Уве ТИММ
НОЧЬ ЧУДЕС
…война,
Болезнь иль смерть всегда грозят любви
И делают ее, как звук, мгновенной,
Как тень, летучей и, как сон, короткой.
Так молния, блеснув во мраке ночи,
Разверзнет гневно небеса и землю,
И раньше, чем воскликнем мы: «Смотри!» —
Ее уже поглотит бездна мрака —
Все яркое так быстро исчезает.
Вильям Шекспир. «Сон в летнюю ночь»
Глава 1
ПОХОДНАЯ КРОВАТЬ НАПОЛЕОНА
Если точно, эта история началась с того, что у меня не было начала истории. Уж я и за стол садился, и в затылке чесал, и по городу бродил, и курил до одури — а ведь недавно бросил! — причем сигары курил, понадеявшись, что, может, только и надо-то — окутать себя густыми клубами дыма, и тут же придумается замечательное и позарез необходимое начало истории. Напрасные мечты! Текст не шел, хоть ты тресни, упрямо не желала вылупиться первая фраза, та самая, от которой зависит все, что напишешь дальше. По ночам я стоял у окна и подсматривал за некой дамой, недавно поселившейся в доме напротив, — она даже не думала гасить яркий свет, принимая мужчин, которые частенько к ней наведывались. Попробовал было описать ситуацию: некий господин подсматривает из окна, следит за женщиной, а сам уверен, что она давно уже прекрасно знает о том, что он за ней наблюдает. Осилил с грехом пополам две страницы и бросил. Рванул на Северное море и там шатался по берегу курортного городка, в голове стоял шум прибоя, ор чаек и нудные жалобы на тяжкую жизнь хозяина гостиницы, единственным постояльцем которой был я. Выдерживать это удавалось ровно четыре дня, потом я сбежал, вернулся домой, к родимому столу. Купил диск с шахматными партиями, поставил в компьютер и принялся играть против Каспарова — разыгрывал партии последнего первенства мира. Опять же, точно на четвертый день, ближе к вечеру — я к тому времени так и не продвинулся дальше дебюта первой партии — затрещал телефон. Звонил редактор одной газеты — не соглашусь ли написать для них очерк о картофеле, что-нибудь вроде «Из далекого Перу на новую родину, в Пруссию»? Об истории картофеля и его роли в формировании национального немецкого характера. И разумеется, о моих собственных вкусовых предпочтениях. Плюс кулинарные рецепты. Плюс, особо, о жареной картошке.
— Хе-хе, — редактор засмеялся. — Вы ведь так любите разные бытовые зарисовки! Объем — от десяти до двенадцати страниц, есть где развернуться.
Я отказался — сказал, занят другой работой, нет времени. Я и правда как раз перед его звонком мучительно раздумывал о комбинации, которая у шахматистов называется «дерево». Повесив трубку, вновь попытался сосредоточиться на шахматах, но тут в голову полезли мысли о моем дядьке, то есть о дяде Хайнце. Этот дядька умел различать на вкус различные сорта картофеля, причем по-настоящему — он их различал, даже если картошка была жареная или вареная. На смертном одре дядька произнес странные слова — хотя до того несколько дней рта не раскрывал: «Красное деревце». Никто не мог взять в толк, что он имел в виду. Моя мама предположила, что так называется какой-то сорт картофеля. В семье дядю Хайнца считали лентяем, тунеядцем и неудачником, во всяком случае, мой отец иначе о нем не отзывался — всю жизнь он, дескать, только и знал валяться на диване с трубкой в зубах. Кстати, в моей памяти эта картинка — самая яркая: дядя Хайнц полеживает в кухне на диванчике, подсунув под голову подушку. И курит. Он замечательно пускал кольца. Иногда он по моей просьбе выпускал три колечка подряд. А однажды в воскресный день, дело было вскоре после конца войны, он с женой, тетей Хильдой, пришел к нам в гости. Отец накануне ходил к крестьянам и, уж не помню на что, выменял картошки. Мама выложила на стол то, что еще уцелело от нашего столового серебра после таких вот обменных операций. Все уселись по местам, притихли в ожидании. Вкусно пахло жареным луком и даже салом — мать протерла сковороду припрятанным ошметком. Обед вышел праздничный, за столом, кроме нас, сидели фрау Шолле и фрау Зерензен — к ним в квартиру нас в то время подселили. Дяде Хайнцу мать первому положила на тарелку два ломтика жареной картошки. Он осторожно разжевал их, распробовал — в точности как дегустатор вин, чуть приоткрыв рот, нежно и словно бы прислушиваясь к чему-то в себе. Помедлил, задумчиво наклонил голову, с видом поистине глубочайшей сосредоточенности… и получил добавку, еще два кусочка. Опять последовали утонченно-медлительные жевательные движения… Отец не выдержал:
— Ну, что?
Дядя проглотил, с его лица не сходило выражение глубокомысленной сосредоточенности. Еще немного поколебавшись, он наконец объявил:
— «Графская корона», она!
— Браво! — крикнул отец, и все захлопали.
Теперь нам также можно было приняться за еду и насладиться не просто какой-то жареной картошкой, а «графской короной». Вкусно было — не передать. Но что же этот вкус напоминал? Я спросил дядю и в ответ услышал:
— Ага! Вот и слов-то таких нет, чтоб это описать.
«Красное деревце». Удивительно, какие только мысли не приходят человеку в его последний час, когда сознание вот-вот померкнет…
Может быть, решил я, не так оно и плохо — написать очерк по заданию редакции. В конце концов, отвлекусь, отдохну от себя самого, от незадавшейся истории, все равно у нее нет начала, и, похоже, оно нескоро появится. А гонорар пригодится, да еще как. Ну а к каспаровским дебютам я уже успел охладеть. Итак, я позвонил в редакцию и сразу спросил, отдали они кому-то из авторов картофельную тему или еще нет.
— Нет.
— Ладно, я напишу очерк. Мне интересно проследить параллели между вкусовыми ощущениями и процессом писательского творчества. Как ни крути, и здесь и там вся штука в языке.
Редактор слегка опешил, но затем назвал сумму гонорара, и тут язык от удивления проглотил я — сумма была, мягко говоря, немаленькая. А редактор подумал, что я заколебался, и поспешил сказать, что все расходы на поездки, если без них не обойтись, редакция берет на себя.
— Договорились.
В тот же день я пошел в Государственную библиотеку, заказал пять книг и углубился в чтение. История картофеля, питательная ценность, картофелеводство, кулинария. Меня уносило Бог весть куда — картофель в Ирландии, в Индонезии, на далеком острове Тристан-да-Кунья, я самозабвенно копался в терминологии: земляные яблоки, пом-де-тер, бататы, и в конце концов додумался-таки: больше пользы будет, если поговорить с кем-то, кто действительно разбирается в этой картошкологии, хоть с историком, что ли, или со специалистом-диетологом.
Вечером я позвонил Кубину. После объединения Германии он перебрался из родного Гамбурга в Берлин, четыре года проработал в обществе по управлению чужим имуществом, а теперь открыл свою консалтинговую фирму. Кубин — большой любитель кулинарии, мало того, на досуге он писал книгу об итальянской кухне.
— Погоди, а то пригорит там у меня! — раздалось в трубке. Через минуту он продолжил разговор: — Ну да, есть человек, который занимался картофелем. Здесь, в Берлине. — Кубин обещал достать адрес.
На другой день я вылетел в Берлин, намереваясь заняться там совершенно заурядной журналистской работой — сбором материала для очерка.
— Заходи, — сказал он. — Здорово, что ты приехал! Но смотри, чтоб в этот раз все было по-честному, мне вовсе не улыбается снова узнать собственную персону в каком-нибудь герое твоего нового романа.
Он показал мне квартиру. Четыре больших комнаты. Одна пустая, в центре три здоровенных каменных яйца, два из отполированного мрамора, одно из блестящего черного гранита. Казалось, сказочная птица Рух устроила тут гнездо и сейчас влетит в неплотно затворенное окно.
— Типичная берлинская комната, — сказал Кубин, — проходная. Там, дальше — спальня.
— Тихо-то как, спокойно! Окна во двор?
— Верно, верно, — кивнул он. — И все-таки у меня в этом паршивом Берлине начались жуткие нарушения сна, один раз даже заснул, представляешь, на заседании, которое вел! А дома ляжешь в постель — сна ни в одном глазу. Теперь-то сплю — хоть из пушек пали над головой, не проснусь. Снов не вижу. По крайней мере, утром ничего не помню. Перерабатываю свои похоронные мысли в глубинах подсознания. А знаешь, в чем секрет, почему я дрыхну без задних ног, не терзаясь какими-то моральными угрызениями? Я сменил кровать. Два года тому назад. Иди сюда, покажу!
Он распахнул дверь спальни. Пустая комната — шкаф, кровать, больше ничего. И кровать-то походная, вроде раскладушки.
— Что скажешь? Точнейшая копия походной кровати Наполеона. Оригинал в парижском Музее армии. Между прочим, настоящая кровать императора на шестьдесят сантиметров короче. Он на ней спал во время всех своих походов. Кроватка маленькая, да удаленькая, потому что глубокая. А то как бы он выдержал все эти жуткие военные передряги? Вот и моя просто отличная, не проваливаешься, лежишь на твердом, но как бы объяснить? — вроде она тебя поддерживает. Пожалуй, так же, как на водяной, мы с Анжелой купили тогда, к свадьбе, водяную. А что? Кто не мечтает походить по водам или хоть поспать на воде? Но, ты понимаешь, тина эта, зелень утиная…
— Утиная зелень?
— Сначала та кровать, водяная, была телесно-розового цвета, но через месяц почернела, от водорослей, так нам объяснили. А уж запах — будто в ракушечном гроте, месяца два прошло — вонь как над прудом, где карпов разводят. В общем, вывезли мы ее в лес тихой сапой, пускай, решили, будет там такой вот маленький новый биотоп, а себе купили другую, японскую, модель «самурай», размеры — супер. На ней и двум женам места хватило бы. В Гамбурге она осталась, там же, где и моя семейная жизнь.
Кубин увел меня в кухню, где, кроме буфета, стола, холодильника и газовой плиты, опять же ничего не было — никаких тебе декоративных медных посудин на полках, никаких тряпичных прихваток ручной работы, якобы произведений народного искусства индейцев племени хопи, и тому подобных хорошеньких штучек. Но на стене висел подписанный автором рисунок Энди Уорхола — банка пива «Кэмпбелл». Стол накрыт на двоих — тарелки, бокалы, вилки и ложки, все в стиле двадцатых годов, все по эскизам прославленного венского дизайнера. Кубин взял пачку макарон и, ловко развернув веером, запустил их в кипящую воду.
— Я было подумал, не заказать ли несколько копий императорской койки. Но решил — не стоит. На нашем рынке разве такой товар пойдет? Консерваторы слишком провинциальны, а у наших левых, в отличие от их французских собратьев, начисто отсутствует вкус и интерес к военной тематике.
С потолка свисала оригинальная лампа с колпаком из белого стекла, по которому были раскиданы черные силуэты — ребятишки и эльфы с поднятыми сачками гонятся за женской фигуркой с крылышками за спиной как у мотылька.
— А-а, лампу эту я в Вене купил на тамошней барахолке, — сказал Кубин, заметив, что я разглядываю светильник. — Вся штука, как ты понимаешь, в крыльях.
— Которая убегает, это что же, фея?
— Может, фея, а может — богиня победы Ника. В любом случае эта свора явно хочет оттяпать ей крылья. А тебе никогда не приходило в голову, что французы ухитрились обставить как великий триумф свою чудовищную катастрофу? И каким же образом? А просто разукрасили как надо громадину каменную. Надо, надо тебе увидеть Триумфальную арку. На ней, понимаешь, надписи — перечислены все битвы французской армии. Победы и поражения. Эта гигантская каменная арка перекрыла даже такие военные катастрофы, как Лейпцигское сражение[1] или взятие Москвы. Никто, глядя на Триумфальную арку, не вспоминает, что Наполеон проиграл важнейшие сражения, вообще войну проиграл. Вот это и есть сила эстетики, понимаешь? Все видится в другом свете, а только это и нужно. — Кубин плеснул в кастрюлю оливкового масла и поставил на огонь, потом добавил туда же соус песто из баночки и сказал: — Теперь туда — свежих кедровых орешков, это очень важно. — Он достал с полки пакетик. — Держи-ка! — И вытряхнул мне в подставленную ладонь несколько ядрышков. — Скажи, а с чего это ты из всех корнеплодов выбрал для своего очерка пролетарочку?
— Да как раз потому, что пролетарочка.
Кубин осторожно снял с буфетной полки, где красовались вина, бутылку красного, вытащил пробку, понюхал ее и налил мне вина.
— Давай, угадывай!
Я отпил глоток.
— Трудно сказать. Италия? «Монтепульчиано»? Из Абруццо, не сомневаюсь. По-моему, года девяносто третьего. Хороший был год.
— Черт! Вот это да! — Кубин вытаращил глаза.
— Ладно, чего там. — Я усмехнулся. — Успел разглядеть этикетку.
Кубин попробовал вино, почмокал губами.
— «Эмидио Пепе». — Он помешал масло. — Картошка… Тоже мне, деликатес. Нет, я член макаронной партии.
— А я вот однажды влюбился в картошечку.
Кубин насторожился:
— Какую такую картошечку?
— Студенческую. Дело было в студенческие годы, на карнавале. Танцевала там одна девочка, классно танцевала, а костюм у нее был «молодая картошка», нежно-бежевого такого цвета, розоватого даже, этот сорт называется «кливия». Оказалось, у той девочки любимая еда — отварная картошка с зеленым соусом — знаешь, йогурт, еще что-то, зелень и тертый чеснок. От этого у нее и личико было нежного бледного цвета. А на нос она себе налепила зеленые веснушки. Я тогда сказал: «Веснушки — это крошечные окошечки, они нужны, чтобы кожа получала побольше солнца в нашем северном туманном Нифльхейме[2]. Нет веснушек — значит, рахит тебе обеспечен». А она говорит: «Хоть бы моих веснушек хватило, а то они у меня только на носу».
— Ишь ты! И что, правду сказала?
— Осталось неизвестным. На ней, видишь ли, кринолин был проволочный, обтянутый розовато-бежевой тряпкой. Вытащила она меня танцевать — а я был Дон Кихотом, представляешь? Потрясающий карнавал был, единственный карнавал, на котором я не клевал носом от скуки. А может, еще и потому, что так и не удалось мне до той девочки добраться. Все из-за проволочного этого каркаса, из-за костюма «молодая картошечка».
— Ну а потом-то?
— Потом? Под утро она исчезла, сбежала, прямо как Золушка. Больше я ее не встречал. Иногда бывает, увижу молодую картошку с тоненькой кожурой — сразу ее вспоминаю, вот и ем картошку, упиваясь сладостными грезами.
— Что ж, — сказал Кубин. — По-моему, неплохая тема для прозы. Почему бы тебе не написать об этом?
— А ты не слышал названия «красное деревце»?
— Красный бук? У него листья…
— Нет. Мне кажется, это название одного из сортов картофеля. «Красное деревце» — последние слова, которые произнес перед смертью мой дядя, а он распознавал картошку на вкус не хуже, чем ты — вина.
— Симпатичный дядя, мы бы с ним подружились. Ну, расспроси, расспроси того… э-э… картофелеведа. Я с ним познакомился на одной вечеринке, год назад, наверное. Специалист по сельскому хозяйству, раньше работал в Академии наук ГДР, ну, их там посокращали всех, ты же знаешь. Тридцать тысяч душ. Сидели себе в институтах, в которых уже штукатурка со стен сыпалась, изучали какие-то нелепые вещи вроде солярографии, или реставрировали грамматику древнеузбекского языка, или пересчитывали камешки на развалинах древних Фив. Если оставалось время свободное от доносов на своих же коллег… Фамилия его Роглер. Тихий такой старикан, диалект у него, правда, саксонский, но ничего, терпимо, понять можно, потому как наполовину с берлинским смешанный. — Кубин отхлебнул вина, причмокнул, поцокал языком, застонал от удовольствия. — Родной его саксонский дал о себе знать, только когда он завел речь о картошке. Но уж тут пошел разводить турусы на колесах, скажу я тебе! Ценные питательные качества, витамины-калории, названия-термины, распространенность во всем белом свете, унять его не было ну просто никакой возможности.
— Это же именно то, что надо!
Кубин дал мне попробовать песто:
— Ну? Ничего особенного, верно? Но какой вкус… — Он опять причмокнул губами. — По мне, так не расти она вообще, твоя картошка.
— А у тебя есть адрес этого человека?
— Нету. Но можно узнать у Розенова. Тоже бывший сотрудник академии гэдээровской. Я с ним в контакте, он время от времени подрабатывает в одной фирме, консультантом, что ли. Вон там лежит, телефон его, я выписал тебе. — Он махнул рукой в сторону стола, рядом с одним из приборов я увидел бумажную карточку. Кубин взял дуршлаг, слил воду со спагетти, деревянной лопаточкой хорошо перемешал их с горячим песто.
— «Красное деревце»… Да разве может быть у картошки такое название?
— Бывают и подиковиннее.
— А отчего умер дядя?
— Рак легких. Выкуривал по две пачки сигарет в день, никак не меньше. Даже в больнице курил — уже кровью харкал, а все равно курил тайком, запершись в туалете. Потом он умер. И последнее, что он сказал, были эти самые слова, «красное деревце».
— Спроси Роглера, спроси… — Кубин раскладывал спагетти по тарелкам. — Нет, что ни говори, итальянцы не зря подают картошку разве что на гарнир. Вот помидоры — другое дело. Но разумеется, не голландские парниковые выродки неимоверных размеров. Я помидоры у здешнего итальянца покупаю. Выращивает в огороде, а навоз ему в полиции дают, в ихней конно-спортивной школе.
Весь вечер потом Кубин на чем свет ругал Берлин и берлинцев, клял их старания всегда и везде казаться остроумными и находчивыми, хаял пресловутый берлинский юмор, который у него, Кубина, в печенках. А еще рассказал об Анжеле, своей бывшей жене, недавно вышедшей замуж в третий раз. За кого? За американца, ботаника, специалиста по арктическим лишайникам. Вот так-то. Теперь этот тип ищет работу в Берлине, найти ее, само собой, далеко не просто, потому как и на востоке и на западе страны безработных лишаеведов — хоть пруд пруди. Да, Кубин его видел, ни дать ни взять белка-летяга, это такие зверушки, которые скачут с дерева на дерево и в полете рулят хвостом. Кубин разошелся, макароны чуть не вывалились у него изо рта. Отхлебнув красного, он вытер жирный след с края бокала и опять завел все о том же:
— Интересно, ухитрится она, с чертовой своей спиралью, не забеременеть от своего ботаника? Этот тип — настоящий сумчатый медоед.
— Кто-кто?
Кубин надолго присосался к бокалу, потом рассеянно уставился в тарелку, намотал на вилку последнюю макаронину.
— Сумчатый медоед. Это такие австралийские зверушки, у которых самку оплодотворяет не один самец, а шут их знает сколько. Причем самцы садятся на задние лапки и игриво выставляют на обозрение свое хозяйство. А оно у них — будь здоров, ну самки и сбегаются, привлеченные такими незаурядными достоинствами.
— Ничего, если я закурю? — На всякий случай я показал, что в портсигаре у меня только три сигары.
— Опять за старое взялся? Ну, кури, кури, пока дым из ушей не полезет. — Кубин снова отхлебнул изрядный глоток, уже не причмокивая и не перекатывая вино во рту. Помолчав, он задумчиво покачал головой: — Колоссальных размеров органы. Ты представь — пять процентов от общей массы тела этих тварей. Если по-нашему, значит, твой аппарат весил бы четыре кило.
— Ты что, видел этого ботаника в чем мать родила?
Кубин вытаращил глаза и поглядел на меня с усмешкой:
— Господи помилуй! Не могу поверить — неужели ты до сих пор остался таким бесхитростным реалистом? Верно, сумчатый медоед, пожалуй, все-таки не совсем то. Анжелин ботаник, он скорей вроде водоплавающего австралийского динго с купированным хвостом.
Но как выглядит водоплавающий австралийский динго с купированным хвостом, Кубин мне уже не рассказал, слишком нагрузился.
— Хе-хе, — редактор засмеялся. — Вы ведь так любите разные бытовые зарисовки! Объем — от десяти до двенадцати страниц, есть где развернуться.
Я отказался — сказал, занят другой работой, нет времени. Я и правда как раз перед его звонком мучительно раздумывал о комбинации, которая у шахматистов называется «дерево». Повесив трубку, вновь попытался сосредоточиться на шахматах, но тут в голову полезли мысли о моем дядьке, то есть о дяде Хайнце. Этот дядька умел различать на вкус различные сорта картофеля, причем по-настоящему — он их различал, даже если картошка была жареная или вареная. На смертном одре дядька произнес странные слова — хотя до того несколько дней рта не раскрывал: «Красное деревце». Никто не мог взять в толк, что он имел в виду. Моя мама предположила, что так называется какой-то сорт картофеля. В семье дядю Хайнца считали лентяем, тунеядцем и неудачником, во всяком случае, мой отец иначе о нем не отзывался — всю жизнь он, дескать, только и знал валяться на диване с трубкой в зубах. Кстати, в моей памяти эта картинка — самая яркая: дядя Хайнц полеживает в кухне на диванчике, подсунув под голову подушку. И курит. Он замечательно пускал кольца. Иногда он по моей просьбе выпускал три колечка подряд. А однажды в воскресный день, дело было вскоре после конца войны, он с женой, тетей Хильдой, пришел к нам в гости. Отец накануне ходил к крестьянам и, уж не помню на что, выменял картошки. Мама выложила на стол то, что еще уцелело от нашего столового серебра после таких вот обменных операций. Все уселись по местам, притихли в ожидании. Вкусно пахло жареным луком и даже салом — мать протерла сковороду припрятанным ошметком. Обед вышел праздничный, за столом, кроме нас, сидели фрау Шолле и фрау Зерензен — к ним в квартиру нас в то время подселили. Дяде Хайнцу мать первому положила на тарелку два ломтика жареной картошки. Он осторожно разжевал их, распробовал — в точности как дегустатор вин, чуть приоткрыв рот, нежно и словно бы прислушиваясь к чему-то в себе. Помедлил, задумчиво наклонил голову, с видом поистине глубочайшей сосредоточенности… и получил добавку, еще два кусочка. Опять последовали утонченно-медлительные жевательные движения… Отец не выдержал:
— Ну, что?
Дядя проглотил, с его лица не сходило выражение глубокомысленной сосредоточенности. Еще немного поколебавшись, он наконец объявил:
— «Графская корона», она!
— Браво! — крикнул отец, и все захлопали.
Теперь нам также можно было приняться за еду и насладиться не просто какой-то жареной картошкой, а «графской короной». Вкусно было — не передать. Но что же этот вкус напоминал? Я спросил дядю и в ответ услышал:
— Ага! Вот и слов-то таких нет, чтоб это описать.
«Красное деревце». Удивительно, какие только мысли не приходят человеку в его последний час, когда сознание вот-вот померкнет…
Может быть, решил я, не так оно и плохо — написать очерк по заданию редакции. В конце концов, отвлекусь, отдохну от себя самого, от незадавшейся истории, все равно у нее нет начала, и, похоже, оно нескоро появится. А гонорар пригодится, да еще как. Ну а к каспаровским дебютам я уже успел охладеть. Итак, я позвонил в редакцию и сразу спросил, отдали они кому-то из авторов картофельную тему или еще нет.
— Нет.
— Ладно, я напишу очерк. Мне интересно проследить параллели между вкусовыми ощущениями и процессом писательского творчества. Как ни крути, и здесь и там вся штука в языке.
Редактор слегка опешил, но затем назвал сумму гонорара, и тут язык от удивления проглотил я — сумма была, мягко говоря, немаленькая. А редактор подумал, что я заколебался, и поспешил сказать, что все расходы на поездки, если без них не обойтись, редакция берет на себя.
— Договорились.
В тот же день я пошел в Государственную библиотеку, заказал пять книг и углубился в чтение. История картофеля, питательная ценность, картофелеводство, кулинария. Меня уносило Бог весть куда — картофель в Ирландии, в Индонезии, на далеком острове Тристан-да-Кунья, я самозабвенно копался в терминологии: земляные яблоки, пом-де-тер, бататы, и в конце концов додумался-таки: больше пользы будет, если поговорить с кем-то, кто действительно разбирается в этой картошкологии, хоть с историком, что ли, или со специалистом-диетологом.
Вечером я позвонил Кубину. После объединения Германии он перебрался из родного Гамбурга в Берлин, четыре года проработал в обществе по управлению чужим имуществом, а теперь открыл свою консалтинговую фирму. Кубин — большой любитель кулинарии, мало того, на досуге он писал книгу об итальянской кухне.
— Погоди, а то пригорит там у меня! — раздалось в трубке. Через минуту он продолжил разговор: — Ну да, есть человек, который занимался картофелем. Здесь, в Берлине. — Кубин обещал достать адрес.
На другой день я вылетел в Берлин, намереваясь заняться там совершенно заурядной журналистской работой — сбором материала для очерка.
* * *
Кубин выскочил встречать меня у лифта, мы обнялись, и я сразу заметил, что он изрядно потолстел. Лицо у него было усталое, серого, нездорового цвета.— Заходи, — сказал он. — Здорово, что ты приехал! Но смотри, чтоб в этот раз все было по-честному, мне вовсе не улыбается снова узнать собственную персону в каком-нибудь герое твоего нового романа.
Он показал мне квартиру. Четыре больших комнаты. Одна пустая, в центре три здоровенных каменных яйца, два из отполированного мрамора, одно из блестящего черного гранита. Казалось, сказочная птица Рух устроила тут гнездо и сейчас влетит в неплотно затворенное окно.
— Типичная берлинская комната, — сказал Кубин, — проходная. Там, дальше — спальня.
— Тихо-то как, спокойно! Окна во двор?
— Верно, верно, — кивнул он. — И все-таки у меня в этом паршивом Берлине начались жуткие нарушения сна, один раз даже заснул, представляешь, на заседании, которое вел! А дома ляжешь в постель — сна ни в одном глазу. Теперь-то сплю — хоть из пушек пали над головой, не проснусь. Снов не вижу. По крайней мере, утром ничего не помню. Перерабатываю свои похоронные мысли в глубинах подсознания. А знаешь, в чем секрет, почему я дрыхну без задних ног, не терзаясь какими-то моральными угрызениями? Я сменил кровать. Два года тому назад. Иди сюда, покажу!
Он распахнул дверь спальни. Пустая комната — шкаф, кровать, больше ничего. И кровать-то походная, вроде раскладушки.
— Что скажешь? Точнейшая копия походной кровати Наполеона. Оригинал в парижском Музее армии. Между прочим, настоящая кровать императора на шестьдесят сантиметров короче. Он на ней спал во время всех своих походов. Кроватка маленькая, да удаленькая, потому что глубокая. А то как бы он выдержал все эти жуткие военные передряги? Вот и моя просто отличная, не проваливаешься, лежишь на твердом, но как бы объяснить? — вроде она тебя поддерживает. Пожалуй, так же, как на водяной, мы с Анжелой купили тогда, к свадьбе, водяную. А что? Кто не мечтает походить по водам или хоть поспать на воде? Но, ты понимаешь, тина эта, зелень утиная…
— Утиная зелень?
— Сначала та кровать, водяная, была телесно-розового цвета, но через месяц почернела, от водорослей, так нам объяснили. А уж запах — будто в ракушечном гроте, месяца два прошло — вонь как над прудом, где карпов разводят. В общем, вывезли мы ее в лес тихой сапой, пускай, решили, будет там такой вот маленький новый биотоп, а себе купили другую, японскую, модель «самурай», размеры — супер. На ней и двум женам места хватило бы. В Гамбурге она осталась, там же, где и моя семейная жизнь.
Кубин увел меня в кухню, где, кроме буфета, стола, холодильника и газовой плиты, опять же ничего не было — никаких тебе декоративных медных посудин на полках, никаких тряпичных прихваток ручной работы, якобы произведений народного искусства индейцев племени хопи, и тому подобных хорошеньких штучек. Но на стене висел подписанный автором рисунок Энди Уорхола — банка пива «Кэмпбелл». Стол накрыт на двоих — тарелки, бокалы, вилки и ложки, все в стиле двадцатых годов, все по эскизам прославленного венского дизайнера. Кубин взял пачку макарон и, ловко развернув веером, запустил их в кипящую воду.
— Я было подумал, не заказать ли несколько копий императорской койки. Но решил — не стоит. На нашем рынке разве такой товар пойдет? Консерваторы слишком провинциальны, а у наших левых, в отличие от их французских собратьев, начисто отсутствует вкус и интерес к военной тематике.
С потолка свисала оригинальная лампа с колпаком из белого стекла, по которому были раскиданы черные силуэты — ребятишки и эльфы с поднятыми сачками гонятся за женской фигуркой с крылышками за спиной как у мотылька.
— А-а, лампу эту я в Вене купил на тамошней барахолке, — сказал Кубин, заметив, что я разглядываю светильник. — Вся штука, как ты понимаешь, в крыльях.
— Которая убегает, это что же, фея?
— Может, фея, а может — богиня победы Ника. В любом случае эта свора явно хочет оттяпать ей крылья. А тебе никогда не приходило в голову, что французы ухитрились обставить как великий триумф свою чудовищную катастрофу? И каким же образом? А просто разукрасили как надо громадину каменную. Надо, надо тебе увидеть Триумфальную арку. На ней, понимаешь, надписи — перечислены все битвы французской армии. Победы и поражения. Эта гигантская каменная арка перекрыла даже такие военные катастрофы, как Лейпцигское сражение[1] или взятие Москвы. Никто, глядя на Триумфальную арку, не вспоминает, что Наполеон проиграл важнейшие сражения, вообще войну проиграл. Вот это и есть сила эстетики, понимаешь? Все видится в другом свете, а только это и нужно. — Кубин плеснул в кастрюлю оливкового масла и поставил на огонь, потом добавил туда же соус песто из баночки и сказал: — Теперь туда — свежих кедровых орешков, это очень важно. — Он достал с полки пакетик. — Держи-ка! — И вытряхнул мне в подставленную ладонь несколько ядрышков. — Скажи, а с чего это ты из всех корнеплодов выбрал для своего очерка пролетарочку?
— Да как раз потому, что пролетарочка.
Кубин осторожно снял с буфетной полки, где красовались вина, бутылку красного, вытащил пробку, понюхал ее и налил мне вина.
— Давай, угадывай!
Я отпил глоток.
— Трудно сказать. Италия? «Монтепульчиано»? Из Абруццо, не сомневаюсь. По-моему, года девяносто третьего. Хороший был год.
— Черт! Вот это да! — Кубин вытаращил глаза.
— Ладно, чего там. — Я усмехнулся. — Успел разглядеть этикетку.
Кубин попробовал вино, почмокал губами.
— «Эмидио Пепе». — Он помешал масло. — Картошка… Тоже мне, деликатес. Нет, я член макаронной партии.
— А я вот однажды влюбился в картошечку.
Кубин насторожился:
— Какую такую картошечку?
— Студенческую. Дело было в студенческие годы, на карнавале. Танцевала там одна девочка, классно танцевала, а костюм у нее был «молодая картошка», нежно-бежевого такого цвета, розоватого даже, этот сорт называется «кливия». Оказалось, у той девочки любимая еда — отварная картошка с зеленым соусом — знаешь, йогурт, еще что-то, зелень и тертый чеснок. От этого у нее и личико было нежного бледного цвета. А на нос она себе налепила зеленые веснушки. Я тогда сказал: «Веснушки — это крошечные окошечки, они нужны, чтобы кожа получала побольше солнца в нашем северном туманном Нифльхейме[2]. Нет веснушек — значит, рахит тебе обеспечен». А она говорит: «Хоть бы моих веснушек хватило, а то они у меня только на носу».
— Ишь ты! И что, правду сказала?
— Осталось неизвестным. На ней, видишь ли, кринолин был проволочный, обтянутый розовато-бежевой тряпкой. Вытащила она меня танцевать — а я был Дон Кихотом, представляешь? Потрясающий карнавал был, единственный карнавал, на котором я не клевал носом от скуки. А может, еще и потому, что так и не удалось мне до той девочки добраться. Все из-за проволочного этого каркаса, из-за костюма «молодая картошечка».
— Ну а потом-то?
— Потом? Под утро она исчезла, сбежала, прямо как Золушка. Больше я ее не встречал. Иногда бывает, увижу молодую картошку с тоненькой кожурой — сразу ее вспоминаю, вот и ем картошку, упиваясь сладостными грезами.
— Что ж, — сказал Кубин. — По-моему, неплохая тема для прозы. Почему бы тебе не написать об этом?
— А ты не слышал названия «красное деревце»?
— Красный бук? У него листья…
— Нет. Мне кажется, это название одного из сортов картофеля. «Красное деревце» — последние слова, которые произнес перед смертью мой дядя, а он распознавал картошку на вкус не хуже, чем ты — вина.
— Симпатичный дядя, мы бы с ним подружились. Ну, расспроси, расспроси того… э-э… картофелеведа. Я с ним познакомился на одной вечеринке, год назад, наверное. Специалист по сельскому хозяйству, раньше работал в Академии наук ГДР, ну, их там посокращали всех, ты же знаешь. Тридцать тысяч душ. Сидели себе в институтах, в которых уже штукатурка со стен сыпалась, изучали какие-то нелепые вещи вроде солярографии, или реставрировали грамматику древнеузбекского языка, или пересчитывали камешки на развалинах древних Фив. Если оставалось время свободное от доносов на своих же коллег… Фамилия его Роглер. Тихий такой старикан, диалект у него, правда, саксонский, но ничего, терпимо, понять можно, потому как наполовину с берлинским смешанный. — Кубин отхлебнул вина, причмокнул, поцокал языком, застонал от удовольствия. — Родной его саксонский дал о себе знать, только когда он завел речь о картошке. Но уж тут пошел разводить турусы на колесах, скажу я тебе! Ценные питательные качества, витамины-калории, названия-термины, распространенность во всем белом свете, унять его не было ну просто никакой возможности.
— Это же именно то, что надо!
Кубин дал мне попробовать песто:
— Ну? Ничего особенного, верно? Но какой вкус… — Он опять причмокнул губами. — По мне, так не расти она вообще, твоя картошка.
— А у тебя есть адрес этого человека?
— Нету. Но можно узнать у Розенова. Тоже бывший сотрудник академии гэдээровской. Я с ним в контакте, он время от времени подрабатывает в одной фирме, консультантом, что ли. Вон там лежит, телефон его, я выписал тебе. — Он махнул рукой в сторону стола, рядом с одним из приборов я увидел бумажную карточку. Кубин взял дуршлаг, слил воду со спагетти, деревянной лопаточкой хорошо перемешал их с горячим песто.
— «Красное деревце»… Да разве может быть у картошки такое название?
— Бывают и подиковиннее.
— А отчего умер дядя?
— Рак легких. Выкуривал по две пачки сигарет в день, никак не меньше. Даже в больнице курил — уже кровью харкал, а все равно курил тайком, запершись в туалете. Потом он умер. И последнее, что он сказал, были эти самые слова, «красное деревце».
— Спроси Роглера, спроси… — Кубин раскладывал спагетти по тарелкам. — Нет, что ни говори, итальянцы не зря подают картошку разве что на гарнир. Вот помидоры — другое дело. Но разумеется, не голландские парниковые выродки неимоверных размеров. Я помидоры у здешнего итальянца покупаю. Выращивает в огороде, а навоз ему в полиции дают, в ихней конно-спортивной школе.
Весь вечер потом Кубин на чем свет ругал Берлин и берлинцев, клял их старания всегда и везде казаться остроумными и находчивыми, хаял пресловутый берлинский юмор, который у него, Кубина, в печенках. А еще рассказал об Анжеле, своей бывшей жене, недавно вышедшей замуж в третий раз. За кого? За американца, ботаника, специалиста по арктическим лишайникам. Вот так-то. Теперь этот тип ищет работу в Берлине, найти ее, само собой, далеко не просто, потому как и на востоке и на западе страны безработных лишаеведов — хоть пруд пруди. Да, Кубин его видел, ни дать ни взять белка-летяга, это такие зверушки, которые скачут с дерева на дерево и в полете рулят хвостом. Кубин разошелся, макароны чуть не вывалились у него изо рта. Отхлебнув красного, он вытер жирный след с края бокала и опять завел все о том же:
— Интересно, ухитрится она, с чертовой своей спиралью, не забеременеть от своего ботаника? Этот тип — настоящий сумчатый медоед.
— Кто-кто?
Кубин надолго присосался к бокалу, потом рассеянно уставился в тарелку, намотал на вилку последнюю макаронину.
— Сумчатый медоед. Это такие австралийские зверушки, у которых самку оплодотворяет не один самец, а шут их знает сколько. Причем самцы садятся на задние лапки и игриво выставляют на обозрение свое хозяйство. А оно у них — будь здоров, ну самки и сбегаются, привлеченные такими незаурядными достоинствами.
— Ничего, если я закурю? — На всякий случай я показал, что в портсигаре у меня только три сигары.
— Опять за старое взялся? Ну, кури, кури, пока дым из ушей не полезет. — Кубин снова отхлебнул изрядный глоток, уже не причмокивая и не перекатывая вино во рту. Помолчав, он задумчиво покачал головой: — Колоссальных размеров органы. Ты представь — пять процентов от общей массы тела этих тварей. Если по-нашему, значит, твой аппарат весил бы четыре кило.
— Ты что, видел этого ботаника в чем мать родила?
Кубин вытаращил глаза и поглядел на меня с усмешкой:
— Господи помилуй! Не могу поверить — неужели ты до сих пор остался таким бесхитростным реалистом? Верно, сумчатый медоед, пожалуй, все-таки не совсем то. Анжелин ботаник, он скорей вроде водоплавающего австралийского динго с купированным хвостом.
Но как выглядит водоплавающий австралийский динго с купированным хвостом, Кубин мне уже не рассказал, слишком нагрузился.
Глава 2
УПАКОВАННЫЙ РЕЙХСТАГ
Внизу на улице уже дожидалось такси, вверху на балконе стоял Кубин, напяливший зюйдвестку, и орал:
— Трави шкоты, руби мачты!
Он вдруг перегнулся через перила так далеко, что я испугался:
— Осторожней!
Но он только громче завопил, стараясь перекричать завывания разыгравшейся к ночи непогоды:
— Ваш друг, наверное, капитан?
— Нет. Он консультирует предпринимателей по вопросам бизнеса. А вот дед его, да, тот был капитаном. Таких песен я раньше от него не слышал. Обычно он в подпитии распевает ирландские песни.
— Куда едем?
— К Рейхстагу.
— А-а, на упаковку[3] поглядеть, — сообразил шофер. — Только не ждите чего-то особенного, ночью мало что видно. Вообще, дело полезное для нашего брата. Гостиницы битком, в пансионатах яблоку некуда упасть. И заказов хватает, с позавчера вот так.
— А обычно работы у вас мало?
Таксист кивнул лысой головой и бросил взгляд в зеркало. Но глаз его я не увидел — несмотря на поздний час, на нем были черные очки, пилотские, в стиле тридцатых, с массивной оправой под золото.
— Город после объединения — один сплошной затор. Крутом стройки да перестройки, куда ни ткнись — одностороннее движение, где раньше нормальное было. До чего ведь дошло! На Потсдамерплац у нас теперь озеро. Вырыли огромный котлован, понимаешь, а в нем земснаряды, шаланды да еще два буксира.
Машину затрясло. Мы ехали по каким-то временным мосткам.
— Случись на шаланде бунт — морской суд разбираться должен. Да уж, после объединения столько агрессии в людях накопилось, спасу нет. Я сам в Берлин лет двадцать назад приехал, из ФРГ, не захотел там жить. Тут тогда был отстойник для всех аутсайдеров и прочих дуриков. Социальный биотоп за каменной стеной, под охраной. А теперь понабежало мальцов, которым деньжат бы срубить, да побыстрее. Думаю вот, не податься ли еще куда.
— Куда же?
— В Кельн, может — в Гамбург.
В машину ударяли резкие порывы ветра. На лобовом стекле показались первые капли дождя. Таксист включил дворники.
— А чем вы занимаетесь, когда не за рулем? По специальности то есть?
— Многие интересуются. Думают, водила с ученой степенью. Нет. У меня водительские права, лицензия плюс шесть семестров романской филологии, вот и все. Когда не вожу, ничем не занимаюсь, читаю только, ну в кино хожу, еще музыку слушаю. И люблю ездить по свету, в Африку, в Сахару. Я когда-то путеводитель написал по Сахаре, маленький, правда. Она тогда еще не стала модным туристским аттракционом. Путеводитель мой давно распродан… Все, дальше ограждение. Пешком вам придется. Могу подвезти, конечно, да только ничего это вам не даст, вы же не хотите платить лишнее?
Я заколебался — не поехать ли в пансион, Бог с ним, с Рейхстагом. Но любопытство взяло верх, хотелось увидеть, какую часть Рейхстага уже упаковали. Я расплатился и выбрался из такси.
Дул холодный ветер, моросило. Вчера вечером, понадеявшись на метеопрогноз, я оставил плащ дома, в Мюнхене, чтоб не таскать с собой. В легком шелковом пиджачке, который я купил в Мюнхене по причине внезапно наступившей жары, холодный ветер пронизывал до костей.
Прямо впереди были Бранденбургские ворота, казалось, будто они светятся. Вокруг бродило несколько человек, все в плащах или накидках с капюшоном. К ограждению подъехал автомобиль, остановился. «Ланчия» с итальянским номером. Я вдруг почувствовал, что от моего шелкового пиджачка исходит какой-то странный запах, очень необычный, нет, не такой, как от намокшей шерсти — та пахнет по-домашнему уютно, сырой овчиной, — и не такой, как от хлопка, который, намокнув, издает запах соломы. Запах моего пиджака… Ну и ну, он воняет какой-то мерзкой слизью, какими-то выделениями, тьфу ты, вот ведь напасть. Я перешел улицу Семнадцатого июня. «Ланчия» развернулась и с горящими фарами двинулась прямо на меня, затормозила, водитель что-то крикнул — мне, больше некому. Я подошел и сказал, пригнувшись к опущенному окну:
— Я не здешний. Sono straniero.
— Ahh, lei parla italiano.
— Solamente un poco.
Он затараторил по-итальянски. Как я понял, что-то насчет ярмарки и что он куда-то едет ночью. Заметив мою растерянность, итальянец перешел на немецкий, причем вполне сносный, хотя и с сильным акцентом. Он рассказал, что возвращается с оптовой ярмарки. Здесь, в Берлине, ярмарка была. Одежда из кожи. Неужели, удивился он, я не читал в газетах?
— Нет, — сказал я. — Сегодня только приехал.
Итальянец не умолкал: после продаж у него остались кожаные куртки, две штуки, выставочные модели. Ему надо сегодня же возвращаться в Милан, да, сегодня, ночью. Зачем везти куртки обратно? Он открыл дверцу, махнул рукой, приглашая садиться. На секунду я заколебался, вспомнились всякие истории, которых я в последние месяцы наслушался от людей, побывавших в Берлине. Задушенные квартирные хозяйки, отрезанные пальцы с перстнями, туристы с кляпом во рту, киллеры, их жертвы… Но итальянец снова поманил гостеприимным жестом и улыбнулся такой радушной, такой типично итальянской широкой улыбкой… Короче, я уселся рядом с ним. И едва захлопнул дверцу, машина тронулась. Отъехали недалеко — в темный провал между двумя уличными фонарями. Я вздрогнул — влип, значит, все-таки! Быстро обернулся — нет, на заднем сиденье никто не прятался. Там был только черный мешок. Но он имел форму человеческого тела! Итальянец заглушил мотор.
— Трави шкоты, руби мачты!
Он вдруг перегнулся через перила так далеко, что я испугался:
— Осторожней!
Но он только громче завопил, стараясь перекричать завывания разыгравшейся к ночи непогоды:
Таксист полюбопытствовал:
Пятнадцать человек на сундук мертвеца,
Йо-хо-хо, и бутылка рому!
— Ваш друг, наверное, капитан?
— Нет. Он консультирует предпринимателей по вопросам бизнеса. А вот дед его, да, тот был капитаном. Таких песен я раньше от него не слышал. Обычно он в подпитии распевает ирландские песни.
— Куда едем?
— К Рейхстагу.
— А-а, на упаковку[3] поглядеть, — сообразил шофер. — Только не ждите чего-то особенного, ночью мало что видно. Вообще, дело полезное для нашего брата. Гостиницы битком, в пансионатах яблоку некуда упасть. И заказов хватает, с позавчера вот так.
— А обычно работы у вас мало?
Таксист кивнул лысой головой и бросил взгляд в зеркало. Но глаз его я не увидел — несмотря на поздний час, на нем были черные очки, пилотские, в стиле тридцатых, с массивной оправой под золото.
— Город после объединения — один сплошной затор. Крутом стройки да перестройки, куда ни ткнись — одностороннее движение, где раньше нормальное было. До чего ведь дошло! На Потсдамерплац у нас теперь озеро. Вырыли огромный котлован, понимаешь, а в нем земснаряды, шаланды да еще два буксира.
Машину затрясло. Мы ехали по каким-то временным мосткам.
— Случись на шаланде бунт — морской суд разбираться должен. Да уж, после объединения столько агрессии в людях накопилось, спасу нет. Я сам в Берлин лет двадцать назад приехал, из ФРГ, не захотел там жить. Тут тогда был отстойник для всех аутсайдеров и прочих дуриков. Социальный биотоп за каменной стеной, под охраной. А теперь понабежало мальцов, которым деньжат бы срубить, да побыстрее. Думаю вот, не податься ли еще куда.
— Куда же?
— В Кельн, может — в Гамбург.
В машину ударяли резкие порывы ветра. На лобовом стекле показались первые капли дождя. Таксист включил дворники.
— А чем вы занимаетесь, когда не за рулем? По специальности то есть?
— Многие интересуются. Думают, водила с ученой степенью. Нет. У меня водительские права, лицензия плюс шесть семестров романской филологии, вот и все. Когда не вожу, ничем не занимаюсь, читаю только, ну в кино хожу, еще музыку слушаю. И люблю ездить по свету, в Африку, в Сахару. Я когда-то путеводитель написал по Сахаре, маленький, правда. Она тогда еще не стала модным туристским аттракционом. Путеводитель мой давно распродан… Все, дальше ограждение. Пешком вам придется. Могу подвезти, конечно, да только ничего это вам не даст, вы же не хотите платить лишнее?
Я заколебался — не поехать ли в пансион, Бог с ним, с Рейхстагом. Но любопытство взяло верх, хотелось увидеть, какую часть Рейхстага уже упаковали. Я расплатился и выбрался из такси.
Дул холодный ветер, моросило. Вчера вечером, понадеявшись на метеопрогноз, я оставил плащ дома, в Мюнхене, чтоб не таскать с собой. В легком шелковом пиджачке, который я купил в Мюнхене по причине внезапно наступившей жары, холодный ветер пронизывал до костей.
Прямо впереди были Бранденбургские ворота, казалось, будто они светятся. Вокруг бродило несколько человек, все в плащах или накидках с капюшоном. К ограждению подъехал автомобиль, остановился. «Ланчия» с итальянским номером. Я вдруг почувствовал, что от моего шелкового пиджачка исходит какой-то странный запах, очень необычный, нет, не такой, как от намокшей шерсти — та пахнет по-домашнему уютно, сырой овчиной, — и не такой, как от хлопка, который, намокнув, издает запах соломы. Запах моего пиджака… Ну и ну, он воняет какой-то мерзкой слизью, какими-то выделениями, тьфу ты, вот ведь напасть. Я перешел улицу Семнадцатого июня. «Ланчия» развернулась и с горящими фарами двинулась прямо на меня, затормозила, водитель что-то крикнул — мне, больше некому. Я подошел и сказал, пригнувшись к опущенному окну:
— Я не здешний. Sono straniero.
— Ahh, lei parla italiano.
— Solamente un poco.
Он затараторил по-итальянски. Как я понял, что-то насчет ярмарки и что он куда-то едет ночью. Заметив мою растерянность, итальянец перешел на немецкий, причем вполне сносный, хотя и с сильным акцентом. Он рассказал, что возвращается с оптовой ярмарки. Здесь, в Берлине, ярмарка была. Одежда из кожи. Неужели, удивился он, я не читал в газетах?
— Нет, — сказал я. — Сегодня только приехал.
Итальянец не умолкал: после продаж у него остались кожаные куртки, две штуки, выставочные модели. Ему надо сегодня же возвращаться в Милан, да, сегодня, ночью. Зачем везти куртки обратно? Он открыл дверцу, махнул рукой, приглашая садиться. На секунду я заколебался, вспомнились всякие истории, которых я в последние месяцы наслушался от людей, побывавших в Берлине. Задушенные квартирные хозяйки, отрезанные пальцы с перстнями, туристы с кляпом во рту, киллеры, их жертвы… Но итальянец снова поманил гостеприимным жестом и улыбнулся такой радушной, такой типично итальянской широкой улыбкой… Короче, я уселся рядом с ним. И едва захлопнул дверцу, машина тронулась. Отъехали недалеко — в темный провал между двумя уличными фонарями. Я вздрогнул — влип, значит, все-таки! Быстро обернулся — нет, на заднем сиденье никто не прятался. Там был только черный мешок. Но он имел форму человеческого тела! Итальянец заглушил мотор.