Я получил машинку, которую ты забыл дать мне перед отъездом, когда обнимал меня, спасибо, что прислал мне ее.
   Не проходит дня, чтобы я не думал о тебе, не разговаривал с тобой мысленно, не целовал бы тебя. Надеюсь, что в воскресенье смогу обнять тебя и сказать многое такое, что от полноты чувств не могу передать в письме. Надеюсь, ты ведешь себя хорошо и занимаешься.
   С нетерпением жду счастливой минуты, когда смогу прижать тебя к своей груди и выразить мою глубочайшую любовь.
   Твой папа Паганини».
   Самое интересное сообщение о третьем визите Паганини в Англию мы находим в отчете о последнем его концерте, напечатанном в «Атенеум». В нем говорится:
   «Точность и блестящее виртуозное владение альтом, когда он исполнял пассажи на двух струнах, флажолеты и арпеджио необычайнейшей трудности, оказались поистине поразительными».
   Выходит, он последовал совету Берлиоза и сочинил Сонату для большого альта,которую и исполнил в последнем лондонском концерте. Рукопись этой сонаты, до сих пор неизданная, помечена так: «Лондон, апрель 1834 года».
   26 июня Никкол? уехал. Но едва он появился в Булони, как на его голову обрушилась новая буря, и причиной ее оказалась молодая мисс Уотсон, которую мы уже встречали.
   В Лондоне музыкант снимал комнаты у семьи Уотсон, и вполне вероятно, что восемнадцатилетняя Шарлотта привлекла его внимание: девушка оказалась несчастлива в своем доме, потому что отец бросил ее мать и ушел к любовнице – мисс Уэллс, другой певице, выступавшей вместе с Паганини.
   Эта сложная ситуация, возможно, способствовала сближению Шарлотты и Паганини, несмотря на его плохое здоровье и разницу в возрасте – скрипачу исполнилось в это время пятьдесят два года. Зато он обладал многим другим, что могло привлечь девушку: слава, гениальность и… богатство.
   Музыкант взялся обучить Шарлотту пению в Париже и, возможно, поначалу действительно сделал ей такое предложение, чтобы помочь выбраться из тяжелого положения, в каком она находилась.
   О том, что он полюбил Шарлотту, свидетельствует не столько его предложение заниматься с ней, сколько тот факт, что, спустя несколько лет после шумного скандала, уже в 1839 году, он вновь, как мы увидим, возобновит свои отношения с ней и, если бы не помешали другие обстоятельства, отправился бы следом за ней, чтобы жениться, в Америку, куда девушка уехала после громкого скандала.
   А в июне 1834 года события разворачивались следующим образом. Шарлотта согласилась на предложение скрипача и собралась покинуть Лондон тайком от отца, намереваясь в сопровождении секретаря Паганини Франческо Урбани приехать к нему в Булонь. Мистер Уотсон, узнав о бегстве дочери, бросился вслед за ней, задержал ее, когда она сходила с парохода во Франции и перевез обратно через Ла-Манш.
   Известность Паганини была так велика, что инцидент незамедлительно оказался в центре всеобщего внимания. Газеты стали раздувать скандал, радуясь случаю, что представилась такая «аппетитная» тема. Желая заполнить свои страницы и привлечь внимание читателей, «Аннотатор булоне» и «Санди таймс» смаковали разного рода пикантные подробности и, убавив два года, сделали Шарлотту несовершеннолетней.
   Газеты писали, что скрипач соблазнил ее драгоценностями, примерно так же, как по совету Мефистофеля поступил Фауст, соблазняя Маргариту. Нетрудно представить, с каким сластолюбием другие английские газеты вторили этим сообщениям, разукрашивая самыми причудливыми узорами клевету по поводу бегства девушки и опасного искусства дьявольского Паганини.
   Взбешенный музыкант написал редактору «Аннотатора» гневное письмо:
   «Булонь-сюр-ля-мер, 2 июля 1834 года.
   Сударь, после обвинения в том, будто я похитил шестнадцатилетнюю девушку, моя оскорбленная честь вынуждает исполнить печальный, но необходимый долг и сообщить о подлинных событиях, имевших место.
   Сбросив с инициала У. вуаль, которой вы заботливо прикрыли моего обвинителя, в то время как мое имя называете полностью, я хочу, в свою очередь, показать некоторые его непривлекательные стороны.
   Господин Уотсон, сопровождаемый некоей мисс Уэллс, которая не является его женой, и мисс Уотсон, своей дочерью, заключил со мной контракт, по которому мы обязались вместе выступать в концертах. Этот контракт, не принесший господину Уотсону никакого ущерба, поскольку он и без того уже давно стал банкротом, соблюдался мною не только точно, но даже самоотверженно.
   Во время поездки в Лондон мне пришлось самому оплачивать все расходы по гостинице, хотя мы договорились делить их пополам. В конечном счете я не стал взыскивать с господина Уотсона 50 фунтов стерлингов, которые он мне был должен. Когда же кредиторы в четвертый раз за последние пять лет посадили его в тюрьму, я выложил из своего кармана 45 фунтов стерлингов, чтобы вызволить его на свободу.
   По контракту я сохранял за собой право дать последний концерт-бенефис в свою пользу, но поскольку он, выйдя из тюрьмы, просил меня помочь, я уступил этот бенефис его дочери, чтобы кредиторы не могли конфисковать сбор. Я оставил себе только 50 фунтов, и его дочь передала ему 120 фунтов.
   Таково было, сударь, мое отношение к Уотсону, чье прошлое, которое я узнал слишком поздно, убедительно свидетельствует о том, что это оказался за тип. В самом деле, человек, который вот уже пятнадцать лет вынуждает жить в нищете свою законную жену, прогоняет из дома сына – и мать воспринимает его смерть как благо только потому, что она снимает с него позор отца, – самым бесчеловечным образом обращается со своей дочерью и на глазах у нее ведет самый непристойный образ жизни, заслуживает ли этот человек, о ком я рассказываю лишь самую малую толику, чтобы его заявления принимались во внимание и могут ли пользоваться доверием его клеветнические наговоры, которые вы называете „официальным сообщением“?..
   Теперь об обвинении в похищении его дочери и уверениях, будто любовная связь с ней – причина, по которой мисс Уотсон решила приехать ко мне в Булонь.
   Понимая, что девушка обладает большими музыкальными способностями, о чем ее отец судить не в состоянии, я предложил ей стать моей ученицей и заверил, что за три года занятий она сможет при своем таланте сама зарабатывать себе на жизнь, обрести самостоятельность и помогать несчастной матери.
   Мое предложение, которое то отвергалось, то принималось с выражениями большой признательности, осталось в конце концов неосуществленным. Я уехал из Англии и снова предложил Уотсону свою помощь в отношении его дочери. Мисс Уотсон, которой 18, а не 16 лет, уже начала работать в театре, где могла бы иметь успех. Но отец пожертвовал ее будущим ради настоящего, поскольку его больше устраивало, чтобы она жила с ним, где самое недостойное обращение служило компенсацией за выступления в концертах, и самая тяжелая работа по дому ставила ее в положение хуже, чем у самой жалкой служанки, так как ей приходилось повиноваться всем приказам мисс Уэллс, любовницы своего отца.
   Устав в конце концов от всех этих неприятностей, от бесконечных скандалов и стремясь избавиться от них, она вспомнила о моем предложении и приехала сама, по собственной воле просить покровительства у того, чьи советы и доброе отношение позволяли ей надеяться на лучшее будущее.
   Так что я не похищал мисс Уотсон, как бессовестно посмел обвинить меня ее отец. К тому же, будь у меня такое недоброе намерение, мне ничего не стоило бы осуществить его, пока Уотсон находился в тюрьме, откуда я его благородно высвободил, а дочь оставалась на свободе и одна, потому что мисс Уэллс каждую ночь уходила к нему в тюрьму.
   Но у меня хватает смелости признать это – мисс Уотсон не сомневалась, что найдет во мне заступника, которого искала, и помощь, в какой ей отказывал родитель…»
   Далее следовали другие заверения в благородных и честных намерениях по отношению к девушке.
   «Аннотатор» возразил, утверждая, что, хотя защита музыканта и оказалась умелой, его поведение тем не менее аморально и предосудительно: девушка могла найти прибежище у своей матери, если оказалась несчастлива с недостойным отцом.
   Паганини возразил и 10 июля, снова усилив свои заверения, писал:
   «Возмущение, сударь, – тоже хорошее оружие, и многие честные люди пользовались им, как делаю это и я, против сорвавшейся с цепи толпы… И вот теперь газеты Лондона и Парижа тоже начинают болтать обо всем этом, говоря о раскаянии мисс Уотсон за свою глупость и неосторожность, и добавляют, будто она приехала ко мне, потому что я собирался жениться на ней в Париже, дать ей большое приданое и драгоценности!.. Поведение девушки диктовалось только ее собственным, но заинтересованным желанием. Так что пусть публика сама решает, кто прав, кто виноват. Что же касается меня, то я сказал свое последнее слово…»
   Скандальная история не способствовала, конечно, укреплению репутации скрипача: он защитился, но не смог отрицать главного факта – бегства Шарлотты, на которое он подстрекал ее. И никто не поверил, будто за обещанием обучить пению не скрывалось никаких предосудительных намерений по отношению к девушке.
   Трудно распутать до конца этот клубок событий из личной жизни скрипача, в котором переплелись разные сложные причины и столкнулись различные интересы. В то же время из одного неоспоримого документа определенно явствует, что после этого скандала Шарлотта уехала в Америку, где стала выступать с концертами, ловко используя известность… «бывшей невесты» Паганини.
   Скрипач, встревожившись, что повредил ее репутации, решил жениться на ней. Об этом рассказал после его смерти адвокат Джерми, вызванный на процесс по обвинению музыканта в ереси. Вот документ, в котором зафиксировано его свидетельское показание:
   «Более тридцати лет знал я покойного Никкол? Паганини, который получил от своих родителей самое строгое воспитание, особенно в том, что касается набожности. Я никогда не слышал от него никаких суждений, которые могли бы вызвать хотя бы малейшее сомнение в его религиозности, и всегда отмечал его уважительное и почтительное отношение ко всем служителям церкви. Укажу на некоторые детали, показывающие, что покойный Паганини был верующим католиком.
   После того как газеты, в основном враждебно относившиеся к этому человеку, объявили, что скрипач подстроил бегство мисс Шарлотты Уотсон от отца, он, опровергнув это обвинение, решил по естественному велению души предложить руку и сердце этой девушке, находившейся уже в НьюЙорке, в Америке.
   Отец принял это предложение, однако окончательное решение предоставил самой Шарлотте. Ей следовало или вернуться в Европу – и Паганини выделил для этого 50 тысяч франков, которые мне поручили передать отцу девушки, – или подождать, пока он сам приедет в Соединенные Штаты.
   В этих обстоятельствах, не будучи уверенным, что мисс Шарлотта Уотсон вернется в Европу, он оставил мне доверенность на оформление брака с вышеназванной особой, что до сих пор я из деликатности держал в секрете и о чем открыто заявляю теперь во имя правды.
   В этой доверенности, написанной Паганини собственноручно и подписанной ныне покойным скрипачом, он заявляет, что намеревался обратить жену в католическую веру. Такое свое намерение он выразил мне самым определенным образом, когда говорил об этом браке. И я прилагаю к документам вот эту бумагу».
   Другой весьма любопытный документ увидел свет только недавно. Речь идет о неизданном письме Паганини, которое предоставил нам доктор Флорицель Рейтер из Мангейма. Музыкант так пишет своему секретарю Урбани по поводу удочерения какой-то девочки:
   «Булонь, 20 июля 1839 года.
   Отвечая на ваше вчерашнее письмо, прошу вас теперь встретиться с матерью девочки и сказать ей, что, если ее дочь мила, как вы мне говорили, и имеет музыкальные способности, я возьму ее к себе, буду растить и воспитывать как дочь, сделаю из нее музыканта-виртуоза. Она станет известна как моя ученица и со временем сможет самостоятельно и успешно выступать как артистка.
   Я бы хотел, однако, познакомиться с ее мамой, а также получить от нее и ее отчима согласие, чтобы приобрести звание отца. Для этого, я думаю, вам надо бы привезти сюда если не отчима, то хотя бы мать вместе с дочерью, чтобы она передала мне девочку, свидетельство о рождении и согласие ее отчима. Если понадобится одежда для этого путешествия, можете позаботиться об этом.
   В случае, если родители девочки не захотят или не смогут уехать из Лондона, пусть передадут ее вам, и вы привезете ее сюда в Булонь с письменным заявлением, что они уступают свои родительские права мне, и со свидетельством о крещении, а также свидетельством каких-либо властей, чтобы не говорили, будто я enlevu une petite fille. [171]
   Если ее родители приедут сюда, буду рад познакомиться с ними. Тем временем скажите им, что я дам девочке такое же воспитание, какое надеюсь дать своему сыну, и он будет обращаться с ней как с сестрой. Напишите мне сразу же, что нужно, или поезжайте за ней. Жду ответа. Если есть какието препятствия, сделаю все возможное, чтобы преодолеть их. Тем временем повидайтесь с ней, поговорите и сообщите мне, что еще нужно. Прощайте».
   Выходит, скрипачу мало оказалось всех этих девочек и девушек, если через несколько дней после скандала с Шарлоттой он собирался взять приемную дочь. Может быть, он написал письмо по договоренности с Урбани как документ, который свидетельствовал бы в его пользу? Или в самом деле хотел, чтобы появилась подруга у его маленького Акилле, вынужденного вести вместе с ним бродячую и одинокую жизнь, столь непохожую на детство других детей, воспитывающихся в нормальных семьях?
   Это второе предположение более правдоподобно. Никколб чувствовал себя порой таким одиноким, таким несчастным, таким больным и, конечно, огорчался, что вся тяжесть его страданий сказывается на маленьком Акилле. Поэтому весьма вероятно, что он искал ему подругу для игр более веселую и жизнерадостную, чем старый отец. Но план этот не осуществился. Паганини так и остался один со своим сыном.

Глава 21
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ

    Вернулся на родную землю столь знаменитым, что твоих лигурийцев исполнилось желание.
Паганини – Карло Ди Негро, октябрь 1834 года

   На том несчастья не окончились. В Париже Паганини сразу же пришлось защищаться от новых невероятно ожесточенных нападок прессы. Из Булони-сюр-ла-мер он отправил в Лондон письмо своему ирландскому другу, некоему офицеру Корнелиусу Маркусу Семпрониусу О'Доноге с просьбой приехать к нему в связи с одним важным делом.
   Он рассказал ему об истории с Уотсон, заметив, что хочет с ним посоветоваться и узнать его мнение «о том, что предпринять, чтобы найти автора всех этих странных историй и множества разных скандальных сплетен, которыми газеты недавно опозорили его». Во время разговора Паганини, выглядевший крайне огорченным и возмущенным, воскликнул:
   – Забвение и презрение – вот мое оружие!
   Это было одно из его ярких и образных выражений. Но на деле ему пришлось прибегнуть к другому оружию, чтобы ответить на ядовитые обвинения журналистов. Может быть, если б они поговорили с ним и увидели, как опустошен этот человек в результате стольких трудов, страданий и болезней, как отразилось все это на его несчастном, исхудалом лице, на тощем, худом как скелет теле, у них не хватило бы смелости обрушиваться на него.
   Но они писали свои статьи, сидя у себя дома или в редакции, и легко забывали не только обо всех благотворительных концертах, которые он давал, но и о бесконечной радости, какую приносил людям своей игрой на скрипке, о добре, какое вкладывал в их души, перенося на крыльях своего таланта в высокий мир искусства.
   Осенью 1834 года атаку начал Жюль Жанен в «Журналь де деба». Его статья, [172]напечатанная 15 сентября, столь коварна и злонамеренна, что читать ее просто трудно: Жанен совершенно безжалостен по отношению к тому, кого он сам же называет Ce grand corps d'une ombre en peine [173]и кто предстал перед ним на сцене парижского театра в черно-белом костюме, словно призрак.
   Жанен называет скрипача спекулянтом, вульгарным человеком и считает, что он не наделен душой и сердцем артиста. Осуждает за отказ играть в концерте, который устраивался в пользу бедствующих в Париже английских артистов, и заключает, что если сейчас музыкант остался в одиночестве и его скрипка молчит, то он вполне заслужил это: «…его погубила жадность; недостаток сочувствия к несчастным артистам обернулся против его славы; теперь он может ехать в Англию, может ехать во Францию: его скрипка останется лежать в футляре, печальная, немая, бесполезная…»
   И после этой гневной и пылкой тирады, столь же непримиримой, сколь и необдуманной, Жюль Жанен в самом оскорбительном тоне предлагал ему единственно «замечательный способ – безошибочный и верный – вновь обрести признание, восхищение и уважение мира и сделать своими сторонниками всех, кто сейчас презирает его…».
   Способ этот – сыграть в пользу рабочих Сент-Этьена, лишившихся из-за наводнения крова и имущества.
   Но в таком случае – можно было бы спросить Жанена – выходит, он не сомневается, что скрипка Паганини способна восхищать публику? И почему же тогда он не обратился к нему в иной форме – более вежливой и корректной, почему не пришел и не попросил лично дать такой благотворительный концерт?
   Ничего подобного он не сделал, ничего, что выглядело бы разумно и способствовало бы хорошему исходу этого начинания. Напротив, прозвучало грубое, безапелляционное требование после целой колонки оскорблений.
   И газета «Фигаро» 22 сентября еще удивлялась, что музыкант не согласился на дерзкое предложение Жанена!
   Скрипач ответил «Журналь де деба» письмом, которое мы находим даже чересчур любезным:
   «Господин редактор!
   Своеобразная манера, которую употребил ваш остроумный журналист, чтобы побудить меня выступить с благотворительным концертом в пользу бедных, вынуждает меня ответить на этот вызов.
   Вот уже более трех месяцев как я не давал во Франции никаких концертов: мое подорванное здоровье требует покоя, и я возвращаюсь в Геную, на родину, чтобы провести там столько времени, сколько необходимо для полного выздоровления. Я дал в Париже два благотворительных концерта в пользу бедных. Кто имеет право сомневаться, что я не рад был бы дать и третий? Надеюсь, вы захотите найти место для этих строк в вашей уважаемой газете».
   Он напрасно был так мягок и так уступчив: газета не только не напечатала его письмо, но, вопреки всякой корректности, снова позволила выступить Жюлю Жанену с еще одной злобной [174]и действительно недостойной статьей, в которой тот обрушил на скрипача разного рода упреки и проклятия.
   Лучшей оценкой этого поступка служат слова Филибера Одебрана, который в своем «Романе о Паганини», напечатанном в «Нувель ревю» в мае 1890 года, писал:
   «Справедливо это или нет, у нас великий художник, если хочет быть любим себе подобными, должен презреть временные блага, ему следует быть расточительным до крайней степени мотовства, иначе это буржуа или скряга, то есть человек мелочный, ничтожный».
   Музыкант отправил в «Журналь де деба» еще одно письмо с просьбой опубликовать его предыдущее послание. И наконец газета напечатала и то и другое.
   Тем временем Паганини уложил багаж и с сердцем, полным горечи и разочарования, уехал 28 сентября в Италию. Больше у него не было сил. Он мечтал лишь о тишине, отдыхе и покое в уединенном месте, вдали от всех, рядом со своим Акилле, верным Джерми и еще с кем-нибудь из настоящих друзей, кто утешил бы его после измены и предательства, которыми за границей отплатили ему за благотворительные концерты после безумных восхвалений и дифирамбов.
   Он приехал в Геную в первых числах октября, но задержался там всего на несколько часов, чтобы передохнуть. И возможно, не столько нетерпение увидеть наконец виллу «Гайоне» (радость), которую Джерми купил ему, сколько желание поскорее укрыться в уединении побудило его немедленно уехать из родного города. Если бы его стали чествовать и восхвалять в момент крайней усталости и бесконечного огорчения, ему стало бы очень тяжело – он чувствовал, что не в силах предстать перед толпой, слушать ее крики, аплодисменты. Ему требовались только покой и тишина.
   В Парму он приехал 5 октября в сопровождении Джерми, маркиза Ди Негро и банкира Мигоне. Вскоре к ним присоединился Ладзаро Ребиццо. Проведя несколько дней в Парме, Паганини вступил во владение виллой «Гайоне», находящейся в 6 километрах от города в округе Вигатто.
   На акварели пармской школы, хранящейся в музее имени Глауко Ломбарди на вилле «Фарнезе» в Колорно, вилла «Гайоне» предстает в том виде, какой имела тогда. Теперь она очень изменилась. Главное здание – простой двухэтажный дом – стояло в парке среди высоких тенистых деревьев. Перед ним раскинулось чудесное небольшое озеро, где можно кататься на лодке.
   На акварели как раз изображены два суденышка: одно – с парусом и каютой, другое – маленькая вёсельная лодочка, причалившая к островку с плакучими ивами. В 1909 году Аристиде Манассеро, специально приехавший сюда, чтобы осмотреть виллу и хранившуюся там коллекцию личных вещей музыканта, так описал этот приют скрипача:
   «Величественное здание с широкой террасой и колоннадой производило приятное впечатление благодаря густой зелени окружающего парка и в то же время казалось печальным из-за кипарисов, что росли там, где суждено было временно – до 1876 года – покоиться праху Никкол? Паганини».
   В одном неизданном письме к Джерми скрипач восхищался виллой «Гайоне», говоря о «чистом и великолепном воздухе, потому что она находится у подножия Апеннинских гор, отделяющих Парму от Лигурии».
   Просторные строгие залы здания увешаны картинами. На первом этаже в самой старой части дома, выходившей на солнечную сторону, в заброшенный уголок сада, находилась небольшая красная гостиная, в которой Паганини иногда играл.
   «И кое-кто из крестьян из Вигатто, – пишет Манассеро, – расскажет вам, что потихоньку, с детским любопытством слушал его игру и, может быть, даже видел, как скрипач с подвешенным к правой руке грузом тихо водил смычком, преодолевая самые большие трудности, прохаживаясь по комнате и иногда останавливаясь перед высоким пюпитром с нотами.
   В комнате мебель и вещи находятся на тех же местах, что и в прежние времена. Здесь царит скорее типичный художественный беспорядок, нежели чинная музейная аккуратность. Беспорядок этот настолько естественный, что создается впечатление, будто Никкол? Паганини вот-вот войдет сюда и займется своими повседневными делами. Все его вещи брошены в кучу: черное шелковое белье, шитый серебром жилет, темно-коричневый фрак на белой атласной подкладке, сабля, бамбуковая трость, прямоугольный лорнет из голубого стекла в золотой оправе и разные другие мелочи, которые он унаследовал от пудреного XVIII века, – пряжки для обуви, шкатулки из зеленого камня, красного стекла, отделанные внутри бархатом, бог весть для каких вещей.
   Такое же ощущение его присутствия производит и бюст из каррарского мрамора работы Санто Варни, установленный на лестнице, и еще больше впечатляет портрет маслом в натуральную величину, выполненный Джорджем Паттеном.
   В центре зеленой гостиной на золоченой консоли под стеклянным колпаком лежит снабженный пергаментом с печатью и свидетельством смычок, который его сын оставил у себя, [175]подарив скрипку отца Генуе. Все – от современников Паганини до его правнуков – всегда находили этот смычок необычайно длинным, и мне тоже так показалось поначалу. Когда же пришла мысль измерить его, я очень удивился, обнаружив, что он ничуть не длиннее любого другого смычка, какой употребляют скрипачи, исполняющие произведения со множеством легато.
   Из личных вещей музыканта тут можно увидеть карету, в которой он совершал поездку по Европе, несмотря на свое плохое здоровье, и которую его администратор и друг Джерми считал недостаточно теплой и надежной. Карета изготовлена по заказу в Англии и стоила она 150 фунтов стерлингов».
   Вилла очень понравилась Паганини. К несчастью, при том, что она оказалась великолепной, а климат – целебным, закладные, по которым приобреталось это владение, и долги прежнего хозяина некоторое время спустя привели к новой череде неприятностей, ссор, протестов, так что Никколб даже подумывал продать виллу.
   «Над ним словно навис какой-то неумолимый рок, – писал Кодиньола, – который превращал в прах все, чем он дорожил».
   И вскоре мы увидим, как из-за непонимания и интриг печально закончится другое новое начинание Паганини.
   Между тем, отдохнув несколько недель на вилле, он не стал там задерживаться. Уже 14 ноября он дал в Парме благотворительный концерт в пользу бедных.
   Целых шесть лет не появлялся он перед итальянской публикой после концертов в Милане и Павии осенью 1828 года. И теперь это оказался последний «всплеск» его поразительного творчества: он покинул родину весной, в расцвете своего артистического могущества, и возвратился поздней осенью, непоправимо подорванный болезнями, досаждавшими ему все чаще и чаще.
   Осенними, становившимися все короче вечерами, в час сумерек, грусти и печали его, должно быть, охватывала холодная дрожь – предвестница еще более холодного вечного льда.