28 ноября скрипач писал Джерми:
   «Мой дорогой друг, твое справедливое молчание убеждает меня в том, что ты получил мое письмо, в котором я просил тебя не писать мне, так как вот-вот выеду в Марсель. До сих пор я занимался судами, но на днях освобожусь и непременно уеду отсюда, потому что хочу увидеть солнце, столь редкого гостя в Париже. И причиной этой задержки оказался все тот же разнесчастный Ребиццо. Дай мне боже терпения! – И дальше снова звучит безутешный призыв: – Сердцу моему нужно утешение…»
   Порой он, должно быть, чувствовал себя погружающимся в какую-то пучину. И тогда искал убежища в музыке – сочинял сам или изучал произведения Бетховена, открывавшие ему бескрайние просторы того невыразимого и высшего, что видел величайший композитор и что передавал своей музыкой.
   В письме к Джерми 3 августа 1838 года он писал: «Жду не дождусь отъезда в Геную. Это произойдет в конце месяца. Возьму с собой последние квартеты Бетховена, которые хотел бы сыграть тебе».
   И 7 сентября Паганини писал Джерми из Марселя: «Надеюсь, тебе бесконечно понравятся последние квартеты Бетховена, когда будут исполнены под моим управлением».
   Многие ли в те годы понимали эту музыку, которая переходила границы своего времени и оставалась недоступна сознанию современников?
   В последнем общении смертельно больного музыканта с достигшим вершины в своем искусстве Бетховеном скрипач понял послание того, кто перешел в бессмертие. И эта бессмертная музыка стала, несомненно, самым большим и подлинным утешением для страдающей души генуэзца.
* * *
   Однажды вечером он нашел в себе силы прийти в концертный зал. Это случилось 16 декабря, когда Берлиоз дирижировал в консерватории своими двумя симфониями Фантастическойи Гарольд в Италии,которая впервые исполнялась в Париже с тех пор, как Паганини приехал туда. Скрипач оказался в некотором роде крестным отцом этого произведения, так как оно родилось из незаконченного сочинения для альта, которое Берлиоз написал для него. Паганини очень хотелось послушать эту симфонию. Личность Берлиоза и его музыка глубоко поразили его еще на концерте в декабре 1833 года.
   Несколькими месяцами раньше, 11 сентября, последнюю работу французского композитора – оперу Бенвенуто Челлини,если употребить выражение ее автора, «зарезали» в «Гранд-опера».
   Паганини присутствовал при этом убийстве и, уходя расстроенным из театра, сказал:
   – Будь я директором «Гранд-опера», сегодня же подписал бы контракт с этим молодым человеком, чтобы он принес мне еще три партитуры, заплатил бы ему за них вперед и сделал бы весьма выгодное дело.
   Берлиоз после шумного провала заболел от огорчения, у него началось еще и воспаление легких. Он мог бы ничего больше не делать, не писать, но нужно было жить хотя бы ради своих близких. И композитор предпринял еще одну попытку – дал два концерта в консерватории. На втором из них он и включил в программу симфонию Гарольд в Италии.
   Предоставим слово Берлиозу:
   «Я уже говорил, что Паганини перед отъездом из Парижа побудил меня сочинить Гарольда.Эта симфония исполнялась несколько раз во время его отсутствия, но еще ни разу не фигурировала в моих концертах после его приезда; таким образом, он ее не знал и в тот день слушал впервые.
   Концерт только что окончился. Вконец обессиленный, я обливался потом и весь дрожал, когда в дверях появился Паганини в сопровождении Акилле. Он подошел ко мне, сильно жестикулируя. Из-за болезни горла, которая позже свела его в могилу, он уже тогда совсем лишился голоса, и потому только сын мог слышать или, вернее, угадывать его слова. Паганини сделал знак ребенку, и тот, встав на стул, приблизил ухо к губам отца и стал внимательно его слушать. Потом Акилле соскочил со стула и сказал мне:
   – Мой отец велел, сударь, уверить вас, что он еще никогда в жизни не испытывал от концерта подобного впечатления, ваша музыка его потрясла, и он готов опуститься перед вами на колени, чтобы поблагодарить.
   При этих странных словах я сделал невольный жест недоверия и замешательства; тогда Паганини схватил меня за руку и, хрипя остатком голоса: „Да, да!“ – потащил за собой на сцену, где еще оставалось много моих музыкантов, опустился на колени и поцеловал мне руку. Нет надобности говорить, как это потрясло меня.
   Выйдя весьма разгоряченным на холодный воздух, я встретил на бульваре Армана Бертена и остановился, чтобы рассказать ему о том, что только что произошло. Я очень замерз и, вернувшись домой, снова слег, совсем разболевшись.
   На следующий день у меня в комнате вдруг появился маленький Акилле.
   – Мой отец очень огорчится, – сказал он, – когда узнает, что вы все еще нездоровы, он бы и сам навестил вас, не будь так болен. Вот письмо, которое он поручил передать вам.
   Я хотел было распечатать конверт, но мальчик остановил меня:
   – Ответа не нужно, отец сказал, чтобы вы прочли, когда я уйду.
   И быстро удалился.
   Предполагая, что письмо содержит в себе поздравления и приветствия, я распечатал его и прочел:
   „Мой дорогой друг, после того, как угас Бетховен, только Берлиоз мог воскресить его. И насладившись вашими божественными произведениями, достойными такого гения, каким являетесь вы, считаю своим долгом просить вас соблаговолить принять в знак моего уважения 20 тысяч франков, которые будут выданы вам месье бароном де Ротшильдом по предъявлении прилагаемого распоряжения. Прошу вас всегда считать меня вашим преданнейшим другом
   Никкол? Паганини.
   Париж, 18 декабря 1838 года“».
   Берлиоз достаточно хорошо знал итальянский язык, чтобы понять письмо, но от невероятного изумления мысли его смешались, и он решил, что понял что-то не так. Тогда он взял записку, лежавшую в конверте и адресованную Ротшильду, и прочитал на этот раз по-французски:
   «Месье барон, прошу вас передать месье Берлиозу те 20 тысяч франков, которые я вчера положил на свой счет в вашем банке».
   Не в силах подняться с постели и лично поблагодарить скрипача, композитор сразу же отправил щедрому благодетелю благодарственное письмо:
   «О достойный и великий артист, как выразить вам мою признательность? Я небогат, но, поверьте мне, помощь такого гениального человека, как вы, бесконечно взволновала меня, как восхитила и щедрость вашего дара. У меня не хватает слов, чтобы выразить вам свои чувства, и я примчусь обнять вас, как только смогу подняться с постели, к которой пока еще прикован. Берлиоз».
   Слух о подарке Паганини в один миг облетел весь Париж, и в течение двух дней квартира Берлиоза стала местом паломничества целой толпы артистов, которые своими глазами хотели прочитать письмо «скупца».
   Затем последовали комментарии, и Жюль Жанен в «Журналь де деба» от 24 декабря 1838 года публично отрекся от всех своих яростных упреков, заявив, что ошибся по поводу Паганини и глубоко сожалеет обо всем написанном в минуту гнева и огорчения.
   Через неделю Берлиоз почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы отправиться к Паганини. Ему сказали, что скрипач в бильярдном зале.
   «Я вошел, мы обнялись и от волнения не могли произнести ни слова. Потом я стал бормотать что-то несвязное, стараясь выразить свою благодарность. Паганини остановил меня словами (тишина в зале позволила мне расслышать его шепот):
   – Не надо больше ничего говорить! Не надо! Это самое глубокое удовлетворение, какое я когда-либо испытал в жизни. Вам никогда не узнать, как взволновала меня ваша музыка; уже столько лет я не слышал ничего подобного!.. Но теперь, – добавил он, с силой ударив кулаком по столу, – все, кто ополчился против вас, не осмелятся больше ничего сказать, так как им известно, что я знаю толк в этом деле и не очень податлив!
   Что подразумевал он под этими словами? Хотел ли он сказать: „Не так-то легко меня взволновать музыкой“ или: „Я не так-то легко раздаю свои деньги“ или же: „Я небогат“?
   Насмешливый тон, каким он произнес эти слова, делает, на мой взгляд, неприемлемым последнее толкование».
   По поводу скупости Паганини у Берлиоза имелось свое мнение, и совершенно здравое.
   «Многие не хотят верить в это, – писал он своей сестре Адели 20 декабря, рассказывая о поступке скрипача, – но дело в том, что многие просто не могут понять такого артиста, как он. Паганини выражает бесконечное презрение ко всем материальным нуждам и ко всей мишуре жизни и сожалеет поэтому даже о самых скромных расходах, какие вынужден делать на это, но в том, что касается искусства, его душа благороднее и выше любой другой. Вчера он дал тому доказательство».
   Далее следовало описание сцены у Паганини, очень похожее на то, что дано в «Мемуарах». В письме к отцу 18 декабря Берлиоз тоже повторил все примерно так же, как рассказывал в автобиографии. Обращает на себя внимание то обстоятельство, что оба письма написаны сразу же после этого события.
   Сам Паганини, отвечая на вопрос «Журналь де Деба», так объяснил свой поступок:
   «Я сделал это для Берлиоза и для себя. Для Берлиоза, ибо я понимал, что молодой человек, наделенный мужеством и гениальностью, может быть раздавлен в этой тяжелой борьбе с завистливой посредственностью и бездушным невежеством, и я сказал себе: „Надо помочь ему“. Для себя же потому, что впоследствии мне воздадут за это должное, и, когда станут перечислять почетные заслуги, какие могут составить мою музыкальную славу, не самой скромной среди них будет и тот факт, что я первым распознал гения и указал на него, чтобы все восхищались им».
   Как все артисты, Никкол? оставался в глубине души наивен. Но и злопыхателей нашлось немало. И сразу же пошли самые разные слухи о том, будто эти 20 тысяч франков не принадлежали ему. Называли имя Бертена, владельца «Журналь де Деба». Другие уверяли, будто скрипач дал эти деньги только для того, чтобы умилостивить парижскую публику, которую безжалостная статья Жанена настроила против него еще в 1834 году.
   Но могли ли знать эти жалкие люди, что Паганини, ставший тенью самого себя, уже не надеялся, что сможет выступать в Париже, и думал лишь о том, как бы уехать в теплые края?.. Что касается остальных, пусть придумывают что угодно. Но тот, кто изучает, исследует и узнает ближе жизнь музыканта, не может даже в какой-то мере допустить, что он способен на подобную комедию.
   Нет, Паганини помог Берлиозу по естественному и братскому порыву души. Больной, выглядевший намного старше своих лет, изнуренный беспокойной жизнью, будучи уже на краю могилы, он протянул руку помощи молодому артисту, которого злая судьба готовилась погубить раньше времени. Он услышал в его музыке трепет сильных крыльев гения, чья музыка глубоко взволновала его, и в час крайней горечи и высшего отчаяния поднял его над человеческой ничтожностью, вывел из темного круга физических и душевных страданий, мстивших, давивших, губивших его самого.
   Благородный жест и великодушный подарок всего лишь выражали восхищение и благодарность уходящего гения гению восходящему. И результатом явился шедевр – драматическая симфония Ромео и Джульетта.Берлиоз начал писать ее сразу после этого события, посвятил Паганини и пометил на партитуре:
   «Эта симфония начата 24 января 1839 года, закончена 8 сентября того же года и впервые исполнена в консерватории под управлением автора 24 ноября следующего года».
   А в письме Гумберту Феррану 31 января 1840 года, сообщая об успехе, который имела его новая работа, Берлиоз отмечал:
   «Паганини в Ницце, на днях получил от него письмо; он в восторге от „своей работы“! Это действительно егоработа, она ему обязана своим существованием».
   И каждый раз, с волнением слушая небесные, очаровательные мелодии этой симфонии, которые, к сожалению, Паганини так и не довелось услышать, и страстную любовную песнь двух веронских влюбленных, не будем забывать, что рождением этих шедевров мы обязаны Паганини.

Глава 24
ПОСЛЕДНИЙ ЧАС

    Ранят все, а последний убивает.
Надпись на циферблате старинных башенных часов

   Спустя несколько дней после концерта Берлиоза Паганини смог наконец покинуть Париж.
   «Я откладывал свой отъезд из Парижа, – писал он Джерми из Марселя 17 февраля, – из-за обмана одного негодяя, одного дельца, который уверял королевского прокурора, будто я задумал убить его у себя дома с помощью каких-то четырех вооруженных мужчин. Так что выслушивание показаний различных свидетелей заняло почти два месяца, и я не мог уехать. Затем обвинение, как и следовало ожидать, сняли».
   Это оказался еще один вероломный удар банды обманщиков из «Казино».
   В Марселе климат, похоже, пошел на пользу больному скрипачу. Он остановился в доме своего друга, господина Брюна, и там смог снова с радостью отдаться любимой музыке – квартетам.
   Здесь скрипач сблизился с Хосе Галофре из Барселоны, к которому питал живейшую симпатию, даже дал ему несколько уроков и исполнил для него Каприччи.
   Конестабиле рассказывает, что больной Паганини сидел на диване в комнате, полной различных инструментов, нот и лекарств. Акилле подавал ему инструменты, и музыкант то перебирал струны французской гитары, то играл на своем любимейшем Гварнери какую-нибудь веселую или грустную мелодию, волновавшую слушателей. Иногда играл квартеты Бетховена, и Галофре говорит о непревзойденном исполнении, несмотря на то, что болезни уже непоправимо подорвали здоровье скрипача.
   «Галофре, – пишет Конестабиле, – рассказывал мне, что в последние месяцы жизни Паганини так исхудал, что на него больно было смотреть. Очевидно было, как сильно подтачивала его коварная болезнь».
   26 января 1839 года Никкол? писал Джерми:
   «Мой друг Брюн весьма рад, что завоевал твое уважение и хотел бы, как и я, чтобы ты приехал в Марсель недели на две; ты жил бы рядом со мной, и мы сыграли бы тебе последние квартеты Бетховена».
   Другой заботой скрипача в этот последний период жизни стало приобретение инструментов. Он часто писал об этом Джерми, Мигоне и сумел собрать великолепную коллекцию драгоценных скрипок, альтов и виолончелей. [198]
   Он почувствовал себя немного получше, но уже 3 февраля снова жаловался Джерми:
   «Я все еще не могу поправиться. Расстройство желудка, ревматизм, сильная слабость в коленях немало огорчают меня».
   А 17 февраля в письме из Марселя просил Джерми собрать разные инструменты, которые он оставил в различных концах Италии, и прислать ему. Он хотел видеть у себя всех своих старых друзей, чтобы присоединить к тем, которые приобрел недавно.
   «…Хорошо, если бы ты приехал в конце марта и провел бы с нами недели две, мы опробуем виолончели, ты увидишь их различие и изумишься моему Страдивари. Твой Гварнери издает звук не такой, какой должен, но это отчасти может зависеть от душки и мостика, и попробуем поменять их.
   У Карли находится мой альт Амати, и я хотел бы, чтобы ты прислал мне его, как и виолончель Гварнери, которую мне подарил Мильцетти в Болонье. Забери из Пармы мой альт Страдивари и вместе с виолончелью Амати, если, разумеется, она не нужна тебе, перешли вместе со скрипками Страдивари и Андреа Гварнери в Марсель».
   В тревожном, беспокойном постскриптуме этого письма от 8 апреля 1839 года к Джерми он добавляет:
   «Скрипка, которую я обнаружил на месте Андреа Гварнери, это та, что дал мне генерал Пино и в которой я сейчас увидел работу Джузеппе Гварнери дель Джезу. Но что стало с моим Андреа? В Парме она или у Карли?.. В Парме должна быть скрипка Вильома – копия с моей; и не помню, забрал ли я у Карли вышеупомянутого Андреа. Если знаешь что-нибудь об этом, сообщи, чтобы я не спрашивал у Карли напрасно. Прощай».
   19 марта ему стало значительно хуже.
   «Я подвержен, – писал Никкол?, – приступам, из-за которых вот уже шесть дней и шесть ночей не могу спать. И нет пока еще ни малейшего облегчения. Все время страдаю, очень ослабел, настолько, что не могу заняться инструментовкой своих сочинений для Лондона… Надеюсь, однако, что весна придет мне на помощь…»
   Так что к другим бедам прибавилась еще и бессонница. Теперь он не получал, как когда-то, отдохновения в глубоком сне, приносившем ему некоторое облегчение. Среди всех этих бед он заботился не только о занятиях Акилле, которого поместил в марсельский коллеж, но и о своих племянниках, которым хотел дать образование за свой счет.
   И кто мог бы отрицать, что у скрипача доброе, великодушное сердце – ведь даже тяжелобольной, «замученный», как он пишет в одном из писем, [199]он находит в себе силы заботиться о родственниках. Его нежная любовь к Акилле, казалось, распространялась и на детей его близких. И не только по отношению к ним он был внимателен и щедр в эти последние месяцы страданий, но и к Карло Биньями, которому отправил большое письмо с дружескими советами, и к Ребиццо, на которого не мог сердиться, предпочитая простить его и помириться.
   Весной музыкант почувствовал себя «несколько лучше» и решил поехать в Баларук, [200]в Пиренеи, чтобы провести там курс лечения на водах и грязях. Но в июне боли усилились, и поездку пришлось отложить.
   В день святого Людовика, «влекомый, – как пишет Конестабиле, – своей главной страстью», он пешком, опираясь на руку Галофре, прошел к центральной церкви Марселя, где прослушал РеквиемКерубини и Торжественную мессуБетховена. Здесь, узнав, что он придет, в ожидании его не начинали исполнения. Когда же он появился около десяти часов, все взгляды обратились к нему. По окончании службы он, выйдя из церкви, сел в карету и отправился за город позавтракать в деревенской траттории.
   В начале июля скрипач все же уехал в Баларук и провел там две недели, но без всякой пользы.
   «Эти воды расстроили мне нервную систему, – писал он Джерми из Монпелье, – и я должен консультироваться тут у маститых профессоров. Жажду выслушать мнение прославленного доктора Лалемана, который находится на водах в Верне. Еду туда, чтобы показаться ему, – это тридцать две мили отсюда – в сопровождении одного друга и отличного слуги. Здесь я узнал мнение о моих недугах одного знаменитого врача, который, однако, не практикует, он философ, очень умный человек, самый уважаемый в Монпелье».
   Мнение врача-философа – доктора Гийома – более интересно с точки зрения психоанализа, чем с точки зрения диагностики. Оно заключается в следующем:
   «Поскольку я никогда не упускаю случая поучиться, спешу передать вам мои предположения относительно болезни знаменитого маэстро. Могу сформулировать их в двух словах: Паганини – это пламенная душа, снабженная скрипкой. Душа цела, а гармоническая коробка имеет исключительно тонкие стенки, струны в порядке, но не настроены и плохо вибрируют. Крайнее нервное возбуждение, поражение поясничной части спинного мозга, сифилитический вирус, который поразил нёбную занавеску и, возможно, нёбный свод. Вот что я вижу. Если говорить о том, что же нужно делать, то мне необходимо сначала узнать, что было сделано раньше.
   Э. Гийом».
   Из Верне Никкол?, несколько приободренный, написал Джерми 3 августа:
   «Друг мой! Тут меня осыпают почестями отдыхающие – все это очень уважаемые люди. Место спокойное, приятное, хороший стол, хороший воздух, и профессор Лалеман заверил меня после множества расспросов, осмотров и простукиваний, что я совершенно здоров. Моя болезнь – это общая слабость нервов, потому что я слишком растратил их, но здесь благодаря купаниям и душу постепенно поправлюсь, даже не заметив этого. Названный профессор пользуется в медицине репутацией господа бога, творящего чудеса».
   В самом деле, получился бы огромный список, если бы мы задумали перечислить всех врачей, лечивших Паганини!
   И каждый казался ему едва ли не волшебником, как только обещал хоть немного облегчить страдания. Но чудеса, увы, длились слишком недолго.
   В это время он узнал, что Антония Бьянки вышла замуж.
   «Она, – сообщал он Джерми, – вернувшись с мужем из Парижа, навестила моего сына, которому я писал, чтобы он не вступал с ней в переписку и не называл ее мамой, поскольку она продала его.
   Как бы мне хотелось, чтобы Лалеман послал меня в Италию завершить лечение; но он человек холерического темперамента, поэтому я ограничился лишь тем, что поинтересовался, сколько времени еще мне нужно лечиться. „Здесь, – ответил он, – не могу сказать, сколько именно, но не менее восьмидесяти дней“. Это очень огорчает меня…»
   Печальный комментарий являет собой заметка, напечатанная в «Монитор универсель» 23 августа:
   «Только что прибыл на воды в Верне Паганини в сопровождении доктора Лалемана. От скрипача осталась одна тень, так он похудел. Он потерял голос и объясняется только своими пылающими глазами и угловатыми жестами. Свою скрипку, инструмент своей славы, он всегда несет сам, когда выходит из кареты. Больному рекомендовали источник „Элиза“ с температурой 22 градуса».
   Но и источник «Элиза» не принес ему никакого улучшения, и в начале сентября он вернулся в Марсель.
   Вскоре он сел вместе с Акилле на пароход и направился в Геную. В письме к Джерми он выражал желание провести зиму в Нерви и бесконечно радовался предстоящей встрече с ним.
   «Я предпочел бы Нерви, – писал несчастный Паганини другу, – чтобы быть поближе к тебе и насладиться запахом лигурийской пшеничной лепешки…»
   Он знал, что ему больше никогда не доведется отведать ее.
   Морское путешествие необычайно утомило больного, и он прибыл в родной город совершенно обессиленным. Друзья, увидев его, поразились и поняли, что конец близок. Не в силах держаться на ногах, замученный ревматическими болями, музыкант слег.
   7 октября в записке, адресованной Мигоне, он сообщал, что «совершенно лишен сил». Кризис оказался таким тяжелым, что 9 октября ожидали неминуемой катастрофы. Но упорнейшая воля скрипача еще раз одержала победу над болезнью. Он предпринял очередное путешествие, чтобы провести последние дни в мягком климате Ниццы.
   «Что касается моего здоровья, – писал он Мигоне, – то последнее, что осталось потерять, – это надежда».
   2 ноября он покинул Геную, чтобы уже никогда больше не увидеть ее. Путешествие обернулось для него пыткой, и 24 ноября он писал Джованни Джордано:
   «Дорогой друг Джордано, после невероятно мучительного путешествия я прибыл в Ниццу совершенно обессиленный, настолько, что меня пришлось нести к дому на носилках. Дом прекрасный, потому что просторный, обставлен новой мебелью и тут есть все удобства, но так как он обращен на север и дома, стоящие напротив, закрывают солнце, здесь вечно холодно и это вредно для моего темперамента».
   Его несчастное, скелетообразное тело никак не могло согреться. Немного утешения доставило ему теплое письмо Ребиццо, которого скрипач так ждал, надеясь «иметь удовольствие обнять его как можно скорее». [201]
   Мучения, которые постоянно испытывал Паганини днем и ночью, бесконечно терзали его, и ему доставило бы огромную радость повидать одного из самых старых генуэзских друзей.
   Юлиус Капп в своей монографии о Паганини приводит неизданное письмо Никкол?, отправленное сестре из Ниццы, в котором он писал ей, что, хоть и чувствует себя хуже, все же решил остаться там на некоторое время, а позднее думает поехать в Тоскану и надеется, прежде чем умереть, «еще подышать воздухом Данте и Петрарки».
   А Ребиццо между тем все не приезжал, и напрасно каждую субботу Акилле вставал на рассвете и бежал в порт, чтобы встретить его… И любимый Джерми тоже оставался далеко… Никкол? писал ему постоянно, рассказывая печальные подробности нового лечения, которое посоветовал ему некий доктор Пейрано.
   Потом нашелся еще один обманщик, предложивший вылечить его с помощью какого-то «адского камня», как пишет больной, «если он и приезжал еще ко мне несколько раз, то лишь для того, чтобы вести разговоры о музыке точно таким же образом, каким я мог бы рассуждать об акушерском деле».
   К физическим страданиям добавились переживания изза племянника, который слал доброму дяде сумасшедшие письма [202]в благодарность за субсидии, которые тот давал ему для учебы. А в начале января из Парижа прибыло известие о том, что апелляционный суд вынес ужасный приговор, по которому скрипач должен возместить 50 тысяч франков.
   «Стоит ли обратиться с кассационной жалобой? – спрашивал Никкол? совета у Джерми и с сомнением добавлял: – Но на кого я могу положиться в Париже?»
   В эти дни, а точнее 11 января, корреспондент «Газетт мюзикаль» писал:
   «Почти каждый день встречаю здесь Паганини. Он немало удручен решением королевского суда по делу о „Казино“. Тем не менее еще полон сил, и иногда слышу, как он играет под сурдинку. Часто говорит о новом методе игры на скрипке, который хотел бы опубликовать и который значительно сократил бы время обучения с точки зрения техники и дал бы возможность добиться более совершенной интонации, чем у всех других скрипачей. В конце концов это дело издателей – вырвать у него его секреты, и я думаю, он на это рассчитывает».
   Так начался 1840 год, которому суждено было стать последним в жизни Никкол? Паганини.
   «Здесь часто бывает солнце, – писал он Джерми, – но очень холодно, а как там, в Генуе? Все еще не могу выходить из дома из-за своих хворей, особенно из-за большой слабости в коленях, но на днях выеду в коляске. Напиши мне, музицируете ли вы с синьором Рива. Я же не могу больше заниматься ни музыкой, ни инструментом».