Запищал мобильник. Розенов заговорил с кем-то о пятикомнатной квартире в старом жилом фонде, пригодной под офис и для сдачи в аренду. Произносились слова: паркет, дуб, кафельные печи, лепнина, амуры на потолке, внутренний дворик. Пока Розенов разговаривал, я соображал, как бы мне вклиниться в его оправдательный монолог и снова навести на тему картофельного архива.
— Договорились. Нормально. Зайду примерно через час. — Он положил телефон на стол. Я поспешно спросил:
— Какая же в картофеле политическая компонента?
— Какая?… Гм… — Он посмотрел на меня, мелкими глоточками отпивая минеральную. — Роглер иногда просто выходил из себя, его бесило, что из-за всевозможных директивных указаний чиновников значительно сократилось количество сортов этого овоща. Унификация как путь рационализации в экономике, конечно, дает выгоды, но с эстетической точки зрения ведет к потерям — вкус остается неразвитым. Это не моя мысль — Роглер так говорил. Социалистическая картошка становилась все хуже и хуже, селекция пришла в упадок, честно говоря, картошку стало невозможно есть. Скверные условия хранения, длительные перевозки по никуда не годным железным дорогам опять же не шли ей на пользу. Роглер, так сказать, ратовал за неуклонную приватизацию вкуса. Понятно, что вскоре он преступил границу того, что было дозволено партийным руководством. Выставку, о которой он хлопотал, никто не запретил — ее просто не разрешили провести. Между прочим, я знал предшественника Роглера на его должности, это был верный лысенковец. Он все доказывал, что дорогой товарищ Сталин дал биологам ценнейшие указания о том, как вывести, представьте, морозоустойчивую картошку.
Я недоверчиво засмеялся.
— Серьезно. Они хотели доказать, что картофелеводы страны социализма впереди всей планеты, ибо трудятся в обществе, которое по всем статьям превосходит прогнивший империалистический строй, а значит, и картошка в ГДР лучшая на свете.
— Мне казалось, Лысенко — фигура комическая.
Розенов неторопливо прожевал кусок колбасы, проглотил.
— Согласен. Но если рядом с Лысенко поставить кое-кого с пистолетом в кобуре, шут гороховый мигом превращается в маститого ученого. Должность, которую занимал верный лысенковец, Роглеру дали, когда тот ушел на пенсию. Как раз началась так называемая «оттепель». Сталин упокоился, как Белоснежка, в хрустальном гробу, усы его, правда, не переставали расти. А мой друг Роглер в своей картофельной области вознамерился претворить в жизнь идею социализма с человеческим лицом. — Розенов засмеялся, но странным, невеселым смехом, и смахнул слезу. — Трижды три года работы. — Он глубоко вздохнул. — Роглер при каждой смене партийного курса все начинал сначала, а курс менялся каждые три года. Но наконец мой друг уперся — наотрез отказался в очередной раз изменять концепцию выставки. Его оставили в покое, несколько лет он тихо работал себе, работал, работал… И тут пала Берлинская стена.
— Почему же он в это время не попытался организовать выставку на Западе?
— Он пытался. — Розенов отодвинул тарелку. — Вступил в контакт с одной этнологиней из Западного Берлина. Они принялись искать источники финансирования, иначе говоря, спонсоров. Заинтересовалась крупная фирма — производитель картофельного пюре и супчиков быстрого приготовления, знаете, конечно, такие, в вакуумной упаковке. Ну и что же этим фирмачам сказал мой друг Роглер? «У нас с вами получится единообразная каша. А мы такой уже накушались в нашей ГДР, хотя у нас она и была похуже качеством». — Розенов засмеялся, качая головой. — Вот так прямо в лоб им и брякнул, менеджерам тем, с картофельным пюре в баночках и супчиками из порошка. Тем не менее специалисты той фирмы очень доброжелательно приняли его проект. И что же? Повесить два-три рекламных щита — нет! Ну хотя бы указать где-то название фирмы, она в то время как раз перешла в собственность американцев, — нет! В сущности, у Роглера не было понимания ни того, ни другого строя.
Я не сразу решился, но все-таки спросил:
— Отчего он умер?
— Нет, ничего похожего на то, о чем вы сейчас подумали. Никаких снотворных в лошадиных дозах. Мне кажется, он до конца был в ладу с самим собой. Хотя в последние месяцы перед его смертью мы редко виделись. Просто разошлись как-то, ни ссор, ни вражды не было. Я тогда переехал на другую квартиру, в западную часть Берлина. Да… — Розенов замолчал и довольно долго сидел, уставясь в одну точку. — Да… У него ведь была тяжелая наследственность. Его отец умер от сердца в сорок семь лет, брат еще моложе был и тоже умер от сердца. Вот и он, в пятьдесят два года. Инфаркт. Днем раньше я с ним говорил по телефону. Мы в то время не встречались. Но иногда перезванивались. А раньше очень любили всякие розыгрыши, дурачились. Рассказывали друг другу анекдоты про нашу академию, потом — о своих передрягах и приключениях в рыночной экономике, о которой мы тогда понятия не имели. — Розенов улыбнулся. — Я, например, рассказал ему историю о крысе, которая меланхолично полеживала себе в унитазе, когда покупатель квартиры — старый фонд, после капитального ремонта, — солидный богатый клиент, поднял крышку. А Роглер, помню, рассказывал, как его на бирже труда хотели подрядить начальником отдела рекламы, и куда же? — в Мак-Дональдс! Разумеется, картофель-фри в кульке тоже картошка. Вот и нашли подходящего специалиста. «Нет», — сказал он. Ему уже за пятьдесят было, в работе с общественностью он ничегошеньки не смыслил. Пришел, так он рассказывал, к ним в офис, изложил свои взгляды, и заведующий со смеху едва не лопнул. Роглер всегда рассказывал о таких казусах с большой самоиронией. Да… За день до его смерти мы разговаривали по телефону. Он говорил серьезно, что показалось мне необычным, и сказал довольно странную вещь. Надо, сказал он, поступать как бедуины в пустыне — они, чуть что, сворачивают свои шатры, и снова открывается горизонт. Странно, правда? Почему именно такой образ пришел ему на ум? Ну, потом его сестра все прибрала к рукам, картины русских авангардистов тоже. Спросила, куда девать ящик с картофельным архивом. Ладно, говорю, возьму ящик. Это его личный архив. А другой, тот, что он собрал в институте академии, разбазарили. Часть отдали на хранение в какой-то мебельный склад. Часть исчезла без следа, когда академию распустили. — Розенов опять отпил воды. — Он разрабатывал совершенно несуразную тему. Задумал составить каталог вкусовых оттенков картошки.
— Каталог вкусовых оттенков?
— Именно так. Наподобие каталогов, какие используют дегустаторы вин или чая. Мы в то время жили с ним в одной квартире. Роглер сидел дома, пробовал картошку, размышлял, подыскивал точные слова, пытался описать вкус. Хотел выявить и передать словами тончайшие нюансы. Иногда я и ночью заставал его за работой. У меня, знаете ли, пузырь слабоват, ночью приходится иногда вставать. Так вот, мой друг ночью ходил взад-вперед по коридору, что-то бормоча себе под нос. «Пеноподобная, нет, пеноморфная, пенообразная». Искал новые вкусовые эпитеты для каждого сорта. Помню, увидев меня, он, точно лунатик, вернулся в комнату, к своей картотеке в каталожных ящиках. Там, в этой картотеке, ему открывался новый мир — мир вкусовых ощущений. — Розенов допил воду и задумчиво покачал головой. — Роглер был своего рода одержимым.
— А где теперь его личный архив?
— Да все там же, в квартире, где мы с ним жили. Если вам он нужен — сделайте одолжение, заберите эти бумаги. Честно говоря, я не знаю, как с ними быть. А держать их на чердаке лишь из почтения к памяти хозяина и ждать, пока они зарастут пылью, — Роглеру бы это наверняка не понравилось.
Розенов не позволил мне заплатить, щедро дал на чай официанту, поинтересовался его планами на отпуск. Я уже ждал у выхода. Розенов выглядел отдохнувшим, даже повеселевшим, наверное, он рад, подумал я, что нашел человека, которому нужен этот бесхозный архив. Запищал мобильник.
— Да, — сказал Розенов в трубку, — приду. Нет, не сейчас. Ну, ладно, пока.
Мы немного прошлись пешком по Кантштрассе. Свою машину, БМВ, Розенов поставил передними колесами на тротуар.
— Я дам вам карточку. — Он нацарапал на визитке несколько слов. — В самом деле, буду вам чрезвычайно признателен, если заберете тот ящик. Понимаете ли, когда я туда прихожу… В общем, они нас там, в бывшей народной демократии, довольно кисло встречают. В квартире живет наш бывший коллега, его зовут Клаус Шпрангер. Его тоже вышибли из академического института. Вот он и покажет вам, где ящик.
Глава 4
— Договорились. Нормально. Зайду примерно через час. — Он положил телефон на стол. Я поспешно спросил:
— Какая же в картофеле политическая компонента?
— Какая?… Гм… — Он посмотрел на меня, мелкими глоточками отпивая минеральную. — Роглер иногда просто выходил из себя, его бесило, что из-за всевозможных директивных указаний чиновников значительно сократилось количество сортов этого овоща. Унификация как путь рационализации в экономике, конечно, дает выгоды, но с эстетической точки зрения ведет к потерям — вкус остается неразвитым. Это не моя мысль — Роглер так говорил. Социалистическая картошка становилась все хуже и хуже, селекция пришла в упадок, честно говоря, картошку стало невозможно есть. Скверные условия хранения, длительные перевозки по никуда не годным железным дорогам опять же не шли ей на пользу. Роглер, так сказать, ратовал за неуклонную приватизацию вкуса. Понятно, что вскоре он преступил границу того, что было дозволено партийным руководством. Выставку, о которой он хлопотал, никто не запретил — ее просто не разрешили провести. Между прочим, я знал предшественника Роглера на его должности, это был верный лысенковец. Он все доказывал, что дорогой товарищ Сталин дал биологам ценнейшие указания о том, как вывести, представьте, морозоустойчивую картошку.
Я недоверчиво засмеялся.
— Серьезно. Они хотели доказать, что картофелеводы страны социализма впереди всей планеты, ибо трудятся в обществе, которое по всем статьям превосходит прогнивший империалистический строй, а значит, и картошка в ГДР лучшая на свете.
— Мне казалось, Лысенко — фигура комическая.
Розенов неторопливо прожевал кусок колбасы, проглотил.
— Согласен. Но если рядом с Лысенко поставить кое-кого с пистолетом в кобуре, шут гороховый мигом превращается в маститого ученого. Должность, которую занимал верный лысенковец, Роглеру дали, когда тот ушел на пенсию. Как раз началась так называемая «оттепель». Сталин упокоился, как Белоснежка, в хрустальном гробу, усы его, правда, не переставали расти. А мой друг Роглер в своей картофельной области вознамерился претворить в жизнь идею социализма с человеческим лицом. — Розенов засмеялся, но странным, невеселым смехом, и смахнул слезу. — Трижды три года работы. — Он глубоко вздохнул. — Роглер при каждой смене партийного курса все начинал сначала, а курс менялся каждые три года. Но наконец мой друг уперся — наотрез отказался в очередной раз изменять концепцию выставки. Его оставили в покое, несколько лет он тихо работал себе, работал, работал… И тут пала Берлинская стена.
— Почему же он в это время не попытался организовать выставку на Западе?
— Он пытался. — Розенов отодвинул тарелку. — Вступил в контакт с одной этнологиней из Западного Берлина. Они принялись искать источники финансирования, иначе говоря, спонсоров. Заинтересовалась крупная фирма — производитель картофельного пюре и супчиков быстрого приготовления, знаете, конечно, такие, в вакуумной упаковке. Ну и что же этим фирмачам сказал мой друг Роглер? «У нас с вами получится единообразная каша. А мы такой уже накушались в нашей ГДР, хотя у нас она и была похуже качеством». — Розенов засмеялся, качая головой. — Вот так прямо в лоб им и брякнул, менеджерам тем, с картофельным пюре в баночках и супчиками из порошка. Тем не менее специалисты той фирмы очень доброжелательно приняли его проект. И что же? Повесить два-три рекламных щита — нет! Ну хотя бы указать где-то название фирмы, она в то время как раз перешла в собственность американцев, — нет! В сущности, у Роглера не было понимания ни того, ни другого строя.
Я не сразу решился, но все-таки спросил:
— Отчего он умер?
— Нет, ничего похожего на то, о чем вы сейчас подумали. Никаких снотворных в лошадиных дозах. Мне кажется, он до конца был в ладу с самим собой. Хотя в последние месяцы перед его смертью мы редко виделись. Просто разошлись как-то, ни ссор, ни вражды не было. Я тогда переехал на другую квартиру, в западную часть Берлина. Да… — Розенов замолчал и довольно долго сидел, уставясь в одну точку. — Да… У него ведь была тяжелая наследственность. Его отец умер от сердца в сорок семь лет, брат еще моложе был и тоже умер от сердца. Вот и он, в пятьдесят два года. Инфаркт. Днем раньше я с ним говорил по телефону. Мы в то время не встречались. Но иногда перезванивались. А раньше очень любили всякие розыгрыши, дурачились. Рассказывали друг другу анекдоты про нашу академию, потом — о своих передрягах и приключениях в рыночной экономике, о которой мы тогда понятия не имели. — Розенов улыбнулся. — Я, например, рассказал ему историю о крысе, которая меланхолично полеживала себе в унитазе, когда покупатель квартиры — старый фонд, после капитального ремонта, — солидный богатый клиент, поднял крышку. А Роглер, помню, рассказывал, как его на бирже труда хотели подрядить начальником отдела рекламы, и куда же? — в Мак-Дональдс! Разумеется, картофель-фри в кульке тоже картошка. Вот и нашли подходящего специалиста. «Нет», — сказал он. Ему уже за пятьдесят было, в работе с общественностью он ничегошеньки не смыслил. Пришел, так он рассказывал, к ним в офис, изложил свои взгляды, и заведующий со смеху едва не лопнул. Роглер всегда рассказывал о таких казусах с большой самоиронией. Да… За день до его смерти мы разговаривали по телефону. Он говорил серьезно, что показалось мне необычным, и сказал довольно странную вещь. Надо, сказал он, поступать как бедуины в пустыне — они, чуть что, сворачивают свои шатры, и снова открывается горизонт. Странно, правда? Почему именно такой образ пришел ему на ум? Ну, потом его сестра все прибрала к рукам, картины русских авангардистов тоже. Спросила, куда девать ящик с картофельным архивом. Ладно, говорю, возьму ящик. Это его личный архив. А другой, тот, что он собрал в институте академии, разбазарили. Часть отдали на хранение в какой-то мебельный склад. Часть исчезла без следа, когда академию распустили. — Розенов опять отпил воды. — Он разрабатывал совершенно несуразную тему. Задумал составить каталог вкусовых оттенков картошки.
— Каталог вкусовых оттенков?
— Именно так. Наподобие каталогов, какие используют дегустаторы вин или чая. Мы в то время жили с ним в одной квартире. Роглер сидел дома, пробовал картошку, размышлял, подыскивал точные слова, пытался описать вкус. Хотел выявить и передать словами тончайшие нюансы. Иногда я и ночью заставал его за работой. У меня, знаете ли, пузырь слабоват, ночью приходится иногда вставать. Так вот, мой друг ночью ходил взад-вперед по коридору, что-то бормоча себе под нос. «Пеноподобная, нет, пеноморфная, пенообразная». Искал новые вкусовые эпитеты для каждого сорта. Помню, увидев меня, он, точно лунатик, вернулся в комнату, к своей картотеке в каталожных ящиках. Там, в этой картотеке, ему открывался новый мир — мир вкусовых ощущений. — Розенов допил воду и задумчиво покачал головой. — Роглер был своего рода одержимым.
— А где теперь его личный архив?
— Да все там же, в квартире, где мы с ним жили. Если вам он нужен — сделайте одолжение, заберите эти бумаги. Честно говоря, я не знаю, как с ними быть. А держать их на чердаке лишь из почтения к памяти хозяина и ждать, пока они зарастут пылью, — Роглеру бы это наверняка не понравилось.
Розенов не позволил мне заплатить, щедро дал на чай официанту, поинтересовался его планами на отпуск. Я уже ждал у выхода. Розенов выглядел отдохнувшим, даже повеселевшим, наверное, он рад, подумал я, что нашел человека, которому нужен этот бесхозный архив. Запищал мобильник.
— Да, — сказал Розенов в трубку, — приду. Нет, не сейчас. Ну, ладно, пока.
Мы немного прошлись пешком по Кантштрассе. Свою машину, БМВ, Розенов поставил передними колесами на тротуар.
— Я дам вам карточку. — Он нацарапал на визитке несколько слов. — В самом деле, буду вам чрезвычайно признателен, если заберете тот ящик. Понимаете ли, когда я туда прихожу… В общем, они нас там, в бывшей народной демократии, довольно кисло встречают. В квартире живет наш бывший коллега, его зовут Клаус Шпрангер. Его тоже вышибли из академического института. Вот он и покажет вам, где ящик.
Глава 4
СТРИЖЕЧКА
Я доехал до Александерплац, а там спустился в метро и покатил на восток, в Хенов. В вагоне было много велосипедистов с велосипедами всех цветов радуги — а вот в Мюнхене нынче в моде только черные, других почти не видно. На Западе черный цвет — последний крик велосипедной моды. Еще ехали девчушки с серьгами в ушах, женщины с битком набитыми сумками. Чей-то пластиковый мешок опрокинулся на пол, и по всему вагону покатились четыре, нет, пять банок с маргарином. Мальчик полез под сиденья собирать их. В вагоне стоял запах моющего средства, этот запах у меня был прочно связан с ГДР, он и еще жара зимой в натопленных сверх всякой меры помещениях, где из-за духоты приходилось открывать окна. Энтропия системы, она самая. Напротив меня сидели два паренька в рубашках «Лакоста» с тропическими мотивами. Крокодильчики, показалось мне, были будто приклеены сверху, да и крупноваты, а у одного хвост отлепился и торчал. Главное в этих фирменных рубашках — как раз то, что крокодильчики не отрываются, сколько ни отдирай. Да что это я? Везде и всюду вижу изъяны и халтуру — это, конечно, последствия вчерашней «выгодной» покупки макулатурной куртки.
Я вышел на Магдалененштрасе. Именно здесь Красная армия, спустившись с холмов, прорывалась в город. СС, гитлерюгенд и фолькс-штурмовцы дрались за каждый дом, «катюши» и прочая артиллерия били по стенам, разнося квартал за кварталом. А потом тут нагромоздили домов из бетонных блоков, застроили все поперечные улицы уродскими коробками с серо-бурыми стенами, однако они выглядели лучше, чем дочерна закопченные бетонные постройки в западных районах города. На одной из улиц, пересекающих Магдалененштрасе, в окружении новых домов стоял симпатичный старинный особнячок, чудом уцелевший в войну. Оказалось, это и есть нужный мне дом. На фасаде в стиле модерн с одного боку отвалились большие куски штукатурки, обнажив кирпичную кладку, а там, где штукатурка еще держалась, виднелись старые выбоины, оставленные осколками снарядов. По их количеству и виду можно было бы восстановить картину прошлого и сообразить, за какими окнами прятались снайперы, немцы или русские, в апреле сорок пятого…
Мраморные ступени в вестибюле потрескались, кое-где были большие выщербины, от двух зеркал остались только осколки в углах рам, под потолком я разглядел лепную амфору, из которой торчал тростник. Потертая синтетическая ковровая дорожка на лестнице, обшарпанные деревянные перила, на стенах детские рисунки: человечки, автомобили, поезда, музейные ископаемые — паровозы с облачками пара над трубой, и ласково улыбающееся солнышко.
Поднявшись на второй этаж, я увидел на двери табличку с фамилией Шпрангер, выше были еще два имени. Позвонил. Раздались шаркающие шаги. Кто-то проковылял к самой двери. Тишина. За закрытой дверью кто-то стоял и прислушивался, а я прислушивался, стоя на лестнице. Я нарочито громко покашлял. Тишина. Постучал в дверь. Потом крикнул «эй!» почему-то осипшим голосом. И тут снова зашаркали шаги — теперь они удалялись от двери. Может быть, я вытащил того, кто стоял там и прислушивался, из уборной, может быть, разбудил своим звонком? Я стоял и ждал, не зная, уходить или еще подождать. Наконец медленно спустился вниз, вышел на улицу, доплелся до перекрестка. Светило солнце. Было гораздо теплее, чем вчера вечером. Прохожие, попадавшиеся навстречу, судя по всему, никуда не спешили. Над дверями некоторых магазинов виднелись буквы ТО, их когда-то закрасили, но темно-синий цвет пробивался сквозь краску. Я стал раздумывать, что могут означать эти буквы. Торговая организация? Перед магазинчиком парфюмерии торчало чахлое деревце, увешанное гирляндами лампочек, которые горели, хотя до вечера было еще далеко. Ничего сказочного деревцу эти лампочки не придавали, вид у него был, скорей, несчастный и какой-то ощипанный. Неподалеку продавщица-вьетнамка заводила ключиком плюшевых собачек, те деревянной походкой ковыляли по тротуару, внезапно подпрыгивали и, перекувырнувшись в воздухе, приземлялись на лапы и опять ковыляли, опять кувыркались и так далее. Торговка с улыбкой обратилась ко мне: «Десять марок, деткам!» Мне послышалось — «дедкам». Немного в стороне стояли молодые ребята, там шел какой-то разговор, если я не ошибся, по-румынски, очень громкий, они прямо-таки орали и размахивали руками. Все как один в ужасных линялых куртках и джинсах, замызганных, широченных, с обвислыми коленями. Дворняга серо-бурого пятнистого окраса тянула за собой на поводке старика хозяина, в руках у того был потрепанный пластиковый мешок. Определенно, Кубин, убеждавший меня, что внешние различия между Восточным и Западным Берлином давно исчезли, никогда не бывал в этом районе.
На Франкфуртер-аллее я увидел выкрашенный белой краской автоприцеп овальной формы, похожий на гигантское пасхальное яйцо, — жилой фургончик, вероятно, болгарского или армянского производства. В нем была оборудована уличная закусочная. Я взял сосиску с карри, настоящую гэдээровскую сосиску, кетчуп был горячий, и карри хозяин не пожалел. За столиком рядом девушка ела картофель с майонезом, густым и желтым, не иначе того же сорта, что подают в забегаловках на вокзале Цоо, и все же мне показалось, что на картонной тарелке у нее — клякса желтого куриного жира. Замутило, я бросил в мусорный бак тарелку и взял колы. Девушка заговорила:
— Бруно моего вчера переехало. А умер-то не сразу. Лежал и плакал, после приподнялся на передних лапочках, вот, а задние-то уже волочилися… — Она заплакала, но жевать не перестала, знай себе намазывала картошку жирной желтой подливой и отправляла в рот. — Прям не знала я, чего делать. После уж пожарка приехала. Укол песику сделали. И бойфренд мой к другой свалил, в Рурскую область подался. А теперь вот Бруно. Обои тю-тю.
Я протянул ей бумажную салфетку. Но она не глаза вытерла, а рот. И ушла. Молча — ни тебе «спасибо», ни «до свиданья» или хотя бы «пока».
Хозяин, наблюдавший эту сцену из окошечка закусочного яйца, сказал:
— Слетела девка с катушек долой. Еще ведь аборт сделала, месяц тому. Парень слинял, а теперь и работу потеряла. Разве это жизнь?
Я прошел по нескольким улицам, потом вернулся к старинному особнячку, поднялся наверх, позвонил. Опять раздались шаркающие шаги, подошли к двери. Тишина. Я прижался ухом к филенке, хотел услышать, что же там, внутри, происходит, и тут дверь резко распахнули — потеряв равновесие, я влетел в квартиру, толкнул стоявшего передо мной старика и едва не грохнулся на пол. Старик абсолютно спокойно сказал:
— Ну и ну. Вы что же это, всегда вот так, как козел из кустов, врываетесь в приличные дома? — Старик был небрит, рыжие с проседью длинные космы закрывали лоб, глаза воспаленные, красные. Потрепанный купальный халат в сине-белую полоску подвязан засаленной желтой веревкой вместо пояса.
— Господин Шпрангер — это вы?
— Не-а. Меня Крамер звать. Входите.
Следом за ним я прошел по коридору в кухню.
— Доктор Шпрангер скоро будет. Да вы садитесь. — Он указал на кухонный стул.
Открыл холодильник, достал бутылку газировки, отпил из горлышка. Я заметил, что у него желтые прокуренные зубы, слишком крупные и ровные, должно быть, вставные.
На носу у старика лиловели прожилки.
— Доктор наш… Ох! — Он рыгнул. — Доктор Шпрангер работает.
— Чем же он занимается?
— А ничем. Халтурки случайные, его же вышибли. Ваши вышибалы и вышибли. — Он уселся напротив меня за кухонный стол.
— Видите ли, не я его вышиб, это, знаете ли, не моя профессия…
— Вот-вот, профессоры его вышибли, они самые.
— Я не профессор. Я не научный работник.
— А-а. Ну-ну. Доктор Шпрангер работал чего-то там про цыганские языки. А теперь все доктора на мели, стало быть. Никому от этого ни жарко ни холодно, а ученым-то на пользу пойдет, если покрутятся они в обыкновенной нашей жизни. Водички хотите? — Он приподнял бутылку. — Стакан тоже дам, не сомневайтесь.
— Спасибо, не надо.
— А вы оттуда? Из каких краев будете?
— Из Мюнхена. Но по-моему, больше нет никакого «оттуда».
— Вот то-то что по-вашему. Сходите-ка в сортир, сразу увидите, есть разница или нету. Еще как есть. Во! Слышите? Натуральный социалистический сортир. Свинцовые трубы свистнули русские. Теперь пластиковые стоят. Послушайте, послушайте!
Издалека доносилось довольно звучное бульканье.
— Ага, вот и колбаски полетели прямиком через мою светелку.
— Через комнату?
— Ну. Десять лет назад зимой трубы полопались, так они проложили трубу через комнату. Теперь слышу, кто да как в доме облегчается. По-маленькому или всерьез. А чего у вас за дело до доктора Шпрангера?
Сразу вспомнилось, что мне говорил Кубин, истовый патриот родного Гамбурга: Берлин — это глухая провинция. Это замечаешь мгновенно, потому что берлинцы любопытны до неприличия, да еще им вечно надо выкладывать все о себе первому встречному. А в чем причина? — рассуждал Кубин — в берлинском говоре, все твердые согласные, какие есть в немецком языке, берлинцы выговаривают мягко, отчего дистанция между собеседниками словно бы исчезает. Такой вот у них шепелявый шпрейский прононс.
— Чего вы от него хотите?
— Хочу получить архив господина Роглера.
— Ах, вот оно что. Да уж Роглер тот теперь сам в матушке-землице, что твоя картошка. Поди изучает ее там, в землице-то, исследует. А вы тоже ученый и картошкой интересуетесь?
— Вообще-то нет. Но я хочу написать очерк о картофеле. Для журнала.
— Ага, понял. Журналист, значит. Газетчиков мы прямо обожаем. Приезжайте к нам, гости дорогие, полюбуйтесь, как мы тут живем в зверинце под открытым небом.
— Нет-нет. Меня интересует только картофель. Мне сказали, у господина Шпрангера остался архив Роглера.
— С архивом полный порядок. Огромадная картонная коробка. — Он снова отхлебнул из горлышка и протянул бутылку мне. — Правда, что ли, не хотите?
— А вы чем занимаетесь? Кто вы по профессии?
— На пенсии мы. Профессия наша — парикмахер. Могу и вас подстричь, если хотите. За десятку. В парикмахерской в три раза больше сдерут, не сомневайтесь. Вас кто стрижет?
— Жена.
— А я сразу так и подумал. — Он встал, я заметил, что под халатом на нем нет трусов. Обошел вокруг меня, оглядел. — Сразу видать. Можно сделать вам модельную стрижечку. Очень миленькую. Я раньше нашу Народную армию стриг, тех, которые в звании майора и выше.
— Спасибо, но лучше не надо.
— А один раз самого Вальтера Ульбрихта стриг. После-то важные они стали, не подступись. А сперва они просто посылали за парикмахером, если хотели постричься, вот тогда у нас еще был социализм. На вашем-то Западе в те годы ежик носили. По всей голове волосы длиной со спичку. Стриглись все под одну корейскую гребенку. Я и ежик мог сделать. Так тутошним не надо ежика — им подай косой проборчик. С проборчиком любая рожа сразу умней делается, а вся штука в линии, потому как лоб вроде высоким кажется. — Он снова, приглядываясь, обошел вокруг меня. Прическа моя определенно ему не нравилась. — Давайте-ка я вас подстригу, а? Уж больно некрасиво вихры торчат. Которые стричь не умеют, пусть лучше не лезут не в свое дело. — Он выудил из ящика кухонного стола ножницы и вдруг быстро и ловко защелкал ими у меня перед носом.
Я вспомнил Розенова — у него была отличная стрижка.
— А Розенова кто стриг, вы?
— Так точно. А то кто же? Он тут столько лет жил. Ну что, стрижемся? — И опять защелкал ножницами в воздухе.
— Знаете, нет, пожалуй, все же…
— Могу сделать вам филировку, вот тут, на темени и на затылке, на темечке-то уже плешь намечается. А мы — филировочку, волос сразу пышнее кажется, гуще. Десятка — плевые деньги, для вас-то. Таких цен нигде нет. А для меня — приработок. Пенсия мизерная, пятьсот марок, разве на такие деньги проживешь?
Я подумал: может, дать ему десятку, да и дело с концом? Нет, нельзя, обидится, наверняка обидится, как-никак членов политбюро стриг. Но в таком случае он, наверное, и правда очень хороший мастер.
— В Мюнхене, — сказал я, — я знаю одного зубного врача, прекрасного специалиста. Он, пока не сбежал на Запад, лечил зубы членам политбюро, ставил пломбы, мосты, даже протезы делал, полные. И чем больше ему досаждали партийные чиновники, те, что рангом пониже, чем злее травили в школе его дочерей за буржуазное происхождение, тем глубже этот доктор высверливал дырки в зубах товарищам из ЦК. Понимаете, сверлил здоровые ткани до самого нерва. Но однажды к нему приставили ассистента-соглядатая, который следил за ним во время работы. В тот же день стоматолог побросал в чемодан свои пожитки и дал деру. Берлинской стены в то время еще не было, ну он и уехал в Мюнхен. А все же кое-что успел — так вылечил Ульбрихту шестерки, коренные зубы, что пришлось их удалить.
— Мелкий саботаж, ничего особенного, такого навалом было, — сказал Крамер. — Пакостишь тем, наверху, чем только можешь. Так было и так будет. Слава те Господи. — Опять он с профессиональной ловкостью защелкал ножницами перед моим носом. — Так что мы решили?
— Ладно. — Я согласился, хотя больше всего на свете мне хотелось вскочить и броситься наутек. Но ведь архив-то нужен, подумал я, иначе уйма времени уйдет на чтение всевозможных заумных трактатов, а прежде придется заказывать книги в библиотеке да еще ждать неделями, если, не дай Бог, понадобится выписывать книги из других библиотек.
Крамер накинул мне на плечи кухонное полотенце, от которого попахивало помоями, и приступил к делу. Стриг он быстро и умело, время от времени снова принимаясь щелкать ножницами в воздухе. Довольно часто он наклонялся, полы халата распахивались, и под ними мелькала довольно дряблая мошонка.
— А маникюрчик не желаете?
— Нет-нет, не надо!
— Угу. — Молча и сосредоточенно он подстриг затылок, потом снова заговорил: — А такой слышали? Сидят в кафе два немца, восточный и западный, в газеты уткнувшись. Входит человек. Как он узнает, который немец западный?
— Не знаю.
— Восточный немец поднимет голову от газеты. Западный как читал так и будет себе читать.
— Не понимаю, — удивился я. — В чем соль?
— Соль? Соль, — Крамер щелкнул ножницами в воздухе и засмеялся, — в том, что вы, западные, вечно спрашиваете, в чем соль. И как только вы в вашем Мюнхене друг друга понимаете?…
— А вы были в Мюнхене?
— Не-а. Раньше не пускали, теперь не на что разъезжать по свету. Да и что там, на юге, хорошего-то?
— Лично мне на юге жить нравится, — я почувствовал раздражение, — все нравится. Горы, сам Мюнхен, озеро Аммерзее.
— А люди? Народ ведь там, в Баварии, со своим норовом, одни кисточки из оленьего меха на шляпках чего стоят, у порядочного парикмахера при виде таких украшений адреналин хлещет. А говор? Вовсе ни слова не понять.
— Это, пожалуй, верно. Поначалу баварский диалект не понимаешь. — Я замолчал и, прислушиваясь к ритмичному позвякиванию ножниц, вспомнил, как в первый раз пошел в Мюнхене к парикмахеру. Я сидел, смотрел в зеркало, как он меня стрижет, и пытался понять, о чем он рассказывает. Из вежливости я иногда поддакивал, вставлял словечко, вроде «конечно, да, очень интересно, в самом деле». И вдруг парикмахер сорвал с моей шеи полотенце и заорал: «Вон отсюда!» Выгнал меня. Потом было не очень-то просто найти другого парикмахера, который согласился бы довести дело до конца. Они все думали, если парень пришел подстриженным наполовину, у него наверняка вши, вот коллега и выставил его из своего заведения.
— Говорят, бешеные они, баварцы эти. — Он опять щелкнул ножницами, затем окинул взглядом свою работу. — Между прочим, вам бы лучше на косой пробор и со лба убрать волосы.
— Что? Мне? При залысинах, как у Гете на известном портрете?
— Уж вы мне поверьте. Вот взять хоть Аксена. Я его видел вот как вас сейчас. Член политбюро, а прическа — ну ни в одни ворота. За границу его пускать стыдно было. Я ему сделал косой проборчик, вот тут, надо лбом, приподнял, и очень даже культурненько получилось.
— Послушайте! Ни в коем случае! Я не…
Щелкнул замок входной двери. В коридоре послышались шаги, и вошел мужчина лет сорока пяти, рыжий, с торчащей челкой на лбу, а на затылке у него волосы были завязаны в хвостик. Я подумал: жить под одной крышей с одержимым парикмахером и сохранить длинные волосы способен лишь человек с характером.
— Это к вам, — сказал Крамер. — Сейчас закончим. Чуток осталось. — Нажав на плечи, он снова усадил меня на стул, затем достал из стола опасную бритву. Шпрангер внимательно следил за его манипуляциями. Парикмахер опробовал лезвие на ногте и принялся брить мне затылок. Я почувствовал себя довольно неуютно, тем более что Шпрангер тоже как-то настороженно наблюдал за происходящим и молчал. Бритва скользила по шее легко, почти неощутимо.
— Готово! — объявил Крамер и, осторожно сняв с меня полотенце, стряхнул волосы на пол. Потом, достав все из того же ящика щетку, обмахнул мне плечи и ворот.
Я вышел на Магдалененштрасе. Именно здесь Красная армия, спустившись с холмов, прорывалась в город. СС, гитлерюгенд и фолькс-штурмовцы дрались за каждый дом, «катюши» и прочая артиллерия били по стенам, разнося квартал за кварталом. А потом тут нагромоздили домов из бетонных блоков, застроили все поперечные улицы уродскими коробками с серо-бурыми стенами, однако они выглядели лучше, чем дочерна закопченные бетонные постройки в западных районах города. На одной из улиц, пересекающих Магдалененштрасе, в окружении новых домов стоял симпатичный старинный особнячок, чудом уцелевший в войну. Оказалось, это и есть нужный мне дом. На фасаде в стиле модерн с одного боку отвалились большие куски штукатурки, обнажив кирпичную кладку, а там, где штукатурка еще держалась, виднелись старые выбоины, оставленные осколками снарядов. По их количеству и виду можно было бы восстановить картину прошлого и сообразить, за какими окнами прятались снайперы, немцы или русские, в апреле сорок пятого…
Мраморные ступени в вестибюле потрескались, кое-где были большие выщербины, от двух зеркал остались только осколки в углах рам, под потолком я разглядел лепную амфору, из которой торчал тростник. Потертая синтетическая ковровая дорожка на лестнице, обшарпанные деревянные перила, на стенах детские рисунки: человечки, автомобили, поезда, музейные ископаемые — паровозы с облачками пара над трубой, и ласково улыбающееся солнышко.
Поднявшись на второй этаж, я увидел на двери табличку с фамилией Шпрангер, выше были еще два имени. Позвонил. Раздались шаркающие шаги. Кто-то проковылял к самой двери. Тишина. За закрытой дверью кто-то стоял и прислушивался, а я прислушивался, стоя на лестнице. Я нарочито громко покашлял. Тишина. Постучал в дверь. Потом крикнул «эй!» почему-то осипшим голосом. И тут снова зашаркали шаги — теперь они удалялись от двери. Может быть, я вытащил того, кто стоял там и прислушивался, из уборной, может быть, разбудил своим звонком? Я стоял и ждал, не зная, уходить или еще подождать. Наконец медленно спустился вниз, вышел на улицу, доплелся до перекрестка. Светило солнце. Было гораздо теплее, чем вчера вечером. Прохожие, попадавшиеся навстречу, судя по всему, никуда не спешили. Над дверями некоторых магазинов виднелись буквы ТО, их когда-то закрасили, но темно-синий цвет пробивался сквозь краску. Я стал раздумывать, что могут означать эти буквы. Торговая организация? Перед магазинчиком парфюмерии торчало чахлое деревце, увешанное гирляндами лампочек, которые горели, хотя до вечера было еще далеко. Ничего сказочного деревцу эти лампочки не придавали, вид у него был, скорей, несчастный и какой-то ощипанный. Неподалеку продавщица-вьетнамка заводила ключиком плюшевых собачек, те деревянной походкой ковыляли по тротуару, внезапно подпрыгивали и, перекувырнувшись в воздухе, приземлялись на лапы и опять ковыляли, опять кувыркались и так далее. Торговка с улыбкой обратилась ко мне: «Десять марок, деткам!» Мне послышалось — «дедкам». Немного в стороне стояли молодые ребята, там шел какой-то разговор, если я не ошибся, по-румынски, очень громкий, они прямо-таки орали и размахивали руками. Все как один в ужасных линялых куртках и джинсах, замызганных, широченных, с обвислыми коленями. Дворняга серо-бурого пятнистого окраса тянула за собой на поводке старика хозяина, в руках у того был потрепанный пластиковый мешок. Определенно, Кубин, убеждавший меня, что внешние различия между Восточным и Западным Берлином давно исчезли, никогда не бывал в этом районе.
На Франкфуртер-аллее я увидел выкрашенный белой краской автоприцеп овальной формы, похожий на гигантское пасхальное яйцо, — жилой фургончик, вероятно, болгарского или армянского производства. В нем была оборудована уличная закусочная. Я взял сосиску с карри, настоящую гэдээровскую сосиску, кетчуп был горячий, и карри хозяин не пожалел. За столиком рядом девушка ела картофель с майонезом, густым и желтым, не иначе того же сорта, что подают в забегаловках на вокзале Цоо, и все же мне показалось, что на картонной тарелке у нее — клякса желтого куриного жира. Замутило, я бросил в мусорный бак тарелку и взял колы. Девушка заговорила:
— Бруно моего вчера переехало. А умер-то не сразу. Лежал и плакал, после приподнялся на передних лапочках, вот, а задние-то уже волочилися… — Она заплакала, но жевать не перестала, знай себе намазывала картошку жирной желтой подливой и отправляла в рот. — Прям не знала я, чего делать. После уж пожарка приехала. Укол песику сделали. И бойфренд мой к другой свалил, в Рурскую область подался. А теперь вот Бруно. Обои тю-тю.
Я протянул ей бумажную салфетку. Но она не глаза вытерла, а рот. И ушла. Молча — ни тебе «спасибо», ни «до свиданья» или хотя бы «пока».
Хозяин, наблюдавший эту сцену из окошечка закусочного яйца, сказал:
— Слетела девка с катушек долой. Еще ведь аборт сделала, месяц тому. Парень слинял, а теперь и работу потеряла. Разве это жизнь?
Я прошел по нескольким улицам, потом вернулся к старинному особнячку, поднялся наверх, позвонил. Опять раздались шаркающие шаги, подошли к двери. Тишина. Я прижался ухом к филенке, хотел услышать, что же там, внутри, происходит, и тут дверь резко распахнули — потеряв равновесие, я влетел в квартиру, толкнул стоявшего передо мной старика и едва не грохнулся на пол. Старик абсолютно спокойно сказал:
— Ну и ну. Вы что же это, всегда вот так, как козел из кустов, врываетесь в приличные дома? — Старик был небрит, рыжие с проседью длинные космы закрывали лоб, глаза воспаленные, красные. Потрепанный купальный халат в сине-белую полоску подвязан засаленной желтой веревкой вместо пояса.
— Господин Шпрангер — это вы?
— Не-а. Меня Крамер звать. Входите.
Следом за ним я прошел по коридору в кухню.
— Доктор Шпрангер скоро будет. Да вы садитесь. — Он указал на кухонный стул.
Открыл холодильник, достал бутылку газировки, отпил из горлышка. Я заметил, что у него желтые прокуренные зубы, слишком крупные и ровные, должно быть, вставные.
На носу у старика лиловели прожилки.
— Доктор наш… Ох! — Он рыгнул. — Доктор Шпрангер работает.
— Чем же он занимается?
— А ничем. Халтурки случайные, его же вышибли. Ваши вышибалы и вышибли. — Он уселся напротив меня за кухонный стол.
— Видите ли, не я его вышиб, это, знаете ли, не моя профессия…
— Вот-вот, профессоры его вышибли, они самые.
— Я не профессор. Я не научный работник.
— А-а. Ну-ну. Доктор Шпрангер работал чего-то там про цыганские языки. А теперь все доктора на мели, стало быть. Никому от этого ни жарко ни холодно, а ученым-то на пользу пойдет, если покрутятся они в обыкновенной нашей жизни. Водички хотите? — Он приподнял бутылку. — Стакан тоже дам, не сомневайтесь.
— Спасибо, не надо.
— А вы оттуда? Из каких краев будете?
— Из Мюнхена. Но по-моему, больше нет никакого «оттуда».
— Вот то-то что по-вашему. Сходите-ка в сортир, сразу увидите, есть разница или нету. Еще как есть. Во! Слышите? Натуральный социалистический сортир. Свинцовые трубы свистнули русские. Теперь пластиковые стоят. Послушайте, послушайте!
Издалека доносилось довольно звучное бульканье.
— Ага, вот и колбаски полетели прямиком через мою светелку.
— Через комнату?
— Ну. Десять лет назад зимой трубы полопались, так они проложили трубу через комнату. Теперь слышу, кто да как в доме облегчается. По-маленькому или всерьез. А чего у вас за дело до доктора Шпрангера?
Сразу вспомнилось, что мне говорил Кубин, истовый патриот родного Гамбурга: Берлин — это глухая провинция. Это замечаешь мгновенно, потому что берлинцы любопытны до неприличия, да еще им вечно надо выкладывать все о себе первому встречному. А в чем причина? — рассуждал Кубин — в берлинском говоре, все твердые согласные, какие есть в немецком языке, берлинцы выговаривают мягко, отчего дистанция между собеседниками словно бы исчезает. Такой вот у них шепелявый шпрейский прононс.
— Чего вы от него хотите?
— Хочу получить архив господина Роглера.
— Ах, вот оно что. Да уж Роглер тот теперь сам в матушке-землице, что твоя картошка. Поди изучает ее там, в землице-то, исследует. А вы тоже ученый и картошкой интересуетесь?
— Вообще-то нет. Но я хочу написать очерк о картофеле. Для журнала.
— Ага, понял. Журналист, значит. Газетчиков мы прямо обожаем. Приезжайте к нам, гости дорогие, полюбуйтесь, как мы тут живем в зверинце под открытым небом.
— Нет-нет. Меня интересует только картофель. Мне сказали, у господина Шпрангера остался архив Роглера.
— С архивом полный порядок. Огромадная картонная коробка. — Он снова отхлебнул из горлышка и протянул бутылку мне. — Правда, что ли, не хотите?
— А вы чем занимаетесь? Кто вы по профессии?
— На пенсии мы. Профессия наша — парикмахер. Могу и вас подстричь, если хотите. За десятку. В парикмахерской в три раза больше сдерут, не сомневайтесь. Вас кто стрижет?
— Жена.
— А я сразу так и подумал. — Он встал, я заметил, что под халатом на нем нет трусов. Обошел вокруг меня, оглядел. — Сразу видать. Можно сделать вам модельную стрижечку. Очень миленькую. Я раньше нашу Народную армию стриг, тех, которые в звании майора и выше.
— Спасибо, но лучше не надо.
— А один раз самого Вальтера Ульбрихта стриг. После-то важные они стали, не подступись. А сперва они просто посылали за парикмахером, если хотели постричься, вот тогда у нас еще был социализм. На вашем-то Западе в те годы ежик носили. По всей голове волосы длиной со спичку. Стриглись все под одну корейскую гребенку. Я и ежик мог сделать. Так тутошним не надо ежика — им подай косой проборчик. С проборчиком любая рожа сразу умней делается, а вся штука в линии, потому как лоб вроде высоким кажется. — Он снова, приглядываясь, обошел вокруг меня. Прическа моя определенно ему не нравилась. — Давайте-ка я вас подстригу, а? Уж больно некрасиво вихры торчат. Которые стричь не умеют, пусть лучше не лезут не в свое дело. — Он выудил из ящика кухонного стола ножницы и вдруг быстро и ловко защелкал ими у меня перед носом.
Я вспомнил Розенова — у него была отличная стрижка.
— А Розенова кто стриг, вы?
— Так точно. А то кто же? Он тут столько лет жил. Ну что, стрижемся? — И опять защелкал ножницами в воздухе.
— Знаете, нет, пожалуй, все же…
— Могу сделать вам филировку, вот тут, на темени и на затылке, на темечке-то уже плешь намечается. А мы — филировочку, волос сразу пышнее кажется, гуще. Десятка — плевые деньги, для вас-то. Таких цен нигде нет. А для меня — приработок. Пенсия мизерная, пятьсот марок, разве на такие деньги проживешь?
Я подумал: может, дать ему десятку, да и дело с концом? Нет, нельзя, обидится, наверняка обидится, как-никак членов политбюро стриг. Но в таком случае он, наверное, и правда очень хороший мастер.
— В Мюнхене, — сказал я, — я знаю одного зубного врача, прекрасного специалиста. Он, пока не сбежал на Запад, лечил зубы членам политбюро, ставил пломбы, мосты, даже протезы делал, полные. И чем больше ему досаждали партийные чиновники, те, что рангом пониже, чем злее травили в школе его дочерей за буржуазное происхождение, тем глубже этот доктор высверливал дырки в зубах товарищам из ЦК. Понимаете, сверлил здоровые ткани до самого нерва. Но однажды к нему приставили ассистента-соглядатая, который следил за ним во время работы. В тот же день стоматолог побросал в чемодан свои пожитки и дал деру. Берлинской стены в то время еще не было, ну он и уехал в Мюнхен. А все же кое-что успел — так вылечил Ульбрихту шестерки, коренные зубы, что пришлось их удалить.
— Мелкий саботаж, ничего особенного, такого навалом было, — сказал Крамер. — Пакостишь тем, наверху, чем только можешь. Так было и так будет. Слава те Господи. — Опять он с профессиональной ловкостью защелкал ножницами перед моим носом. — Так что мы решили?
— Ладно. — Я согласился, хотя больше всего на свете мне хотелось вскочить и броситься наутек. Но ведь архив-то нужен, подумал я, иначе уйма времени уйдет на чтение всевозможных заумных трактатов, а прежде придется заказывать книги в библиотеке да еще ждать неделями, если, не дай Бог, понадобится выписывать книги из других библиотек.
Крамер накинул мне на плечи кухонное полотенце, от которого попахивало помоями, и приступил к делу. Стриг он быстро и умело, время от времени снова принимаясь щелкать ножницами в воздухе. Довольно часто он наклонялся, полы халата распахивались, и под ними мелькала довольно дряблая мошонка.
— А маникюрчик не желаете?
— Нет-нет, не надо!
— Угу. — Молча и сосредоточенно он подстриг затылок, потом снова заговорил: — А такой слышали? Сидят в кафе два немца, восточный и западный, в газеты уткнувшись. Входит человек. Как он узнает, который немец западный?
— Не знаю.
— Восточный немец поднимет голову от газеты. Западный как читал так и будет себе читать.
— Не понимаю, — удивился я. — В чем соль?
— Соль? Соль, — Крамер щелкнул ножницами в воздухе и засмеялся, — в том, что вы, западные, вечно спрашиваете, в чем соль. И как только вы в вашем Мюнхене друг друга понимаете?…
— А вы были в Мюнхене?
— Не-а. Раньше не пускали, теперь не на что разъезжать по свету. Да и что там, на юге, хорошего-то?
— Лично мне на юге жить нравится, — я почувствовал раздражение, — все нравится. Горы, сам Мюнхен, озеро Аммерзее.
— А люди? Народ ведь там, в Баварии, со своим норовом, одни кисточки из оленьего меха на шляпках чего стоят, у порядочного парикмахера при виде таких украшений адреналин хлещет. А говор? Вовсе ни слова не понять.
— Это, пожалуй, верно. Поначалу баварский диалект не понимаешь. — Я замолчал и, прислушиваясь к ритмичному позвякиванию ножниц, вспомнил, как в первый раз пошел в Мюнхене к парикмахеру. Я сидел, смотрел в зеркало, как он меня стрижет, и пытался понять, о чем он рассказывает. Из вежливости я иногда поддакивал, вставлял словечко, вроде «конечно, да, очень интересно, в самом деле». И вдруг парикмахер сорвал с моей шеи полотенце и заорал: «Вон отсюда!» Выгнал меня. Потом было не очень-то просто найти другого парикмахера, который согласился бы довести дело до конца. Они все думали, если парень пришел подстриженным наполовину, у него наверняка вши, вот коллега и выставил его из своего заведения.
— Говорят, бешеные они, баварцы эти. — Он опять щелкнул ножницами, затем окинул взглядом свою работу. — Между прочим, вам бы лучше на косой пробор и со лба убрать волосы.
— Что? Мне? При залысинах, как у Гете на известном портрете?
— Уж вы мне поверьте. Вот взять хоть Аксена. Я его видел вот как вас сейчас. Член политбюро, а прическа — ну ни в одни ворота. За границу его пускать стыдно было. Я ему сделал косой проборчик, вот тут, надо лбом, приподнял, и очень даже культурненько получилось.
— Послушайте! Ни в коем случае! Я не…
Щелкнул замок входной двери. В коридоре послышались шаги, и вошел мужчина лет сорока пяти, рыжий, с торчащей челкой на лбу, а на затылке у него волосы были завязаны в хвостик. Я подумал: жить под одной крышей с одержимым парикмахером и сохранить длинные волосы способен лишь человек с характером.
— Это к вам, — сказал Крамер. — Сейчас закончим. Чуток осталось. — Нажав на плечи, он снова усадил меня на стул, затем достал из стола опасную бритву. Шпрангер внимательно следил за его манипуляциями. Парикмахер опробовал лезвие на ногте и принялся брить мне затылок. Я почувствовал себя довольно неуютно, тем более что Шпрангер тоже как-то настороженно наблюдал за происходящим и молчал. Бритва скользила по шее легко, почти неощутимо.
— Готово! — объявил Крамер и, осторожно сняв с меня полотенце, стряхнул волосы на пол. Потом, достав все из того же ящика щетку, обмахнул мне плечи и ворот.