Странно, почему она перешла на «вы»? Ничего хорошего, подумал я, не иначе, дело в моем солидном возрасте. Вежливое «вы» она, поди, использовала, чтобы поставить меня на место. Не надо было спрашивать, есть ли лимонад.
   Тина вернулась, сверкая серебряным платьишком, покачиваясь на каблучищах, с дымящейся сигаретой в руке.
   — Я прочитала в газете твое объявление. Что, кто-нибудь откликнулся?
   — Да. Звонил один человек.
   — И что?
   — Да хотел мне мины продать.
   — Мины?
   — Мины. Осколочные. Контактные. Мины-сюрприз. Можно было и противотанковые купить. Отныне я знаю, что торговцы оружием называют мины картошкой.
   — Обалдеть можно. А знаешь, что мне пришло в голову, когда я слушала твое сообщение? У меня ведь было время подумать, пока я дожидалась окончания паузы. Я подумала, почему бы нам с тобой не организовать ту выставку? Материала навалом. Роглер, будь он жив, только порадовался бы. Устроим выставку, назовем «Радости вкуса» или как-нибудь в таком же роде. Картошка и ее исторические судьбы.
   — В самом деле, почему бы и нет? — сказал я. — Здорово получилось бы, — помимо воли мои слова прозвучали восторженно.
   — Да нет, сегодня уже не хочу. Вот вчера, пожалуй… Вчера денек выдался просто сумасшедший.
   — А сегодня нет?
   Она подняла глаза, нежно дунула дымом мне в лицо:
   — Сегодня тоже.
   По коже у меня побежали мурашки — вот уж чего я не испытывал много лет. Она глядела на меня в упор, не опуская обведенных адской черной краской глаз, не просто голубых — на радужке звездочкой разбегались светло-зеленые лучики. Тенистые ресницы были наклеены.
   Музыканты закончили игру, издав пронзительный вопль. Перерыв. Показалось, будто я разом провалился в пустоту. Но через секунду тишина оборвалась — потоком хлынули всевозможные звуки: смех, разговоры, звон стаканов.
   — А тебе не удалось узнать, правда ли, что «красное деревце» — сорт картофеля?
   — Нет.
   — Как жаль, что работа славного Роглера пропала.
   — Да. — Ну разве мог бы я описать свое состояние — стыд, горечь, настолько сильные, что я всеми силами гнал от себя мысли о пропавшей картотеке, заставлял себя думать о чем угодно, только не о Роглере. А Розенов? Что я ему скажу? Я решил уже из Мюнхена написать ему письмо и предложить такой вариант: я постараюсь найти у антикваров равноценную шкатулку в стиле бидермейер. Хоть какая-то замена. А вот каталог Роглера, перечень вкусовых оттенков, которые он придумал, — этому замены нет и не будет. Ведь в этой работе была жизнь Роглера.
   — Ты слышала такое выражение: «и вещи могут плакать»?
   — Нет. — Она приблизила ухо к моему лицу, я увидел, что черный парик сделан из настоящих волос, возле моих губ было маленькое изящное ушко, от которого пахло, как от цветка, сладкими и пряными духами. Ее волосы щекотали мое лицо, ушко иногда касалось губ, и я говорил, растягивая слова, потому что знал, что там в глубине сокращаются и растягиваются два крохотных мускула:
   — «И вещи могут плакать». Впервые я услышал эти слова лет тридцать назад от моего друга. С тех пор безуспешно пытался найти источник, откуда заимствована эта цитата. Прошлым летом был в Нью-Йорке, жил там в Гринич-Виллидже на Бликер-стрит. Сидел в квартире и писал, слышал при этом гудки полицейских автомобилей, похожие на собачий вой, сирены машин «скорой помощи», их пронзительные электронные вопли, но я писал без остановки, словно эта не затихающая даже ночью жизнь поддерживала меня на плаву, мне казалось, я парю в воздухе. Изредка приходилось отрываться от стола, чтобы снова почувствовать почву под ногами. Я подходил к окну, широкому, во всю стену, и смотрел на площадку, на которой студенты Нью-Йоркского университета играли в теннис, бегали, занимались гимнастикой. Был день спортивных упражнений инвалидов. Среда. Двое глухонемых занимались карате — китаянка, маленькая, мускулистая, но не жилистая, а кругленькая, мягкая, и мужчина средних лет, но уже седой, доцент, должно быть. Они общались с помощью азбуки глухонемых, и больше всего жестикулировала их тренерша, она давала им команды, показывала, как держать руки, как выкидывать их вперед, то и дело она вмешивалась, показывала движения и поясняла — то быстро, четко работала пальцами, то стучала кулаком по ладони, то ее сжатые в кулаки ладони описывали круги. Мужчина довольно неумело повторял за ней различные приемы. А ее движения, резкие, точно выверенные, словно рождались из мелких, каких-то птичьих жестов рук. Это была беззвучная песня, песня жестов. Я, не отрываясь от окна, протянул руку к книжной полке, на ней стояли книги, забытые прежним жильцом или оставленные нарочно, чтобы не тащить в багаже домой. Не глядя, снял книгу. «Рассеянный взгляд» Рейнгарда Леттау. Открыл и сразу наткнулся на такие строчки: «Так, он снисходительно простил мне военный порядок, царивший у меня на кухне, приведя цитату из Вергилия, слова о том, что вещи тоже плачут. У вещей есть право на свое место, такое место, где им хорошо». Он — это Герберт Маркузе, Леттау беседовал с ним. Вот как я узнал, кому принадлежат слова, которые тридцать лет тому назад я впервые услышал от моего друга.
   — Разве нельзя было просто спросить друга, чьи это слова?
   — Нельзя.
   — Почему?
   — Потому что его застрелили. Здесь в Берлине, двадцать восемь лет назад. В июне.
   — Господи, почти за два года до моего рождения, — сказала она. И вдруг обхватила мою голову и погладила, как гладят маленьких детей, чтобы утешить, и мягко обняла за шею, привлекла ближе, поцеловала в висок. Руку с сигаретой отвела в сторону, чтобы дым не попал мне в глаза, но воздух здесь, в баре, все равно не воздух, а сплошной дым, голубоватый и густой. — И ты думаешь, та шкатулка теперь плачет?
   — Нет, такой сентиментальный образ у меня не возник.
   — А по-моему, быть сентиментальным — это хорошо, чувствуешь deep inside. Я вот и поплакать люблю, в кино или от какой-нибудь истории, и вообще. Но это типично для твоего поколения — вы не понимаете сентиментальных людей. В сущности, вы боитесь чувствовать во всю силу. И ты не исключение. Рассуждаешь о хаосе, а у самого все чувства контролируются разумом и все переживается аккуратненько, по порядку. А если вашему брату вдруг привалит счастье, вот тут и оказывается, потом, что весь мир летит в тартарары. Но не раньше. И то обычно вам для этого нужно, чтобы кто-то умер. Или бросил вас.
   Барменша в красной юбчонке опять вынырнула, на сей раз с миской:
   — Чили кон карне.
   — Я не заказывал.
   — Какая разница? А что, не хотите? Я подумала, вам не повредит, — а сама все тычет мне в руки миску. — Двенадцать марок.
   — Ровно столько вы мне должны.
   — Ладно. — Вытащила из-за пояса ложку завернутую в бумажную салфетку.
   Я начал есть, но суп обжигает, вдобавок он дьявольски острый.
   — Так вот, я вообще-то хотел рассказать тебе по телефону историю, которая случилась с одним моим другом. Не рассказал, потому что был подключен автоответчик.
   — А я знаю этого друга?
   — Нет, откуда же? Это мой мюнхенский друг. Он статистик, работает самостоятельно, дома. Окно его комнаты на четвертом этаже смотрит прямо в окно квартиры в доме напротив. Летом там поселилась женщина. Хочешь супа?
   Она кивает. Я зачерпываю чили, дую на ложку, как детям дуют, чтобы остыло, она послушно вытягивает губы, глотает, кивает. Горяч супчик. Жгуч.
   — Так… Настала зима. Деревья перед домом облетели, и этот человек может видеть, что делается в квартире напротив, в ярко освещенной гостиной. В комнате обычная современная обстановка, но еще в ней есть окно, которое выходит в коридор, и в это окно видна часть спальни. Всего лишь небольшой кусочек. — Я снова подношу к ее губам ложку, она кивает и всю ее забирает в рот, так что на черенке остается след темно-красной, почти черной помады. Я тоже ем и сквозь жгучую остроту ощущаю вишневый привкус помады, совершенно ненатуральный фруктовый вкус. — Только изредка, когда в спальне открыта дверца зеркального шкафа, причем открыта под определенным углом, ему видна кровать, широкая кровать. Время от времени он, оторвавшись от своих статистических отчетов, смотрит в окно, видит, что женщина ходит там по комнатам, а однажды вечером он увидел и мужчину. В зеркале увидел их обоих и несколько быстрых движений, упавшую рубашку, юбку, потом ботинок, еще увидел голые ноги мужчины и женщины. Больше ничего. Но с тех пор он каждый вечер стоял у окна и смотрел в окно той квартиры. И сделал открытие: мужчины постоянно менялись, то есть к женщине приходили разные мужчины, значит, там живет шикарная проститутка, сказал он себе. В зависимости от положения зеркала на дверце шкафа ему были видны то ступни, то колени и лишь однажды — тела почти целиком, но именно — почти. — Я опять протягиваю ей ложку супа, она ест и приговаривает: «Ох, до чего же остро, прямо обжигает!» — Он купил бинокль, сначала купил театральный, через неделю — дорогой военный, наконец, бинокль с инфракрасной оптикой ночного видения. Стал запираться в комнате, опасаясь, как бы не вошла жена. Он стоял у окна и ждал наступления вечера, ждал, когда к той женщине придет клиент, и сам о себе думал: я маразматик, слово «вуайерист» кажется ему слишком слабым, не передающим сути того, чем он занимался. Если к ней никто не приходил, он испытывал разочарование, впадал в депрессию, злился на жену и детей… Хочешь еще ложку? — Она отрицательно мотает головой. — Ему уже невмоготу сидеть дома, вечерами он шатается по городу и, вдруг опомнившись, мчится домой — что, если именно сейчас, думает он, к ней пришел клиент? Но нет, она сидит перед телевизором. И однажды он встретил эту женщину в супермаркете, она выглядит прекрасно, молодая, ухоженная, она посмотрела на него и по тому, каким взглядом посмотрела, он в ту же секунду понял: она знает, что он подсматривает за ней из своего окна. Действительно, в тот же вечер зеркало было повернуто под таким углом, что ему были отлично видны оба, она и клиент. То, что ему предстало, он передал словами «бешеная страсть».
   — Дай мне еще ложку.
   — Он подкараулил женщину, заговорил с ней. И она привела его к себе, один-единственный раз он поднялся в ту квартиру. Из окна увидел свое окно, свою комнату. Что дальше? Никакой ласки, никакой нежности, никаких слов — только секс, ничего, кроме секса, безудержного секса. А потом она разом пресекла любые контакты. Дверца шкафа с тех пор всегда была открыта. В окно ему был виден лишь край кровати. Иногда он видел и клиентов, те приходили, уходили, как правило, это были хорошо одетые мужчины, приезжавшие на солидных БМВ и «ягуарах», которые они оставляли за два квартала от ее дома, как он однажды заметил. Он забросил работу, не мог заставить себя сесть за стол. А если все-таки возвращался к своим статистическим отчетам, то делал ошибки, чудовищные ошибки.
   — Все ясно. Можешь не продолжать, конец я знаю.
   — Что? Погоди, но это же мой роман.
   Она смеется:
   — Глупости! Это один из бродячих сюжетов, существует тысяча его разновидностей. История — банальней не бывает.
   — Как? Я же сам еще не знаю, чем она кончится!
   Опять загремели барабаны, внезапно и жестко ударила волна грохота, прямиком в солнечное сплетение.
   — Ерунда! — кричит она мне в ухо. — Один мой телефонный клиент говорит, никаких новых сюжетов больше нет! Остались, говорит, только истории, которые рассказывают по телефону и которые он слушает, сперва проверив ход своих часов.
   — Так как же все кончается?
   — Очень просто. Однажды ночью его жена услышала крик с улицы. Она удивилась, что такое? Туда-сюда сунулась, зовет мужа, входит в его комнату, окно настежь. Выглядывает. А он внизу лежит. В руке стиснут полевой бинокль. Жена поднимает голову и видит в окне напротив голую бабу, которая машет ей рукой. Классический бродячий сюжет, по телефону такую историю никто уже не станет слушать. Постой, да ты никак плачешь?
   — Я, кажется, разгрыз этот чертов зеленый перец. Да, финал незатейливый, — говорю я и думаю: не надо писать эту историю. Ну и прекрасно, думаю. Да, несомненно, теперь у меня гора с плеч. И начало не надо придумывать — зачем? А то, что уже набрано, сотру одним нажатием клавиши, delete — и готово.
   — Ты расстроился из-за этой истории?
   — Я? И не думал. — Я поставил пустую миску на столик. В самом деле, меня огорчает только пропажа картофельного каталога. В голове гудит от этого ямайского пива и ударных волн, мне уже все на свете безразлично, я постепенно ухожу в себя, и это приятно. Вентилятор под потолком скручивает спирали из дыма и горячего воздуха. Грохот рэгги стекает по мне, стекает вниз, теснит мысли, скачущие как сумасшедшие, куда-то в область диафрагмы.
   На площадке для танцев — собственно, это крохотный пятачок, не занятый столиками, — движение ускоряется, никто уже не танцует сам по себе, тела касаются друг друга, тела мужчин, тела женщин, они танцуют друг перед другом или позади друг друга, женщина с огненно-красной башней волос танцует с громадным негром, у него во рту сверкает золотой зуб с бриллиантом, женщина кружится, а негр не отстает ни на шаг, крутится возле ее вращающегося зада, как бы подталкивая. Но в то же время — не касаясь.
   — Пошли, — слышу я. — Танцевать! — Она сразу берет немыслимый темп, мне приходится здорово потрудиться, меж тем в голове проносятся странные мысли: хорошо, что ты приучил себя к ежедневным утренним пробежкам, хорошо бы не сразу выдохнуться, хорошо бы не толкнуть ее нечаянно, хорошо бы ей не подвернуть ногу, каблуки же немыслимо высокие, ужасно высокие, — она вдруг сменила темп — танцует медленно, и мне это совсем не нравится, я же только-только по-настоящему разошелся, а она танцует еле-еле, точно в замедленной съемке, у меня же эти заторможенные движения как раз не получаются, вдобавок начинает казаться, что я дергаюсь, как петрушка на ниточках, а она танцует совсем близко и еще приближается, еще, теперь уже совсем близко, я ощущаю дуновение запаха, это ее пряные сладкие духи, аромат накатывает тяжелой волной, но она не касается меня, держится на едва заметной дистанции. Другие пары танцуют словно в экстазе, тесно прижавшись друг к другу, но, как ни странно, никто не толкает других, не задевает даже. И вдруг сзади кто-то с силой дает мне пинка, и я налетаю на нее и ощущаю ее тело, нежное, мягкое, и отчего-то на секунду кажется, что я танцую с мужчиной, что внизу живота у нее есть нечто, чего у женщины быть не может. Натуральные-ненатуральные черные волосы взлетают кверху, она смотрит на меня, смеется и вдруг, по-дирижерски взмахнув руками, снова пускается в быстрый танец.
   Показалось, да, конечно, показалось. Может быть, это съехавшая вперед гигиеническая прокладка. Или штучка такая, сумочка специальная, продаются теперь, женщины их используют в поездках или если отправляются в сомнительные городские кварталы, сумочка специальная, раньше их носили на поясе, а теперь вон где пришпандоривают, для безопасности якобы, а может, еще зачем… Видел я такое изделие в Нью-Йорке, в магазине на Хьюстон-стрит. Из черной замши, ни дать ни взять сосиска. В них деньги прячут, скрутив в трубочку.
   Теперь она танцует очень сдержанно, движения скупые, но совсем легкие, непринужденные. Музыка оборвалась. Я пыхчу, весь мокрый от пота, но чувствую себя превосходно, такого уже несколько лет не бывало, ощущаю легкость — это ее легкость передалась мне.
   Подошла барменша, снова сует мне бутылку и говорит:
   — Приветик, Тина! Тебе тоже пивка? — выуживает откуда-то вторую бутылку. Я плачу. Девица забирает две десятки. Но я помалкиваю, никаких возражений — не хочу показаться старым скрягой. И думаю: так-так, она знакома с официанткой, значит, частенько здесь бывает.
   — А ты с колечком?
   — Подарили сегодня.
   — Ну ты и врать! — смеется она.
   — Что значит — врать? — Я не на шутку обозлился. Потому что вспомнилось, как она надула меня вчера, как и сегодня уже соврала, что была в бассейне.
   Она пьет из горлышка. При том что платье на ней блестящее, как металл, манера эта производит впечатление убийственно вульгарное. Она берет меня под руку. Тот гнусный тип, патлатый, смотрит в нашу сторону и на сей раз — с неприкрыто похотливой ухмылкой. Я одариваю его мимолетной снисходительно-насмешливой улыбкой.
   — А ты отлично плаваешь кролем, — говорит она. — И поворот у стенки неплохо удался.
   — Что?!
   — Да-да. Но ужасно смешно было смотреть, как ты на полном ходу врезался в бабушку, и она забултыхалась в воде, точно престарелая китиха. — Смотрит мне в лицо и смеется. — Сейчас ты… ну в точности, ой, не знаю прямо, как и сказать-то… ха-ха-ха, слов нет! — Она быстро целует меня. — Пойдем ко мне. Заберешь мою дипломную работу о картошке в немецкой литературе.
   Я стою дурак дураком, в руке бутылка ямайского пива. Отпиваю глоток, чтобы привести в порядок мысли и думаю: у этого ямайского пойла вкус отвратный, похоже на смесь светлого и темного солодового; думаю: выходит, она все-таки была в бассейне, выходит, видела тебя, все-таки была там? Но где же, думаю, откуда же она за тобой следила? Думаю: надо сейчас же выйти на воздух, иначе грохнусь, думаю: в бассейне был без очков, думаю: но у меня близорукость всего две диоптрии, я же отлично узнаю знакомых на другой стороне улицы. Значит, думаю, я должен был бы узнать ее, а если не узнал, значит, она где-то пряталась, но где же, где?
   — Твои мысли опять где-то далеко, — говорит она. — А я тут.
   И в эту минуту я вспомнил — спущенная с края бассейна веревка и мальчонка, белобрысый мальчонка, который, болтаясь на веревке, учился плавать.
   — Пойдем, — говорит она. — Пойдем ко мне. Я хочу по-настоящему быть с тобой, а если я обещаю — по-настоящему, не сомневайся, так и будет. — Она смотрит на меня в упор, смотрит не приветливо, а со звериной серьезностью, которая излучается из глубины ее глаз, обведенных черным, темных под искусственными ресницами.
   Боязнь глубины, думаю я, и словно слышу свой собственный голос где-то в глубинах мозга: боязнь глубины.
   — Да, — говорю вслух, — точно.
   Она не поняла:
   — Что?
   — Сейчас приду, понимаешь, это ямайское пиво…
   — Давай. Жду тебя здесь.
   Я проталкиваюсь между танцующими, от двери оглядываюсь — она смотрит мне вслед, нет, не насмешливо, серьезно, без улыбки, напряженным серьезным взглядом, вот как она смотрит. Или он?
   Я миную дверь туалета и прохожу в кухню, добродушный негр в белом поварском колпаке вытряхивает в кастрюлю с черной фасолью «чаппи» из баночек. Говорю:
   — У вас очень вкусный чили кон карне.
   Негр, кивнув, поднимает здоровенный черпак, словно собирается дать мне попробовать новое блюдо. Смеется. Я думаю: ну хоть история с «чаппи» — не бродячий сюжет, и через черный ход выскальзываю на улицу. В кромешный мрак.

Глава 18
МОГИЛЬНЫЙ ОРАТОР

   Я решил съесть сосиску с карри и двинулся в сторону вокзала Цоо, там, помнится, был ларек, открытый до самого утра. Пахло прогорклым жиром, жарившиеся на электрогриле сосиски съежились и были не больше мизинца, темно-коричневая кожура потрескалась и полопалась.
   — Марочки не будет? — попросил нищий старик, на голове у него была толстая вязанная крючком шапка, похожая на колпак-грелку, какие надевают на кофейники. Дал ему пятьдесят пфеннигов. Он раз сто кивнул в знак благодарности и пожелал мне «успешной ночи».
   — Что значит «успешной»?
   При этих словах его лицо задергалось, по нему точно заплясали языки пламени.
   — Жар, — забормотал он, — вот здесь, в голове, не войдешь, не войдешь, вот и первое крыло готово, отпилено, затоптано в прах. Прах, прах, прах в моей головушке, а сон из головушки улетел. — Старик поперхнулся. — Тигровый питон воюет, коршун не воюет, — он начал нести что-то уж вовсе непонятное.
   Я пошел на угол Курфюрстендамм и Иоахимсталерштрассе, в закусочную «Раннерспоинт», взял сосиску с карри. Рядом за столиком мужчина ел тефтельку, намазав ее толстым, с палец, слоем горчицы. Заметив мой взгляд, он сказал:
   — Ага, это я для вдохновения. Когда ничего в голову не приходит, иду сюда и заправляюсь тефтельками с хорошим количеством горчицы.
   — А что же должно прийти вам в голову в такой час? Ведь ночь уже.
   — Речь пишу. Утром мне ее произносить.
   — Разрешите узнать, какого рода речь?
   — Надгробную.
   — Вы пастор?
   — То-то и оно, что наоборот. Я сочиняю надгробные речи для тех покойников, которые не пожелали, чтобы в последний путь их провожал пастор.
   Я заказал пива и принялся за сосиску. А сам вспомнил о смерти матери. Она вышла из церковной общины, это не было каким-то демонстративным актом, просто предприятие приносило одни убытки, у матери было полным-полно забот, и она решила, что Господь Бог не будет в обиде, если она сэкономит на церковной подати и одной заботой станет у нее поменьше. Когда она умерла, возник банальный вопрос: как я должен похоронить мать? Наверняка для этого существует какой-то определенный порядок, некая форма. Человека, прожившего такую жизнь, какая была у моей матери, нельзя похоронить, просто доставив гроб на кладбище и опустив в могилу. Вероятно, мне следует что-то сказать на похоронах. Но я был убежден, что не смогу, — я же знал себя. Потребуется вся сила воли, чтобы не разреветься, не расплакаться без удержу. Как ни странно, слезы одолевают меня, когда рядом есть кто-то и когда я говорю, — стоит начать говорить, изливать горе в словах, я тут же разражаюсь слезами. А если не расплачусь, то вместо скорби буду чувствовать лишь гнетущую грусть, тихую и плотную.
   — Мне кажется, — сказал я, — это непростая задача: каждый раз суметь найти верный тон на похоронах.
   Он слизнул с пальца горчицу и кивнул:
   — Зависит от того, что требуется. Все пишется в соответствии с пожеланиями родных и близких покойного, одни посуше просят, другие — чтоб послезливее. — Могильный оратор плюхнул на тефтельку еще горчицы. — Все решают родные и близкие. И довольно скоро ты смекаешь, чего им хочется — поплакать всласть или проводить покойника в сосредоточенном скорбном молчании, втайне предвкушая, как будут делить наследство. Понятное дело, надо присмотреться к людям, к их образу жизни. Может, им и вообще наплевать, что на кладбище скажут да как все устроят. Хотя бывают случаи, когда сам покойник детально в завещании расписывает, что да как о его жизни говорить. Все тут вам: кульминационные моменты, запоздалые оправдания, а то и злобные пинки, так сказать, с того света. Что угодно бывает, ничего нет невозможного. — Он взял еще банку пива, отпил. — Раздражение слезных желез — штука нехитрая. По этой части Шекспир был мастак. А в конце жизни сам мучился от болезни слезной железы. Главное, чтобы родные и близкие покойного привели вам какие-то детали, рассказали о его привязанностях. Это может быть канарейка, например, или, — он огляделся по сторонам, — или вот хоть старый вязанный крючком колпак для кофейника, быть может, единственная вещь, которую пятнадцатилетняя беженка, уроженка Восточной Пруссии, сберегла в тяжкие дни скитаний, вынесла из родного дома в Кенигсберге, откуда бежала по льду залива. Колпак, который в студеную зиму сорок пятого защищал ее от холода, равно как и во время долгого странствия через всю Померанию, откуда она прибыла в Берлин. Колпак, который она натянула на голову вместо шапки, и, когда в город вошли русские, он спас ее, ибо она солгала, что больна тифом, а потом был первый натуральный кофе, кофе в зернах, подарок американского солдата, который преподнес его девочке, обратив внимание на ее диковинный головной убор. Предположим, солдат из Нью-Орлеана. Там ведь тепло, колпаки для кофейников не нужны. Наша девушка выходит замуж, у нее рождаются дети, затем на свет появляются внуки, годы летят, но летом в воскресные дни семья собирается за кофейным столом, и тогда на кофейник водружают старый колпак, о да, во многих местах он уже зашит и заштопан добрыми руками, но он по-прежнему хранит тепло, старый колпак, символ надежности, домашнего уюта и тепла, ведь именно этими бесценными дарами так щедро делилась с нами покойная… И тут вы взмахиваете старым потрепанным колпаком, и все собравшиеся проводить покойницу в последний путь заливаются слезами и в потоке слез выплывают за дверь ритуального зала. У меня есть коллега, дама, она владеет искусством похоронного красноречия в совершенстве. Иногда и сама ревет. Потом, конечно, пришедшие проститься удивляются и не могут взять в толк, с чего это их так разобрало, смотрят друг на друга в неловком смущении, ну и спешат пропустить рюмочку доброго шнапса, чтобы смыть тягостное чувство. Я все это могу устроить и для вас. Не сомневайтесь. Все, что пожелаете. Реагировать надо как следует, прочувствованно. А можно и спокойные похороны заказать, причем независимо от того, хороните вы в землю или кремируете, никакого надрыва, можно даже сигару выкурить, погрузившись в глубокую задумчивость. Наши левые старики это ценят. — Он слизнул с пальца горчицу.
   И вдруг помотал головой:
   — Нет, не подаю.
   Я обернулся и тут увидел, что давешний старик нищий с вокзала Цоо приплелся сюда следом за мной. Теперь он немедленно принялся бормотать, уставясь мне в лицо. Я заказал для него сосиску с карри.
   — Знаете, — бормотал старик, — там, там… — левое веко у него дергалось, — там было бомбоубежище, бункер, противовоздушная оборона, там зоопарк, русские пришли, бегемоты в зоопарке убиты! Обезьяны… пожар… Загорелись, побежали к воде, а рыбы? Рыбы на земле бились, вот так, вот так… Жирафы? — убиты. Слоны? — убиты. Убиты! Убиты! Убиты! Из бункера — бум! Бум! Все время — бум! В небе снаряды, на земле русские, бум! С крыш стрельба, бум! Я пришел, крокодилы убиты. Бум… И слоны… Убиты. Убиты.