекарства, на всех завистников и их клевету, на строптивых любовниц и их капризы.
В небольшом кругу друзей, искренне любивших его, он словно оживал, забывал о своих бедах, страданиях, болезнях и неприятностях и хоть какое-то короткое время оставался веселым и оживленным.
Гордиджани дал нам посредством Шоттки некоторое представление о скрипаче, так сказать, в повседневной жизни. Однажды Гордиджани пришел к нему в гостиницу и пригласил вместе пообедать. В комнате царил, как обычно, самый невероятный беспорядок: тут лежала одна скрипка, там – другая, на кровати футляр еще одного инструмента, а четвертый прятался под грудой игрушек. Ноты, монеты, берет, письма, часы, туфли – все это разбросано по комнате в живописном беспорядке. Стулья, стол, даже кровать сдвинуты с мест. И посреди всего этого хаоса сидел Паганини.
На голову водружен черный ночной колпак, вокруг шеи намотан желтый шарф, и какой-то длинный коричневый балахон печально свисает с плеч.
На коленях он держал маленького Акилле, пребывавшего в этот момент в очень плохом настроении, потому что отец сделал то, что тот не любил больше всего, – вымыл ему руки!
С этим трехлетним ребенком Никкол? проявлял неслыханное терпение – трогательное и безграничное. Даже если малыш капризничал, отец никогда не выходил из себя и всегда защищал его, говоря друзьям:
– Бедная кроха, ему скучно. Не знаю, что еще придумать. Мы уже играли во все игры. Все утро фехтовали, потом я носил его на плечах, приготовил ему шоколад… А теперь просто не знаю, что еще придумать!
Это выглядело очень смешно, когда Паганини в домашних туфлях фехтовал со своим сынишкой, который не доходил ему и до колена. Акиллино угрожал ему саблей и вынуждал отступить. И Никкол? кричал:
– Хватит, хватит, сокровище мое! Я уже ранен!
Но малыш успокаивался, только когда его противник оказывался поверженным на кровать и заявлял, что уже мертв.
– Пойдем пообедаем? – предложил Гордиджани, когда «дуэль» окончилась.
– А сколько сейчас времени? – поинтересовался Никкол?.
– Полдень. Ну пойдем. Нас ждут итальянцы, которые только что приехали.
– Кто это?
– Один неаполитанец, играет на мандолине и пишет стихи.
– Очень хорошо: музыка и поэзия смогут сегодня протянуть друг другу руки, как братья.
Тем временем Паганини завершил туалет Акиллино, но сам еще оставался в совершенном беспорядке и принялся искать тут и там свои вещи. Где галстук? А ботинки? А сюртук? Все оказалось спрятано. Кто это сделал? Акиллино! И малыш приходил в неописуемый восторг, видя, как отец большими шагами ходит по комнате, осматривая все углы и вопрошая:
– Куда ты дел мою одежду?
Но шалун изображал самое глубокое удивление, склонив голову набок, делая вид, будто ничего не понимает. Наконец после долгих поисков ботинки нашлись под подушкой, сюртук в чемодане, жилет в комоде. По мере того как Ник-колб удавалось отыскать ту или иную вещь, он победоносно потрясал ею и нюхал табак. Потом вновь еще усерднее начинал поиски, а малыш следовал за ним и весело смеялся, когда отец заглядывал туда, где он ничего не прятал!..
Наконец Паганини собрался, запер дверь на ключ, но оставил разбросанными по всей комнате кольца, часы, деньги и – что очень удивило Гордиджани – свои драгоценные скрипки тоже оставил на столе и стульях даже без футляров. Музыкант не беспокоился о них. Хорошо еще, подумал Гор-диджани, что он живет в гостинице, которую содержат порядочные люди.
Было очень холодно. Никкол? надел большую тяжелую шубу. Опасаясь, как бы не простудился маленький Акилле, взял его на руки и спрятал у себя на груди. Время от времени из шубы выглядывало розовое личико мальчика, высовывавшегося на мороз, чтобы глотнуть воздуха.
Паганини быстро дошел до траттории, и хотя путь оказался недолгим, очень устал, даже запыхался, потому что сынишка весил не так уж мало!
Он с удовольствием отдал должное ризотто [118]и другим итальянским блюдам, которые мог прожевать, но от некоторых, самых вкусных и лакомых, ему пришлось отказаться – они оказались слишком твердыми для немногих оставшихся у него зубов.
После обеда, пребывая в прекрасном расположении духа, он одну за другой рассказывал забавные истории, вспоминал эпизоды из своей жизни и с отличным знанием исторических фактов говорил о великих генуэзцах. Под вечер сыграли в тресетте, [119]а Гордиджани тем временем развлекал Акилле. В девять часов друзья проводили музыканта в гостиницу.
Надо сказать, что некоторые обвинения в скупости и подозрительности плохо вяжутся с рассказом хозяина пражской гостиницы «Черный конь» Хюбша, который говорил, что не раз советовал маэстро держать под ключом свои деньги и больше заботиться о сохранности своих вещей. Но тот не обращал на это внимания и оставался по-прежнему беспечен.
Маленький Акилле, видимо, утомлял, скажем даже, изнурял своего знаменитого отца, и без того испытывавшего сильное нервное напряжение во время и после концертных выступлений. Очевидно, усталостью и беззаботностью и объясняются небрежность и беспорядок, царившие в доме.
Единственное, что беспокоило музыканта, это маленький сынишка – свет в окошке, жизнь его жизни. Он очень баловал его, дарил бесконечное множество игрушек. Однажды даже принес маленькую скрипку и научил Акилле играть на ней несколько простых и спокойных мелодий.
И все же, несмотря на безграничную любовь отца и полную вседозволенность, Акилле рос хорошим ребенком. У него имелись свои причуды и капризы, но он любил отца и был очень привязан к нему. У него складывался честный и добрый характер. Паганини очень горячо любил сына, и если мальчика не было рядом, просто места себе не находил от беспокойства. Он признавался, что не мыслит своей жизни без Акилле. «Ночью, когда просыпаюсь, – говорил он, – моя первая мысль о нем…»
Конестабиле справедливо полагает, что истинная причина стремления скрипача заработать побольше денег и его болезненная страсть скопить их как можно больше и быстрее заключалась в его желании наделить всем необходимым своего единственного, бесконечно любимого сына. [120]
Надо ли удивляться, что Паганини старался быть бережливым и экономным. Ему хотелось обеспечить себе старость, до которой он, к сожалению, не дожил, а также и сына, которого любил с такой необыкновенной нежностью.
Он сказал профессору Шоттки в Праге:
«Ведь только последние годы судьба благоприятствует мне. К тому же я в это время тяжело болел, и лечение стоило больших денег. А если снова заболею и долго не смогу давать концерты? На что буду жить тогда? Кроме того, нужно подумать о будущем моего сына, о бедности родных, которым хотелось бы хоть как-нибудь помогать и потом».
И документы, дошедшие до нас, подтверждают, что Ник-колб проявил большую щедрость и великодушие по отношению к своим близким и позаботился о том, чтобы передать им часть своего состояния.
Другой пражский эпизод свидетельствует о доброте скрипача. Гордиджани рассказывал о нем в письме профессору Шоттки:
«Дорогой друг, все осуждают Паганини за скупость, все стремятся представить его именно таким, и, пожалуй, в это можно было бы поверить, если бы не очевидные доказательства обратного. Один итальянец, который знал нашего артиста на родине, разыскал его, когда тот приехал в Прагу, чтобы продолжать дружеское знакомство. Этот итальянец из-за клеветы, которой так много в этом мире, оказался в затруднительном положении.
Мне неизвестно, каким именно образом об этом узнал Паганини, зато я точно знаю, что перед своим отъездом он вручил этому итальянцу конверт и сопроводил его такими словами: „Ваше общество всегда доставляло мне такое удовольствие, что мне хотелось бы оставить вам что-нибудь на память. Но так как я не знаю, что могло бы вам понравиться, прошу вас самого сделать выбор. Вы бесконечно огорчите меня, если откажетесь, – добавил он, когда тот стал возражать. – Ведь это цветы“.
Это и в самом деле оказались „цветочки“. [121]Итальянец, полный признательности великому артисту, просит вас, господин Шоттки, не забыть про этот благородный жест, а если расскажете о нем в вашей книге, то это станет памятником его искренней благодарности Паганини.
Джованни Гордиджани».
Паганини представлял собой весьма сложное «уравнение», которое, конечно, нелегко бывало решить: рядом с артистом в нем жил человек со своими недостатками и достоинствами, противоречиями и крайностями, и все это обострялось вконец расстроенной нервной системой, на которой сказались бродячая жизнь и переутомление от бесчисленных концертных выступлений. Ни ангел, ни дьявол, даже если благодаря музыке мог предстать то в дьявольском, то в ангельском обличье, – он оставался просто человеком.
Глава 16
В середине января Паганини покинул Прагу и, проехав прекраснейшую страну, которая называется саксонская Швейцария – ослепительной красоты горы, долины, укрытые снегом леса, – прибыл в Дрезден.
Можно себе представить, каково было путешествовать в 1829 году, пусть даже в «хорошей карете», с трехлетним ребенком, в самый разгар зимы, которая куда более сурова, чем на юге. К тому же при таком слабом здоровье, как у Паганини, ужасно страдавшего к тому же от холода. Очень скоро это сказалось на его легких. Он стал часто и сильно кашлять, порой поистине мучительно. Его секретарь рассказывал позднее, что по ночам у скрипача бывали страшные приступы кашля и он жутко кричал, «словно кто-то душил его».
Если только представить, что с января 1829 года по февраль 1831 года Паганини дал в Германии и Польше около сотни концертов, беспрестанно переезжая из города в город, то можно лишь бесконечно удивляться его выдержке и силе духа.
Действительно, только совершенно исключительная физическая и душевная энергия помогала ему выдержать такой образ жизни. Несомненно, победы, горячая, волнующая поддержка знатоков, а также огромной толпы слушателей служили ему безмерным утешением, доставляли глубокое внутреннее удовлетворение, а это как раз больше всего помогает человеку, когда приходится преодолевать трудности жизни. Ему требовался контакт с публикой, но он не обладал завидным здоровьем и очень дорого платил за радости, какие судьба дарила ему: рваные клочья души и плоти оставлял он позади себя на каждом этапе своего жизненного пути.
В Германии музыканта ожидал не менее грандиозный прием, чем в Вене. В стране царила самая благоприятная атмосфера для всего необычного, странного, загадочного, и фантастическая фигура скрипача-волшебника, казалось, воплощала в себе великолепные образы, рожденные воображением Гофмана или Жана Поля. Гёте вернул к моде мессира дьявола, и ни у кого не оставалось сомнений, что Паганини, как доктор Фауст, подписал с ним контракт.
В Вене один господин уверял, будто отчетливо видел, как за спиной музыканта стоял дьявол в красном, с рогами на голове и хвостом между ног, и водил его рукой, державшей смычок, и что между ними имелось поразительное сходство. Критик лейпцигской музыкальной газеты тоже почти не сомневался в том, что Паганини – это само воплощение дьявола, и вполне серьезно намеревался обнаружить у него раздвоенное копыто и отыскать крылья падшего ангела…
Тщетно музыкант взывал к Шоттки.
«Моя честь, – писал он ему из Берлина, – в ваших руках. Как я счастлив, что нашелся человек, который отплатит за все это, и что одного его имени достаточно, чтобы опровергнуть всю клевету».
Нет, клевета живуча, она снова и снова выползает из разных щелей, и уничтожить ее не в силах ни чье-либо имя, ни книга Шоттки. Она повсюду продолжала больно жалить и испускать яд. Три года спустя Никкол? писал Джерми из Манчестера:
«По правде говоря, мне очень досадно, что распространяется мнение во всех классах общества, будто я дьявол».
Первым немецким городом, как мы уже отмечали, где он остановился, оказалась столица Саксонии Дрезден – город, известный своим великолепным оперным театром и отличным оркестром. Король и королева Саксонии сразу же пригласили скрипача ко двору, где он выступил с концертом перед избранной аудиторией. Концерт принес ему, по неизменному обычаю XVIII века, золотую табакерку и 100 дукатов.
23 января генуэзец выступил перед публикой в переполненном оперном театре. Успех превзошел все ожидания, и газеты переполнились дифирамбами. «Меркюр» называла Паганини «властителем царства фантазии и поэзии, который может позволить себе все, потому что ему все под силу». С полным правом он «может быть назван Шекспиром среди артистов»; никто другой никогда не умел так сочетать самый чистый юмор с самым изысканным кокетством, самое отчаянное страдание с самой пылкой страстью.
12 февраля скрипач приехал в Лейпциг, где через четыре дня предстоял концерт. Но концерт этот не состоялся. Дирекция театра, желавшая получить весьма солидную сумму за аренду зала, настаивала на том, чтобы музыкант ангажировал весь оркестр, тогда как ему требовалась только половина состава, иначе звучание оркестра оказалось бы слишком громким.
Паганини согласился удовлетворить требования относительно репертуара и певицы, которые ему предлагались, но в том, что касалось числа музыкантов, оставался непреклонным и, не желая уступать, предпочел вовсе отказаться от концерта и уехал в Берлин.
Тут он встретился со своим дорогим другом Мейербером, который пользовался большой известностью в прусской столице и подготовил ему прекрасный прием. Мейербер рассказывал о скрипаче королю Фридриху Вильгельму III, при дворе и всем знакомым, пользуясь афоризмом: «Там, где кончается наше воображение, начинается Паганини».
Спонтини, который уже девять лет служил музыкальным художественным руководителем при дворе, тоже очень тепло отнесся к генуэзскому скрипачу.
Несмотря на плохое здоровье («У меня болят глаза, и чувствую себя неважно», – писал Никкол? генералу Фонтана Пино, [122]и Камилло Вакани: «У меня немного болят глаза, но пока держусь», и Джерми: «Чувствую себя неважно»), он дал в Берлине двенадцать концертов. Первый состоялся 4 марта, а последний 13 мая. Следовала череда настолько невероятных, поистине беспрецедентных успехов, что он отложил поездку в Лондон и решил остаться в Германии и отправиться в гастрольную поездку по самым главным городам.
Берлинская печать единодушно прославляла музыканта.
5 марта Рельштаб писал в «Винер театерцайтунг», что на концерте «возникло состояние восторга, экзальтации», какое ему редко приходилось «видеть в каком-либо театре и еще никогда – в концертном зале».
И можно заметить здесь, что действительно именно Паганини стоял первым в длинном ряду исполнителей-виртуозов, кто сумел довести слушателей до неописуемого восторга, то есть сделать то, что прежде удавалось только оперным певцам.
Звезда скрипача взошла в ту пору, если употребить выражение лорда Дервента, когда на сценах театров летали «последние пушинки» тех удивительных соловьев, которые достигли вершин совершенства и славы в XVIII веке.
Впервые музыкант-инструменталист оказался способным вызвать такое же безумное восхищение и такой же бурный восторг, какой до сих пор доставался лишь тем, кто околдовывал публику другим, более сильным волшебным инструментом – человеческим голосом.
И это произошло потому, что он отождествлялся со своей скрипкой («Паганини и его скрипка составляют одну единую и уникальную личность», – писал берлинский критик), сделал ее частью самого себя, частью своего тела, душой своей души: живой инструмент в руках талантливого исполнителя говорил своим собственным голосом, и звуки его вибрирующих и трепещущих струн волновали так же, как и звуки, издаваемые голосовыми связками человеческого горла.
Это достижение определенно символизировало начало новой эры: вокальная виртуозность отныне приобрела не менее сильного соперника в виртуозности инструментальной.
«Никогда в жизни не слышал я, чтобы инструмент плакал, – писал Релыптаб. – Казалось, сердце, раздираемое мучительной болью, вот-вот разорвется от страдания… Никогда не думал, что в музыке могут быть подобные звуки. Он говорил, он плакал, он пел… В конце дамы едва не попадали с галереи, перегибаясь через перила, лишь бы получше рассмотреть того, кому аплодировали, а мужчины вскочили на стулья, желая приветствовать скрипача. Никогда не видел берлинскую публику в подобном состоянии… И это явилось результатом одной лишь мелодии!.. В нем несомненно есть что-то демоническое. Так мог играть на скрипке гётевский Мефистофель. – И далее: – Паганини – это воплощение страсти, насмешки, безумия, обжигающей боли… Его сочинения – результат дикой и неспокойной жизни… После того как он исполнил первый номер программы и пришел в уборную, ему подали шубу, он закутался в нее, бледный как смерть, вытер пот со лба и буквально упал на стул».
За первым грандиозным успехом последовали все новые и новые – на каждом последующем концерте.
И на этот раз успех отразился на творческой деятельности скрипача, побудив его написать новое сочинение, о котором он сообщил Джерми 3 апреля:
«Я легко и быстро написал вариации на тему God, save the king! [123]для исполнения только на моей скрипке, чтобы убедить неверующих».
29 апреля он исполнил свое новое произведение в концерте в заполненном до предела оперном театре, и сбор от выступления целиком предназначался пострадавшим от наводнения в Пруссии. Король, присутствовавший на концерте, остался весьма доволен этим и вскоре назначил скрипача своим первым почетным концертмейстером.
Вот письмо короля Фридриха Вильгельма:
«Я полон решимости высказать Вам перед отъездом из моей столицы, что получил удовольствие от Вашего концерта. Природа наделила Вас редким талантом, который Вы огранили с особым мастерством. Звуки, какие Вы извлекаете из четырех струн, пробуждают в сердцах Ваших поклонников самые редкие чувства. Назначаю Вас мои первым почетным концертмейстером и разрешаю Вам носить этот титул».
Вскоре после отъезда из Берлина Паганини написал князю Радзивиллу, прося его воспользоваться своим влиянием на короля, с тем чтобы тот дал ему какой-нибудь знатный титул, не из тщеславия, пояснял скрипач, а для того, чтобы заставить замолчать злые языки. Просьба не была удовлетворена.
Переписка Гёте и Цельтера содержит интересные подробности о пребывании Паганини в Берлине. Стоит, однако, не забывать, что Фридрих Цельтер слыл исключительно консервативным музыкантом. А Гёте, хотя и очень любил и даже сам сочинял музыку, все же не обладал таким же даром предвидения и удивительной интуиции в музыке, как в литературе. Формируя свое мнение по образцу Цельтера, поэт оказывался тут ретроградом, приверженцем всего старого. И потому, как мы увидим, он совершенно не понял ни Бетховена, ни Шуберта. А Паганини лишь удивил его.
Профессор Мюллер написал отчет о первом концерте музыканта в «Прагер унтерхальтунгсблеттер», отмечая в нем, что «Паганини перешел границы самой смелой симпатии».
Шоттки скрипач позволил написать свою биографию, снабдив его для этого всем необходимым материалом. [116]Юлиус Макс Шоттки – известный профессор Пражского университета, так что его имя служило лучшей гарантией серьезности и достоверности биографической книги.
«Жду с нетерпением выхода моей биографии, – писал Никкол? несколько месяцев спустя, 10 марта 1829 года, из Берлина одному пражскому знакомому, – не для того, чтобы хвастаться ею, но для того, чтобы заставить умолкнуть злые языки, которые получают удовольствие (не в силах будучи или не умея принизить мое искусство, каково бы оно ни было), когда бесчестят меня разными ложными, крайне ложными обвинениями.
Передайте привет профессору и скажите ему, что все мои друзья с нетерпением ждут его книгу. Таким образом моя честь будет восстановлена и отомщена и правда станет замочком, повешенным на уста лжи».
Книга Шоттки вышла в 1830 году. Она не представляет собой биографию в самом точном смысле этого слова. Это просто собрание разного рода сведений, документов, статей и историй, связанных с деятельностью и жизнью Паганини. Книга довольно сумбурная и беспорядочная. В ней нет хронологической последовательности и логического порядка. В ней есть и ошибки, и пробелы, и преувеличенные панегирики, но в то же время это кладезь данных и фактов, к тому же достоверных, потому что исходят они непосредственно от самого скрипача и его современников.
Среди документов венского периода, включенных в книгу, есть письмо, единственное, дошедшее до нас, матери Паганини. Будучи неграмотной, она, видимо, продиктовала его кому-то из близких или какой-нибудь приятельнице. Достоверность его подвергалась сомнению, и оно действительно кажется написанным ad hoc. [117]Так или иначе, вот оно:
«Мой дорогой сын, наконец-то спустя примерно семь месяцев после того, как послала вам письмо в Милан, я утешилась, получив через синьора Аньино ваш ответ от 9-го текущего, который оказался для меня очень большой радостью, потому что я узнала, что вы здоровы, я порадовалась также, узнав, что после поездки в Париж, а затем в Лондон вы собираетесь приехать в Геную, чтобы обнять меня. Я же скажу вам, что каждый день молю господа, чтобы он исполнил наши с вами желания.
Мечта сбылась; то, что бог сказал мне, свершилось, имя ваше прославлено, и искусство принесло вам с божьей помощью благополучие. Приехав сюда, любимый и уважаемый вашими соотечественниками, окруженный моими заботами, в кругу друзей, вы хорошо отдохнете, а это так необходимо для вашего здоровья.
Мне также понравились портреты, которые вы прислали в письме, и я уже слышала все, что подробно расписала наша газета о вас; можете поверить, что мне, матери, эти новости доставили огромную радость.
Дорогой сын, я желаю только одного – чтобы вы продолжали бы писать мне о себе, потому что тогда мне будет казаться, что проживу дольше и буду уверена, что получу в один прекрасный день благо и радость обнять вас. Мы все живем хорошо, и от имени ваших родственников благодарю вас за присланные деньги. Берегите себя и сделайте так, чтобы имя ваше стало бессмертным.
Остерегайтесь непогоды в тех местах, куда приезжаете, и помните, что у вас есть мать, которая вас сердечно любит, которая мечтает только о том, чтобы вы пребывали в добром здравии и были счастливы, и которая никогда не устает молить господа о вашем благополучии. Прошу вас, обнимите за меня вашу милейшую подругу, а также поцелуйте маленького Акилле. Любите меня, и я всем сердцем отвечу вам тем же.
Всегда горячо любящая вас мать Тереза Паганини.
Генуя, 21 июля 1828 года».
Яркое выражение симпатии находим в письме директора пражского театра, которое опровергает многие слухи относительно скупости и жадности генуэзца:
«Господину профессору Шоттки.
В ответ на вашу просьбу, господин профессор, с удовольствием сообщаю в соответствии с истиной, что во всех финансовых отношениях, какие складывались у меня с выдающимся виртуозом в связи с шестью концертами, которые он дал в этом театре, он проявил себя как человек достойный, далекий от всякой мелочности, когда разговор шел о гонораре, всегда готовый отнестись ко мне с полным доверием и с самой дружеской искренностью. Воспоминание о нем всегда будет дорого мне, и истинное удовольствие доставит мысль, что мой голос способствовал в какой-то мере тому, что синьор кавалер Паганини предстанет как человек в высшей степени уважаемый, с которым не так трудно общаться, как, неведомо почему, предполагалось.
Ян Н. Хипанк, директор и импресарио театра.
Прага, 12 января 1829 года».
Для того, кто хочет близко узнать Никкол?, так же, как узнали его пражские друзья зимой 1828/29 года, книга Шоттки предлагает живые, образные страницы, на которых он предстает в совсем ином аспекте, не как концертант, хотя и об этом Шоттки писал тоже весьма выразительно:
«Он такой худой, что совершенно невозможно представить себе еще большую худобу; лицо у него бледное, с желтоватым оттенком, и когда он кланяется, тело его двигается таким странным образом, что кажется, будто ноги его вот-вот оторвутся от туловища и он грудой костей рухнет наземь».
Маска невозмутимости, которой он ограждал себя от публики, ореол загадочности, которым окружали его слава и легенды, исчезают, и перед нами предстает Паганини, очень человечный в своих выражениях и жестах, в своих привычках и слабостях, в чувствах и привязанностях.
С друзьями он никогда не бывал ни мрачным, ни сдержанным, ни замкнутым, ни высокомерным. Напротив, держался дружески и сердечно, неизменно в шутливом и хорошем настроении. Он бывал счастлив, когда представлялся случай отправиться вместе с небольшой компанией друзей поужинать в тратторию, где готовят какое-нибудь его любимое итальянское блюдо, и его общество оказывалось необычайно приятным.
Паганини слыл остроумным и веселым собеседником, он охотно рассказывал забавные истории и приключения из своей жизни и сам же больше всех смеялся при этом. Ему даже не верилось порой, что можно расслабиться и отдохнуть с друзьями, что можно свободно пить и есть, несмотря на запреты докторов и их лекарства, на всех завистников и их клевету, на строптивых любовниц и их капризы.
В небольшом кругу друзей, искренне любивших его, он словно оживал, забывал о своих бедах, страданиях, болезнях и неприятностях и хоть какое-то короткое время оставался веселым и оживленным.
Гордиджани дал нам посредством Шоттки некоторое представление о скрипаче, так сказать, в повседневной жизни. Однажды Гордиджани пришел к нему в гостиницу и пригласил вместе пообедать. В комнате царил, как обычно, самый невероятный беспорядок: тут лежала одна скрипка, там – другая, на кровати футляр еще одного инструмента, а четвертый прятался под грудой игрушек. Ноты, монеты, берет, письма, часы, туфли – все это разбросано по комнате в живописном беспорядке. Стулья, стол, даже кровать сдвинуты с мест. И посреди всего этого хаоса сидел Паганини.
На голову водружен черный ночной колпак, вокруг шеи намотан желтый шарф, и какой-то длинный коричневый балахон печально свисает с плеч.
На коленях он держал маленького Акилле, пребывавшего в этот момент в очень плохом настроении, потому что отец сделал то, что тот не любил больше всего, – вымыл ему руки!
С этим трехлетним ребенком Никкол? проявлял неслыханное терпение – трогательное и безграничное. Даже если малыш капризничал, отец никогда не выходил из себя и всегда защищал его, говоря друзьям:
– Бедная кроха, ему скучно. Не знаю, что еще придумать. Мы уже играли во все игры. Все утро фехтовали, потом я носил его на плечах, приготовил ему шоколад… А теперь просто не знаю, что еще придумать!
Это выглядело очень смешно, когда Паганини в домашних туфлях фехтовал со своим сынишкой, который не доходил ему и до колена. Акиллино угрожал ему саблей и вынуждал отступить. И Никкол? кричал:
– Хватит, хватит, сокровище мое! Я уже ранен!
Но малыш успокаивался, только когда его противник оказывался поверженным на кровать и заявлял, что уже мертв.
– Пойдем пообедаем? – предложил Гордиджани, когда «дуэль» окончилась.
– А сколько сейчас времени? – поинтересовался Никкол?.
– Полдень. Ну пойдем. Нас ждут итальянцы, которые только что приехали.
– Кто это?
– Один неаполитанец, играет на мандолине и пишет стихи.
– Очень хорошо: музыка и поэзия смогут сегодня протянуть друг другу руки, как братья.
Тем временем Паганини завершил туалет Акиллино, но сам еще оставался в совершенном беспорядке и принялся искать тут и там свои вещи. Где галстук? А ботинки? А сюртук? Все оказалось спрятано. Кто это сделал? Акиллино! И малыш приходил в неописуемый восторг, видя, как отец большими шагами ходит по комнате, осматривая все углы и вопрошая:
– Куда ты дел мою одежду?
Но шалун изображал самое глубокое удивление, склонив голову набок, делая вид, будто ничего не понимает. Наконец после долгих поисков ботинки нашлись под подушкой, сюртук в чемодане, жилет в комоде. По мере того как Ник-колб удавалось отыскать ту или иную вещь, он победоносно потрясал ею и нюхал табак. Потом вновь еще усерднее начинал поиски, а малыш следовал за ним и весело смеялся, когда отец заглядывал туда, где он ничего не прятал!..
Наконец Паганини собрался, запер дверь на ключ, но оставил разбросанными по всей комнате кольца, часы, деньги и – что очень удивило Гордиджани – свои драгоценные скрипки тоже оставил на столе и стульях даже без футляров. Музыкант не беспокоился о них. Хорошо еще, подумал Гор-диджани, что он живет в гостинице, которую содержат порядочные люди.
Было очень холодно. Никкол? надел большую тяжелую шубу. Опасаясь, как бы не простудился маленький Акилле, взял его на руки и спрятал у себя на груди. Время от времени из шубы выглядывало розовое личико мальчика, высовывавшегося на мороз, чтобы глотнуть воздуха.
Паганини быстро дошел до траттории, и хотя путь оказался недолгим, очень устал, даже запыхался, потому что сынишка весил не так уж мало!
Он с удовольствием отдал должное ризотто [118]и другим итальянским блюдам, которые мог прожевать, но от некоторых, самых вкусных и лакомых, ему пришлось отказаться – они оказались слишком твердыми для немногих оставшихся у него зубов.
После обеда, пребывая в прекрасном расположении духа, он одну за другой рассказывал забавные истории, вспоминал эпизоды из своей жизни и с отличным знанием исторических фактов говорил о великих генуэзцах. Под вечер сыграли в тресетте, [119]а Гордиджани тем временем развлекал Акилле. В девять часов друзья проводили музыканта в гостиницу.
Надо сказать, что некоторые обвинения в скупости и подозрительности плохо вяжутся с рассказом хозяина пражской гостиницы «Черный конь» Хюбша, который говорил, что не раз советовал маэстро держать под ключом свои деньги и больше заботиться о сохранности своих вещей. Но тот не обращал на это внимания и оставался по-прежнему беспечен.
Маленький Акилле, видимо, утомлял, скажем даже, изнурял своего знаменитого отца, и без того испытывавшего сильное нервное напряжение во время и после концертных выступлений. Очевидно, усталостью и беззаботностью и объясняются небрежность и беспорядок, царившие в доме.
Единственное, что беспокоило музыканта, это маленький сынишка – свет в окошке, жизнь его жизни. Он очень баловал его, дарил бесконечное множество игрушек. Однажды даже принес маленькую скрипку и научил Акилле играть на ней несколько простых и спокойных мелодий.
И все же, несмотря на безграничную любовь отца и полную вседозволенность, Акилле рос хорошим ребенком. У него имелись свои причуды и капризы, но он любил отца и был очень привязан к нему. У него складывался честный и добрый характер. Паганини очень горячо любил сына, и если мальчика не было рядом, просто места себе не находил от беспокойства. Он признавался, что не мыслит своей жизни без Акилле. «Ночью, когда просыпаюсь, – говорил он, – моя первая мысль о нем…»
Конестабиле справедливо полагает, что истинная причина стремления скрипача заработать побольше денег и его болезненная страсть скопить их как можно больше и быстрее заключалась в его желании наделить всем необходимым своего единственного, бесконечно любимого сына. [120]
Надо ли удивляться, что Паганини старался быть бережливым и экономным. Ему хотелось обеспечить себе старость, до которой он, к сожалению, не дожил, а также и сына, которого любил с такой необыкновенной нежностью.
Он сказал профессору Шоттки в Праге:
«Ведь только последние годы судьба благоприятствует мне. К тому же я в это время тяжело болел, и лечение стоило больших денег. А если снова заболею и долго не смогу давать концерты? На что буду жить тогда? Кроме того, нужно подумать о будущем моего сына, о бедности родных, которым хотелось бы хоть как-нибудь помогать и потом».
И документы, дошедшие до нас, подтверждают, что Ник-колб проявил большую щедрость и великодушие по отношению к своим близким и позаботился о том, чтобы передать им часть своего состояния.
Другой пражский эпизод свидетельствует о доброте скрипача. Гордиджани рассказывал о нем в письме профессору Шоттки:
«Дорогой друг, все осуждают Паганини за скупость, все стремятся представить его именно таким, и, пожалуй, в это можно было бы поверить, если бы не очевидные доказательства обратного. Один итальянец, который знал нашего артиста на родине, разыскал его, когда тот приехал в Прагу, чтобы продолжать дружеское знакомство. Этот итальянец из-за клеветы, которой так много в этом мире, оказался в затруднительном положении.
Мне неизвестно, каким именно образом об этом узнал Паганини, зато я точно знаю, что перед своим отъездом он вручил этому итальянцу конверт и сопроводил его такими словами: „Ваше общество всегда доставляло мне такое удовольствие, что мне хотелось бы оставить вам что-нибудь на память. Но так как я не знаю, что могло бы вам понравиться, прошу вас самого сделать выбор. Вы бесконечно огорчите меня, если откажетесь, – добавил он, когда тот стал возражать. – Ведь это цветы“.
Это и в самом деле оказались „цветочки“. [121]Итальянец, полный признательности великому артисту, просит вас, господин Шоттки, не забыть про этот благородный жест, а если расскажете о нем в вашей книге, то это станет памятником его искренней благодарности Паганини.
Джованни Гордиджани».
Паганини представлял собой весьма сложное «уравнение», которое, конечно, нелегко бывало решить: рядом с артистом в нем жил человек со своими недостатками и достоинствами, противоречиями и крайностями, и все это обострялось вконец расстроенной нервной системой, на которой сказались бродячая жизнь и переутомление от бесчисленных концертных выступлений. Ни ангел, ни дьявол, даже если благодаря музыке мог предстать то в дьявольском, то в ангельском обличье, – он оставался просто человеком.
Глава 16
ПЕРВЫЙ ГОД В ГЕРМАНИИ
Это оказалось нечто, похожее на столб пламени в грозовую ночь…
Гёте о Паганини. 1829 год
В середине января Паганини покинул Прагу и, проехав прекраснейшую страну, которая называется саксонская Швейцария – ослепительной красоты горы, долины, укрытые снегом леса, – прибыл в Дрезден.
Можно себе представить, каково было путешествовать в 1829 году, пусть даже в «хорошей карете», с трехлетним ребенком, в самый разгар зимы, которая куда более сурова, чем на юге. К тому же при таком слабом здоровье, как у Паганини, ужасно страдавшего к тому же от холода. Очень скоро это сказалось на его легких. Он стал часто и сильно кашлять, порой поистине мучительно. Его секретарь рассказывал позднее, что по ночам у скрипача бывали страшные приступы кашля и он жутко кричал, «словно кто-то душил его».
Если только представить, что с января 1829 года по февраль 1831 года Паганини дал в Германии и Польше около сотни концертов, беспрестанно переезжая из города в город, то можно лишь бесконечно удивляться его выдержке и силе духа.
Действительно, только совершенно исключительная физическая и душевная энергия помогала ему выдержать такой образ жизни. Несомненно, победы, горячая, волнующая поддержка знатоков, а также огромной толпы слушателей служили ему безмерным утешением, доставляли глубокое внутреннее удовлетворение, а это как раз больше всего помогает человеку, когда приходится преодолевать трудности жизни. Ему требовался контакт с публикой, но он не обладал завидным здоровьем и очень дорого платил за радости, какие судьба дарила ему: рваные клочья души и плоти оставлял он позади себя на каждом этапе своего жизненного пути.
В Германии музыканта ожидал не менее грандиозный прием, чем в Вене. В стране царила самая благоприятная атмосфера для всего необычного, странного, загадочного, и фантастическая фигура скрипача-волшебника, казалось, воплощала в себе великолепные образы, рожденные воображением Гофмана или Жана Поля. Гёте вернул к моде мессира дьявола, и ни у кого не оставалось сомнений, что Паганини, как доктор Фауст, подписал с ним контракт.
В Вене один господин уверял, будто отчетливо видел, как за спиной музыканта стоял дьявол в красном, с рогами на голове и хвостом между ног, и водил его рукой, державшей смычок, и что между ними имелось поразительное сходство. Критик лейпцигской музыкальной газеты тоже почти не сомневался в том, что Паганини – это само воплощение дьявола, и вполне серьезно намеревался обнаружить у него раздвоенное копыто и отыскать крылья падшего ангела…
Тщетно музыкант взывал к Шоттки.
«Моя честь, – писал он ему из Берлина, – в ваших руках. Как я счастлив, что нашелся человек, который отплатит за все это, и что одного его имени достаточно, чтобы опровергнуть всю клевету».
Нет, клевета живуча, она снова и снова выползает из разных щелей, и уничтожить ее не в силах ни чье-либо имя, ни книга Шоттки. Она повсюду продолжала больно жалить и испускать яд. Три года спустя Никкол? писал Джерми из Манчестера:
«По правде говоря, мне очень досадно, что распространяется мнение во всех классах общества, будто я дьявол».
Первым немецким городом, как мы уже отмечали, где он остановился, оказалась столица Саксонии Дрезден – город, известный своим великолепным оперным театром и отличным оркестром. Король и королева Саксонии сразу же пригласили скрипача ко двору, где он выступил с концертом перед избранной аудиторией. Концерт принес ему, по неизменному обычаю XVIII века, золотую табакерку и 100 дукатов.
23 января генуэзец выступил перед публикой в переполненном оперном театре. Успех превзошел все ожидания, и газеты переполнились дифирамбами. «Меркюр» называла Паганини «властителем царства фантазии и поэзии, который может позволить себе все, потому что ему все под силу». С полным правом он «может быть назван Шекспиром среди артистов»; никто другой никогда не умел так сочетать самый чистый юмор с самым изысканным кокетством, самое отчаянное страдание с самой пылкой страстью.
12 февраля скрипач приехал в Лейпциг, где через четыре дня предстоял концерт. Но концерт этот не состоялся. Дирекция театра, желавшая получить весьма солидную сумму за аренду зала, настаивала на том, чтобы музыкант ангажировал весь оркестр, тогда как ему требовалась только половина состава, иначе звучание оркестра оказалось бы слишком громким.
Паганини согласился удовлетворить требования относительно репертуара и певицы, которые ему предлагались, но в том, что касалось числа музыкантов, оставался непреклонным и, не желая уступать, предпочел вовсе отказаться от концерта и уехал в Берлин.
Тут он встретился со своим дорогим другом Мейербером, который пользовался большой известностью в прусской столице и подготовил ему прекрасный прием. Мейербер рассказывал о скрипаче королю Фридриху Вильгельму III, при дворе и всем знакомым, пользуясь афоризмом: «Там, где кончается наше воображение, начинается Паганини».
Спонтини, который уже девять лет служил музыкальным художественным руководителем при дворе, тоже очень тепло отнесся к генуэзскому скрипачу.
Несмотря на плохое здоровье («У меня болят глаза, и чувствую себя неважно», – писал Никкол? генералу Фонтана Пино, [122]и Камилло Вакани: «У меня немного болят глаза, но пока держусь», и Джерми: «Чувствую себя неважно»), он дал в Берлине двенадцать концертов. Первый состоялся 4 марта, а последний 13 мая. Следовала череда настолько невероятных, поистине беспрецедентных успехов, что он отложил поездку в Лондон и решил остаться в Германии и отправиться в гастрольную поездку по самым главным городам.
Берлинская печать единодушно прославляла музыканта.
5 марта Рельштаб писал в «Винер театерцайтунг», что на концерте «возникло состояние восторга, экзальтации», какое ему редко приходилось «видеть в каком-либо театре и еще никогда – в концертном зале».
И можно заметить здесь, что действительно именно Паганини стоял первым в длинном ряду исполнителей-виртуозов, кто сумел довести слушателей до неописуемого восторга, то есть сделать то, что прежде удавалось только оперным певцам.
Звезда скрипача взошла в ту пору, если употребить выражение лорда Дервента, когда на сценах театров летали «последние пушинки» тех удивительных соловьев, которые достигли вершин совершенства и славы в XVIII веке.
Впервые музыкант-инструменталист оказался способным вызвать такое же безумное восхищение и такой же бурный восторг, какой до сих пор доставался лишь тем, кто околдовывал публику другим, более сильным волшебным инструментом – человеческим голосом.
И это произошло потому, что он отождествлялся со своей скрипкой («Паганини и его скрипка составляют одну единую и уникальную личность», – писал берлинский критик), сделал ее частью самого себя, частью своего тела, душой своей души: живой инструмент в руках талантливого исполнителя говорил своим собственным голосом, и звуки его вибрирующих и трепещущих струн волновали так же, как и звуки, издаваемые голосовыми связками человеческого горла.
Это достижение определенно символизировало начало новой эры: вокальная виртуозность отныне приобрела не менее сильного соперника в виртуозности инструментальной.
«Никогда в жизни не слышал я, чтобы инструмент плакал, – писал Релыптаб. – Казалось, сердце, раздираемое мучительной болью, вот-вот разорвется от страдания… Никогда не думал, что в музыке могут быть подобные звуки. Он говорил, он плакал, он пел… В конце дамы едва не попадали с галереи, перегибаясь через перила, лишь бы получше рассмотреть того, кому аплодировали, а мужчины вскочили на стулья, желая приветствовать скрипача. Никогда не видел берлинскую публику в подобном состоянии… И это явилось результатом одной лишь мелодии!.. В нем несомненно есть что-то демоническое. Так мог играть на скрипке гётевский Мефистофель. – И далее: – Паганини – это воплощение страсти, насмешки, безумия, обжигающей боли… Его сочинения – результат дикой и неспокойной жизни… После того как он исполнил первый номер программы и пришел в уборную, ему подали шубу, он закутался в нее, бледный как смерть, вытер пот со лба и буквально упал на стул».
За первым грандиозным успехом последовали все новые и новые – на каждом последующем концерте.
И на этот раз успех отразился на творческой деятельности скрипача, побудив его написать новое сочинение, о котором он сообщил Джерми 3 апреля:
«Я легко и быстро написал вариации на тему God, save the king! [123]для исполнения только на моей скрипке, чтобы убедить неверующих».
29 апреля он исполнил свое новое произведение в концерте в заполненном до предела оперном театре, и сбор от выступления целиком предназначался пострадавшим от наводнения в Пруссии. Король, присутствовавший на концерте, остался весьма доволен этим и вскоре назначил скрипача своим первым почетным концертмейстером.
Вот письмо короля Фридриха Вильгельма:
«Я полон решимости высказать Вам перед отъездом из моей столицы, что получил удовольствие от Вашего концерта. Природа наделила Вас редким талантом, который Вы огранили с особым мастерством. Звуки, какие Вы извлекаете из четырех струн, пробуждают в сердцах Ваших поклонников самые редкие чувства. Назначаю Вас мои первым почетным концертмейстером и разрешаю Вам носить этот титул».
Вскоре после отъезда из Берлина Паганини написал князю Радзивиллу, прося его воспользоваться своим влиянием на короля, с тем чтобы тот дал ему какой-нибудь знатный титул, не из тщеславия, пояснял скрипач, а для того, чтобы заставить замолчать злые языки. Просьба не была удовлетворена.
Переписка Гёте и Цельтера содержит интересные подробности о пребывании Паганини в Берлине. Стоит, однако, не забывать, что Фридрих Цельтер слыл исключительно консервативным музыкантом. А Гёте, хотя и очень любил и даже сам сочинял музыку, все же не обладал таким же даром предвидения и удивительной интуиции в музыке, как в литературе. Формируя свое мнение по образцу Цельтера, поэт оказывался тут ретроградом, приверженцем всего старого. И потому, как мы увидим, он совершенно не понял ни Бетховена, ни Шуберта. А Паганини лишь удивил его.