— Нет уж, меня в такие дела не вмешивайте. — И быстренько поднял окно.
   Как только зажигался красный, я подбирал бумаги, снимки и книги, на зеленый отбегал на тротуар. За спиной пронзительно визжали покрышки.
   Подошел старичок, помог собрать то, что я покидал на тротуар. Два листка, улетевшие на другую сторону улицы, принесла молодая женщина.
   — Маленько запачкались. — Она вытерла их бумажным носовым платком.
   — Спасибо! Спасибо! — Я стоял на краю тротуара рядом со своим коробом, держа в руках «Хронику мира» Шеделя и первое описание картофеля, составленное Баухином, — «Фитофинакс», издание 1596 года, уникальную книгу, библиографическую редкость. Теперь у нее оторван корешок. Я раскрыл книгу. Баухин — о нем я узнал два дня назад — первым из ученых отнес картофель к семейству пасленовых, роду solacea, что значит «тенелюбивые». Я положил инкунабулу в короб, с тоской подумал о своем письменном столе, о тихом мюнхенском кабинете и проклял тот час, когда согласился написать какой-то очерк о картошке, оторвавшись ради чертова корнеплода от своей работы. Нет чтобы сидеть дома и писать историю, начало которой я, никаких сомнений, давно уже нашел бы, так вот стою тут в восточном районе Берлина, как идиот, и вообще, сам влип в совершенно безумную историю. Попытался остановить такси. Напрасный труд! Таксисты будто сговорились не брать меня. Махал рукой — машины ехали мимо, водители, едва взглянув в мою сторону, гнали дальше.
   И вдруг одна остановилась — не такси. Водитель высунулся и спросил:
   — Почем блок?
   — Какой блок?
   — Сигареты у вас какой марки? — Он указал на короб.
   — Это не сигареты. В коробке картофельный архив.
   Водитель сердито тряхнул головой, покрутил пальцем у виска и отъехал. А я немного отошел в сторону, как будто это не мой короб. И опять помахал такси. Неужели остановилось? Водитель-португалец поставил короб в багажник и всю дорогу меня успокаивал:
   — Разные есть люди, везде. Всех сортов люди. Приветливые и сумрачные.
   Удивительное слово нашел! И в устах португальца, произнесшего его со своей родной интонацией, мягко и нежно, оно прозвучало совсем не сумрачно.
   — Вы знаете Фернандо Песоа? — спросил я.
   — Конечно! Как не знать, уважаемый.
   — Вчера, как раз перед отлетом в Берлин я читал его «Книгу беспокойства». И знаете, запомнился стих: «Чудесный день вдруг раскололся, словно вскрик».
   — Я этих стихов не помню, — сказал таксист. — Но можно перевести обратно на португальский: «Е subito, como um grito, um formidavel die estilhacou-se».
   И в этой мягкой мелодичной строчке расцвел близ бесприютной Александерплац алый цветок гибискуса.

Глава 6
ТЕНЕЛЮБИВЫЕ

   Приезжая в Берлин, я всегда останавливаюсь в пансионе «Император». Это квартира из двенадцати комнат, в старом доме, со скрипучим паркетом. В комнатах, коридоре, столовой и холле на стенах висят картины и рисунки современных художников, на некоторых есть дарственные надписи автора, а еще тут красуются нотные листки — автографы Штокхаузена[7] и американских джазменов. Наверное, в таких же пансионах, фантазирую я иногда, в тридцатых годах останавливались Ишервуд, Оден и Спендер[8]. И на душе светлеет.
   Хозяйка сидела за своим письменным столом, рядом, положив морду на лапы, с выражением глубокого страдания в глазах, лежал ее песик.
   — Что с ним такое?
   — Ужасная ночь! Вчера вечером грыз косточку и сломал коренной зуб. Сейчас к ветеринару пойдем. Коронку поставим. — Она покосилась на мой короб. — У «Альди» отоварились?
   — Нет. Это картофельный архив.
   Хозяйка знает меня не один год, знает и то, что у меня достаточно странных знакомств, знает и о моих, порой весьма оригинальных занятиях, связанных со сбором различных материалов. Ее деликатность можно ставить в пример другим. Вот и сейчас она не позволила себе никаких любопытных расспросов. Но едва я повернулся к дверям, она воскликнула:
   — Ой, да что ж это с вами сделали?!
   — Таксист высадил посреди дороги и вышвырнул все из этой коробки прямо на землю — книги, документы, слайды.
   — Ах, нет. Я про ваши волосы.
   — А что такое?
   — Вид — будто вы съехали по лестнице, пересчитав затылком ступени.
   — Ну… я был у парикмахера.
   — Да он вас изуродовал! Погодите, сейчас принесу маленькое зеркальце. Сами посмотрите.
   В комнате я водрузил короб на стол и бросился к зеркалу. Спереди все вроде было нормально. Зато когда я повернулся спиной к зеркалу и поглядел на себя в ручное зеркальце, я увидел, что на затылке у меня выстрижены три полосы. Они шли наискось — слева направо и снизу вверх, причем не параллельно, а расходясь в стороны, точно лучи. Вот мерзавец! Он таки обкорнал меня! И получил двадцать марок. Нет, конечно же, он это сделал не по оплошности. Сразу вспомнилось, как он говорил про мелкий саботаж. Наверное, мой шелковый пиджак встал ему поперек горла — от Крамера, разумеется, не укрылось, что пиджак зверски дорогой, очень скромный с виду, но дорогущий, как все такие вещи. Я тупо смотрел в зеркало на свой затылок — вид жуткий. И вдобавок смешной. Отражение в двух зеркалах было тускловатое, но все равно видно: из-под волос отчетливо проступают полосы розоватой кожи. Я попытался прикрыть их, зачесав сверху волосы на это безобразие. Какое там! Коротко подстриг, подлец. А Шпрангер-то, такой вроде симпатяга, но ведь наверняка он видел, что у меня на затылке! Самое обидное при этом — что он не постеснялся взять мою сигару. А впрочем, с другой стороны, — в голове завертелись утешения, которые на этот случай нашлись бы у моей жены, — вполне может быть, что Шпрангер ничего не заметил. Если не ошибаюсь, спиной к нему я не поворачивался. В кухне, когда он ждал окончания стрижки, вернее, Крамер тогда брил мне затылок, Шпрангер все время стоял передо мной. Да, кажется, все время. Придется купить шапку. Лучше — вязанную, ее можно натянуть пониже, прикрыв затылок. Вчера под дождем и ветром шапка была уместна, но сегодня-то теплынь, хорош я буду в вязаном колпаке, какой-то городской сумасшедший.
   Пошел на кухню, взял в холодильнике бутылку пива, поставил крестик в списке против своей фамилии. Возвращаюсь к себе в комнату — вдруг за спиной у меня открывается дверь. Сосед, молодой человек, поздоровался. Я ответил и сообразил приложить ладонь к затылку — да вот, понимаете ли, стукнулся головой. В комнате занялся коробом. Я же затолкал туда все как попало, смял, скомкал бумаги, которые удалось собрать на грязной мостовой. Да что же это? — сколько я ни шарил, сколько ни рылся, шкатулки вишневого дерева с каталогом не было. Я похолодел от ужаса. Вот, всего одна голубая карточка, застрявшая между страниц какой-то книги, она, наверное, выпала из шкатулки. Текст был напечатан на пишущей машинке. «Бамбергские рогульки, или бамбергские рожки. Форма продолговатая, часто — слегка изогнутая, глазки попарного расположения, весьма многочисленны. Кожура тонкая, легко отделяется, схожа с папиросной бумагой. Клубни употребляют в пищу преимущественно в вареном виде; вкус напоминает ореховый, нежный, пикантно-утонченный. Не рассыпчата. При жарке на оливковом масле вкус крупчатоватый, на сливочном — хрустливый…» Неологизмы были подчеркнуты красным карандашом. «…Филиация поздняя (сентябрь). Распространенность незначительна, редкий сорт. Разводят преимущественно во Франконии. Требует интенсивного ухода. Предположительно — весьма ранний гибрид, полученный в аптекарских огородах средневекового Нюрнберга».
   Я спустился в салон, который служил также столовой, здесь стоял телефон. Позвонил в диспетчерскую службу такси, назвал номер машины. Несколько раз меня заново соединяли, переключали. Наконец женский голос сообщил, что такси с таким номером в их документах не значится.
   — Этого не может быть, — сказал я. — Номер верный, я его запомнил. У водителя осталась моя картотека, она имеет важное научное значение.
   — Водитель сообщил бы нам. Может быть, он сдал ее в стол находок.
   — Сомневаюсь. Водитель — довольно неприятный субъект.
   — Ничем не могу помочь. Такого номера в наших списках нет. Скорей всего, вы что-то перепутали.
   — Нет, номер правильный! Абсолютно уверен. Три, четыре, пять — что тут можно перепутать?
   — Мне очень жаль, но я действительно ничем не могу вам помочь. Знаете, наверное, у этого водителя нет лицензии. Случалось уже не раз. Так что извините, но ничего не могу сделать. Вы все-таки попробуйте обратиться в стол находок.
   — Вы в западной части горда живете?
   — Не угадали! Как раз наоборот, восточней не бывает. А почему вы спросили?
   — Да просто так. Спасибо, зря я вас побеспокоил.
   Я вернулся наверх, в комнату. Ну и денек, вот уж точно, не везет так не везет. Этот гнусный тип и не подумает отнести шкатулку в стол находок. Притормозит где-нибудь, карточки бросит в мусорный бак, а дорогую старинную вещицу женушке своей подарит, а она в нее нитки с иголками положит или квитанции какие-нибудь. Бидермейер, дорогая штучка. Пожалуй, продаст. Мне не давали покоя мысли о Роглере, его кропотливой многолетней работе, которая теперь очутилась в грязных лапах этого жирного борова. Я мучился, хотя никогда в жизни не видел Роглера, не представлял даже, каким он был, как выглядел. Я снова начал рыться в коробе, перетряхивать книги, папки — вдруг между страниц завалились другие голубые карточки с описаниями сортов и вкусовых качеств картошки. Ни одной. Попадались измочаленные фотокопии статей, еще каких-то материалов, была уйма белых карточек, перемешанных в полном беспорядке, и раскрашенные от руки таблицы с изображением картофеля всевозможных сортов. А вот картофель в изобразительном искусстве — карикатуры, репродукции картин, на которых художник зачем-нибудь нарисовал картошку. Конечно, Ван Гог, «Едоки картофеля». Макс Либерман — Фридрих Великий посещает прусских землепашцев, те, подобострастно взирая на короля, подносят ему несколько картофелин. И вторая картина — Фридрих на глазах у изумленных подданных вкушает некое блюдо, приготовленное из сего простонародного овоща. Среди репродукций я обнаружил фотографию большого формата. Женщина, брюнетка. Взволнованно, даже с тревогой что-то говорит тому, кто ее снимает; правильные черты, темные глаза, рот приоткрыт, на нижней губе заметен отблеск света, левая темная бровь чуть приподнята, вообще же брови — как два птичьих крыла, на мочке левого уха поблескивает камешек. Строгий черный жакет с рисунком елочкой, на открытой шее кулон — серебряный медальон или монета, в золотой оправе, а на ней что? Да, несомненно, Афина, головка Афины в шлеме. В чертах этой красивой женщины чувствовалась деловая хватка. Я подумал: наверное, так выглядела женщина, о которой я услышал от Шпрангера, — западная до мозга костей.
   Я вытащил из короба все белые карточки, растрепанные, согнутые, некоторые со следами автомобильных покрышек. Карточки с формулами, карточки с рисунками, с цитатами, исписанные аккуратным, старательным почерком, черными чернилами, некоторые напечатаны на машинке. На тех, что исписаны от руки, почерк мелкий, похожий на следы птичьих лапок, и вполне разборчивый: «Томаты, табак и картофель принадлежат к одному семейству — пасленовых, все это тенелюбивые растения. Сюда же относится пьяная вишня, которая в античной Греции дала имя одной из парок, Атропе; кроме того, мандрагора, или альраун, растение, вызывающее помрачение рассудка и галлюцинации; далее, белладонна — настой этого растения красавицы капали в глаза, чтобы расширились зрачки, отчего выражение приобретало некую греховность и в глазах открывались черные бездны ада. Наконец, конопля. Тенелюбивые: снадобья, позволявшие ведьмам летать на шабаш, афродизиаки, галлюциногены.
   Табак. Содержит вредный алкалоид никотин — яд, как считали добропорядочные граждане (кальвинисты). Табак пришел к нам из Голландии и Англии. Никотин возбуждает умственную активность и умеряет возбуждение плоти. Благодаря табаку можно, спокойно сидя за письменным столом, стимулировать свой мозг (коммерсанты, ученые, писатели). Ex fumo dare lucem[9]. Курение притупляет чувство голода, уменьшает сонливость. Здесь глубинная причина того, что во время войн число курящих заметно возрастает. Впервые это наблюдалось во время Тридцатилетней войны.
   Томаты. Также помидоры, т.е. золотые яблоки и проч. Родина — Анды, к нам пришли из Мексики, через Италию. В Италии они нашли друг друга, состоялась долгожданная встреча — оливковое масло, лапша, которую Марко Поло привез из Китая, и томаты. Сразу получившие признание, эти плоды стали главным ингредиентом соусов — истинная причина популярности лапши и макарон.
   Картофель. Первое упоминание о нем в Европе: Севилья, 1539 год, выращивался в монастырском саду, клубни доставлены в Испанию мореплавателями. В 1588 году Клусий привозит картофель в Германию. Вначале его выращивают в ботаническом саду, но цветки так красивы, что картофель сажают и в дворцовых парках и садах. Наконец, он поселяется и в огородах, но служит лишь дополнительным продуктом питания. XVIII век — триумфальное шествие картофеля по крестьянским полям — существенный фактор роста народонаселения в XVIII и XIX вв.
   Где едят лапшу, не разводят картофель (сравни: Италия, Швейцария). В крепкой пролетарской природе картошки людям еще предстояло открыть дотоле не изведанные возможности вкусовых наслаждений…»
   Привести в порядок эти карточки — масса времени уйдет… Из соседней комнаты доносится ритмичное поскрипывание кровати. Паркетный пол у меня под ногами слегка подрагивает. Я смотрю на фотографию той женщины. Умные глаза. Ага, не к фотографу обращается она с какими-то словами, а к тому, кто стоит рядом с ним, нет, не стоит — сидит. Фотограф ведь сидит, иначе был бы другой ракурс. Да и женщина сидит, чуть наклонившись влево, значит, там стол, вернее, столик, должно быть, где-то в кафе. Надо спросить Розенова, может, у него есть фотография Роглера и он мне ее покажет.
   План-проспект выставки, озаглавленный «Картофель: продукт питания и деликатес». Авторы: Макс Роглер и Анетта Бухер.
   Читаю. «Необычайная плодородность этого растения (от одного клубня — более тридцати „деток“!), высокое содержание крахмала и витаминов, иначе говоря, питательность, снискали картошке славу афродизиака. Но все было наоборот: крестьянин, сажавший картошку, мог прокормить большую семью, а со стороны казалось, что все дело в свойствах картофеля, якобы повышающего потенцию». Скрип кровати за стеной усилился, теперь там раздавалось еще и кряхтенье, мужское, сопровождаемое тихим повизгиванием. Паркет у меня под ногами легонько колебался. Еще немного — и я прижался бы ухом к стене, чтобы послушать, но вовремя передумал — вдруг кто заглянет в комнату и увидит меня в дурацкой позе, подслушивающего у стены. Запер дверь на ключ. И тут изо всей силы кто-то загрохотал по металлу — не то в пансионе, не то в квартире на другом этаже стучали по батарее отопления, злобно, возмущенно, вне себя от ненависти. Звуки за стеной стали тише. Грохот унялся. Неприятно, подумал я, парочка за стеной может вообразить, что это я дубасил по батарее. Похоже, они решили передохнуть, паркет тоже не вздрагивает.
   Вытаскиваю следующую карточку, текст напечатан на машинке: «Картофель, маис, бобы, томаты привезены из Америки. Чудесные дары Нового Света престарелой Европе, вкусная и здоровая пища. А Старый Свет отплатил, послав в подарок корь и черную оспу».
   Эту запись Роглер, вероятно, сделал в период своих научных баталий, когда его методологическим оружием еще был диалектический материализм.
   Снова задрожал пол, за стеной взвизгнули, и опять вступил барабанщик, загремел по батарее, как будто только и дожидался момента, чтобы выплеснуть свою ярость, возмущение, разочарованность жизнью, ненависть, накопившуюся за много дней и недель. Грохот, кажется, раздавался из квартиры этажом ниже, и чем быстрее шло дело за стеной, тем живее колотили по батарее, это напоминает игру на гигантском ксилофоне, симфония звучит все мощней, а вот и финал, напряжение разрешается, слышу стон, мужской. Паркет снова спокоен и тверд. Барабанный бой стихает, дав под занавес два завершающих удара. А все-таки пол чуточку колеблется. Я прислушиваюсь, затаив дыхание, ну вот, тоненько взвизгнул женский голос. Тишина. Лишь вдалеке, в самой крайней комнате раздаются стоны саксофона. За стеной смеются, и коротко, деловито скрипит кровать. Не перестаю изумляться — до чего же свободно эта парочка выражала свои ощущения, раскованно, без всякого стеснения. Им даже стук палки по батарее не мог помешать. Мне бы хоть капельку вот такого непрошибаемого равнодушия к тому, что слышат, что думают о тебе окружающие. За стеной льется вода в раковину.
   Я вытащил свой черепаховый портсигар и закурил последнюю «Кохибу», хотя хозяйке пансиона не нравится, когда в комнатах курят трубку или сигары. Но я несколько лет вообще не курил, так что подумают не на меня, а на жильца, занимавшего комнату до меня.
   Еще карточка, исписанная почерком Роглера, похожим на следы мелких птичьих лапок. «Ревизионизм? Что же тут плохого, если сосредоточиваешься на эмпирическом наблюдении и пересматриваешь, подвергаешь ревизии научный объект? Благодаря этому подходу можно избежать расхожей формулировки: „Тем хуже для фактов“, к которой охотно прибегают, когда теория расходится с реальными фактами. Эта формулировка не только никуда не годится, это чистый идиотизм, вернее — коллективное безумие. „Существуй на свете лишь репа да картошка, нашелся бы кто-нибудь, кто скажет: жаль, что они растут вверх ногами“, — изречение Лихтенберга».
   Надо полагать, это и есть идеи, в которых партийное руководство усмотрело провокацию или того хуже — подрывную деятельность. Заподозрили критику реального социализма под прикрытием картофельной проблематики.
   В бумагах я обнаружил тексты, не лишенные поэтических достоинств, например на карточке, озаглавленной «Эпилог»:
   «Белы цветки или алы, суждено им скоро увянуть, меланхоличен картофеля цвет… Мария-Антуанетта украшала его цветами прическу. Из цветков родятся мелкие алые ягоды, в них сокрыто высокое совершенство, таинства неба, а в клубнях сокрыта энергия солнца, плодородие Бога, живительная сила гор, убеленных вечными снегами. Отвесные скалы обрываются в море, черная влага лижет седые утесы, белизна, затененная тучами, перетекает в серое, в черное, туча, облако — словно клубни в подземном царстве. Клубни подобны дождю, белым брызгам, клубни подобны солнцу, единственному, и земле, и небесам, обнимающим землю; клубни, полные влаги и силы».
   Затем я прочитал оформленный в виде таблицы перечень сортов картофеля. Уму непостижимо, сколько, оказывается, существует названий. Роглер подразделил все названия сортов на четыре тематические категории: поэзия, политика, техника, юмор. Например, «Стелла Дальковского» — сорт, у которого клубни формой похожи на репу; «ранняя роза» — сорт с многочисленными глазками; «топаз», «графская корона». Дальше: «Гинденбург», «князь Бисмарк» — люди, которые вывели эти сорта, видно, придерживались консервативных взглядов. Были скучные названия: «полевое хозяйство Вольтмана — 34», «САС», были и забавные: «первая на Мокром поле», «почка-гигант Тиле», «синяя мышка». Встретился сорт под названием «ранняя синяя», но «красного деревца» я в реестре не обнаружил.
   Мысли опять завертелись вокруг пропавшей шкатулки, ведь каталог — плод многолетних трудов Роглера. Неужели он напрасно бился, стараясь описать различные вкусовые нюансы картофеля? Часто же ему приходилось есть вареную картошку! А что поделаешь, если работа имеет чисто эмпирический характер. В то же время это и самоанализ. Но может быть, он картошку жарил — и тут опять же существенно, на каком масле — растительном или сливочном, это ведь фактор, влияющий на вкусовые качества продукта. Да, какими же словами описать то, для чего в нашем языке нет слов?… Мысль, что этот огромный труд, возможно, погиб, была неприятна — какое там! — невыносима: я вскочил и опрометью бросился из комнаты, помчался вниз за новой бутылкой пива. Вернувшись, выпил и попытался отвлечься от грустных размышлений — закурил и начал пускать колечки дыма — большое, второе поменьше, третье совсем маленькое, оно должно пролететь через два других. Первое, большое кольцо получилось на славу, но вместо второго и третьего я выпустил какие-то бесформенные облачка, которые быстро расползлись в воздухе.
   «Красное деревце», — вот что он сказал, — говорила мама, — да с таким таинственным видом, очень странно». Когда дядю увезли в больницу, меня в Гамбурге не было — я учился в Париже, и мне, увы, даже в голову не пришло, что надо бы приехать домой, раз уж случилась беда, хотя дядя Хайнц был моим любимым дядей.
   «Красное деревце». Тогда-то я решил, что это просто некое условное обозначение, скажем, вместо зеленого цвета он зачем-то назвал красный. В детстве у нас была игра — мы морочили взрослых, называя вещи не настоящими их именами, а как-нибудь по-другому. Например, вместо «стол» говорили «стул», вместо «кресло» — «окно», вместо «скатерть» — «горшок», и так далее. «Накрой на стул и придвинь окно к стене, сможешь глядеть в кресло». А уж когда мы добирались до глаголов и вместо «идти» говорили «смотреть», вместо «поставить» — «нарисовать», начиналась жуткая неразбериха, хотя для того, кто говорил, каждое слово сохраняло и свое обычное значение, которое будто невидимый шлейф тянулось за тем, что произносилось вслух. Из-за этого мысли путались, а слова из уст выползали медленно, будто черепахи, и у взрослых лопалось терпение: довольно уже, хватит! Только дядя слушал нас и веселился.
   Впрочем, может быть, «красное деревце» вообще обозначает что-то другое. Есть же в Гамбурге улица с таким названием, Ротенбаумшоссе, но при чем тут она? Может, дядя хотел о чем-то напомнить и какое-то слово повисло между «деревце» и «красное», не было произнесено, да так и осталось непроизнесенным, так и унес его дядя Хайнц в могилу…
   «Красное деревце».
   Сколько я ни рылся в памяти, не мог припомнить, чтобы дяде Хайнцу хоть раз вздумалось меня поучать, никогда он меня не одергивал, никогда не кричал. Мы с ним ходили гулять в порт, и, пожалуй, он всегда держался со мной на равных, а я очень мало знал в своей жизни взрослых, которые позволили бы так с собой обращаться. И еще дядя никогда ни о ком не сказал плохого слова, даже о моем отце, хотя отец его презирал и дяде это было хорошо известно. А если кто-нибудь за глаза жаловался на других или сплетничал, дядя в своей обычной глубокомысленной манере говорил: «Ну что ж, надо его понять» — и старался объяснить поведение того, кого ругали. В детстве я был неколебимо убежден — ни за что на свете дядя не будет говорить обо мне плохо. У него всегда находилось для меня время. Отец говорил, мол, дядя бездельник, лодырь. Да, у него всегда находилось время для меня. Мы гуляли по старому Гамбургу, ходили в порт, на берег Эльбы. Сидели над водой, смотрели на баржи, буксиры и катера, которые сновали по реке. Дядя рассказывал про свое плавание в южных морях, он был коком. Но никаких потрясающих воображение историй я от него не слышал, он же ни разу не сошел на берег. Вот тогда-то в плавании он и научился пускать дым колечками. Он и впрямь мог бы выступать с этим номером в цирке. Дядя ухитрялся выпустить и «подвесить» в воздухе пять олимпийских колец, это вам не пустяки! В плавании он курил дешевый табак и наслушался разных историй. Например, про кочегара. Тот был солдатом в германском экспедиционном корпусе, который в 1900 году участвовал в подавлении восстания боксеров в Китае. Китайские власти казнили в Шанхае схваченных мятежников. Их построили длинной шеренгой и заставили ждать своей очереди опуститься на колени и вытянуть шею — палач мечом отрубал осужденному голову. После этого следующий продвигался на два шага. В той очереди стоял молодой китаец и читал книгу. Читал, медленно продвигаясь вперед в строю и не поднимая глаз от книги. Один немец, военный моряк, присутствовавший при казни, попросил, чтобы читавшего парня помиловали. Китайцы согласились. Кто-то подошел к парню и сказал: «Уходи, тебя помиловали!» Тот спокойно закрыл книгу и не спеша побрел прочь.
   На следующее утро за завтраком я хотел вычислить парочку, что обитала в соседней комнате. Но за столом сидели только четыре джазмена из Чикаго, трое чернокожих, один белый, все четверо ели яйца всмятку.
   Я заказал большой завтрак, кофе и стал читать газету, но сосредоточиться не удавалось — мешали мысли о пропавшей уникальной картотеке. Может, следует немедленно позвонить Розенову и признаться, что я потерял шкатулку с каталогом? Но, поразмыслив, я решил все-таки сначала попытать счастья в столе находок. В столовую вошел молодой человек, за ним — девица, ага, вот они, голубки! Девица была тщательно подкрашена, только глаза малость припухли. Оба сели, заказали завтрак и в ожидании принялись листать газеты, да так независимо друг от друга, так невозмутимо, что я опешил — совершенно не вязались с этим поведением вчерашние охи-ахи, сопение, стоны и взвизги. Хоть бы за ручку держались, что ли, подумал я, или обменивались томными взорами. Так нет же, ничего подобного — девица, приветливо улыбнувшись, передала молодому человеку масло, потом, допив кофе, осторожно, чтобы не размазать кричаще яркую алую помаду, вытерла салфеткой губы, в уголках которых, как мне почудилось, все-таки играло легкой улыбкой воспоминание о ночи. Она вдруг пристально поглядела на меня, но тут же отвела глаза, равнодушно уставясь на залитый солнцем балкон. А я постарался больше не смотреть на парочку-непарочку.