Страница:
Чем бы я ни занималась: вышиваю ли, пою ли, разговариваю, ко всему примешивается мысль о Вашей восхитительной особе. Даже во сне я вижу себя рядом с Вами, но Вы не всегда делаете меня счастливой. Порой самые ужасные сомнения преследуют меня, и потом плачу, как бедное дитя, хотя бывают часы, когда я очень, очень весела. Тогда шучу и становлюсь совсем другой. И это бывает, когда я осмеливаюсь вообразить, будто Вы думаете обо мне. Как хорошо Вы умеете повелевать мною! О, если б я стала вашей вечной пленницей! Вскоре время моей свободы истечет, вернется муж, и птичка возвратится в свою клеточку. Не думайте между тем, что я пользовалась свободой, бывала в обществе, выходила прогуляться. Ничем этим я не наслаждалась. Если прогуливалась, то всегда в одиночестве. Никогда не выходила из дома без спутников. И думаю, хорошо следовала всем правилам, которые предписал мне мой муж.
Но подумайте сами, дорогой Никкол?, как, собственно, я могла использовать мою столь сладостную свободу. И днем и ночью я думала о Вас, мой обожаемый друг! Никкол? и музыка – вот очарования моей жизни. Я уверена, что последняя мне верна, но первый, Никкол??
Я слышала, что Вы на водах в Баден-Бадене. Как Вы их находите? Как чувствуете себя? Улучшилось ли Ваше здоровье? Удовольствия, которые Вы получаете в этом очаровательном уголке, не вытеснят ли меня из Вашей памяти? Не сердитесь, если Ваша подруга беспокоится об этом. Но подумайте все-таки, дорогой Никкол?, можно ли быть таким жестоким и так долго не писать мне? Хотя бы два коротких слова, которые могут обладать такой силой, что способны сразу уничтожить все мучения, терзающие мою полную страха душу.
Вы развлекаетесь, а я умираю. Вы забываете меня, а я как нельзя преданно храню Ваш образ. Сколь велика разница в наших настроениях! Симпатия, божественная симпатия, умолю тебя, поспеши отыскать этого человека, который забывает меня, и окружи его самыми прекрасными удовольствиями. Может, он не знает, что живет на свете несчастная Елена, приблизься к нему, чтобы он услышал хотя бы один из тысячи вздохов, которые таит ее несчастное, но преданное до гроба сердце.
Мой Никкол?, отчего такое долгое ужасное молчание? Не хочу просить Вас писать мне. Пусть Ваше сердце продиктует Вам несколько строчек, и даже если буду обязана им всего лишь помощи симпатии, мне будет достаточно. Хочу успокоиться хоть немного. Я послала Вам много писем, но до сих пор не получила ответа, а также Вашего портрета. Только молчание. Я привыкла молчать, но еще больше – страдать. Не думайте, что я забыла Вас. У меня нет Вашего изображения. Вы не запечатлены на картине, но гравюра любви устойчивее всех самых прочных красок на свете.
В письмах, посланных Вам во Франкфурт, я попросила Вас навестить меня. Несмотря на это, Вы продолжаете хранить свое дипломатическое молчание, не думая о том, сколько уже оно принесло мне несчастий. Не могу поверить, что Вы задались такой целью. Вы развлекались на водах в Эмсе, Висбадене, во Франкфурте, Вам не хватает времени, и понятно, что Вам кажется скучным устанавливать с помощью пера отношения между двумя отдаленными друг от друга душами, в то время как настоящее предлагает Вам вести приятные устные беседы. Бесконечно Вас извиняю, но все-таки не могу найти покоя. Сейчас тысячу раз нежно прощаюсь с Вами, мой дорогой друг! Не хочу больше злоупотреблять Вашим терпением и кончаю это письмо, но не могу поставить точку, когда речь идет о живости моих чувств. Итак, развлекайтесь. Но пусть при этом фантазия представит Вам хоть иногда образ Вашей самой искренней подруги. Ну что же, будем надеяться на симпатию и на то, что бог сохранит для меня Вашу дружбу, Вашу память и в ней Вашу Елену, вечную подругу Никкол?, которая продолжает надеяться, а не отчаиваться.
Р. S. Мой друг, мой дорогой друг! Мой Никкол?, если хотите моей смерти, упорствуйте в своем молчании. Желание видеть Вас меня убивает, меня пожирает».
Возможно ли устоять перед таким напором, перед таким пылом?
И Паганини снова окунулся в любовную историю, не лишенную опасностей и коварства. После концертов в Бремене он отправился на лечение в Баден-Баден. Оттуда поехал в Ансбах и, чтобы его не узнали, прибыл туда ночью. Это оказалась необходимая предосторожность, потому что как раз из Баден-Бадена он писал 4 августа Джерми:
«Даже когда приезжаю в город, где еще никогда не бывал, меня все узнают. И собираются вокруг меня, словно я – Бефана. [144]Невозможно путешествовать инкогнито, разве что в маске».
Выйдя из кареты, рассказывает Никкол? Джерми, «прямо посреди улицы», он явился в гостиницу, представился там «под вымышленным именем архитектора его величества прусского короля».
Елена ждала его, и Паганини провел три дня, как он писал, «визитируемый» ею и «поразительным образом никем не узнанный».
«Чувства этой дамы, – признавался он другу, – так поразили меня, что я должен был с уважением отнестись к ней и любить ее. Она убедила отца устроить ей развод в надежде, что станет моей женой. При этом она заявляет, что отказывается от всех моих богатств, что хочет только моей руки!
Что скажешь обо всем этом?.. Очень трудно найти женщину, которая любила бы меня, как Елена! Это верно, что, слушая мою музыку, поющие переливы моей скрипки, женщины не могут удержаться от слез.
Но я уже не молод, уже не красив; больше того – уродлив. Подумай и скажи свое мнение. Она рассуждает так, как пишет; ее манера говорить и ее голос проникновенны. Она знает географию, как я скрипку».
В конце концов Паганини и на этот раз потихоньку ускользнул от брачных уз. Уехал так же, как приехал, ночью, и вернулся в Баден-Баден.
Наверное, душа скрипки снова предстала перед ним и напомнила о договоре: искусство, прежде всего искусство, навсегда. От красавиц нужно отказаться, вырвавшись из их объятий: они должны быть для него лишь мимолетным эпизодом, даже если это прелестные блондинки, молодые и страстные, благородные и образованные, как Елена, даже если знают географию, как он свою скрипку. Надо идти вперед. Останавливаться нельзя.
И после недолгой любовной паузы Паганини вновь двинулся по пути искусства и славы.
«Не могу тебе передать, какое волшебство исходило от моего инструмента на концерте 5 января», – писал он Джерми из Карлсруэ 8 января 1831 года.
Он играл там еще и в начале февраля, после того как провел три недели во Франкфурте, где задержался из-за краснухи, которой заболел маленький Акилле. Как только ребенок поправился, он сразу же уехал в Страсбург, намереваясь оттуда направиться в Париж.
«Сейчас, – писал он другу, – не самый подходящий момент для концертов, но, поскольку жизнь слишком коротка, постараюсь не терять времени».
Глава 18
Два концерта Паганини в Страсбурге, 14 и 17 февраля 1831 года, вызвали невероятный восторг слушателей, и он убедился, что французская публика может быть не менее горячей, чем итальянская, венская и немецкая.
Во время первой академии музыкант страдал от острого приступа кишечного заболевания. Но, как пишет Андерс, это лишь «увеличило престиж его несравненного смычка»: он казался действительно необыкновенным, поскольку не имелось совершенно ничего невозможного для такого исключительно впечатлительного человека, как Паганини.
«Не могу передать тебе, – писал Никкол? Джерми 19 февраля, – с какой сердечностью встретили меня любители музыки в Страсбурге. И на первом, и на втором концерте меня увенчали на сцене лавровым венком. Один из них, сделанный двумя милейшими девушками, превосходно играющими на арфе, я храню, чтобы возложить его на голову моего дорогого друга Джерми, когда мне дано будет обнять его».
Вскоре после того, как отправил это письмо, Паганини уехал и через Вогезы – снова зимнее путешествие по ослепительной белизны первозданным снегам – направился в Париж.
Еще в 1828 году генерал Фонтана Пино пытался подействовать на самолюбие скрипача.
«Когда поправишься, – писал он ему, – чего желаю тебе, ты должен немедленно отправиться в Париж, чтобы удивить и изумить всех музыкантов, которые не верят в твое существование. В связи с этим хочу рассказать тебе одну забавную историю. На днях я встретился с одним французом, который недавно приехал из Парижа, и речь зашла о бессмертии Паганини.
Ты только послушай, что мне пришлось выслушать от этой бестии! Он сказал, будто в одной из множества газет, которые выходят в Париже, опубликовано сообщение о твоем прибытии и немедленном отъезде.
Газета писала так: „Столь превозносимый повсюду Паганини пробыл в столице Франции восемь дней и за это время послушал лучших скрипачей. Убедившись в их превосходстве, сразу же уехал, не желая потерпеть поражение в соревновании с ними“.
Вот дуралеи! Несись туда, лети, чтобы переубедить неверящих в твое неизменное превосходство. Не хватает и этого листика в твоем лавровом венке».
Очевидно, еще с тех пор скрипачу весьма не терпелось продемонстрировать парижской публике, что он не боится никаких сравнений.
В Париже он нашел одного издателя – Антонио Пачини, который еще до его приезда опубликовал 24 каприччи.Музыканты сразу же раскупили ноты, но нашли их настолько трудными, что заявили – это, мол, неисполнимые загадки.
Феличе Бланджини, со своей стороны, как мы видели, тоже подготовил почву, написав своим парижским друзьям восторженные строки и охарактеризовав Паганини как «чудо времени».
Кроме того, писатель Энбер де Лафалек в 1830 году опубликовал «Сведения об известном скрипаче Никкол? Паганини». Возможно, пишет Кодиньола, он «получил эти сведения от Ладзаро Ребиццо, друга детства Паганини, который находился в тесных дружеских связях с артистами, писателями и музыкальными критиками французской столицы». Утверждая, что он «в состоянии сказать правду о нем как о человеке и о его таланте», биограф дал сверхромантическое толкование личности великого музыканта.
Когда музыкант приехал во Францию, на горизонте появился еще один биограф – Г. Э. Андерс, опубликовавший книгу под названием «Никкол? Паганини, его жизнь, личность и несколько слов о его секрете». Однако и он, несмотря на самые лучшие намерения, не смог избежать многих неточностей и только способствовал распространению тех легенд и тех выдумок, которые доставили музыканту столько неприятностей сначала во Франции, а затем и в Англии. [145]
Паганини приехал в Париж 24 февраля и в тот же вечер появился в обществе – на спектакле в Итальянском театре,где шла опера Россини Отеллос Марией Малибран в роли Дездемоны. Соблазн послушать этот спектакль оказался настолько велик, что заставил музыканта забыть дорожную усталость и найти силы сразу же отправиться в театр.
Опера эта – не лучшее творение Россини. Она написана на слабое и бесцветное либретто маркиза Берио, в котором с трудом можно различить основные контуры драмы и характеры шекспировских героев. Но оказался в ней один эпизод, который стоил всего остального. Это волнующая сцена последнего акта – Дездемоны и Эмилии. Страдающая супруга Отелло слышит песнь проплывающего под окнами гондольера и вздыхает: «О, счастливец! Ведь он возвращается после трудов на грудь той, которую любит. Я же никогда больше не смогу, нет, не смогу обнять любимого…»
Затем она подходит к арфе и начинает петь Песнь об иве.И здесь музыка Россини поднимается до высочайших вершин вдохновения: звучит нежнейшая мелодия, которая мягко колышется, словно ветви ивы под дуновением ветра, мелодия, льющаяся естественно, со всей свежестью и чистотой народной песни и бесконечно трогающая сердце слушателя.
Малибран исполнилось в это время двадцать два года. Необычайно красивая, обладающая чарующим, волшебным голосом, она бесподобно исполняла Песнь об иве.На портрете Луиджи Педрацци, который хранится в музее театра «Ла Скала», художник изобразил ее в костюме Дездемоны. У нее мягко очерченное выразительное лицо, обрамленное гладко причесанными волосами, большие задумчивые глаза, пухлый и свежий рот, прекрасные плечи, выступающие из декольте бархатного платья.
Но еще больше, чем этот портрет, говорят нам о ней печальные строки Альфреда де Мюссе: «…Ces pleurs sur tes bras nus quand tu chantais le Saule, n'etais-ce' par hier, б pale Desdemone?..» [146]
Да, вчера и никогда больше. Шесть лет спустя Малибран скончалась, и с ней навсегда исчез бархатный металл ее голоса, пламя ее интеллекта, свет ее красоты. Счастливы те, кто видел и слышал ее, как Мюссе, как Паганини.
Малибран околдовала скрипача, и он был счастлив вновь увидеть ее на другой день в доме музыкального издателя и мецената Эжена Трупена. Настолько счастлив и околдован, что певице удалось уговорить его сделать то, на что прежде он никогда или почти никогда не соглашался: сыграть в частном собрании. Малибран спела арию и бросила ему вызов в соревновании.
– Синьора, – пытался защититься Паганини, – посмею ли я когда-нибудь при всех тех преимуществах, какие есть у вас – красота и несравненный голос, – поднять вашу перчатку?
И все же вызов этот задел его самолюбие. Он послал слугу в гостиницу за своей волшебной скрипкой. И получив ее, он так талантливо исполнил импровизацию на тему арии, которую пела Малибран, что та признала себя побежденной и сделала ему тысячу комплиментов, хотя в зале присутствовал и другой скрипач – де Берио. Потом она вышла замуж именно за него, а не за очарованного ею Паганини, не за влюбленного в нее Беллини.
На вечере у Трупена скрипач очень обрадовался встрече со своим старым другом Россини. Снова оказались рядом эти две контрастирующие фигуры – длинный и тощий Никколб и полненький Джоаккино – такими они предстают на картине Данхейзера, изображающей вечер в доме другого молодого волшебника, с которым скоро увидимся, – Ференца Листа.
Кроме Россини и Малибран, Паганини встретился в тот вечер с выдающимися артистами – певцами Тамбурини, Лаблашем, Рубини и с другими представителями романтического Парижа, где именно в 1830 году словно сговорились собраться столько больших талантов, чтобы обозначить и освятить рождение нового стиля, новой эпохи в литературе и искусстве. Музыкант вдруг почувствовал себя в своей среде par inter pares [147]и поэтому не пожалел, что прежде времени, раньше, чем в концерте, предложил избранным слушателям в частном собрании свое выступление.
Прошло еще несколько дней, прежде чем скрипач предстал перед парижской публикой. Он хотел заполучить для выступления хороший зал и не торопился. 27 февраля он снова появился в обществе, в зале консерватории, на симфоническом концерте под управлением Хабенека. В программе значилось великое произведение его кумира – Пятая симфонияБетховена.
Днем Никкол? гулял по городу, держа за руку Акилле и показывая ему улицы, площади, памятники. Люди с любопытством смотрели на высокую тощую фигуру, рядом с которой семенил мальчик, пытавшийся поспеть за большими шагами отца.
В Париже Паганини встретил еще одного старого друга – Фердинанда Паэра, с которым познакомился еще в Парме в 1796 году. Паэр бесконечно обрадовался встрече со знаменитым музыкантом и сразу заявил, что представит его при дворе.
Концерт назначили на 2 марта, но скрипачу нездоровилось – он «сильно кашлял», – и академия не состоялась.
Россини между тем не терял времени и приложил немало усилий, чтобы помочь другу.
«Россини действительно верный друг, – писал Никкол? Джерми, – и благодаря его дружбе я получил хороший контракт на концерт, который дал в большом оперном театре».
Парижская «Опера» за несколько дней до этого, а точнее с 1 марта, перешла под управление доктора Верона. Это был очень интересный человек, врач-меломан, который однажды, еще студентом, продал за 25 франков великолепный скелет, лишь бы пригласить на обед компанию друзей, поэтов и артистов.
Позднее, в 1829 году, разбогатев на каком-то эмпирическом лекарстве, совладельцем которого он являлся, Верон основал «Ревю де Пари» – литературный журнал, предоставивший свои страницы молодым романтическим поэтам и писателям Сент-Беву, Мериме, Гофману, Скрибу, Бальзаку.
Луи Филипп, сменивший Карла X после Июльской революции 1830 года, жестко урезал дотации театрам. И руководство Королевской музыкальной академии, которая называлась просто «Опера», передали доктору Верону как импресарио-директору с правом эксплуатировать ее в течение шести лет на свой страх и риск.
Нелегко оказалось новому импресарио-директору завоевать симпатии буржуазной публики, оказавшейся в тот момент хозяйкой положения, и снова привлечь иностранцев в крупнейший парижский театр. Тем не менее он не растерялся и сразу принялся за работу. Он включил в репертуар оперу, исполненную, как того требовала мода, сатанинской привлекательности, – Роберт-дьявол(либретто Скриба, музыка Мейербера), а также несколько балетов, тоже на адский сюжет.
Роберт-дьяволдолжен был превзойти по постановке фантасмагорический спектакль Вольный стрелок [148]Вебера, который шел в «Одеоне», с его адским Самюэлем и затмить шабаш ведьм в Фантастической симфонииБерлиоза. Однако, чтобы осуществить постановку оперы Мейербера, требовались месяцы и месяцы репетиций, а как же получить сбор?
Россини, предлагая доктору Верону устроить концерт Паганини, тем самым бросил ему искру надежды. Ведь в скрипаче-волшебнике, словно в фокусе, соединилась вся та самая неодолимая, адски дьявольская привлекательность.
Идея выступить в «Опера» понравилась и Паганини: огромный, роскошный зал как нельзя более подходил для grand coup, [149]который он уже давно собирался нанести парижской публике. И все же он колебался, нервы натянуты, и здоровье оставляло желать лучшего. 5 марта он еще не назначил дату первого концерта.
Но вот однажды утром Бальзак, приехав в театр к Верону, застал его в самом разгаре репетиции музыканта и услышал обнадеживающие слова: скрипач будет играть 9 марта. А 8 марта «Курье де театре» напечатал следующее объявление:
«Завтра выступит знаменитый Паганини. По случаю этого торжественного события ожидается необыкновенное стечение публики. Вечер для гурманов».
Возбуждение, вызванное этим известием, описать невозможно. Вечером перед началом концерта «Опера» представляла собой совершенно необыкновенное и незабываемое зрелище. В зале собрался весь музыкальный, литературный и художественный мир Парижа, все самые видные представители аристократии и буржуазии, словом, самый блистательный tout Paris, [150]который впервые после политических бурь оказался вместе.
Теофиль Готье вскидывал свою длинную шевелюру; Альфонс Карр и супруги Гюго беседовали с критиком в белом рединготе, известным своим острым языком, – Жюлем Жаненом. Шарль Нодье и Эжен Делакруа представляли гильдию живописцев. Наверное, и Жорж Санд спустилась из своей мансарды, где писала романы, чтобы послушать генуэзца, и еще не обратила внимание на рокового Мюссе, который нашептывал дамам на ушко: «Je ne suis pas tendre, je suis excessif». [151]Конечно же Россини, Пачини, Трупена, поэт Альфред де Виньи, критик Сент-Бев и писатель Эмиль де Жирарден, композиторы Керубини, Обер, Адан, Галеви, скрипач Байо, семнадцатилетняя актриса Рашель со своей матерью – все конечно же пришли послушать Паганини в этот вечер.
Но кто внимал ему с особенным волнением, трепетом и возбуждением, так это молодой венгр с темно-русой шевелюрой, отличавшийся несравненной красотой своих двадцати лет, – Ференц Лист.
После увертюры ЭгмонтБетховена в исполнении оркестра Королевской академии под управлением Хабенека и после арии, великолепно исполненной тенором Адольфом Нурри, на сцене появился Паганини – один, со скрипкой в руке. [152]Зал встретил его бурной овацией и криками, многие вскочили с мест, а музыканты оркестра подняли свои инструменты, чтобы приветствовать того, кто уже покорил их на репетициях.
Первых десяти тактов хватило, чтобы все поняли, кто такой Паганини: его смычок уже держал публику в своей власти. Концерт ре мажорвстретили безудержными, поистине безумными аплодисментами. Вторым номером в программе концерта стояла Военная сонатана тему из оперы Моцарта Свадьба Фигаро.И тут он показал все свое искусство игры на четвертой струне. Одна молодая дама воскликнула:
– Как? Только на одной струне? Но я же отчетливо слышу все четыре!
И Байо шепнул Малибран:
– Ах, синьора, это изумительно! Немыслимо, но в его манере играть есть что-то такое, что может свести с ума!
И концерт, и соната исполнялись в сопровождении оркестра. Но третье произведение – вариации на тему Паизиелло Как сердце замирает –Паганини исполнил соло. Его невероятная виртуозность проявилась тут во всем блеске, и под конец публика разразилась сумасшедшими аплодисментами, без конца вызывая артиста.
На следующий день газеты с единодушным восторгом писали об успехе скрипача. В «Журналь де Деба» КастильБлаз разразился восторженной прозой.
«Будем же радоваться, – писал он, – что этот волшебник – наш современник! И пусть он тоже поздравит себя с этим, потому что, играй он подобным образом на скрипке сто лет назад, его сожгли бы как колдуна… – И в качестве заключительного дифирамба: – Продадим, все продадим, чтобы пойти послушать Паганини, говорил один провинциальный музыкант-любитель, пародируя старую народную песенку. Пусть же те, кто никогда не бывал в концерте, пойдут туда первыми, пусть женщины понесут туда своих грудных детей, чтобы те через шестьдесят лет могли гордиться тем, что слышали его…»
Братья Эскюдье оказались не менее лиричны и нашли в Паганини «…иронию Байрона и фантастичность рассказов Гофмана; мечтательную меланхолию Ламартина и пламенный ад Данте».
«Ревю де пари» писала:
«Паганини не играет на скрипке: это артист в самом широком смысле слова – человек, который создает, который изобретает свой инструмент, свою манеру, свою выразительность и все, вплоть до самих трудностей, подчиняет себе. Невозможно проводить какое-либо сравнение между ним и теми, кто играл на скрипке до него».
Точно так думал и Ференц Лист. Примерно то же писали потом о нем самом в апогее его славы фортепианного виртуоза. Когда скрипач приехал в Париж, Лист только что пережил мучительный кризис: несчастная любовь к юной аристократке сбросила его в пропасть отчаяния, вызвала глубокую физическую и духовную депрессию, заставившую опасаться за его жизнь. Он, как и Паганини, известен как необыкновенный, исключительно впечатлительный человек.
Июльская революция 1830 года вернула Листа к жизни, и грохот пушек вдохновил на Революционную симфонию.Он вновь начал концертную деятельность, стал писать музыку, давать уроки, пережил новые любовные увлечения, стал появляться в обществе, в салонах, в концертах. Присутствовал он, конечно, и в «Опера» вечером 9 марта. Паганини так взволновал его, что вызвал настоящую душевную бурю. Вскоре после концерта Лист писал своему другу Пьеру Вольфу:
«Вот уже две недели как мой дух и мои пальцы работают как проклятые; Гомер, Библия, Платон, Локк, Байрон, Гюго, Ламартин, Шатобриан, Бетховен, Бах, Гуммель, Моцарт, Вебер – все вокруг меня. Я изучаю их, размышляю над ними, пожираю их с пылом; кроме того по четыре-пять часов в день упражняюсь (терции, секстеты, октавы, тремоло, каденции и т. д.). Ах, если только не сойду с ума, – ты вновь найдешь во мне артиста! Да, артиста, как ты этого хочешь, как сегодня это необходимо. „И я тоже художник!“ – воскликнул Микеланджело, когда впервые увидел шедевр… И хотя твой друг мал и скромен, он тоже не перестанет повторять эти слова великого мастера, побывав на последнем концерте Паганини. Какой человек, какой скрипач, какой артист! Боже, сколько муки, сколько горя и сколько страдания выражают эти четыре струны!..» И несколько дней спустя:
«Мой дорогой друг, эти последние свои строки я написал тебе в приступе безумия: чрезмерная работа, бессонные ночи и власть желания (которая тебе известна) воспламенили мою бедную голову: я ходил взад и вперед по комнате (словно часовой, мерзнущий зимой на посту), я пел, декламировал стихи, жестикулировал, что-то кричал: одним словом, сходил с ума. Сегодня и то и другое – и душа и зверь немного успокоились, но вулкан сердца не угас, а продолжает подспудно работать… до каких пор?»
До тех пор, пока он не достигнет в искусстве игры на рояле такого же мастерства, какого достиг в игре на скрипке Паганини: в этом Лист поклялся самому себе. И благодаря упорству, несокрушимой воле, неустанным занятиям он добился своего.
Однако великий венгерский музыкант стремился постичь не только секрет виртуозности скрипача, но хотел глубже понять его и как композитора. Лист сделал переложение для фортепиано Кампанеллы,а затем и пяти Каприччи, [153]полных самых невероятных трудностей. Можно сказать, что он начал таким образом новую эру пианистической техники: Паганини – композитор и исполнитель – открыл перед ним новые горизонты.
Но подумайте сами, дорогой Никкол?, как, собственно, я могла использовать мою столь сладостную свободу. И днем и ночью я думала о Вас, мой обожаемый друг! Никкол? и музыка – вот очарования моей жизни. Я уверена, что последняя мне верна, но первый, Никкол??
Я слышала, что Вы на водах в Баден-Бадене. Как Вы их находите? Как чувствуете себя? Улучшилось ли Ваше здоровье? Удовольствия, которые Вы получаете в этом очаровательном уголке, не вытеснят ли меня из Вашей памяти? Не сердитесь, если Ваша подруга беспокоится об этом. Но подумайте все-таки, дорогой Никкол?, можно ли быть таким жестоким и так долго не писать мне? Хотя бы два коротких слова, которые могут обладать такой силой, что способны сразу уничтожить все мучения, терзающие мою полную страха душу.
Вы развлекаетесь, а я умираю. Вы забываете меня, а я как нельзя преданно храню Ваш образ. Сколь велика разница в наших настроениях! Симпатия, божественная симпатия, умолю тебя, поспеши отыскать этого человека, который забывает меня, и окружи его самыми прекрасными удовольствиями. Может, он не знает, что живет на свете несчастная Елена, приблизься к нему, чтобы он услышал хотя бы один из тысячи вздохов, которые таит ее несчастное, но преданное до гроба сердце.
Мой Никкол?, отчего такое долгое ужасное молчание? Не хочу просить Вас писать мне. Пусть Ваше сердце продиктует Вам несколько строчек, и даже если буду обязана им всего лишь помощи симпатии, мне будет достаточно. Хочу успокоиться хоть немного. Я послала Вам много писем, но до сих пор не получила ответа, а также Вашего портрета. Только молчание. Я привыкла молчать, но еще больше – страдать. Не думайте, что я забыла Вас. У меня нет Вашего изображения. Вы не запечатлены на картине, но гравюра любви устойчивее всех самых прочных красок на свете.
В письмах, посланных Вам во Франкфурт, я попросила Вас навестить меня. Несмотря на это, Вы продолжаете хранить свое дипломатическое молчание, не думая о том, сколько уже оно принесло мне несчастий. Не могу поверить, что Вы задались такой целью. Вы развлекались на водах в Эмсе, Висбадене, во Франкфурте, Вам не хватает времени, и понятно, что Вам кажется скучным устанавливать с помощью пера отношения между двумя отдаленными друг от друга душами, в то время как настоящее предлагает Вам вести приятные устные беседы. Бесконечно Вас извиняю, но все-таки не могу найти покоя. Сейчас тысячу раз нежно прощаюсь с Вами, мой дорогой друг! Не хочу больше злоупотреблять Вашим терпением и кончаю это письмо, но не могу поставить точку, когда речь идет о живости моих чувств. Итак, развлекайтесь. Но пусть при этом фантазия представит Вам хоть иногда образ Вашей самой искренней подруги. Ну что же, будем надеяться на симпатию и на то, что бог сохранит для меня Вашу дружбу, Вашу память и в ней Вашу Елену, вечную подругу Никкол?, которая продолжает надеяться, а не отчаиваться.
Р. S. Мой друг, мой дорогой друг! Мой Никкол?, если хотите моей смерти, упорствуйте в своем молчании. Желание видеть Вас меня убивает, меня пожирает».
Возможно ли устоять перед таким напором, перед таким пылом?
И Паганини снова окунулся в любовную историю, не лишенную опасностей и коварства. После концертов в Бремене он отправился на лечение в Баден-Баден. Оттуда поехал в Ансбах и, чтобы его не узнали, прибыл туда ночью. Это оказалась необходимая предосторожность, потому что как раз из Баден-Бадена он писал 4 августа Джерми:
«Даже когда приезжаю в город, где еще никогда не бывал, меня все узнают. И собираются вокруг меня, словно я – Бефана. [144]Невозможно путешествовать инкогнито, разве что в маске».
Выйдя из кареты, рассказывает Никкол? Джерми, «прямо посреди улицы», он явился в гостиницу, представился там «под вымышленным именем архитектора его величества прусского короля».
Елена ждала его, и Паганини провел три дня, как он писал, «визитируемый» ею и «поразительным образом никем не узнанный».
«Чувства этой дамы, – признавался он другу, – так поразили меня, что я должен был с уважением отнестись к ней и любить ее. Она убедила отца устроить ей развод в надежде, что станет моей женой. При этом она заявляет, что отказывается от всех моих богатств, что хочет только моей руки!
Что скажешь обо всем этом?.. Очень трудно найти женщину, которая любила бы меня, как Елена! Это верно, что, слушая мою музыку, поющие переливы моей скрипки, женщины не могут удержаться от слез.
Но я уже не молод, уже не красив; больше того – уродлив. Подумай и скажи свое мнение. Она рассуждает так, как пишет; ее манера говорить и ее голос проникновенны. Она знает географию, как я скрипку».
В конце концов Паганини и на этот раз потихоньку ускользнул от брачных уз. Уехал так же, как приехал, ночью, и вернулся в Баден-Баден.
Наверное, душа скрипки снова предстала перед ним и напомнила о договоре: искусство, прежде всего искусство, навсегда. От красавиц нужно отказаться, вырвавшись из их объятий: они должны быть для него лишь мимолетным эпизодом, даже если это прелестные блондинки, молодые и страстные, благородные и образованные, как Елена, даже если знают географию, как он свою скрипку. Надо идти вперед. Останавливаться нельзя.
И после недолгой любовной паузы Паганини вновь двинулся по пути искусства и славы.
«Не могу тебе передать, какое волшебство исходило от моего инструмента на концерте 5 января», – писал он Джерми из Карлсруэ 8 января 1831 года.
Он играл там еще и в начале февраля, после того как провел три недели во Франкфурте, где задержался из-за краснухи, которой заболел маленький Акилле. Как только ребенок поправился, он сразу же уехал в Страсбург, намереваясь оттуда направиться в Париж.
«Сейчас, – писал он другу, – не самый подходящий момент для концертов, но, поскольку жизнь слишком коротка, постараюсь не терять времени».
Глава 18
ПАРИЖ
Какой человек, какая скрипка, какой артист! Боже, сколько страданий, сколько горя и сколько мучений в этих четырех струнах!
Лист, 1831 год
Два концерта Паганини в Страсбурге, 14 и 17 февраля 1831 года, вызвали невероятный восторг слушателей, и он убедился, что французская публика может быть не менее горячей, чем итальянская, венская и немецкая.
Во время первой академии музыкант страдал от острого приступа кишечного заболевания. Но, как пишет Андерс, это лишь «увеличило престиж его несравненного смычка»: он казался действительно необыкновенным, поскольку не имелось совершенно ничего невозможного для такого исключительно впечатлительного человека, как Паганини.
«Не могу передать тебе, – писал Никкол? Джерми 19 февраля, – с какой сердечностью встретили меня любители музыки в Страсбурге. И на первом, и на втором концерте меня увенчали на сцене лавровым венком. Один из них, сделанный двумя милейшими девушками, превосходно играющими на арфе, я храню, чтобы возложить его на голову моего дорогого друга Джерми, когда мне дано будет обнять его».
Вскоре после того, как отправил это письмо, Паганини уехал и через Вогезы – снова зимнее путешествие по ослепительной белизны первозданным снегам – направился в Париж.
Еще в 1828 году генерал Фонтана Пино пытался подействовать на самолюбие скрипача.
«Когда поправишься, – писал он ему, – чего желаю тебе, ты должен немедленно отправиться в Париж, чтобы удивить и изумить всех музыкантов, которые не верят в твое существование. В связи с этим хочу рассказать тебе одну забавную историю. На днях я встретился с одним французом, который недавно приехал из Парижа, и речь зашла о бессмертии Паганини.
Ты только послушай, что мне пришлось выслушать от этой бестии! Он сказал, будто в одной из множества газет, которые выходят в Париже, опубликовано сообщение о твоем прибытии и немедленном отъезде.
Газета писала так: „Столь превозносимый повсюду Паганини пробыл в столице Франции восемь дней и за это время послушал лучших скрипачей. Убедившись в их превосходстве, сразу же уехал, не желая потерпеть поражение в соревновании с ними“.
Вот дуралеи! Несись туда, лети, чтобы переубедить неверящих в твое неизменное превосходство. Не хватает и этого листика в твоем лавровом венке».
Очевидно, еще с тех пор скрипачу весьма не терпелось продемонстрировать парижской публике, что он не боится никаких сравнений.
В Париже он нашел одного издателя – Антонио Пачини, который еще до его приезда опубликовал 24 каприччи.Музыканты сразу же раскупили ноты, но нашли их настолько трудными, что заявили – это, мол, неисполнимые загадки.
Феличе Бланджини, со своей стороны, как мы видели, тоже подготовил почву, написав своим парижским друзьям восторженные строки и охарактеризовав Паганини как «чудо времени».
Кроме того, писатель Энбер де Лафалек в 1830 году опубликовал «Сведения об известном скрипаче Никкол? Паганини». Возможно, пишет Кодиньола, он «получил эти сведения от Ладзаро Ребиццо, друга детства Паганини, который находился в тесных дружеских связях с артистами, писателями и музыкальными критиками французской столицы». Утверждая, что он «в состоянии сказать правду о нем как о человеке и о его таланте», биограф дал сверхромантическое толкование личности великого музыканта.
Когда музыкант приехал во Францию, на горизонте появился еще один биограф – Г. Э. Андерс, опубликовавший книгу под названием «Никкол? Паганини, его жизнь, личность и несколько слов о его секрете». Однако и он, несмотря на самые лучшие намерения, не смог избежать многих неточностей и только способствовал распространению тех легенд и тех выдумок, которые доставили музыканту столько неприятностей сначала во Франции, а затем и в Англии. [145]
Паганини приехал в Париж 24 февраля и в тот же вечер появился в обществе – на спектакле в Итальянском театре,где шла опера Россини Отеллос Марией Малибран в роли Дездемоны. Соблазн послушать этот спектакль оказался настолько велик, что заставил музыканта забыть дорожную усталость и найти силы сразу же отправиться в театр.
Опера эта – не лучшее творение Россини. Она написана на слабое и бесцветное либретто маркиза Берио, в котором с трудом можно различить основные контуры драмы и характеры шекспировских героев. Но оказался в ней один эпизод, который стоил всего остального. Это волнующая сцена последнего акта – Дездемоны и Эмилии. Страдающая супруга Отелло слышит песнь проплывающего под окнами гондольера и вздыхает: «О, счастливец! Ведь он возвращается после трудов на грудь той, которую любит. Я же никогда больше не смогу, нет, не смогу обнять любимого…»
Затем она подходит к арфе и начинает петь Песнь об иве.И здесь музыка Россини поднимается до высочайших вершин вдохновения: звучит нежнейшая мелодия, которая мягко колышется, словно ветви ивы под дуновением ветра, мелодия, льющаяся естественно, со всей свежестью и чистотой народной песни и бесконечно трогающая сердце слушателя.
Малибран исполнилось в это время двадцать два года. Необычайно красивая, обладающая чарующим, волшебным голосом, она бесподобно исполняла Песнь об иве.На портрете Луиджи Педрацци, который хранится в музее театра «Ла Скала», художник изобразил ее в костюме Дездемоны. У нее мягко очерченное выразительное лицо, обрамленное гладко причесанными волосами, большие задумчивые глаза, пухлый и свежий рот, прекрасные плечи, выступающие из декольте бархатного платья.
Но еще больше, чем этот портрет, говорят нам о ней печальные строки Альфреда де Мюссе: «…Ces pleurs sur tes bras nus quand tu chantais le Saule, n'etais-ce' par hier, б pale Desdemone?..» [146]
Да, вчера и никогда больше. Шесть лет спустя Малибран скончалась, и с ней навсегда исчез бархатный металл ее голоса, пламя ее интеллекта, свет ее красоты. Счастливы те, кто видел и слышал ее, как Мюссе, как Паганини.
Малибран околдовала скрипача, и он был счастлив вновь увидеть ее на другой день в доме музыкального издателя и мецената Эжена Трупена. Настолько счастлив и околдован, что певице удалось уговорить его сделать то, на что прежде он никогда или почти никогда не соглашался: сыграть в частном собрании. Малибран спела арию и бросила ему вызов в соревновании.
– Синьора, – пытался защититься Паганини, – посмею ли я когда-нибудь при всех тех преимуществах, какие есть у вас – красота и несравненный голос, – поднять вашу перчатку?
И все же вызов этот задел его самолюбие. Он послал слугу в гостиницу за своей волшебной скрипкой. И получив ее, он так талантливо исполнил импровизацию на тему арии, которую пела Малибран, что та признала себя побежденной и сделала ему тысячу комплиментов, хотя в зале присутствовал и другой скрипач – де Берио. Потом она вышла замуж именно за него, а не за очарованного ею Паганини, не за влюбленного в нее Беллини.
На вечере у Трупена скрипач очень обрадовался встрече со своим старым другом Россини. Снова оказались рядом эти две контрастирующие фигуры – длинный и тощий Никколб и полненький Джоаккино – такими они предстают на картине Данхейзера, изображающей вечер в доме другого молодого волшебника, с которым скоро увидимся, – Ференца Листа.
Кроме Россини и Малибран, Паганини встретился в тот вечер с выдающимися артистами – певцами Тамбурини, Лаблашем, Рубини и с другими представителями романтического Парижа, где именно в 1830 году словно сговорились собраться столько больших талантов, чтобы обозначить и освятить рождение нового стиля, новой эпохи в литературе и искусстве. Музыкант вдруг почувствовал себя в своей среде par inter pares [147]и поэтому не пожалел, что прежде времени, раньше, чем в концерте, предложил избранным слушателям в частном собрании свое выступление.
Прошло еще несколько дней, прежде чем скрипач предстал перед парижской публикой. Он хотел заполучить для выступления хороший зал и не торопился. 27 февраля он снова появился в обществе, в зале консерватории, на симфоническом концерте под управлением Хабенека. В программе значилось великое произведение его кумира – Пятая симфонияБетховена.
Днем Никкол? гулял по городу, держа за руку Акилле и показывая ему улицы, площади, памятники. Люди с любопытством смотрели на высокую тощую фигуру, рядом с которой семенил мальчик, пытавшийся поспеть за большими шагами отца.
В Париже Паганини встретил еще одного старого друга – Фердинанда Паэра, с которым познакомился еще в Парме в 1796 году. Паэр бесконечно обрадовался встрече со знаменитым музыкантом и сразу заявил, что представит его при дворе.
Концерт назначили на 2 марта, но скрипачу нездоровилось – он «сильно кашлял», – и академия не состоялась.
Россини между тем не терял времени и приложил немало усилий, чтобы помочь другу.
«Россини действительно верный друг, – писал Никкол? Джерми, – и благодаря его дружбе я получил хороший контракт на концерт, который дал в большом оперном театре».
Парижская «Опера» за несколько дней до этого, а точнее с 1 марта, перешла под управление доктора Верона. Это был очень интересный человек, врач-меломан, который однажды, еще студентом, продал за 25 франков великолепный скелет, лишь бы пригласить на обед компанию друзей, поэтов и артистов.
Позднее, в 1829 году, разбогатев на каком-то эмпирическом лекарстве, совладельцем которого он являлся, Верон основал «Ревю де Пари» – литературный журнал, предоставивший свои страницы молодым романтическим поэтам и писателям Сент-Беву, Мериме, Гофману, Скрибу, Бальзаку.
Луи Филипп, сменивший Карла X после Июльской революции 1830 года, жестко урезал дотации театрам. И руководство Королевской музыкальной академии, которая называлась просто «Опера», передали доктору Верону как импресарио-директору с правом эксплуатировать ее в течение шести лет на свой страх и риск.
Нелегко оказалось новому импресарио-директору завоевать симпатии буржуазной публики, оказавшейся в тот момент хозяйкой положения, и снова привлечь иностранцев в крупнейший парижский театр. Тем не менее он не растерялся и сразу принялся за работу. Он включил в репертуар оперу, исполненную, как того требовала мода, сатанинской привлекательности, – Роберт-дьявол(либретто Скриба, музыка Мейербера), а также несколько балетов, тоже на адский сюжет.
Роберт-дьяволдолжен был превзойти по постановке фантасмагорический спектакль Вольный стрелок [148]Вебера, который шел в «Одеоне», с его адским Самюэлем и затмить шабаш ведьм в Фантастической симфонииБерлиоза. Однако, чтобы осуществить постановку оперы Мейербера, требовались месяцы и месяцы репетиций, а как же получить сбор?
Россини, предлагая доктору Верону устроить концерт Паганини, тем самым бросил ему искру надежды. Ведь в скрипаче-волшебнике, словно в фокусе, соединилась вся та самая неодолимая, адски дьявольская привлекательность.
Идея выступить в «Опера» понравилась и Паганини: огромный, роскошный зал как нельзя более подходил для grand coup, [149]который он уже давно собирался нанести парижской публике. И все же он колебался, нервы натянуты, и здоровье оставляло желать лучшего. 5 марта он еще не назначил дату первого концерта.
Но вот однажды утром Бальзак, приехав в театр к Верону, застал его в самом разгаре репетиции музыканта и услышал обнадеживающие слова: скрипач будет играть 9 марта. А 8 марта «Курье де театре» напечатал следующее объявление:
«Завтра выступит знаменитый Паганини. По случаю этого торжественного события ожидается необыкновенное стечение публики. Вечер для гурманов».
Возбуждение, вызванное этим известием, описать невозможно. Вечером перед началом концерта «Опера» представляла собой совершенно необыкновенное и незабываемое зрелище. В зале собрался весь музыкальный, литературный и художественный мир Парижа, все самые видные представители аристократии и буржуазии, словом, самый блистательный tout Paris, [150]который впервые после политических бурь оказался вместе.
Теофиль Готье вскидывал свою длинную шевелюру; Альфонс Карр и супруги Гюго беседовали с критиком в белом рединготе, известным своим острым языком, – Жюлем Жаненом. Шарль Нодье и Эжен Делакруа представляли гильдию живописцев. Наверное, и Жорж Санд спустилась из своей мансарды, где писала романы, чтобы послушать генуэзца, и еще не обратила внимание на рокового Мюссе, который нашептывал дамам на ушко: «Je ne suis pas tendre, je suis excessif». [151]Конечно же Россини, Пачини, Трупена, поэт Альфред де Виньи, критик Сент-Бев и писатель Эмиль де Жирарден, композиторы Керубини, Обер, Адан, Галеви, скрипач Байо, семнадцатилетняя актриса Рашель со своей матерью – все конечно же пришли послушать Паганини в этот вечер.
Но кто внимал ему с особенным волнением, трепетом и возбуждением, так это молодой венгр с темно-русой шевелюрой, отличавшийся несравненной красотой своих двадцати лет, – Ференц Лист.
После увертюры ЭгмонтБетховена в исполнении оркестра Королевской академии под управлением Хабенека и после арии, великолепно исполненной тенором Адольфом Нурри, на сцене появился Паганини – один, со скрипкой в руке. [152]Зал встретил его бурной овацией и криками, многие вскочили с мест, а музыканты оркестра подняли свои инструменты, чтобы приветствовать того, кто уже покорил их на репетициях.
Первых десяти тактов хватило, чтобы все поняли, кто такой Паганини: его смычок уже держал публику в своей власти. Концерт ре мажорвстретили безудержными, поистине безумными аплодисментами. Вторым номером в программе концерта стояла Военная сонатана тему из оперы Моцарта Свадьба Фигаро.И тут он показал все свое искусство игры на четвертой струне. Одна молодая дама воскликнула:
– Как? Только на одной струне? Но я же отчетливо слышу все четыре!
И Байо шепнул Малибран:
– Ах, синьора, это изумительно! Немыслимо, но в его манере играть есть что-то такое, что может свести с ума!
И концерт, и соната исполнялись в сопровождении оркестра. Но третье произведение – вариации на тему Паизиелло Как сердце замирает –Паганини исполнил соло. Его невероятная виртуозность проявилась тут во всем блеске, и под конец публика разразилась сумасшедшими аплодисментами, без конца вызывая артиста.
На следующий день газеты с единодушным восторгом писали об успехе скрипача. В «Журналь де Деба» КастильБлаз разразился восторженной прозой.
«Будем же радоваться, – писал он, – что этот волшебник – наш современник! И пусть он тоже поздравит себя с этим, потому что, играй он подобным образом на скрипке сто лет назад, его сожгли бы как колдуна… – И в качестве заключительного дифирамба: – Продадим, все продадим, чтобы пойти послушать Паганини, говорил один провинциальный музыкант-любитель, пародируя старую народную песенку. Пусть же те, кто никогда не бывал в концерте, пойдут туда первыми, пусть женщины понесут туда своих грудных детей, чтобы те через шестьдесят лет могли гордиться тем, что слышали его…»
Братья Эскюдье оказались не менее лиричны и нашли в Паганини «…иронию Байрона и фантастичность рассказов Гофмана; мечтательную меланхолию Ламартина и пламенный ад Данте».
«Ревю де пари» писала:
«Паганини не играет на скрипке: это артист в самом широком смысле слова – человек, который создает, который изобретает свой инструмент, свою манеру, свою выразительность и все, вплоть до самих трудностей, подчиняет себе. Невозможно проводить какое-либо сравнение между ним и теми, кто играл на скрипке до него».
Точно так думал и Ференц Лист. Примерно то же писали потом о нем самом в апогее его славы фортепианного виртуоза. Когда скрипач приехал в Париж, Лист только что пережил мучительный кризис: несчастная любовь к юной аристократке сбросила его в пропасть отчаяния, вызвала глубокую физическую и духовную депрессию, заставившую опасаться за его жизнь. Он, как и Паганини, известен как необыкновенный, исключительно впечатлительный человек.
Июльская революция 1830 года вернула Листа к жизни, и грохот пушек вдохновил на Революционную симфонию.Он вновь начал концертную деятельность, стал писать музыку, давать уроки, пережил новые любовные увлечения, стал появляться в обществе, в салонах, в концертах. Присутствовал он, конечно, и в «Опера» вечером 9 марта. Паганини так взволновал его, что вызвал настоящую душевную бурю. Вскоре после концерта Лист писал своему другу Пьеру Вольфу:
«Вот уже две недели как мой дух и мои пальцы работают как проклятые; Гомер, Библия, Платон, Локк, Байрон, Гюго, Ламартин, Шатобриан, Бетховен, Бах, Гуммель, Моцарт, Вебер – все вокруг меня. Я изучаю их, размышляю над ними, пожираю их с пылом; кроме того по четыре-пять часов в день упражняюсь (терции, секстеты, октавы, тремоло, каденции и т. д.). Ах, если только не сойду с ума, – ты вновь найдешь во мне артиста! Да, артиста, как ты этого хочешь, как сегодня это необходимо. „И я тоже художник!“ – воскликнул Микеланджело, когда впервые увидел шедевр… И хотя твой друг мал и скромен, он тоже не перестанет повторять эти слова великого мастера, побывав на последнем концерте Паганини. Какой человек, какой скрипач, какой артист! Боже, сколько муки, сколько горя и сколько страдания выражают эти четыре струны!..» И несколько дней спустя:
«Мой дорогой друг, эти последние свои строки я написал тебе в приступе безумия: чрезмерная работа, бессонные ночи и власть желания (которая тебе известна) воспламенили мою бедную голову: я ходил взад и вперед по комнате (словно часовой, мерзнущий зимой на посту), я пел, декламировал стихи, жестикулировал, что-то кричал: одним словом, сходил с ума. Сегодня и то и другое – и душа и зверь немного успокоились, но вулкан сердца не угас, а продолжает подспудно работать… до каких пор?»
До тех пор, пока он не достигнет в искусстве игры на рояле такого же мастерства, какого достиг в игре на скрипке Паганини: в этом Лист поклялся самому себе. И благодаря упорству, несокрушимой воле, неустанным занятиям он добился своего.
Однако великий венгерский музыкант стремился постичь не только секрет виртуозности скрипача, но хотел глубже понять его и как композитора. Лист сделал переложение для фортепиано Кампанеллы,а затем и пяти Каприччи, [153]полных самых невероятных трудностей. Можно сказать, что он начал таким образом новую эру пианистической техники: Паганини – композитор и исполнитель – открыл перед ним новые горизонты.