Не следует преувеличивать влияние Паганини на Листа. Но важность иных встреч, особенно если они происходят в юности, когда ум способен легко, словно нетронутый воск, запечатлеть все самое яркое и волнующее, конечно, очень велика. И встреча двух музыкантов оказалась для того, кто моложе, чрезвычайно плодотворной и полезной.
* * *
   За первым концертом музыканта последовало еще шесть в течение короткого промежутка времени, и все с прекрасным исходом, [154]настолько, что 6 апреля он в изумлении писал Джерми:
   «Совершенно невозможно дать тебе какое-либо представление о моем неслыханном, поистине грандиозном успехе. Просто удивителен такой ошеломляющий успех концертов, следовавших один за другим в столь печальное время, как сейчас».
   На втором концерте, 13 марта, Никкол? включил в программу Кампанеллу, вариации на тему молитвы из оперы МоисейРоссини и четвертый концерт ре минор,который исполнил впервые.
   Кастиль-Блаз так оценил его:
   «Эта работа представляет весьма оригинальную форму и содержит некоторые чрезвычайно живописные эффекты».
   Первые семь концертов скрипача в Париже сопровождались неизменным грандиозным успехом. Восьмой концерт состоялся в Итальянском театре, куда ему пришлось перейти, потому что Национальная гвардия сняла «Опера» для благотворительного бала. Паганини попросили принять участие в этом вечере, но он отказался, и его сурово осудили за это. Справедливо пишет Кодиньола:
   «Нужно иметь в виду, что для Парижа это оказался исключительно сложный момент – ведь не прошло еще и шести месяцев после „славных июльских дней“, сохранялась угроза контрреволюции со стороны приверженцев старой монархии. Все это надо иметь в виду, чтобы понять всю тяжесть выдвинутого против него обвинения, причем обвинение это присоединилось к другому, тоже имеющему политическое значение: непонятно, каким образом стало известно, что на другой день после эпилога карбонарской революции 1831 года Паганини отказался послужить своим искусством в пользу итальянских беженцев».
   На самом же деле речь шла не о скупости скрипача или его злой воле – в чем его упрекали, – но только о достоинстве: он не мог играть на балу.
   Конестабиле [155]понял это очень хорошо и убедительно показал, что те, кто просил скрипача исполнить какие-нибудь произведения на этом благотворительном празднестве, и «не подумали о том, что такой артист, как Паганини, не желая принижать достоинство своего искусства, никогда не согласится играть на балу, где люди собираются только для того, чтобы потанцевать». И «честь своего искусства он оберегал настолько, что отказывался от любого приглашения, где его скрипке отводилась лишь вспомогательная, а не главная роль».
   Паганини сам написал об этом в письме для «Монитор универсель», заявляя также, что готов дать концерт «целиком в пользу бедняков французской столицы».
   Этот благотворительный концерт состоялся 7 апреля. На нем не наблюдалось особого скопления публики, и сумма, полученная в пользу бедняков, составляла примерно 3 тысячи лир, в то время как некоторые другие концерты музыканта давали значительно больший сбор. [156]
   16 марта он играл при дворе. «Гадзетта ди Дженова» так рассказывала об этом событии:
   «Во вторник министры имели честь обедать с королем и королевской семьей. Вечером в Королевском дворце состоялся концерт скрипача Паганини».
   А болонская «Фарфалла», сообщая о концерте в присутствии Луи Филиппа, его семьи и лучших артистов итальянского театра, напечатала забавную историю, которую потом повторил Кодиньола, но выяснить, насколько она достоверна, не представляется воможным. Вот она:
   «Надобно сказать, что Паганини держал свой знаменитый инструмент Гварнери в небольшом футляре, который одновременно служил ему для хранения денег, разных мелких драгоценностей и тонкого белья, потому что обычно он брал с собой в дорогу только картонку для шляп и спальный мешок.
   Говорят, он шутя называл этот ящичек своим несессером. Во время концерта ему случалось так сильно потеть, что приходилось два или три раза менять рубашку. Так и на этот раз, когда понадобилось переодеться, он обратился к тенору-солисту с вопросом, где он может это сделать. Тот немало сконфузился, услышав столь странную просьбу, и пробормотал:
   – Что вы?.. При дворе!.. В зале… Тут то и дело появляются дамы…
   На что Паганини возразил:
   – Пусть появляются, но я больше не могу, мне совершенно необходимо поменять рубашку. Иначе не смогу продолжать концерт.
   И тут же сам принялся искать поблизости какое-нибудь укромное местечко, как вдруг обнаружил за одной шторой просторный балкон. Обрадовавшись, он воскликнул:
   – Я спасен! – И немедля отправился со своим футляром за эту благословенную штору, чтобы сделать то, что ему было крайне необходимо.
   Артисты Итальянского театра собрались поблизости от этого места, которое стало для великого скрипача уборной, необычайно волнуясь и тревожась, что затея раскроется и придется выслушать от придворных массу нелицеприятных упреков.
   Но все завершилось благополучно. Паганини вскоре вышел из своего укрытия веселый и улыбающийся, со свойственной ему приветливостью поблагодарил изумленных помощников и, нисколько не смутившись, снова предстал перед избраннейшей публикой».
   Последний концерт Паганини в Париже состоялся 12 апреля, и пятая часть сбора от него предназначалась сиротам. Среди публики, собравшейся на этот концерт, находился один необыкновенный слушатель – молодой норвежский скрипач Уле Булль, который оставил такое яркое описание этого концерта, что мы воспроизведем его здесь полностью:
   «Паганини играл, насколько припоминаю, свой Концерт си минорс Кампанеллой,а также две вариации из знаменитого Национального австрийского гимнаГайдна и завершил концерт Вечным движением.
   Публика привыкла аплодировать (вся сцена так и стоит у меня перед глазами, будто это происходило сегодня) при появлении Паганини из-за кулис. Увидев его приближающуюся тень, зрители начали, как обычно, аплодировать, но, к их великому изумлению, на сцену вышел не скрипач, а какойто человек в черном костюме с пюпитром. Он поставил его на подиум рядом с дирижерским пультом.
   На стене сбоку снова появилась тень, публика опять зааплодировала. Но на этот раз появился слуга в ливрее. Он принес две свечи, укрепил их на пюпитре, зажег и ушел, сопровождаемый смешками. Затем снова явился человек в черном костюме, на этот раз с нотами в руках. И зал снова ошибся, приняв его за скрипача!
   Наконец появилась еще одна тень – теперь уже сам Паганини. Но аплодисменты тут же стихли – публика не узнала его, потому что он не вышел к самой рампе, на освещенную часть сцены. Артист принужденно поклонился, при этом лицо его как-то сильно передернулось, и показалось, будто он явно расстроился из-за такого холодного приема.
   Ведь он не знал о смешной сцене, которая произошла перед его появлением.
   Как только музыкант вышел на сцену, Хабенек сразу же поднял свою палочку, собираясь дать вступление оркестру, но Паганини покачал головой. Он переложил смычок в левую руку и, засунув другую в какой-то тайник своего фрака, извлек пару темно-зеленых перчаток и тоже переложил их в левую руку. Снова покачал головой и снова еще глубже залез в карман. На этот раз вытащил из него большой белый носовой платок, тоже переложил в другую руку, но лицо его неизменно выражало при этом явное недовольство.
   После следующего, еще более глубокого погружения в карман он достал какую-то коричневую коробочку, посмотрел на нее, покачал головой и с улыбкой присоединил к вещам, которые держал в левой руке вместе со скрипкой. Затем положил в карман платок и перчатки, достал из коробочки очки, помедлил немного, как бы обдумывая, что делать дальше, и наконец, взяв смычок в правую руку, надел очки и осмотрелся вокруг с явным удовлетворением. Но как он изменился! Светло-синие очки на его костлявом, словно череп, лице казались двумя огромными дырами. Решительно притопнув ногой, Паганини дал сигнал вступления.
   Все знали, что это его последний в сезоне парижский концерт, и слушатели словно догадывались, что никогда не увидят больше этого худого, угловатого человека с усталым лицом и никогда больше не услышат необыкновенное волшебство его скрипки.
   Невозможно, – продолжал Уле Булль, – в полной мере оценить манеру игры Паганини, не зная искусства итальянского бельканто. Современник Пасты, Тамбурини, Рубини, Малибран, он соперничал с ними, исполняя на скрипке мелодии, которые пели эти певцы, и, слушая игру Паганини, они восхищались еще больше, чем публика. По правде говоря, его стиль оказался настолько неповторимым, а музыка так богата новыми эпизодами необычайной красоты и столь необыкновенного своеобразия, что скрипачи – его современники – нескончаемо изумлялись».
   До отъезда из Парижа с Паганини случилась еще одна, на этот раз неприятная история. Как-то, проходя мимо лавки эстампов, он увидел выставленную в витрине литографию, изображавшую его в тюрьме. Он остановился, с улыбкой рассматривая рисунок. Вокруг него тотчас собралось несколько человек, которые стали сравнивать его с изображением молодого скрипача на гравюре и отмечать, насколько изменился оригинал со времени своего заключения.
   Весьма недовольный этим, он разыскал Фетиса, который и помог ему написать длинное письмо в «Ревю мюзикаль». Скрипач рассказал в нем об этом случае и заявил, что подобная клевета преследует его уже пятнадцать лет. Одни выдумали, будто он, застав соперника в доме своей возлюбленной, убил его. Другие, напротив, утверждали, что он убил какую-то женщину.
   Однажды в Падуе, когда он сидел в гостинице за табльдотом, где собралось еще человек шестьдесят постояльцев, кто-то принялся рассказывать, будто искусство Паганини – это результат упражнений в течение восьми лет тюремного заключения за убийство соперника. Тогда скрипач прервал докучливого рассказчика вопросом, не может ли тот сказать, где это происходило. Все взгляды обратились к нему, и все узнали его… Рассказчик, смутившись, пробормотал, что не знает… что, возможно, он ошибся…
   В другой раз, в Вене, один слушатель с бледным лицом и вдохновенным взглядом заявил после того, как Паганини исполнил вариации Ведьмы,что он нисколько не удивляется его игре, поскольку отчетливо видел дьявола в красном плаще, с рогами и хвостом, который стоял за скрипачом и водил его рукой. Сходство между ними оказалось такое, что не оставляло никакого сомнения относительно происхождения скрипача…
   Рассказав эти истории и заметив, что они тут же могут составить неплохие сюжеты для литографий, музыкант опроверг все эти обвинения, уточнив, что он шестнадцать лет (на самом деле только одиннадцать – с 1801 по 1812 год – и с разными перерывами, как мы видели) служил в качестве дирижера оркестра в Тоскане и что, если бы провел восемь лет в тюрьме за убийство своей любовницы, то должен был бы совершить это преступление в детском возрасте. Завершил он свое письмо так:
   «Один скрипач по имени Д… и (Паганини намекал на некоего Дурановски), живший в Милане в 1798 году, связался с какими-то темными личностями и согласился отправиться с ними ночью в село, чтобы убить там богатого приходского священника. Но один из преступников в последний момент выдал сообщников. Полиция отправилась на место преступления и застала там Д…и и его приятеля. Их осудили на двадцать лет каторги. Но генерал Мену, ставший губернатором Милана, через два года выпустил скрипача на свободу.
   И можете себе представить, что вся эта история послужила основой для выдумок обо мне. Речь шла о скрипаче, чье имя тоже оканчивалось на „и“, и он стал Паганини. Убитым оказался не священник, а моя любовница или мой соперник, и меня же еще заключили в тюрьму. А поскольку требовалось еще как-то объяснить, где я научился так играть, меня освободили от наручников, которые мешали заниматься. Еще раз, чтобы уж дошло до полного сходства, надо, чтобы я уступил. Но я все же лелею надежду, что после моей смерти клевета покинет, наконец, свою жертву и те, кто так жестоко мстит за мои успехи, оставят в покое мой прах». [157]
   Художник Буланже, автор литографии «Паганини в тюрьме», ответил на это заявление Паганини письмом в «Ревю мюзикаль», в котором объяснил: слушая игру скрипача, он понял, что это оказался «один из самых прекрасных моментов» в его жизни и что «прекрасная голова Паганини, одухотворенная божественным огнем искусства», глубоко поразила его. Облик музыканта навел его на мысль о трагической судьбе, о том, что, возможно, легенда о тюрьме не выдумка, и, вспомнив о заключении Тассо, он вдохновился и нарисовал Паганини, играющего на скрипке в тюрьме. Но он сделал это не злонамеренно, и никто не подстрекал его к этому, уверял он и добавлял: «Нелепо нападать на человека, которым восхищается весь мир».
   После всего этого, разумеется, очень многие только еще больше поверили, будто скрипач бог весть сколько времени провел в тюрьме и подписал там договор с дьяволом.
   Паганини между тем покинул Париж 28 апреля и отправился покорять Англию.

Глава 19
В АНГЛИИ И ИРЛАНДИИ

    Сколько же он сделал с помощью куска дерева!..
Из переписки Паганини – Джерми 17 сентября 1832 года

   6 апреля 1831 года Никкол? уже писал Джерми:
   «С Лапортом, импресарио крупного лондонского театра, который срочно приехал сюда ради меня, я подписал позавчера контракт на первые концерты в начале будущего месяца, всего не менее восьми в течение шести недель; и после окончания сезона поеду в Шотландию и Ирландию».
   В тот же день он отправил письмо некоему господину Гислейну, в котором сообщал, что собирается выступить с концертом в Дуэ и Лилле. Мы не знаем, сдержал ли он слово. [158]
   Известно, напротив, что он выступал в Валансьене, Кале и Булони. Дамы Валансьена вышили ему пару почетных перчаток, на которых изобразили лавровую ветвь, солнце, волшебную скрипку и золотыми нитями вывели имя скрипача и памятную дату концерта: «Паганини – 8 мая 1831 года».
   А дамы Булони прочитали в своей политико-литературной газете «Аннотатор» от 5 мая 1831 года такую взволнованную заметку:
   «Может быть, это только сон? Кто это существо, которое при одном только своем появлении вызывает самый бурный восторг? Кому принадлежит он – земле или небу? Или, быть может, неведомым нам мирам?»
   И действительно, концерт получился совершенно необычайным. Кто-то сказал о Паганини словами Руссо: «Пламя, которое не перестает гореть и никогда не угасает». Кто-то другой сравнил его с Гигантом Вершины Гроз Камоэнса, когда тот ударяет своей палочкой по утесам, высекая из них в грохоте бури снопы искр…
   Буря действительно разразилась вокруг Паганини, едва он приехал в Англию, из-за цен, установленных на билеты первого концерта. Они оказались вдвое выше обычных, даже на галерке. Стоимость этих мест в Лондоне никогда не менялась. Но скрипач обычно всегда поднимал цены – и на родине, и за границей. Иногда он кое-где встречал возражения по этому поводу, но еще ни разу не сталкивался с таким категорическим отпором, какой получил в Лондоне.
   Известно, насколько консервативны англичане по своей натуре и как устойчивы их традиции в том, что касается привычек и обычаев, париков и королевских мантий, поэтому вполне понятна их острая реакция на условие скрипача.
   Вообще-то, если англичане и бывали способны иногда совершить какие-либо безумные отступления от своих твердых правил, то делали это лишь ради певцов, начиная с Фаринелли и далее, но чтобы с подобными претензиями выступил какой-то инструменталист, «a mere instrumental performer», [159]как писала «Таймс», это просто неслыханно.
   По этому поводу разгорелась полемика, и «Таймс» гневно обрушилась на Лапорта, который нашел защитника в «Курьере». «Атенеум» напал на музыканта, а «друзья Паганини»сражались на страницах «Обсервера». Спор зашел далеко – начались разговоры о жадности и скупости артистов и импресарио, о крайнем национализме, о пристрастии к иностранцам.
   Концерт в Королевском театре объявили на 28 мая. Видя, что дело складывается плохо, Паганини решил отложить его под предлогом здоровья, которое и в самом деле оставалось неважным. Перед отъездом из Парижа его друзья Россини, Пачини, Паэр и доктор Беннати, снова начавший лечить скрипача, считали, что у него очень усталый вид, очень плохой цвет лица, и не хотели отпускать его в Англию. Они боялись за него, опасаясь трудностей путешествия и постоянных лондонских туманов.
   Но начиналась весна, и Никкол? их не послушал. Тем не менее вполне возможно, что в Лондоне он почувствовал себя хуже. К тому же неприятности, конечно, не способствовали улучшению его здоровья, которое всегда находится в более или менее прямой зависимости от состояния духа.
   И потому накануне концерта он написал Лапорту такое письмо:
   «Милостивый государь, чувствуя себя слишком плохо, прошу вас вежливо сообщить публике, что концерт, объявленный на завтра, не состоится.
   Ваш покорный слуга Никкол? Паганини».
   Между тем «друзья Паганини» двинулись в наступление, и 24 мая «Обсервер» обрушил всю вину на импресарио, заявив, что это он назначил такие завышенные цены, чтобы увеличить собственные доходы, и защищал музыканта:
   «Как можно думать, будто иностранец, едва прибывший в Англию, рискнет сделать какой-либо шаг, способный вызвать возмущение публики, ведь совершенно очевидно, что в его интересах заручиться благожелательным отношением народа, справедливо считающегося самым ревностным покровителем искусств».
   29 мая «Обсервер» объявил, что музыкант урегулировал свой спор с Лапортом и что он согласен играть на обычных условиях.
   «Предложение удвоить цены, – заключала газета, – их общая ошибка, и оба поняли это, тем не менее обвинять надо Лапорта, так как он должен лучше знать Джона Буля».
   Примерно то же, ссылаясь на незнание английских обычаев, Паганини написал директору «Таймс» 1 июня, за два дня до первого концерта.
   В ожидании его выступления любопытство английской публики обострилось и напряжение достигло предела. Еще до его приезда «Таймс» перепечатала письмо скрипача из парижского «Ревю мюзикаль», и таким образом в Лондоне тоже всем стала известна история про убийство, тюрьму и договор с дьяволом, которая, естественно, запечатлелась в сознании людей гораздо отчетливее, чем любые попытки музыканта опровергнуть вымысел.
   В сущности, как пишет Лилиан Дей, Лондон в 1831 году оставался довольно простым городом. И не слишком блестящим – ни с точки зрения богатств, ни с точки зрения духовной жизни. Один современник записал тогда в своем дневнике:
   «Страна находится в ужасном состоянии. Лондон опустошен жестокой войной, иностранным нашествием, и мы все время ждем сообщений о битвах, пожарах и других бедах…» [160]
   Начало правления Уильяма IV оказалось бурным, омраченным волнениями. Затем последовал период относительного спокойствия, и столица стала готовиться к коронации. Паганини приехал как раз в этот момент, и не удивительно, что в такое довольно трудное время печать и публика восстали против увеличения цен на билеты.
   Полтора столетия назад Лондон действительно выглядел не слишком привлекательно. Полицейские в синей форме не заботились ни о чистоте улиц, ни о регулировании движения колясок и повозок, поэтому столкновения экипажей и кулачные бои возниц были в порядке вещей.
   На улицах нередко встречались разный домашний скот, который переводили с одного конца города на другой, особенно в рыночные дни, и женщины легкого поведения, которые, несмотря на английское пуританство, бросали свои «бесстыдные призывы весьма откровенным образом, не опасаясь полиции…». Зато по сравнению с другими европейскими столицами «воровства было мало, и воров сразу же ловили и наказывали…».
   Паганини, любившему тишину, Лондон показался очень шумным.
   «Молочницы, которые кричали слишком рано, – писал Джеффри Палвер, – стражники, торговцы, трубочисты, разносчики рыбы, мусорщики, сотни бродячих торговцев, предлагавших что угодно – от кошачьего мяса до метелок, без умолку галдели и без устали звонили своими колокольчиками. Обитые железными обручами колеса повозок гремели по булыжной мостовой, и Лондон казался местом, созданным словно специально для того, чтобы портить нервы, хотя в то время еще не существовало машин с двигателем внутреннего сгорания.
   Низшие классы общества пребывали в неграмотности, жили в нищете и имели весьма смутное представление о телесной и духовной чистоте; женщины часто затевали драки… Средние классы жили в своих богатых, раззолоченных домах, их не отягощал избыток ума, зато они, как правило, умели хорошо позаботиться о своих наследниках. В городе имелось около сотни омнибусов, а население приближалось к полутора миллионам».
   Театров в английской столице насчитывалось пятнадцать, лондонцы ходили в Итальянскую оперу аплодировать Лаблашу, Рубини, Гарсии, Тамбурини, Гризи, Малибран, Паста, а в драматических театрах – Эдмунду Кину, Эллен Три и другим известным актерам того времени. В литературном мире выделялись имена Чарлза Диккенса, Георга Борроу, Булвер-Литтона, Вордсворта, в мире музыки – Мошелеса, Крамера, Бенедикта, Бишопа, Стерндейла, в то время как Тернер и другие художники закладывали первоосновы романтизма в живописи, создавая пейзажи, преображенные туманом или каким-нибудь странным светом.
   Вечером 3 июня зал Королевского театра заполнили артисты и музыканты-профессионалы, главным образом скрипачи. Собрались все ветераны филармонического оркестра – Спаньолетти, Драгонетти, Линдлей, Мори. Они расположились в ложе у сцены, чтобы получше видеть скрипача и ничего не упустить из его исполнения. Они, как сообщал «Обсервер», восторженнее всех аплодировали ему, потому что лучше других могли оценить его искусство. Всю публику захватил восторг, совершенно беспрецедентный даже для блистательной карьеры Паганини: искусство волшебника внезапно буквально покорило город, который отнесся к нему так враждебно.
   В антракте Мори поднял высоко вверх свою скрипку и заявил, что сожжет ее, если, добавил он, подумав, не продаст за пару грошей. Джон Крамер со вздохом облегчения произнес:
   – Слава богу, что я пианист!
   Линдлей, который немного заикался, залепетал:
   – Эт-т-то же д-д-дьявол!
   Драгонетти, знаменитый контрабасист, пробормотал:
   – Это великая душа.
   Артисты, которые выступали в концертах вместе с Паганини, даже бас Лаблаш, несмотря на свое мастерство и всемирную славу, буквально померкли рядом с ним.
   На публику большое впечатление произвело то обстоятельство, что скрипач играл наизусть. До сих пор в Англии никто еще не делал этого. «Атенеум» писал, что «это придавало его исполнению характер импровизации», и добавлял: «Будем надеяться, что у него найдутся последователи, если вообще отыщется смельчак, который рискнет выступить с сольным скрипичным концертом в течение ближайших семи лет».
   Мошелес выразился так:
   «Ни Зонтаг, ни Паста не производили здесь такого фурора. Если бы только этот долгий звук, который проникает в самую глубину души, хоть на секунду утратил свое равновесие, он превратился бы в жалкое кошачье мяуканье. Но он никогда не терял равновесия. Тонкие струны его инструмента, а только из них и удавалось волшебным образом извлечь такую бездну мелодий, трелей и каденций, оказались бы роковыми в руках любого другого скрипача».
   Газеты посвятили неслыханному успеху Паганини восторженные статьи, которые полностью искупили их враждебное отношение и прежние нападки на скрипача. Разумеется, дьяволу в газетных рецензиях (содержавших тем не менее и весьма серьезный музыкальный анализ) тоже отводилось свое место. «Атенеум» [161]писал, что это «сам Самюэль по облику и, конечно, сам дьявол во плоти во время исполнения!
   Говорят, что печаль, столь свойственная ирландским мелодиям, объясняется тем, что арфы, издававшие эти мелодии, изготовлялись из тисового дерева. Хотелось бы знать, из какого же дерева сделана его скрипка? Кое-кто поговаривает, что из сатанинского».
   Критик «Обсервера» заключил:
   «Паганини неповторим в своем искусстве. Это, несомненно, самый великий музыкальный талант нашего времени и всех времен».
   Английских поэтов музыкант тоже вдохновил. Ли Хант сочинил в его честь пространную оду, а какой-то неизвестный поэт посвятил ему хвалебный одиннадцатисложный стих, превозносивший его волшебное искусство игры на четвертой струне.
   Паганини, явно тронутый таким горячим приемом в Лондоне на первом и на всех последующих концертах, отправил Джерми длинное письмо, в котором очень живо описал все события этого времени.
   «Лондон, июнь (или июль) 1831 года.
   Мой дорогой друг, если найдешь нужным почитать какие-нибудь английские газеты, то увидишь, какой неслыханный, даже безумный, невероятный успех имел я у холодных британцев на моем первом концерте в Большом итальянском оперном театре 3 июня.
   Если бы я писал тебе это письмо целый год, то и тогда не смог бы передать даже малую толику того, что происходило. Весь театр – партер, ложи, галерея – казался бушующим морем, столько раздавалось возгласов и рукоплесканий, публика махала платками и подбрасывала в воздух шляпы. Англичане говорят обо мне такое, что мне самому просто неловко повторить это: прочти, если сможешь, и увидишь.