Страница:
Наконец, после трех месяцев ожидания, 24 января прибыл Ребиццо. Но очень ненадолго, потому что спешил в Марсель.
«Я сказал ему, – писал Никкол? Джерми, – что вот уже три месяца его ждет комната, но не знаю, вернется он сюда или в Геную».
И для Джерми он тоже приготовил комнату. Он писал ему:
«Как прекрасна будет та минута, когда смогу обнять тебя здесь, в Ницце. Комната для тебя готова. Повариха – дрянь, но мы заставим ее повертеть вертел».
В ожидании приезда друга скрипач занимался своими инструментами.
В марте «повариху-дрянь» заменили «великолепнейшим поваром», и Паганини сообщил об этом другу, добавив в то же время сведения о своем здоровье:
«Грудной кашель, мучающий меня, очень огорчает, но держусь больше, чем могу, и хорошо ем все, что мне готовит „великолепный повар“».
И словно в завершение всего:
«Люби меня, потому что я всегда буду таким, каким был, каким есть и каким буду».
Тяжело читать в письмах этого времени призыв несчастного скрипача к далеким друзьям. Когда ему становилось хуже, его охватывали печальные предчувствия. Понятно, что ему захотелось проконсультироваться у знаменитого доктора Гуаскони из Генуи. Но возможно ли это? И он написал Джерми:
«Попроси друга синьора маэстро Сера, чтобы он рекомендовал меня по доброте своей и дружбе знаменитому нашему синьору доктору Гуаскони, может, он посоветует мне какое-нибудь средство, чтобы хотя бы уменьшить кашель, который окончательно замучил меня, ведь мокрота отходит, нередко даже за столом, целыми мисками, и по ночам я задыхаюсь от кашля и уже забыл, что значит спать спокойно».
К сожалению, болезнь легких быстро и неумолимо прогрессировала. Доктор Гуаскони прислал лекарство, и несчастный больной с благодарностью написал другу, тоже больному:
«Ницца, 4 апреля 1840.
Друг мой, отвечаю на твое дорогое письмо от 27 марта. Кто бы мог подумать, что опять похолодает, чтобы нам стало еще хуже?..
Благодарю тебя за рецепт доктора Гуаскони и прошу передать ему мою благодарность. Его рецепт я сразу же велел отнести провизору, моему соседу, он держит аптеку в доме рядом, и он нашел его великолепным, а потом показал еще многим врачам, и все единодушно признали, что невозможно придумать ничего более эффективного и подходящего для меня. Когда увидишь нашего маэстро Сера, скажи ему – никогда не забуду, что он помог мне познакомиться с доктором Гуаскони».
И далее выражает почти детское желание:
«Мне так хочется попить шоколаду, но не „санте“, я не люблю его, а сваренного из хорошего, настоящего какао, думаю, было бы полезно для желудка, если бы я пил его через тоненькую трубочку. Попроси синьора Тальявакке, который всегда был так добр ко мне и так хитер, достать для меня дюжину фунтов».
Нет, ничто не помогало ему, не было больше никаких лекарств, которые он не испробовал бы.
18 апреля он писал другу:
«Я перестал пить лекарство Гуаскони, потому что откашливаюсь легко, но меня пугает другое – огромное количество мокроты, которое отходит и днем, и ночью и даже во время еды – три или четыре миски. Пища не идет на пользу, аппетита нет, и я все больше слабею. Ноги опухли уже до колен, поэтому передвигаюсь, как улитка, а если наклонюсь, то едва могу разогнуться.
Один восьмидесятилетний доктор дал мне какую-то воду для укрепления желудка, но пока что не вижу никакого улучшения. Если мой доктор синьор Гуаскони мог бы предложить какое-нибудь средство, которое подкрепило бы меня, устранило кашель, то я стал бы надеяться, что это не последняя болезнь в моей жизни. Будь, прошу тебя, моим посредником в разговоре с дражайшим доктором Гуаскони и передай ему мою благодарность».
Целых девять дней он не писал больше ни строчки. Затем 27 апреля отправил еще одно письмо Джерми:
«Друг мой, я не ответил в свое время на два твоих славных письма по причине сильной головной боли, от которой страдал два дня во время кровопускания, которое, как говорят эти врачи, может быть очень благотворным. Чувствую себя сейчас, как всегда.
Шоколад, который прислал синьор Тальявакке, оказался отличным, и, передавая ему вложенную визитку, прошу тебя отдать и деньги, которые он потратил.
Мне очень понравился хинный настой, который посоветовал профессор Гуаскони, я непременно воспользуюсь им…»
Он снова и снова искал врачей и новые способы лечения. Однако уже ничем невозможно было помочь.
В эти дни его навестил вице-консул Борг, «очень приятный», как он отметил, человек, но пришел он не один, а с неким синьором Серджентом, отнюдь не приятным человеком, которого скрипач назвал «бандитом». Визит этот был связан с делом «Казино» и, несомненно, весьма обеспокоил больного, быстро терявшего силы.
Последнее письмо к Джерми он написал 4 мая. В нем скрипач снова возвращался к делам «Казино», немало огорчавшим его, и сообщал о своем беспокойстве:
«Мне было бы безумно жаль, если бы конфисковали мои инструменты в Ницце!.. Как ты считаешь, неужели это возможно? – И далее: – Я разваливаюсь на куски, и мне бесконечно жаль, что не могу снова увидеться с нашим добрым другом Джордано. Ребиццо, похоже, не собирается еще заканчивать эту печальную историю, которая стоила мне здоровья, – да поможет ему бог. В ожидании твоих писем, крепко обнимаю тебя. Твой друг Никкол? Паганини».
Свое последнее письмо 12 мая он отправил Дж. Джордано:
«Мой дорогой друг, все же, оказывается, возможно не отвечать на твои сердечные дружеские письма. Обвини в этом мои упрямые и бесконечные болезни… Всему этому причина – судьба, которой угодно, чтобы я был несчастлив».
Рассказав ему о споре с Ребиццо, о желании помириться с ним, о том, что намеревается сделать, чтобы племянник поступил в университет, он сообщал о своем здоровье и о лечащем враче:
«Доктор Бинетти считается в Ницце самым лучшим врачом, и только он лечит меня сейчас. Он говорит, что если мне удастся хоть на треть уменьшить катар, то смогу еще немного протянуть; а если удастся на две трети, то стану питаться. Однако от лекарств, которые я начал принимать четыре дня тому назад, пока нет никакой пользы».
Затем он просил друга обнять «нашего божественного Джерми», написать о нем министру Вилламарина и передать 500 франков одному родственнику, которому «обещал помочь»… «Прощайте».
Прощайте. Паганини подошел к последним дням своей земной жизни. Он провел их в мучениях, все еще борясь с недугами, но его хватило уже ненадолго.
И все же, прежде чем умереть, он еще раз играл на скрипке, по крайней мере, так рассказывают Мари и Леон Эскюдье.
Как-то вечером, на закате, он сидел у окна в своей спальне. Заходящее солнце озарило облака золотыми и пурпурными отблесками; легкий нежный ветерок доносил пьянящие ароматы цветов; множество птиц щебетало на деревьях. Нарядные молодые люди и женщины прогуливались по бульвару. Понаблюдав некоторое время за оживленной публикой, он перевел взгляд на прекрасный портрет лорда Байрона, висевший у его кровати. Он воодушевился и, думая о великом поэте, его гениальности, славе и несчастьях, принялся сочинять самую прекрасную музыкальную поэму, какую когда-либо создавало его воображение.
«Он как бы проследил за всеми событиями бурной жизни Байрона. Сначала звучали сомнения, ирония, отчаяние – они видны на каждой странице Манфреда, Лары, Гяура,затем великий поэт бросил клич свободы, призывая Грецию сбросить оковы, и наконец смерть поэта среди эллинов».
Музыкант едва закончил последнюю мелодическую фразу этой удивительной драмы, как вдруг смычок внезапно замер в его леденеющих пальцах… И с этим последним всплеском вдохновения угас его мозг…
Трудно сказать, насколько достоверно это свидетельство, но остался также рассказ графа Чессоле, который утверждает, что байроновская импровизация музыканта на пороге смерти звучала поразительно.
Пророчество поэта, к сожалению, оправдалось: Паганини, как и Байрон, познал всю глубину страдания. Слава, богатство, любовь – всем владел он, и всем этим пресытился. А душа его оказалась совершенно опустошена, в ней царили лишь бесконечное одиночество и великая усталость. Успех оставил ему лишь горечь. И его умирающее тело содрогнулось, прежде чем застыло в ледяной недвижности смерти.
Неописуемые мучения пережил Никкол? в последние дни жизни – с 15 по 27 мая. Долгими часами он упрямо пытался проглотить крохотнейшие кусочки пищи и, уже совершенно потеряв голос, не мог объясниться даже с сыном – писал свои просьбы на листках бумаги.
На одной из таких страничек, которые находятся сейчас у маэстро Энрико Поло, написаны вот такие жалобные строки:
«Заболевание моего пищевода – результат или последствие чудовищных встрясок, которые он переносил на протяжении последних пятнадцати лет, и самые ужасные происходили каждые три дня. А так называемый нервный кашель, который возникает от того, что мне как будто щекочут соломинкой в горле, отчего я начинаю кашлять еще прежде, чем глотну воздуха, да так громко, что меня слышно, наверное, и в лесу под Болоньей. В результате я остаюсь без голоса, иногда хриплю целый день, легкие устают, и мне приходится несколько часов отдыхать в постели. Пока не избавлюсь от этой щекотки, которая доставляет адские муки, не поправится мой пищевод, ослабевший из-за долгой болезни да и по причине не слишком юного моего возраста. Эта щекотка исходит из пищевода теперь уже больного, и никто не смог и не сможет найти способ избавить меня от нее. Существуют врожденные заболевания, врожденные воспалительные процессы, ведущие к могиле. Все самые знаменитые врачи Европы пытались помочь мне, и все напрасно. Известный врач Ла Грека из Триеста еще 12 или 14 лет назадобъяснил мне, что тут ничего невозможно сделать…»
Эта страничка относится к более раннему периоду – к парижской зиме 1837/38 года.
А за несколько дней до смерти Паганини написал на другом листе распоряжение своей поварихе:
«Поскольку мне приходится сидеть за столом два с половиной часа из-за того, что не могу ничего проглотить, повариха может не торопясь готовить одно блюдо за другим».
Акилле ревностно хранил все эти листы, и некоторые из них дошли до наших дней.
У Юлиуса Каппа хранится факсимильная копия другой странички, написанной в четверг 7 мая:
«Первый визит доктора Бинетти вечером. 8-го, в пятницу, второй визит с рецептом № 1, нужно принимать ложку лекарства перед сном, чтобы не кашлять, или две ложки, если не хватит, ночью и чтобы облегчить отхождение мокроты утром. Визит доктора Бинетти с рецептом № 2—9-го в субботу – растворить порошок в двух ложках воды, три раза в день, сначала рано утром, потом за час до завтрака, и третий раз за час до обеда. И я начал принимать его в тот же день перед обедом. И вечером перед сном приму ложку… чтобы снять кашель».
В своей книге Юлиус Капп привел факсимильное воспроизведение последнего листа, в котором Паганини написал те странные слова о розах, что мы упоминали, когда рассказывали о начале его карьеры и о Паолине Бонапарт – Красной Розе: «Красные розы… Красные розы… Они темнокрасные, дамасские… 18, понедельник».
Начиная с этого дня, как говорил Акилле (который пометил рядом: «Последние слова, написанные Никкол? Паганини»), он уже не брал больше в руки пера.
О последнем часе великого музыканта написано немало фантастического. Один поэтический рассказ рисует такую картину – Паганини умирает в лунную ночь, протянув руку к своей скрипке.
На самом деле все выглядело не так поэтично. Один из друзей скрипача, не покидавший его в последние дни, Тито Рубаудо, рассказывал, что ни он сам, ни кто-либо другой из тех, кто бывал в эти дни рядом, не думали, «что так близок его конец, как вдруг у Паганини, собиравшегося сесть за обеденный стол, начался сильнейший мучительный приступ кашля, который и оборвал внезапно его жизнь».
Леон Эскюдье рассказывает, что на этот последний обед, не ведая, что его ожидает, он заказал голубя, но так и не смог отведать его. Потому что, когда уже садился за стол, у него начался сильнейший приступ кашля, он захаркал кровью и захлебнулся ею.
Это произошло в пять часов дня 27 мая 1840 года.
«Но я все же лелею надежду, что после моей смерти клевета покинет наконец свою жертву и те, кто так жестоко мстит за мои успехи, оставят в покое мой прах».
Неслыханная озлобленность людей против покойного музыканта – жуткий пример самой фанатичной нетерпимости. Хотя ничто не могло предсказать столь сильную и необъяснимую враждебность в течение многих лет к этим несчастным останкам, от которых к тому времени, когда их положили наконец в гроб, остался один скелет.
Завещание Никкол? Паганини, в котором он назвал опекуна Акилле и душеприказчиков, заканчивалось так:
«Запрещаю какие бы то ни было пышные похороны. Не желаю, чтобы артисты исполняли реквием по мне. Пусть будет исполнено сто месс. Дарю мою скрипку Генуе, чтобы она вечно хранилась там. Отдаю мою душу великой милости моего творца».
Конечно же это повелел не еретик и не атеист. И тем не менее монсеньор Доменико Гальвано, епископ Ниццы, сразу после смерти скрипача обрушил на него обвинение в ереси. И на этом основании запретил церковное захоронение его останков.
Никкол? обвинялся в тяжелейшем с точки зрения церковных властей грехе – он умер, не приняв святого причастия, и сделал это, как утверждают некоторые тенденциозные свидетельства, по собственной воле.
Дело обстояло так. В Ницце все думали, что болезнь Паганини бесконечна, и епископ, до которого дошли коварные слухи о больном, поручил канонику Каффарелли (исповеднику прихода, к которому юридически относился дом графа Чессоле на улице Префектуры, где жил скрипач) отправиться к нему, чтобы подготовить больного к последнему часу.
Артуро Кодиньола, самым тщательным образом изучив различные документы того времени, пришел к выводу, что каноник «ради того, чтобы его не упрекнули в небрежном выполнении порученного дела», исказил истину и оставался непреклонен к памяти Паганини. Он трижды приходил к нему, но видел его только раз.
«Во время его последнего визита Паганини, совершенно потерявший голос, обещал священнику написать свою исповедь на дощечке, но не сделал этого из-за приступа кашля, от которого, видимо, у него и лопнула артерия…»
Вот что рассказывает Тито Рубаудо:
«За несколько дней до смерти Паганини просил меня достать где-нибудь гладкую дощечку для письма, поскольку он обещал написать свою исповедь, так как совсем потерял голос и его уже не могут понять другие люди. Я спросил, не думает ли он воспользоваться этой доской для письменной исповеди, и он утвердительно кивнул головой, но сразу жестом дал понять, что исповедник, узнав о его грехах, тут же зачеркнет все написанное чем-нибудь подходящим. Я сразу же поднялся, намереваясь найти такую дощечку, но он попросил меня задержаться, добавив, что дело это неспешное».
Каноник Каффарелли в свидетельских показаниях, которые дал позже, признавался, что видел Никкол? во время сильнейшего кризиса – предпоследнего:
«У него начался сильный приступ кашля, сопровождавшийся обильнейшей рвотой, и я, и все присутствующие решили, что он вот-вот испустит дух. Несмотря на мои неоднократные напоминания, мне так и не удалось заставить его произнести святые имена Иисуса и Марии…»
Служанка Тереза Репетто так показала:
«Никкол? во время двух первых визитов священника посылал своего сына узнать, что тот хочет. Священник, поговорив с Акилле, уходил, так и не повидав скрипача. В третий раз после моих уговоров Паганини принял священника, и тот, уходя, сказал мне, что он обещал прислать ему письменную исповедь».
Именно так, а не иначе, все обстояло на самом деле. Но сразу после смерти взяли верх лживые свидетельства, в которых утверждалось, будто больной, как выразился священник, отказался «подготовиться к вечности». Каноник подтвердил это обвинение, добавив, что видел на стенах дома покойного четыре непристойные картины, в которых «не нашлось ничего религиозного и христианского». Криминальные картины представляли собой копии шедевров, находящихся в галерее Фарнезе и в Ватикане. И душеприказчики Паганини Пьетро Торриджани, Дж. Б. Джордано и Ладзаро Ребиццо (Джерми [203]исключили из их числа по его собственной просьбе), сняв печати, обнаружили в комнате покойного два распятия и трех мадонн.
Паганини не был атеистом, и это видно по многим его письмам. Это подтверждают и другие факты – он воспитал своего сына в христианской вере и заставлял его совершать церковные католические обряды. Кроме того, он, как мы видели, узнав о смерти матери, выразил желание встретиться с нею на небе. А когда шла речь о женитьбе на Уотсон, написал Джерми, что хочет обратить девушку в католическую веру. Свидетельства христианской веры музыканта умножаются в показаниях и рассказах его друзей и знакомых. Но прежде чем здравый смысл и истина возьмут верх над фанатизмом и нетерпимостью, пройдут еще очень многие годы.
Граф Чессоле взял под свою опеку сына покойного и помогал ему вместе с другими друзьями получить разрешение церковных властей на захоронение Паганини на кладбище.
Набальзамированное тело скрипача выставили в зале, куда толпой стекались люди. Снова вспоминались все легенды о демоне и дьявольщине, которые еще долго сопровождали жалкие останки этого несчастного человека, испытавшего такое множество страданий, этого великого артиста, который столько дал людям.
Запрещение епископа хоронить Паганини произвело на генуэзцев сильнейшее впечатление. Поразились все – и те, кто близко знал скрипача, и кто любил его, несмотря на недостатки, более чем простительные для любого человека, несмотря на его резкий характер, вполне понятный, когда речь идет об артисте с необыкновенной нервной возбудимостью.
Друзья надеялись, что смогут перевезти прах скрипача в его родной город, но, как пишет Кодиньола, губернатор Генуи Филиппо Паолуччи, «слишком преданный самой ортодоксальной части духовенства, настоял на том, чтобы запросить точные указания, как поступить в этом случае, и в ожидании ответа категорически запретил ввозить прах на территорию княжества».
Джерми тем временем обратился к министру Вилламарина, личному другу Паганини, чтобы тот сам вручил прошение королю, указав на цитаты из писем скрипача и прося разрешения предать прах покойного погребению на родной земле.
«Карл Альберт не остался глух к столь справедливой просьбе, – пишет Кодиньола, – 5 июня Ладзаро написал Паолуччи, что король, ознакомившись с прошением, выразил желание, чтобы архиепископ Генуи изменил решение монсеньора Гальвано и разрешил захоронение праха Паганини в святом месте и со всей подобающей пышностью».
Архиепископ Генуи кардинал Тадини, уведомленный о желании короля, дал ему неопределенный, но по сути отрицательный ответ.
Кодиньола предполагает, что епископ Ниццы имел поддержку министра Соларо делла Маргарита, «чьи тайные связи с иезуитами хорошо известны». И действительно, 8 июня в частном письме Соларо писал о предыдущих событиях и предлагал «не разрешать публиковать в газетах никаких заметок относительно Паганини» до нового распоряжения. Затем он добавил к своему личному посланию следующее строгое указание:
«Не могу ответить вам официально, пока не получу более определенного предписания. Однако считаю необходимым предупредить вас и остеречь – если и можно прославлять Паганини как замечательного музыканта, то как человека не следует осыпать его похвалами, которых он не заслуживает ни в коей мере, поскольку забыл в час смерти, что он христианин».
Таким образом, ни одна газета сардинского государства не сообщила о смерти Паганини. Тщетно было бы искать некролог по поводу кончины великого скрипача в генуэзских и пьемонтских газетах тех лет.
И Кодиньола заключает:
«Судьбу несчастных останков Паганини после такого авторитетнейшего вмешательства следовало уже считать определенной, поскольку даже Карл Альберт отступил перед волей своего всемогущего министра».
Прошение, представленное королевскому сенату в Ницце, отклонили (а потом отвергали еще дважды), и на основании неубедительных доказательств и ложных свидетельств вновь подтвердили обвинение Паганини в ереси.
Тем, кто заботился о чести его имени, оставался только один путь: обратиться к высшей церковной власти – к папе Григорию XVI.
2 сентября 1841 года Акилле, которому исполнилось уже шестнадцать лет, отправился в Рим в сопровождении верного друга его отца адвоката Джерми, и в Ватикане началась, как говорит Кодиньола, «работа, которая очень скоро станет результативной». Но подобные дела тянутся обычно очень долго, а прах Паганини тем временем так и не позволяли предать земле.
Останкам Паганини суждено было претерпеть еще немало перипетий. Из комнаты, где скончался скрипач, его прах перенесли в подвальное помещение того же дома графа Чессоле. Оттуда перевезли в больницу и затем в лазарет в Виллафранка, потому что суеверные люди утверждали, как пишет Бельграно, «будто некоторые из них видели, как останки скрипача вдруг начинали светиться, а другие попрежнему слышали волшебные звуки скрипки».
Но и в лазарете прах Паганини оставался недолго. Многочисленные протесты служащих, которым в вое ветра чудились стоны и вздохи призрака, заставили графа перевезти его и оттуда. Он закопал его в землю у стены фабрики, где делали оливковое масло, но кругом оказалась такая грязь и стояло такое зловоние, что гроб опять эксгумировали.
И тут вокруг Паганини вновь рождается легенда, которую подхватил Ги де Мопассан, совершивший поездку вдоль северного побережья Италии. Предоставим ему слово:
«Приближаясь к острову Сент-Онора, проходим вблизи голой, красной, ощетинившейся, как дикобраз, скалы, до такой степени колючей, столь вооруженной зубьями, остриями и когтями, что на нее почти нельзя ступить; приходилось бы ставить ногу в углубления между ее колючками и продвигаться вперед с предосторожностями; она называется Сен-Ферреоль.
Небольшое количество земли, неизвестно откуда взявшейся, скопилось в трещинах и щелях скалы, и там выросла особая порода лилий, а также прелестные синие ирисы, семена которых словно упали с неба.
На этом причудливом рифе, возвышавшемся в открытом море, оставался погребенным и скрытым в течение пяти лет прах Паганини.
Сын погрузил тело отца на корабль и направился в Италию. Но генуэзское духовенство отказалось хоронить этого одержимого. Запросили Рим, однако и курия не осмелилась дать разрешение. Тело собирались выгрузить, но муниципалитет воспрепятствовал этому под предлогом, что артист умер якобы от холеры. В Генуе тогда свирепствовала эпидемия этой болезни, и власти сочли, что присутствие нового трупа приведет к усилению бедствия.
Сын Паганини вернулся в Марсель, где ему не позволили высадиться по тем же причинам. Он направился в Канн, но не мог пристать и там.
Так Акилле и оставался в море, баюкая на волнах тело отца, этого странного гения, которого люди гнали отовсюду. Он не знал, что ему делать, куда направиться, куда везти священное для него тело, как вдруг увидел среди волн голую скалу Сен-Ферреоль. Там, на острове, он и похоронил отца.
Только в 1845 году вернулся Акилле с двумя друзьями за останками отца и перевез их в Геную на виллу „Гайоне“.
Не лучше ли было бы необыкновенному скрипачу так и остаться на щетинистом рифе, где поют волны в причудливых скалах?»
Впечатляющий рассказ, и хотя он не соответствует истине, легенда жива до сих пор. На островке есть грот, носящий название «Могила Паганини», как бы подтверждающий ее правдивость…
21 августа 1939 года в «Коррьере делла сера» появилась вот такая любопытная статья:
«Испанский скрипач Хуан Манен, который уверяет, будто обнаружил на пустынном островке Сен-Ферреоль на Лазурном Берегу первую могилу Паганини, предлагает воздвигнуть там с помощью муниципалитетов городов Канн и Антиб памятник в честь великого генуэзского артиста и открыть его 27 мая будущего года, когда будет отмечаться столетие со дня смерти Паганини в Ницце.
Легенду о погребении знаменитого скрипача в Сен-Ферреоле подхватил, как известно, Ги де Мопассан, который в новелле „На воде“ описал мрачную одиссею гроба Паганини, оставленного на крохотном островке.
С другой стороны, в работе одного монаха из аббатства Лерен, вышедшей в 1908 году, есть такая фраза: „Под дикими зарослями кустарника и непрекращающимися порывами ветра еще сегодня легко можно найти яму, обрамленную камнями, в которой несколько лет покоились останки необыкновенного скрипача“.
Прах Паганини перевезли в Италию в 1844 году, но многие отказывались верить, что прежде он был захоронен в Сен-Ферреоле. Испанский скрипач Хуан Манен никогда в этом не сомневался. И на днях обнаружил в нескольких шагах от тропинки яму, описанную леренским монахом: глубина ее 45 сантиметров, ширина 110, длина 190, вокруг нее уложены камни, она заполнена землей и сухими листьями. Другие камни, грудой лежавшие поблизости, видимо, покрывали могилу».
«Я сказал ему, – писал Никкол? Джерми, – что вот уже три месяца его ждет комната, но не знаю, вернется он сюда или в Геную».
И для Джерми он тоже приготовил комнату. Он писал ему:
«Как прекрасна будет та минута, когда смогу обнять тебя здесь, в Ницце. Комната для тебя готова. Повариха – дрянь, но мы заставим ее повертеть вертел».
В ожидании приезда друга скрипач занимался своими инструментами.
В марте «повариху-дрянь» заменили «великолепнейшим поваром», и Паганини сообщил об этом другу, добавив в то же время сведения о своем здоровье:
«Грудной кашель, мучающий меня, очень огорчает, но держусь больше, чем могу, и хорошо ем все, что мне готовит „великолепный повар“».
И словно в завершение всего:
«Люби меня, потому что я всегда буду таким, каким был, каким есть и каким буду».
Тяжело читать в письмах этого времени призыв несчастного скрипача к далеким друзьям. Когда ему становилось хуже, его охватывали печальные предчувствия. Понятно, что ему захотелось проконсультироваться у знаменитого доктора Гуаскони из Генуи. Но возможно ли это? И он написал Джерми:
«Попроси друга синьора маэстро Сера, чтобы он рекомендовал меня по доброте своей и дружбе знаменитому нашему синьору доктору Гуаскони, может, он посоветует мне какое-нибудь средство, чтобы хотя бы уменьшить кашель, который окончательно замучил меня, ведь мокрота отходит, нередко даже за столом, целыми мисками, и по ночам я задыхаюсь от кашля и уже забыл, что значит спать спокойно».
К сожалению, болезнь легких быстро и неумолимо прогрессировала. Доктор Гуаскони прислал лекарство, и несчастный больной с благодарностью написал другу, тоже больному:
«Ницца, 4 апреля 1840.
Друг мой, отвечаю на твое дорогое письмо от 27 марта. Кто бы мог подумать, что опять похолодает, чтобы нам стало еще хуже?..
Благодарю тебя за рецепт доктора Гуаскони и прошу передать ему мою благодарность. Его рецепт я сразу же велел отнести провизору, моему соседу, он держит аптеку в доме рядом, и он нашел его великолепным, а потом показал еще многим врачам, и все единодушно признали, что невозможно придумать ничего более эффективного и подходящего для меня. Когда увидишь нашего маэстро Сера, скажи ему – никогда не забуду, что он помог мне познакомиться с доктором Гуаскони».
И далее выражает почти детское желание:
«Мне так хочется попить шоколаду, но не „санте“, я не люблю его, а сваренного из хорошего, настоящего какао, думаю, было бы полезно для желудка, если бы я пил его через тоненькую трубочку. Попроси синьора Тальявакке, который всегда был так добр ко мне и так хитер, достать для меня дюжину фунтов».
Нет, ничто не помогало ему, не было больше никаких лекарств, которые он не испробовал бы.
18 апреля он писал другу:
«Я перестал пить лекарство Гуаскони, потому что откашливаюсь легко, но меня пугает другое – огромное количество мокроты, которое отходит и днем, и ночью и даже во время еды – три или четыре миски. Пища не идет на пользу, аппетита нет, и я все больше слабею. Ноги опухли уже до колен, поэтому передвигаюсь, как улитка, а если наклонюсь, то едва могу разогнуться.
Один восьмидесятилетний доктор дал мне какую-то воду для укрепления желудка, но пока что не вижу никакого улучшения. Если мой доктор синьор Гуаскони мог бы предложить какое-нибудь средство, которое подкрепило бы меня, устранило кашель, то я стал бы надеяться, что это не последняя болезнь в моей жизни. Будь, прошу тебя, моим посредником в разговоре с дражайшим доктором Гуаскони и передай ему мою благодарность».
Целых девять дней он не писал больше ни строчки. Затем 27 апреля отправил еще одно письмо Джерми:
«Друг мой, я не ответил в свое время на два твоих славных письма по причине сильной головной боли, от которой страдал два дня во время кровопускания, которое, как говорят эти врачи, может быть очень благотворным. Чувствую себя сейчас, как всегда.
Шоколад, который прислал синьор Тальявакке, оказался отличным, и, передавая ему вложенную визитку, прошу тебя отдать и деньги, которые он потратил.
Мне очень понравился хинный настой, который посоветовал профессор Гуаскони, я непременно воспользуюсь им…»
Он снова и снова искал врачей и новые способы лечения. Однако уже ничем невозможно было помочь.
В эти дни его навестил вице-консул Борг, «очень приятный», как он отметил, человек, но пришел он не один, а с неким синьором Серджентом, отнюдь не приятным человеком, которого скрипач назвал «бандитом». Визит этот был связан с делом «Казино» и, несомненно, весьма обеспокоил больного, быстро терявшего силы.
Последнее письмо к Джерми он написал 4 мая. В нем скрипач снова возвращался к делам «Казино», немало огорчавшим его, и сообщал о своем беспокойстве:
«Мне было бы безумно жаль, если бы конфисковали мои инструменты в Ницце!.. Как ты считаешь, неужели это возможно? – И далее: – Я разваливаюсь на куски, и мне бесконечно жаль, что не могу снова увидеться с нашим добрым другом Джордано. Ребиццо, похоже, не собирается еще заканчивать эту печальную историю, которая стоила мне здоровья, – да поможет ему бог. В ожидании твоих писем, крепко обнимаю тебя. Твой друг Никкол? Паганини».
Свое последнее письмо 12 мая он отправил Дж. Джордано:
«Мой дорогой друг, все же, оказывается, возможно не отвечать на твои сердечные дружеские письма. Обвини в этом мои упрямые и бесконечные болезни… Всему этому причина – судьба, которой угодно, чтобы я был несчастлив».
Рассказав ему о споре с Ребиццо, о желании помириться с ним, о том, что намеревается сделать, чтобы племянник поступил в университет, он сообщал о своем здоровье и о лечащем враче:
«Доктор Бинетти считается в Ницце самым лучшим врачом, и только он лечит меня сейчас. Он говорит, что если мне удастся хоть на треть уменьшить катар, то смогу еще немного протянуть; а если удастся на две трети, то стану питаться. Однако от лекарств, которые я начал принимать четыре дня тому назад, пока нет никакой пользы».
Затем он просил друга обнять «нашего божественного Джерми», написать о нем министру Вилламарина и передать 500 франков одному родственнику, которому «обещал помочь»… «Прощайте».
Прощайте. Паганини подошел к последним дням своей земной жизни. Он провел их в мучениях, все еще борясь с недугами, но его хватило уже ненадолго.
И все же, прежде чем умереть, он еще раз играл на скрипке, по крайней мере, так рассказывают Мари и Леон Эскюдье.
Как-то вечером, на закате, он сидел у окна в своей спальне. Заходящее солнце озарило облака золотыми и пурпурными отблесками; легкий нежный ветерок доносил пьянящие ароматы цветов; множество птиц щебетало на деревьях. Нарядные молодые люди и женщины прогуливались по бульвару. Понаблюдав некоторое время за оживленной публикой, он перевел взгляд на прекрасный портрет лорда Байрона, висевший у его кровати. Он воодушевился и, думая о великом поэте, его гениальности, славе и несчастьях, принялся сочинять самую прекрасную музыкальную поэму, какую когда-либо создавало его воображение.
«Он как бы проследил за всеми событиями бурной жизни Байрона. Сначала звучали сомнения, ирония, отчаяние – они видны на каждой странице Манфреда, Лары, Гяура,затем великий поэт бросил клич свободы, призывая Грецию сбросить оковы, и наконец смерть поэта среди эллинов».
Музыкант едва закончил последнюю мелодическую фразу этой удивительной драмы, как вдруг смычок внезапно замер в его леденеющих пальцах… И с этим последним всплеском вдохновения угас его мозг…
Трудно сказать, насколько достоверно это свидетельство, но остался также рассказ графа Чессоле, который утверждает, что байроновская импровизация музыканта на пороге смерти звучала поразительно.
Пророчество поэта, к сожалению, оправдалось: Паганини, как и Байрон, познал всю глубину страдания. Слава, богатство, любовь – всем владел он, и всем этим пресытился. А душа его оказалась совершенно опустошена, в ней царили лишь бесконечное одиночество и великая усталость. Успех оставил ему лишь горечь. И его умирающее тело содрогнулось, прежде чем застыло в ледяной недвижности смерти.
Неописуемые мучения пережил Никкол? в последние дни жизни – с 15 по 27 мая. Долгими часами он упрямо пытался проглотить крохотнейшие кусочки пищи и, уже совершенно потеряв голос, не мог объясниться даже с сыном – писал свои просьбы на листках бумаги.
На одной из таких страничек, которые находятся сейчас у маэстро Энрико Поло, написаны вот такие жалобные строки:
«Заболевание моего пищевода – результат или последствие чудовищных встрясок, которые он переносил на протяжении последних пятнадцати лет, и самые ужасные происходили каждые три дня. А так называемый нервный кашель, который возникает от того, что мне как будто щекочут соломинкой в горле, отчего я начинаю кашлять еще прежде, чем глотну воздуха, да так громко, что меня слышно, наверное, и в лесу под Болоньей. В результате я остаюсь без голоса, иногда хриплю целый день, легкие устают, и мне приходится несколько часов отдыхать в постели. Пока не избавлюсь от этой щекотки, которая доставляет адские муки, не поправится мой пищевод, ослабевший из-за долгой болезни да и по причине не слишком юного моего возраста. Эта щекотка исходит из пищевода теперь уже больного, и никто не смог и не сможет найти способ избавить меня от нее. Существуют врожденные заболевания, врожденные воспалительные процессы, ведущие к могиле. Все самые знаменитые врачи Европы пытались помочь мне, и все напрасно. Известный врач Ла Грека из Триеста еще 12 или 14 лет назадобъяснил мне, что тут ничего невозможно сделать…»
Эта страничка относится к более раннему периоду – к парижской зиме 1837/38 года.
А за несколько дней до смерти Паганини написал на другом листе распоряжение своей поварихе:
«Поскольку мне приходится сидеть за столом два с половиной часа из-за того, что не могу ничего проглотить, повариха может не торопясь готовить одно блюдо за другим».
Акилле ревностно хранил все эти листы, и некоторые из них дошли до наших дней.
У Юлиуса Каппа хранится факсимильная копия другой странички, написанной в четверг 7 мая:
«Первый визит доктора Бинетти вечером. 8-го, в пятницу, второй визит с рецептом № 1, нужно принимать ложку лекарства перед сном, чтобы не кашлять, или две ложки, если не хватит, ночью и чтобы облегчить отхождение мокроты утром. Визит доктора Бинетти с рецептом № 2—9-го в субботу – растворить порошок в двух ложках воды, три раза в день, сначала рано утром, потом за час до завтрака, и третий раз за час до обеда. И я начал принимать его в тот же день перед обедом. И вечером перед сном приму ложку… чтобы снять кашель».
В своей книге Юлиус Капп привел факсимильное воспроизведение последнего листа, в котором Паганини написал те странные слова о розах, что мы упоминали, когда рассказывали о начале его карьеры и о Паолине Бонапарт – Красной Розе: «Красные розы… Красные розы… Они темнокрасные, дамасские… 18, понедельник».
Начиная с этого дня, как говорил Акилле (который пометил рядом: «Последние слова, написанные Никкол? Паганини»), он уже не брал больше в руки пера.
О последнем часе великого музыканта написано немало фантастического. Один поэтический рассказ рисует такую картину – Паганини умирает в лунную ночь, протянув руку к своей скрипке.
На самом деле все выглядело не так поэтично. Один из друзей скрипача, не покидавший его в последние дни, Тито Рубаудо, рассказывал, что ни он сам, ни кто-либо другой из тех, кто бывал в эти дни рядом, не думали, «что так близок его конец, как вдруг у Паганини, собиравшегося сесть за обеденный стол, начался сильнейший мучительный приступ кашля, который и оборвал внезапно его жизнь».
Леон Эскюдье рассказывает, что на этот последний обед, не ведая, что его ожидает, он заказал голубя, но так и не смог отведать его. Потому что, когда уже садился за стол, у него начался сильнейший приступ кашля, он захаркал кровью и захлебнулся ею.
Это произошло в пять часов дня 27 мая 1840 года.
* * *
Никкол? Паганини, родившийся 27 октября 1782 года, прожил ровно пятьдесят семь лет и семь месяцев. И почти все эти годы он провел без отдыха и покоя. Но судьбе этого показалось мало: прошло еще почти столько же времени – пятьдесят шесть лет – вплоть до 1896 года, – прежде чем прах скрипача обрел наконец покой. И действительно, можно подумать, как пишет Артуро Кодиньола, будто скрипач предчувствовал это, когда заканчивал свое письмо в «Ревю мюзикаль» в 1831 году словами:«Но я все же лелею надежду, что после моей смерти клевета покинет наконец свою жертву и те, кто так жестоко мстит за мои успехи, оставят в покое мой прах».
Неслыханная озлобленность людей против покойного музыканта – жуткий пример самой фанатичной нетерпимости. Хотя ничто не могло предсказать столь сильную и необъяснимую враждебность в течение многих лет к этим несчастным останкам, от которых к тому времени, когда их положили наконец в гроб, остался один скелет.
Завещание Никкол? Паганини, в котором он назвал опекуна Акилле и душеприказчиков, заканчивалось так:
«Запрещаю какие бы то ни было пышные похороны. Не желаю, чтобы артисты исполняли реквием по мне. Пусть будет исполнено сто месс. Дарю мою скрипку Генуе, чтобы она вечно хранилась там. Отдаю мою душу великой милости моего творца».
Конечно же это повелел не еретик и не атеист. И тем не менее монсеньор Доменико Гальвано, епископ Ниццы, сразу после смерти скрипача обрушил на него обвинение в ереси. И на этом основании запретил церковное захоронение его останков.
Никкол? обвинялся в тяжелейшем с точки зрения церковных властей грехе – он умер, не приняв святого причастия, и сделал это, как утверждают некоторые тенденциозные свидетельства, по собственной воле.
Дело обстояло так. В Ницце все думали, что болезнь Паганини бесконечна, и епископ, до которого дошли коварные слухи о больном, поручил канонику Каффарелли (исповеднику прихода, к которому юридически относился дом графа Чессоле на улице Префектуры, где жил скрипач) отправиться к нему, чтобы подготовить больного к последнему часу.
Артуро Кодиньола, самым тщательным образом изучив различные документы того времени, пришел к выводу, что каноник «ради того, чтобы его не упрекнули в небрежном выполнении порученного дела», исказил истину и оставался непреклонен к памяти Паганини. Он трижды приходил к нему, но видел его только раз.
«Во время его последнего визита Паганини, совершенно потерявший голос, обещал священнику написать свою исповедь на дощечке, но не сделал этого из-за приступа кашля, от которого, видимо, у него и лопнула артерия…»
Вот что рассказывает Тито Рубаудо:
«За несколько дней до смерти Паганини просил меня достать где-нибудь гладкую дощечку для письма, поскольку он обещал написать свою исповедь, так как совсем потерял голос и его уже не могут понять другие люди. Я спросил, не думает ли он воспользоваться этой доской для письменной исповеди, и он утвердительно кивнул головой, но сразу жестом дал понять, что исповедник, узнав о его грехах, тут же зачеркнет все написанное чем-нибудь подходящим. Я сразу же поднялся, намереваясь найти такую дощечку, но он попросил меня задержаться, добавив, что дело это неспешное».
Каноник Каффарелли в свидетельских показаниях, которые дал позже, признавался, что видел Никкол? во время сильнейшего кризиса – предпоследнего:
«У него начался сильный приступ кашля, сопровождавшийся обильнейшей рвотой, и я, и все присутствующие решили, что он вот-вот испустит дух. Несмотря на мои неоднократные напоминания, мне так и не удалось заставить его произнести святые имена Иисуса и Марии…»
Служанка Тереза Репетто так показала:
«Никкол? во время двух первых визитов священника посылал своего сына узнать, что тот хочет. Священник, поговорив с Акилле, уходил, так и не повидав скрипача. В третий раз после моих уговоров Паганини принял священника, и тот, уходя, сказал мне, что он обещал прислать ему письменную исповедь».
Именно так, а не иначе, все обстояло на самом деле. Но сразу после смерти взяли верх лживые свидетельства, в которых утверждалось, будто больной, как выразился священник, отказался «подготовиться к вечности». Каноник подтвердил это обвинение, добавив, что видел на стенах дома покойного четыре непристойные картины, в которых «не нашлось ничего религиозного и христианского». Криминальные картины представляли собой копии шедевров, находящихся в галерее Фарнезе и в Ватикане. И душеприказчики Паганини Пьетро Торриджани, Дж. Б. Джордано и Ладзаро Ребиццо (Джерми [203]исключили из их числа по его собственной просьбе), сняв печати, обнаружили в комнате покойного два распятия и трех мадонн.
Паганини не был атеистом, и это видно по многим его письмам. Это подтверждают и другие факты – он воспитал своего сына в христианской вере и заставлял его совершать церковные католические обряды. Кроме того, он, как мы видели, узнав о смерти матери, выразил желание встретиться с нею на небе. А когда шла речь о женитьбе на Уотсон, написал Джерми, что хочет обратить девушку в католическую веру. Свидетельства христианской веры музыканта умножаются в показаниях и рассказах его друзей и знакомых. Но прежде чем здравый смысл и истина возьмут верх над фанатизмом и нетерпимостью, пройдут еще очень многие годы.
Граф Чессоле взял под свою опеку сына покойного и помогал ему вместе с другими друзьями получить разрешение церковных властей на захоронение Паганини на кладбище.
Набальзамированное тело скрипача выставили в зале, куда толпой стекались люди. Снова вспоминались все легенды о демоне и дьявольщине, которые еще долго сопровождали жалкие останки этого несчастного человека, испытавшего такое множество страданий, этого великого артиста, который столько дал людям.
Запрещение епископа хоронить Паганини произвело на генуэзцев сильнейшее впечатление. Поразились все – и те, кто близко знал скрипача, и кто любил его, несмотря на недостатки, более чем простительные для любого человека, несмотря на его резкий характер, вполне понятный, когда речь идет об артисте с необыкновенной нервной возбудимостью.
Друзья надеялись, что смогут перевезти прах скрипача в его родной город, но, как пишет Кодиньола, губернатор Генуи Филиппо Паолуччи, «слишком преданный самой ортодоксальной части духовенства, настоял на том, чтобы запросить точные указания, как поступить в этом случае, и в ожидании ответа категорически запретил ввозить прах на территорию княжества».
Джерми тем временем обратился к министру Вилламарина, личному другу Паганини, чтобы тот сам вручил прошение королю, указав на цитаты из писем скрипача и прося разрешения предать прах покойного погребению на родной земле.
«Карл Альберт не остался глух к столь справедливой просьбе, – пишет Кодиньола, – 5 июня Ладзаро написал Паолуччи, что король, ознакомившись с прошением, выразил желание, чтобы архиепископ Генуи изменил решение монсеньора Гальвано и разрешил захоронение праха Паганини в святом месте и со всей подобающей пышностью».
Архиепископ Генуи кардинал Тадини, уведомленный о желании короля, дал ему неопределенный, но по сути отрицательный ответ.
Кодиньола предполагает, что епископ Ниццы имел поддержку министра Соларо делла Маргарита, «чьи тайные связи с иезуитами хорошо известны». И действительно, 8 июня в частном письме Соларо писал о предыдущих событиях и предлагал «не разрешать публиковать в газетах никаких заметок относительно Паганини» до нового распоряжения. Затем он добавил к своему личному посланию следующее строгое указание:
«Не могу ответить вам официально, пока не получу более определенного предписания. Однако считаю необходимым предупредить вас и остеречь – если и можно прославлять Паганини как замечательного музыканта, то как человека не следует осыпать его похвалами, которых он не заслуживает ни в коей мере, поскольку забыл в час смерти, что он христианин».
Таким образом, ни одна газета сардинского государства не сообщила о смерти Паганини. Тщетно было бы искать некролог по поводу кончины великого скрипача в генуэзских и пьемонтских газетах тех лет.
И Кодиньола заключает:
«Судьбу несчастных останков Паганини после такого авторитетнейшего вмешательства следовало уже считать определенной, поскольку даже Карл Альберт отступил перед волей своего всемогущего министра».
Прошение, представленное королевскому сенату в Ницце, отклонили (а потом отвергали еще дважды), и на основании неубедительных доказательств и ложных свидетельств вновь подтвердили обвинение Паганини в ереси.
Тем, кто заботился о чести его имени, оставался только один путь: обратиться к высшей церковной власти – к папе Григорию XVI.
2 сентября 1841 года Акилле, которому исполнилось уже шестнадцать лет, отправился в Рим в сопровождении верного друга его отца адвоката Джерми, и в Ватикане началась, как говорит Кодиньола, «работа, которая очень скоро станет результативной». Но подобные дела тянутся обычно очень долго, а прах Паганини тем временем так и не позволяли предать земле.
Останкам Паганини суждено было претерпеть еще немало перипетий. Из комнаты, где скончался скрипач, его прах перенесли в подвальное помещение того же дома графа Чессоле. Оттуда перевезли в больницу и затем в лазарет в Виллафранка, потому что суеверные люди утверждали, как пишет Бельграно, «будто некоторые из них видели, как останки скрипача вдруг начинали светиться, а другие попрежнему слышали волшебные звуки скрипки».
Но и в лазарете прах Паганини оставался недолго. Многочисленные протесты служащих, которым в вое ветра чудились стоны и вздохи призрака, заставили графа перевезти его и оттуда. Он закопал его в землю у стены фабрики, где делали оливковое масло, но кругом оказалась такая грязь и стояло такое зловоние, что гроб опять эксгумировали.
И тут вокруг Паганини вновь рождается легенда, которую подхватил Ги де Мопассан, совершивший поездку вдоль северного побережья Италии. Предоставим ему слово:
«Приближаясь к острову Сент-Онора, проходим вблизи голой, красной, ощетинившейся, как дикобраз, скалы, до такой степени колючей, столь вооруженной зубьями, остриями и когтями, что на нее почти нельзя ступить; приходилось бы ставить ногу в углубления между ее колючками и продвигаться вперед с предосторожностями; она называется Сен-Ферреоль.
Небольшое количество земли, неизвестно откуда взявшейся, скопилось в трещинах и щелях скалы, и там выросла особая порода лилий, а также прелестные синие ирисы, семена которых словно упали с неба.
На этом причудливом рифе, возвышавшемся в открытом море, оставался погребенным и скрытым в течение пяти лет прах Паганини.
Сын погрузил тело отца на корабль и направился в Италию. Но генуэзское духовенство отказалось хоронить этого одержимого. Запросили Рим, однако и курия не осмелилась дать разрешение. Тело собирались выгрузить, но муниципалитет воспрепятствовал этому под предлогом, что артист умер якобы от холеры. В Генуе тогда свирепствовала эпидемия этой болезни, и власти сочли, что присутствие нового трупа приведет к усилению бедствия.
Сын Паганини вернулся в Марсель, где ему не позволили высадиться по тем же причинам. Он направился в Канн, но не мог пристать и там.
Так Акилле и оставался в море, баюкая на волнах тело отца, этого странного гения, которого люди гнали отовсюду. Он не знал, что ему делать, куда направиться, куда везти священное для него тело, как вдруг увидел среди волн голую скалу Сен-Ферреоль. Там, на острове, он и похоронил отца.
Только в 1845 году вернулся Акилле с двумя друзьями за останками отца и перевез их в Геную на виллу „Гайоне“.
Не лучше ли было бы необыкновенному скрипачу так и остаться на щетинистом рифе, где поют волны в причудливых скалах?»
Впечатляющий рассказ, и хотя он не соответствует истине, легенда жива до сих пор. На островке есть грот, носящий название «Могила Паганини», как бы подтверждающий ее правдивость…
21 августа 1939 года в «Коррьере делла сера» появилась вот такая любопытная статья:
«Испанский скрипач Хуан Манен, который уверяет, будто обнаружил на пустынном островке Сен-Ферреоль на Лазурном Берегу первую могилу Паганини, предлагает воздвигнуть там с помощью муниципалитетов городов Канн и Антиб памятник в честь великого генуэзского артиста и открыть его 27 мая будущего года, когда будет отмечаться столетие со дня смерти Паганини в Ницце.
Легенду о погребении знаменитого скрипача в Сен-Ферреоле подхватил, как известно, Ги де Мопассан, который в новелле „На воде“ описал мрачную одиссею гроба Паганини, оставленного на крохотном островке.
С другой стороны, в работе одного монаха из аббатства Лерен, вышедшей в 1908 году, есть такая фраза: „Под дикими зарослями кустарника и непрекращающимися порывами ветра еще сегодня легко можно найти яму, обрамленную камнями, в которой несколько лет покоились останки необыкновенного скрипача“.
Прах Паганини перевезли в Италию в 1844 году, но многие отказывались верить, что прежде он был захоронен в Сен-Ферреоле. Испанский скрипач Хуан Манен никогда в этом не сомневался. И на днях обнаружил в нескольких шагах от тропинки яму, описанную леренским монахом: глубина ее 45 сантиметров, ширина 110, длина 190, вокруг нее уложены камни, она заполнена землей и сухими листьями. Другие камни, грудой лежавшие поблизости, видимо, покрывали могилу».