Страница:
- Так я же не успел, только начал, Нестор Иванович... Черт его душу знает - до чего сволочь хлипкая...
Рощин в это время застонал и подогнул колени. Левка - обрадованно:
- Да ну же, психует.
Махно опять взялся за велосипед и увидел на столе Катину фотографию. Схватил, всмотрелся:
- У него взял? Кто? Жена?
Как у людей волевых, сосредоточенных, недоверчивых, с огромным опытом жизни, - у Нестора Ивановича была хорошая память. Он сейчас же вспомнил первое появление Кати (когда он заставил ее делать себе маникюр) и заступничество Алексея Красильникова, и все сведения, какие ему сообщили об этой красивой женщине Он сунул фотографию в карман, ведя велосипед, приостановился, - лицо Рощина оживало, рот приоткрылся.
- Приведешь его ко мне, я сам допрошу...
Одно твердо сложилось в уме Нестора Ивановича за эти дни гулянья: необходимость вести армию на Екатеринослав, взять его штурмом и поднять знамя анархии над городской думой. Такая добыча воодушевит и сплотит армию. Екатеринослав богат - на целую губернию хватит в нем мануфактуры и всякого барахла, чтобы по селам и деревням выкидывать из вагонов и тачанок штуки сукна, ситца, высыпать лопатами сахар, швырять девкам ленты, позументы, чулки и ботинки: "Вот вам, мужички-хлеборобы, подарочки от батьки Махно! Вот вам вольный строй безвластия, без помещиков и буржуев, без Советов и чрезвычаек...".
Все остальное было еще не решено. Сейчас, взглянув на Катину фотографию, он вдруг нашел это решение, - оно выскочило у него, как петрушка из раешника. Но он и виду не подал, что все в нем заплясало от торжества... Сел на велосипед и поехал через улицу к длинному дому с большими окнами и оголенными тополями перед ним. Это была школа, где помещался штаб; его адъютанты и он сам квартировали в одной комнате.
Через час к нему привели Рощина. Впереди него шел Левка, позади махновец, - в енотовой шапке из поповского воротника, с черной лентой наискосок, - подталкивал Рощина в спину дулом револьвера. Махно сидел на ситцевом диванчике, продранном до пружин.
- Это что? - крикнул он высоким голосом. - В стражников, в царских жандармов играете? Отставить оружие! Выдь! - кивнул он снизу вверх желтым, испитым лицом на махновца. (Тот сейчас же, топая сапожищами, кинулся за дверь.) Махно поднялся с диванчика, сжал сухой кулачок и ударил Левку в лицо, в губы, в нос.
- Кат! Кат! - завизжал он. - Алкоголик! Сифилитик! Пачкаешь идею! Пачкаешь меня!
Левка Задов, хорошо зная батьку, не стал дожидаться разворачивания его гнева, втянул голову в жирные плечи, закрывшись руками от ударов, выпятился за дверь и прикрыл ее за собой.
Махно снял фуражку, - лоб его был мокрый. Он опять сел на диванчик. Ему не хватало четок, чтобы совсем походить на изувера-послушника.
- Сядьте, пожалуйста. - Он махнул длинной рукой, указывая Рощину на стул. - Если вас и придется расстрелять, все равно - позор, позор оскорблять человеческое достоинство. Возьмите папиросу, закуривайте. Вы разведчик?
- Нет, - глухо ответил Рощин, усмехнулся и ваял папиросу.
- Добровольческий офицер?
- Я дезертировал. Кончил с этим. Вы же мне все равно не верите, - чего я буду рассказывать...
- Мне не врут, - сказал Махно тем же высоким, особенным голосом, который трудно было бы записать на нотные знаки. Рощину он показался похожим на клекот. - Мне не врут, - повторил он, и глаза его, сухие и немигающие, выражали такое превосходство воли, что трудно было глядеть в них. Навертывались слезы у того, кто хотел бы выдержать этот взгляд. Все же Рощин выдержал. У него после давешнего трещала голова, - преодолевая эту боль, он весь собрался для последней схватки.
- Если вам нужны сведения о Добрармии, - спрашивайте. Но сведения мои старые. Я ушел в отпуск два месяца тому назад. Этой весной я сделал неверный ход, цена ему - жизнь... Вы собираетесь меня расстрелять... Так или иначе, не сейчас - после, - мне не избежать пули за мою ошибку...
В глазах Махно появилась и пропала искорка юмора... "Не верит..." Вадим Петрович глубоко затянулся папироской, положил ее на край стола, засунул руки за кушак: "Погоди ж ты у меня..."
- Прежде всего - как я попал в белый лагерь? Прикатился, как яблочко под горку. Ну что ж... Были мы русскими интеллигентами, значит - соль земли, читали Михайловского, Канта, Кропоткина и даже Бебеля, помимо других утешительных книг. Помню, с Алексеем Боровым не одну бессонную ночь провел вот в таких же разговорах... (Как он и ждал, при упоминании этого имени у Махно сейчас же затуманились глаза, точно поглупели, но лишь на мгновение, не больше.) Полны были восторженных ожиданий. - И вот Февральская революция! Кончилось все это кислотой: вместо роскошного праздника - бульвары, засыпанные семечками, да матросня, да серое солдатье, - не великая страна, а тесто, ржаной кисель без соли...
Махно завозился на диванчике и вдруг, сам не замечая этого, сел, будто на какой-нибудь маевке, обхватив худые колени. Даже в глазах его появилось что-то внимательно-собачье.
- Оказалась интеллигенция не у дела. А уж в октябре взяли нас за шиворот, как котят, и - на помойку... Вот, собственно, и все... Добрармия - это всероссийская помойка. Ничего созидательного, даже восстановительного в ней нет и быть не может. А наломать она может, и даже весьма серьезно... Жалко, что поздно все это понял... Но рад, что понял... Так вот, Нестор Иванович... (Как-то само собой вышло, что назвал его по имени-отчеству.) Жить мне не следовало бы, да и не хотелось... Но есть одно существо... Дороже мне всех философий, дороже моей совести... Это меня и остановило...
- Вот эта? - вдруг спросил Махно, показывая ему фотографию.
- Да, эта.
- Да вы возьмите, мне она не нужна...
Рощин спрятал в карман френча Катину карточку. Взял окурок, закурил. Руки его не дрожали. Он не сбился с рассказа.
- Воинский билет - в клочки, и сюда - по ее следам. А раз уже ухватился снова за жизнь, - подавай опять и философию и идеологию: мы не ремесленники... Единственно, что для меня приемлемо... Совершенно отвлеченно, конечно, совершенно отвлеченно... Это абсолютная свобода, дикая свобода... Пускай безумная, невозможная, а впрочем... Умирать надо за какие-то пределы фантазии.
- Разведку все-таки дайте, где она у вас запрятана? - тихо сказал Махно.
Рощин осекся, отвернулся и слабо, безнадежно махнул рукой. Махно долго не шевелился на диванчике. Вдруг вскочил и стал шарить среди кучи вещей в углу комнаты, - среди оружия, седел, сбруи, бумажных свертков... Нашел несколько коробок консервов, две бутылки спирту, поставил все это на стол и, вертя ключом, стал отдирать крышку с коробки сардин.
- Я беру вас в штаб, - сказал он. - Ваша жена в шестой роте, у Красильникова, на хуторе Прохладном... Сейчас придет делегат от большевиков. Нехай его думает, что я снюхиваюсь с добровольцами. Ваша задача тень на плетень наводить. Понятно? В карты играете?
Тут Вадим Петрович действительно растерялся и только моргал, даже не пытаясь понять - как это все обернулось и что все это значит. Махно, сломав сардиночный ключ, вытащил из кармана перламутровый ножик с полусотней лезвий и им продолжал орудовать, открывая жестянки с ананасами, французским паштетом, с омарами, от которых резко запахло в комнате.
- Расстрелять я вас всегда успею, а использовать хочу, - сказал он, как бы отвечая на растерянные мысли Рощина. - Вы штабист или фронтовик?
- В мировую войну был при штабе генерала Эверта...
- Теперь будете при штабе батьки Махно... На царской каторге меня поднимали за голову, за ноги, бросали на кирпичный пол... Так выковываются народные вожди. Понятно?
Зазвонил телефон в желтом ящике, стоявшем среди хлама на полу. Махно, присев на корточки, крикнул в трубку клекотным голосом:
- Жду, жду!
Делегат Чугай, медлительный человек, очень сильный, в поношенном, но опрятном бушлате, в бескозырке, сдвинутой на затылок, сидел, распустив карты, так, чтобы нельзя было в них подглядывать, и блестящими. навыкате, глазами следил за всеми движениями Нестора Ивановича. Широкое в скулах, неподвижное лицо его с черными усиками не выражало ничего, лишь гнутый стул потрескивал под его тяжестью. Казалось - возьми такого, подогни ему ноги в матросских штанах, заправленных в короткие и широкие голенища, посади под семь медных змей с раздутыми горлами и молись на него.
Играли в "козла", игру, выдуманную на фронтах, чтобы под смех и шутки забывать о ранах и тревогах. Нестор Иванович, как только вошли гости, не встав даже от стола, не подав руки, предложил было перекинуться в девятку на интерес (за этим-де и позвал). Быстро - не уследить глазами - сдал карты, бросил на стол бумажку в тысячу карбованцев и прикрыл ее банкой с омарами. Но Чугай взял свои две карты и подсунул их туда же под банку.
- Боишься? - спросил Махно.
Чугай ответил:
- На интерес со мной не садись. Давай в козла.
Махно, с картами под столом, откинувшись, сидел спиной к двери, имея позади себя свободное пространство (что немедленно и отметил Чугай). По левую руку его сидел Рощин, по правую - Леон Черный, член секретариата конфедерации "Набат", - клочковатый, неопределенного возраста, маленький, очень сухой, без легких в птичьей груди, про которого только и подумаешь, что жив одним духом. Мятый пиджачок его был обсыпан перхотью и седыми волосами, карты в рассеянности он развернул всем на виду.
Идя сюда, он приготовился к жестокой борьбе с Чугаем, намеревавшимся узурпировать Махно и его армию, - явление, полное неисчерпанных возможностей. Мысли Леона Черного были сосредоточены, как динамит в жестянке. Несколько озадаченный тем, что вместо генерального боя с большевиком ему приходится играть в козла, он сбрасывал не те карты или ронял их под стол. Он уже четыре раза подряд остался козлом. "Бээшка, бээшка, вонючий!" - кричал ему Махно, смеясь одной нижней частью лица.
После каждой партии Махно обезьяньим движением протягивал руку к бутылке со спиртом и наливал в чашки и рюмки, следя, чтобы все пили вровень. Разговор за столом был самый пустой, будто и вправду собрались друзья коротать ненастный вечер, когда в черные окна сечет дождь, а ветер, забравшись в голые тополя перед домом, качает их, и свистит, и воет, как нечистая сила.
Махно выжидал. И Чугай спокойно выжидал, готовый ко всяким случайностям, особенно когда по некоторым намекам хозяина понял, что этот четвертый за столом, молчаливый, приличный, с синяками под глазами, седоголовый человек - деникинский офицер. По всей видимости, первым должен был взорваться Леон Черный, он уже вытащил грязный носовой платок, судорожно скатал его в клубочек и прикладывал к носу и глазам после каждой рюмки спирту. Так оно и случилось.
- Еще в Париже мы начали спор с вашими большевиками, - ворчливо проговорил он, взмахнув растопыренными картами в сторону Чугая. - Спор не кончен, и никто еще не доказал, что Ленин прав. Вместо феодально-буржуазного государства создавать рабоче-крестьянское!.. Но государство, государство! Вместо одной власти - другую. Снять барский кафтан и надеть сермяжный! И у них-то будет бесклассовое общество!
Он мелко засмеялся, прижимая платок к сухоньким губам. У Чугая на лице ничего не отразилось, он только уставился на банку с омарами, придвинул ее и, - захватив вилкой сколько влезло:
- А вы что предлагаете, интересно? Анархию, мать порядка?
- Разрушение! - зашипел на него без голоса, перехваченного спиртом, Леон Черный, и клочки его сивой бородки ощетинились, как у барбоса. Разрушение всего преступного общества! Беспощадное разрушение, до гладкой земли, чтобы не осталось камня на камне... Чтобы из проклятого семени снова не возродилось государство, власть, капитал, города, заводы...
- Кто же у вас жить-то будет на пустом месте?
- Народ!
- Народ! - крикнул Махно, вытягиваясь к Чугаю. - Вольный народ!
- Что же с крику-то начинать, - проговорил Чугай, - тогда уже надо кончать стрельбой. - Он взял бутылку и налил всем. (Леон Черный оттолкнул свою рюмку, она пролилась.) - Взять да и развалить, это дело нехитрое. А вот как вы дальше намерены жить?
Леон Черный, - предупреждая ответ Нестора Ивановича:
- Наше дело: страшное, полное и беспощадное разрушение. На это уйдет вся энергия, вся страсть нашего поколения. Вы в плену, матрос, в плену у бескрылого. трусливого мышления. Как жить народу, когда разрушено государство? Хе-хе, как ему жить?
Махно ему - сейчас же:
- Тут мы разошлись, товарищ Черный. Мелкие предприятия я не разрушаю, артели я не разрушаю, крестьянское хозяйство не разрушаю...
- Значит, вы такой же трус, как этот большевик.
- Ну зачем, в трусости его не упрекнешь, - сказал Чугай и одобрительно подмигнул Нестору Ивановичу (испитое лицо у того было красное, как от жара углей). - Крови своей Нестор Иванович не жалел, это известно... Здорово живешь, мы его вам не отдадим... За него будем драться.
- Драться? Начинайте. Попытайтесь, - неожиданно спокойно проговорил Леон Черный, и клочья бороды на его щеках улеглись. Рассеянно и жадно он занялся паштетом.
Чугай покосился на Рощина, - тот равнодушно курил, подняв глаза к потолку. Нестор Иванович оскалил большие желтые зубы беззвучным смехом. "Так, понятно, сговор", - подумал Чугай. Стул под ним заскрипел. Помимо того, что надо было выполнить наказ главковерха - склонить Махно на совместные действия, - в первую голову против Екатеринослава, - Чугай имел все основания опасаться тяжелых организационных выводов в случае неудачного спора с этим анархистом, обглодавшим, наверное, не одну сотню толстенных книг. Не нравился ему и молчаливый деникинец, тоже - но морде видно - из интеллигентов. Что он из батькиного штаба, Чугай, конечно, не верил.
Он плотней надвинул шапочку на затылок.
- Я вам задам вопрос.
Леон Черный, - с набитым ртом:
- Пожалуйста.
- Товарищ Ленин сказал: через полгода в Красной Армии будет три миллиона человек. Можете вы, Леон Черный, мобилизовать в такой срок три миллиона анархистов?
- Уверен.
- Аппарат у вас имеется для этой цели, надо понять?
- Вот мой аппарат. - Леон Черный указал вилкой на Махно.
- Очень хорошо. Остановимся на этой личности. Вы, значит, снабжаете Нестора Ивановича оружием и огнеприпасами на три миллиона бойцов, само собой - амуницией, продовольствием, фуражом. Лошадей одних для такой армии понадобится полмиллиона голов. Это все имеется у вас, надо понимать?
Леон Черный отсунул от себя опустевшую жестянку. Лоб его собрался мелкими морщинами:
- Слушайте, матрос, цифрами меня не запугаете. За вашими цифрами пустота, убогие попытки заштопать гнилыми нитками эту самую Россию, рвущуюся в клочья. Скрытый национализм! Три миллиона солдат в Красной Армии! Запугал! Мобилизуйте тридцать. Все равно подлинная, священная революция пройдет мимо ваших миллионов мужичков-собственников, декорированных красной звездой... Наша армия, - он стукнул кулачком, - это человечество, наши огнеприпасы - это священный гнев народов, которые больше не желают терпеть никаких государств, ни капитализма, ни диктатуры пролетариата... Солнце, земля и человек! И - в огромный костер все сочинения от Аристотеля до Маркса! Армия! Пятьсот тысяч лошадей! Ваша фантазия не поднимается выше фельдфебельских усов. Дарю их вам. Мы вооружим полтора миллиарда человек. Если у нас будут только зубы и ногти и камни под ногами, - мы опрокинем ваши армии, в груду развалин превратим цивилизации, все, все, за что вы судорожно цеплялись, матрос...
"Эге, старичок-то легкий", - подумал Чугай, следя, как Махно, вначале весь вытянувшийся от внимания, опускал плечи и румянец угасал на его впавших щеках: он переставал понимать, учитель отрывался от здравого смысла.
Тогда Чугай сказал:
- Второй вопрос вам, Леон Черный...
- Ну-те...
- Я так вас понял, что общая мобилизация у вас не подготовлена. Но всякому делу нужен запал: бомбе - капсуль, костру - спичка: На какой запал вы рассчитываете? Где эти ваши кадры? Батько Махно? (У Леона Черного забегали зрачки, - он искал подвоха.) Армия у него боевая, правильно, но процент анархистов не велик. Это не ваша армия.
Он покосился на Махно, - не лезет ли рука его в карман за шпалером, но он сидел спокойно. Леон Черный презрительно заулыбался:
- Наша беседа свелась к тому, что мне приходится вас учить азбуке, матрос.
- Очень желательно.
- Разбойничий мир - вот наш запал, вот наши кадры!.. Разбой - самое почетнейшее выражение народной жизни... Это надо знать! Разбойник непримиримый враг всякой государственности, включая и ваш социализм, голубчик... В разбое - доказательство жизненности народа... Разбойник непримиримый и неукротимый, разрушающий ради разрушения, - вот истинная народно-общественная стихия. Протрите глаза.
Махно во время этого страстного взрыва идей подошел на цыпочках к двери, приотворил ее, заглядывая в коридор, и опять вернулся к столу. Рощин теперь с любопытством приглядывался к фантастическому старичку, - не дурачит ли он?
- Я вижу - вы уже моргаете, матрос, вы поражены, ваши добродетели возмущены! - кричал Леон Черный. - Так знайте: мы сломали наши перья, мы выплеснули чернила из наших чернильниц, - пусть льется кровь! Время настало! Слово претворяется в дело. И кто в этот час не понимает глубокой необходимости разбоя как стихийного движения, кто не сочувствует ему, тот отброшен в лагерь врагов революции...
Махно, щурясь, стал кусать ногти. Рощин подумал: "Нет, старичок знает, что говорит". Чугай, навалясь на стоя, поставил на него локоть и поднял палец, чтобы Леону Черному было на чем сосредоточиться...
- Третий вопрос. Хорошо, эти кадры вы мобилизовали. Дело свое они сделали. Разворочали... Заваруха эта должна когда-нибудь кончиться? Должна. Разбойники, по-нашему - бандиты, люди избаловавшиеся, работать они не могут. Работать он не будет, - зачем? - что легко лежит, - то и взял. Значит, как же тогда? Опять на них должен кто-то работать? Нет? Грабить, разорять - больше нечего. Значит, остается вам - загнать бандитов в овраги и кончить? Так, что ли? Ответьте мне на этот вопрос...
В комнате стало тихо, будто собеседники сосредоточили все внимание на поднятом пальце, загнутом ногте Чугая. Леон Черный поднялся, - маленький (когда сидел, казался выше), неумолимый, как философская мысль.
- Застрели его! - сказал он, повернувшись к Махно, и выбросил руку в сторону Чугая. - Застрели... Это провокатор...
Махно сейчас же отскочил в свободное пространство комнаты, к двери. Чугай торопливо зацарапал ногтями по крышке маузера, висевшего у него под бушлатом. Рощин попятился от стола, споткнулся и сел на диванчик. Но оружие не было вынуто: каждый знал, что вынутое оружие должно стрелять. Глаза у Махно светились от напряжения. Чугай проговорил наставительно:
- Некрасиво, папаша... Прибегаете к дешевым приемам, это не спор... А за провокатора следовало бы вас вот чем... (Показал такой кулачище, что у Леона Черного болезненно дернулось лицо.) Принимая во внимание вашу слабую грудь, не отвечаю... Папаша, со словами надо обращаться аккуратнее...
Махно и на этот раз не вступился за учителя. Леон Черный насупился, будто спрятался в клочья бороды, взял свое пальто, с вытертым, когда-то бобровым, воротником, такой же ветхий бархатный картуз, оделся и ушел, мужественно унося неудачу.
- Ну, поехали дальше? - сказал Махно, возвращаясь к столу и берясь за бутылку. - Товарищ Рощин, пойди к дежурному, чтобы указал тебе свободную койку.
Рощин козырнул и вышел, уже за дверью слыша, как Махно говорил Чугаю:
- Один - "батька Махно", другие - "батька Махно", ну, а ты что скажешь батьке Махно?..
12
Только приехав домой в село Владимирское, походив по своему пепелищу, присыпанному снежком, потянув ноздрями дымок, тянувший от соседей, поглядев, мак жирные гуси, уже хватившие первого ледка, гордо вскидывая крыльями и гогоча, бегут полулетом по седому лугу. - Алексей Красильников понял, до чего ему надоело разбойничать.
Не мужицкое это дело - носиться в тачанках по степи меж горящими хуторами. Мужицкое дело - степенно думать вокруг земли да работать. Земля, матушка, только не поленись, а уж она тебе даст. Все веселило Алексея Ивановича, - и хозяйственные думы, от которых он отвык в бытность у Махно, и мягонький, серый денек, редко сеющий медленные снежинки, и деревенская тишина, и запах родного дыма. Похаживая, Алексей нет-нет да и поднимал ржавый кровельный лист, гвоздь, кусок железа в окалине - бросал их в одну кучу. Не нажива, привезенная на трех возах, была ему дорога, было ему дорого то, что, не стесняясь теперь в каждом рубле, он будет строить и заводить хозяйство. От первого кола на пепелище, до того дня, когда Матрена выкинет из печи пахучий хлеб своего урожая, - "Новая печь, скажет, а как хорошо печет", - до этого дня трудов - не оглянуть, не измерить. И это веселило Алексея: ничего, мужицкий пот произрастает...
Разгребая носком сапога пепел, он нашел топор с обгорелым топорищем. Долго рассматривал его, с усмешкой качнул головой: тот самый! От него тогда все и пошло. Вспомнилось, как брат Семен, услышав жалобный крик Матрены, бешено выскочил из хаты. Алексей зачем-то воткнул топор в сенях, в чурбан около самой двери. Не метнись он в глаза Семену, - ничего бы, пожалуй, и не было...
"Эх, Семен, Семен. - И Алексей бросил заржавленный топорик в ту же кучу. - Вдвоем бы вот как горячо взялись за дело... Да, брат, я уж отшумел, будет с меня..."
Он глядел себе под ноги, думая. В том письме, полученном от Семена еще под Гуляй-Полем, брат писал такие слова: "Матрене моей передай, чтобы от баловства какого-нибудь, пожалуйста, сохраняла себя, не нужно ей этого, не то время... Убьют меня - тогда развязана... Время такое, что зубы надо стиснуть. Вас только во сне вспоминаю. Скоро меня не ждите, - гражданской войне и края не видно...".
Алексей встряхнулся, - а ну ее к черту, дальше носа все равно ничего не увидишь. Снова стал глядеть на тихие дымы - то там, то сям поднимались они за плетнями, за голыми садами, над хатами, укутанными камышом и соломой. Мужики приготовились тепло прожить зиму. Ну, и правы. Красная Армия не через неделю, через две будет здесь. Как это так - не видно конца гражданской войне? Что Семен брешет! Кто еще сюда сунется? "Эх, Семен, Семен... Конечно, болтается на миноноске в Каспийском море, ему кровь глаза и застилает..."
Все же у Алексея неясно было на душе. Вытащил было кисет, - тьфу ты, черт, бумаги нет... Этим летом один фельдшер рассказывал, что в махновской армии много нервных, - с виду человек здоров, полпуда каши осилит, а нервы у него, как кошачьи кишки на скрипке. "Ладно, нервы, - проворчал Алексей, - раньше мы о них и не слыхивали". Он подошел к одиноко торчащей обгорелой печной трубе, попробовал ее раскачать, - крепка ли? Навалился плечом, и она качнулась... "То-то, нервы...".
Алексей поселился с Катей и Матреной у родственницы, вдовы. Было у нее тесно и неудобно. Матрена побелила печь, смазала серой глиной земляной пол, занавесила кружевцами подслеповатые окошечки. Алексей купил муки, картошки и достаточно фуражу для лошадей - у кого воз, у кого два. Он ни с кем не торговался, денег не жалел и даже, если очень просили, давал немножко соли, что было дороже золота. Он знал, что односельчане его деньги считают легкими и три воза добра, и пять голов коней долго не простят ему.
Труднее было уломать односельчан относительно постройки дома. Он надумал снести флигель в княжеской усадьбе, которая стояла, разоренная и брошенная, за голым парком на горе. В барском доме ничего не осталось одни выбитые окна зияли между облупившимися колоннами. Флигель же, где жил управляющий, был цел. Его нетрудно разобрать и перенести на пепелище.
Но мужички все еще чего-то боялись. В селе не было никакой власти, гетманскую изгнали, петлюровская кое-как держалась только в городах, красная еще не пришла. Без власти, может быть, с непривычки, было все-таки страшновато: как бы кто потом не спросил. Решили избрать старосту. Но в старосты никто не захотел идти, - богатые и умные только махали рукой: "Да что вы, да зачем мне это надо..." Поставить на эту должность бобыля какого-нибудь, которому терять нечего, - не хотелось. С советской стороны шел слух про этих бобылей, что из смирных становятся они - ой, какие бойкие.
Подходящего человека нашли бабы, - одна надоумила другую, и защебетали по всему селу, что старостой сам бог велел выбирать деда Афанасия. Этот дед жил на покое при двух своих снохах (сыновей его убили в германскую войну), в поле не работал, смотрел за птицей да вокруг дома и покрикивал на снох. Старик был мелочный, придирчивый. В незапамятные времена служил при генерале Скобелеве.
Дед Афанасий сразу согласился быть старостой: "Спасибо, почтили меня, но уж не отступайтесь - слухать себя заставлю". С седой бородой, расчесанной по-скобелевски на две стороны, в подпоясанном низко кожухе, с высокой ореховой палкой ходил он по селу и высматривал - к чему бы придраться.
Алексей, встречая его, каждый раз снимал шапку и почтительно кланялся. Дед Афанасий, навалив на глаза страшенные брови, спрашивал:
- Ну, что тебе?
- Ничего, спасибо, Афанасий Афанасьевич, все на том же месте горюю.
- С мужиками все не можешь поладить?
- Одна надежда на вас, Афанасий Афанасьевич... Зашли бы когда-нибудь...
- Не много ли тебе чести будет, а?
Алексей все же заманил Афанасия Афанасьевича: послал Матрену к его снохам - купить гуся пожирнее да сказать, что завтра, мол, справляем именины, звать никого не зовем, - тесно, а добрым людям рады. Дед Афанасий был к тому же любопытен. Едва зимние сумерки заволокли село, он пришел на именины в жарко натопленную хату, с половичком от порога до богато накрытого стола. Повсюду жгли лучину или сальные фитили в консервных жестянках, - здесь над столом горела керосиновая лампа.
Рощин в это время застонал и подогнул колени. Левка - обрадованно:
- Да ну же, психует.
Махно опять взялся за велосипед и увидел на столе Катину фотографию. Схватил, всмотрелся:
- У него взял? Кто? Жена?
Как у людей волевых, сосредоточенных, недоверчивых, с огромным опытом жизни, - у Нестора Ивановича была хорошая память. Он сейчас же вспомнил первое появление Кати (когда он заставил ее делать себе маникюр) и заступничество Алексея Красильникова, и все сведения, какие ему сообщили об этой красивой женщине Он сунул фотографию в карман, ведя велосипед, приостановился, - лицо Рощина оживало, рот приоткрылся.
- Приведешь его ко мне, я сам допрошу...
Одно твердо сложилось в уме Нестора Ивановича за эти дни гулянья: необходимость вести армию на Екатеринослав, взять его штурмом и поднять знамя анархии над городской думой. Такая добыча воодушевит и сплотит армию. Екатеринослав богат - на целую губернию хватит в нем мануфактуры и всякого барахла, чтобы по селам и деревням выкидывать из вагонов и тачанок штуки сукна, ситца, высыпать лопатами сахар, швырять девкам ленты, позументы, чулки и ботинки: "Вот вам, мужички-хлеборобы, подарочки от батьки Махно! Вот вам вольный строй безвластия, без помещиков и буржуев, без Советов и чрезвычаек...".
Все остальное было еще не решено. Сейчас, взглянув на Катину фотографию, он вдруг нашел это решение, - оно выскочило у него, как петрушка из раешника. Но он и виду не подал, что все в нем заплясало от торжества... Сел на велосипед и поехал через улицу к длинному дому с большими окнами и оголенными тополями перед ним. Это была школа, где помещался штаб; его адъютанты и он сам квартировали в одной комнате.
Через час к нему привели Рощина. Впереди него шел Левка, позади махновец, - в енотовой шапке из поповского воротника, с черной лентой наискосок, - подталкивал Рощина в спину дулом револьвера. Махно сидел на ситцевом диванчике, продранном до пружин.
- Это что? - крикнул он высоким голосом. - В стражников, в царских жандармов играете? Отставить оружие! Выдь! - кивнул он снизу вверх желтым, испитым лицом на махновца. (Тот сейчас же, топая сапожищами, кинулся за дверь.) Махно поднялся с диванчика, сжал сухой кулачок и ударил Левку в лицо, в губы, в нос.
- Кат! Кат! - завизжал он. - Алкоголик! Сифилитик! Пачкаешь идею! Пачкаешь меня!
Левка Задов, хорошо зная батьку, не стал дожидаться разворачивания его гнева, втянул голову в жирные плечи, закрывшись руками от ударов, выпятился за дверь и прикрыл ее за собой.
Махно снял фуражку, - лоб его был мокрый. Он опять сел на диванчик. Ему не хватало четок, чтобы совсем походить на изувера-послушника.
- Сядьте, пожалуйста. - Он махнул длинной рукой, указывая Рощину на стул. - Если вас и придется расстрелять, все равно - позор, позор оскорблять человеческое достоинство. Возьмите папиросу, закуривайте. Вы разведчик?
- Нет, - глухо ответил Рощин, усмехнулся и ваял папиросу.
- Добровольческий офицер?
- Я дезертировал. Кончил с этим. Вы же мне все равно не верите, - чего я буду рассказывать...
- Мне не врут, - сказал Махно тем же высоким, особенным голосом, который трудно было бы записать на нотные знаки. Рощину он показался похожим на клекот. - Мне не врут, - повторил он, и глаза его, сухие и немигающие, выражали такое превосходство воли, что трудно было глядеть в них. Навертывались слезы у того, кто хотел бы выдержать этот взгляд. Все же Рощин выдержал. У него после давешнего трещала голова, - преодолевая эту боль, он весь собрался для последней схватки.
- Если вам нужны сведения о Добрармии, - спрашивайте. Но сведения мои старые. Я ушел в отпуск два месяца тому назад. Этой весной я сделал неверный ход, цена ему - жизнь... Вы собираетесь меня расстрелять... Так или иначе, не сейчас - после, - мне не избежать пули за мою ошибку...
В глазах Махно появилась и пропала искорка юмора... "Не верит..." Вадим Петрович глубоко затянулся папироской, положил ее на край стола, засунул руки за кушак: "Погоди ж ты у меня..."
- Прежде всего - как я попал в белый лагерь? Прикатился, как яблочко под горку. Ну что ж... Были мы русскими интеллигентами, значит - соль земли, читали Михайловского, Канта, Кропоткина и даже Бебеля, помимо других утешительных книг. Помню, с Алексеем Боровым не одну бессонную ночь провел вот в таких же разговорах... (Как он и ждал, при упоминании этого имени у Махно сейчас же затуманились глаза, точно поглупели, но лишь на мгновение, не больше.) Полны были восторженных ожиданий. - И вот Февральская революция! Кончилось все это кислотой: вместо роскошного праздника - бульвары, засыпанные семечками, да матросня, да серое солдатье, - не великая страна, а тесто, ржаной кисель без соли...
Махно завозился на диванчике и вдруг, сам не замечая этого, сел, будто на какой-нибудь маевке, обхватив худые колени. Даже в глазах его появилось что-то внимательно-собачье.
- Оказалась интеллигенция не у дела. А уж в октябре взяли нас за шиворот, как котят, и - на помойку... Вот, собственно, и все... Добрармия - это всероссийская помойка. Ничего созидательного, даже восстановительного в ней нет и быть не может. А наломать она может, и даже весьма серьезно... Жалко, что поздно все это понял... Но рад, что понял... Так вот, Нестор Иванович... (Как-то само собой вышло, что назвал его по имени-отчеству.) Жить мне не следовало бы, да и не хотелось... Но есть одно существо... Дороже мне всех философий, дороже моей совести... Это меня и остановило...
- Вот эта? - вдруг спросил Махно, показывая ему фотографию.
- Да, эта.
- Да вы возьмите, мне она не нужна...
Рощин спрятал в карман френча Катину карточку. Взял окурок, закурил. Руки его не дрожали. Он не сбился с рассказа.
- Воинский билет - в клочки, и сюда - по ее следам. А раз уже ухватился снова за жизнь, - подавай опять и философию и идеологию: мы не ремесленники... Единственно, что для меня приемлемо... Совершенно отвлеченно, конечно, совершенно отвлеченно... Это абсолютная свобода, дикая свобода... Пускай безумная, невозможная, а впрочем... Умирать надо за какие-то пределы фантазии.
- Разведку все-таки дайте, где она у вас запрятана? - тихо сказал Махно.
Рощин осекся, отвернулся и слабо, безнадежно махнул рукой. Махно долго не шевелился на диванчике. Вдруг вскочил и стал шарить среди кучи вещей в углу комнаты, - среди оружия, седел, сбруи, бумажных свертков... Нашел несколько коробок консервов, две бутылки спирту, поставил все это на стол и, вертя ключом, стал отдирать крышку с коробки сардин.
- Я беру вас в штаб, - сказал он. - Ваша жена в шестой роте, у Красильникова, на хуторе Прохладном... Сейчас придет делегат от большевиков. Нехай его думает, что я снюхиваюсь с добровольцами. Ваша задача тень на плетень наводить. Понятно? В карты играете?
Тут Вадим Петрович действительно растерялся и только моргал, даже не пытаясь понять - как это все обернулось и что все это значит. Махно, сломав сардиночный ключ, вытащил из кармана перламутровый ножик с полусотней лезвий и им продолжал орудовать, открывая жестянки с ананасами, французским паштетом, с омарами, от которых резко запахло в комнате.
- Расстрелять я вас всегда успею, а использовать хочу, - сказал он, как бы отвечая на растерянные мысли Рощина. - Вы штабист или фронтовик?
- В мировую войну был при штабе генерала Эверта...
- Теперь будете при штабе батьки Махно... На царской каторге меня поднимали за голову, за ноги, бросали на кирпичный пол... Так выковываются народные вожди. Понятно?
Зазвонил телефон в желтом ящике, стоявшем среди хлама на полу. Махно, присев на корточки, крикнул в трубку клекотным голосом:
- Жду, жду!
Делегат Чугай, медлительный человек, очень сильный, в поношенном, но опрятном бушлате, в бескозырке, сдвинутой на затылок, сидел, распустив карты, так, чтобы нельзя было в них подглядывать, и блестящими. навыкате, глазами следил за всеми движениями Нестора Ивановича. Широкое в скулах, неподвижное лицо его с черными усиками не выражало ничего, лишь гнутый стул потрескивал под его тяжестью. Казалось - возьми такого, подогни ему ноги в матросских штанах, заправленных в короткие и широкие голенища, посади под семь медных змей с раздутыми горлами и молись на него.
Играли в "козла", игру, выдуманную на фронтах, чтобы под смех и шутки забывать о ранах и тревогах. Нестор Иванович, как только вошли гости, не встав даже от стола, не подав руки, предложил было перекинуться в девятку на интерес (за этим-де и позвал). Быстро - не уследить глазами - сдал карты, бросил на стол бумажку в тысячу карбованцев и прикрыл ее банкой с омарами. Но Чугай взял свои две карты и подсунул их туда же под банку.
- Боишься? - спросил Махно.
Чугай ответил:
- На интерес со мной не садись. Давай в козла.
Махно, с картами под столом, откинувшись, сидел спиной к двери, имея позади себя свободное пространство (что немедленно и отметил Чугай). По левую руку его сидел Рощин, по правую - Леон Черный, член секретариата конфедерации "Набат", - клочковатый, неопределенного возраста, маленький, очень сухой, без легких в птичьей груди, про которого только и подумаешь, что жив одним духом. Мятый пиджачок его был обсыпан перхотью и седыми волосами, карты в рассеянности он развернул всем на виду.
Идя сюда, он приготовился к жестокой борьбе с Чугаем, намеревавшимся узурпировать Махно и его армию, - явление, полное неисчерпанных возможностей. Мысли Леона Черного были сосредоточены, как динамит в жестянке. Несколько озадаченный тем, что вместо генерального боя с большевиком ему приходится играть в козла, он сбрасывал не те карты или ронял их под стол. Он уже четыре раза подряд остался козлом. "Бээшка, бээшка, вонючий!" - кричал ему Махно, смеясь одной нижней частью лица.
После каждой партии Махно обезьяньим движением протягивал руку к бутылке со спиртом и наливал в чашки и рюмки, следя, чтобы все пили вровень. Разговор за столом был самый пустой, будто и вправду собрались друзья коротать ненастный вечер, когда в черные окна сечет дождь, а ветер, забравшись в голые тополя перед домом, качает их, и свистит, и воет, как нечистая сила.
Махно выжидал. И Чугай спокойно выжидал, готовый ко всяким случайностям, особенно когда по некоторым намекам хозяина понял, что этот четвертый за столом, молчаливый, приличный, с синяками под глазами, седоголовый человек - деникинский офицер. По всей видимости, первым должен был взорваться Леон Черный, он уже вытащил грязный носовой платок, судорожно скатал его в клубочек и прикладывал к носу и глазам после каждой рюмки спирту. Так оно и случилось.
- Еще в Париже мы начали спор с вашими большевиками, - ворчливо проговорил он, взмахнув растопыренными картами в сторону Чугая. - Спор не кончен, и никто еще не доказал, что Ленин прав. Вместо феодально-буржуазного государства создавать рабоче-крестьянское!.. Но государство, государство! Вместо одной власти - другую. Снять барский кафтан и надеть сермяжный! И у них-то будет бесклассовое общество!
Он мелко засмеялся, прижимая платок к сухоньким губам. У Чугая на лице ничего не отразилось, он только уставился на банку с омарами, придвинул ее и, - захватив вилкой сколько влезло:
- А вы что предлагаете, интересно? Анархию, мать порядка?
- Разрушение! - зашипел на него без голоса, перехваченного спиртом, Леон Черный, и клочки его сивой бородки ощетинились, как у барбоса. Разрушение всего преступного общества! Беспощадное разрушение, до гладкой земли, чтобы не осталось камня на камне... Чтобы из проклятого семени снова не возродилось государство, власть, капитал, города, заводы...
- Кто же у вас жить-то будет на пустом месте?
- Народ!
- Народ! - крикнул Махно, вытягиваясь к Чугаю. - Вольный народ!
- Что же с крику-то начинать, - проговорил Чугай, - тогда уже надо кончать стрельбой. - Он взял бутылку и налил всем. (Леон Черный оттолкнул свою рюмку, она пролилась.) - Взять да и развалить, это дело нехитрое. А вот как вы дальше намерены жить?
Леон Черный, - предупреждая ответ Нестора Ивановича:
- Наше дело: страшное, полное и беспощадное разрушение. На это уйдет вся энергия, вся страсть нашего поколения. Вы в плену, матрос, в плену у бескрылого. трусливого мышления. Как жить народу, когда разрушено государство? Хе-хе, как ему жить?
Махно ему - сейчас же:
- Тут мы разошлись, товарищ Черный. Мелкие предприятия я не разрушаю, артели я не разрушаю, крестьянское хозяйство не разрушаю...
- Значит, вы такой же трус, как этот большевик.
- Ну зачем, в трусости его не упрекнешь, - сказал Чугай и одобрительно подмигнул Нестору Ивановичу (испитое лицо у того было красное, как от жара углей). - Крови своей Нестор Иванович не жалел, это известно... Здорово живешь, мы его вам не отдадим... За него будем драться.
- Драться? Начинайте. Попытайтесь, - неожиданно спокойно проговорил Леон Черный, и клочья бороды на его щеках улеглись. Рассеянно и жадно он занялся паштетом.
Чугай покосился на Рощина, - тот равнодушно курил, подняв глаза к потолку. Нестор Иванович оскалил большие желтые зубы беззвучным смехом. "Так, понятно, сговор", - подумал Чугай. Стул под ним заскрипел. Помимо того, что надо было выполнить наказ главковерха - склонить Махно на совместные действия, - в первую голову против Екатеринослава, - Чугай имел все основания опасаться тяжелых организационных выводов в случае неудачного спора с этим анархистом, обглодавшим, наверное, не одну сотню толстенных книг. Не нравился ему и молчаливый деникинец, тоже - но морде видно - из интеллигентов. Что он из батькиного штаба, Чугай, конечно, не верил.
Он плотней надвинул шапочку на затылок.
- Я вам задам вопрос.
Леон Черный, - с набитым ртом:
- Пожалуйста.
- Товарищ Ленин сказал: через полгода в Красной Армии будет три миллиона человек. Можете вы, Леон Черный, мобилизовать в такой срок три миллиона анархистов?
- Уверен.
- Аппарат у вас имеется для этой цели, надо понять?
- Вот мой аппарат. - Леон Черный указал вилкой на Махно.
- Очень хорошо. Остановимся на этой личности. Вы, значит, снабжаете Нестора Ивановича оружием и огнеприпасами на три миллиона бойцов, само собой - амуницией, продовольствием, фуражом. Лошадей одних для такой армии понадобится полмиллиона голов. Это все имеется у вас, надо понимать?
Леон Черный отсунул от себя опустевшую жестянку. Лоб его собрался мелкими морщинами:
- Слушайте, матрос, цифрами меня не запугаете. За вашими цифрами пустота, убогие попытки заштопать гнилыми нитками эту самую Россию, рвущуюся в клочья. Скрытый национализм! Три миллиона солдат в Красной Армии! Запугал! Мобилизуйте тридцать. Все равно подлинная, священная революция пройдет мимо ваших миллионов мужичков-собственников, декорированных красной звездой... Наша армия, - он стукнул кулачком, - это человечество, наши огнеприпасы - это священный гнев народов, которые больше не желают терпеть никаких государств, ни капитализма, ни диктатуры пролетариата... Солнце, земля и человек! И - в огромный костер все сочинения от Аристотеля до Маркса! Армия! Пятьсот тысяч лошадей! Ваша фантазия не поднимается выше фельдфебельских усов. Дарю их вам. Мы вооружим полтора миллиарда человек. Если у нас будут только зубы и ногти и камни под ногами, - мы опрокинем ваши армии, в груду развалин превратим цивилизации, все, все, за что вы судорожно цеплялись, матрос...
"Эге, старичок-то легкий", - подумал Чугай, следя, как Махно, вначале весь вытянувшийся от внимания, опускал плечи и румянец угасал на его впавших щеках: он переставал понимать, учитель отрывался от здравого смысла.
Тогда Чугай сказал:
- Второй вопрос вам, Леон Черный...
- Ну-те...
- Я так вас понял, что общая мобилизация у вас не подготовлена. Но всякому делу нужен запал: бомбе - капсуль, костру - спичка: На какой запал вы рассчитываете? Где эти ваши кадры? Батько Махно? (У Леона Черного забегали зрачки, - он искал подвоха.) Армия у него боевая, правильно, но процент анархистов не велик. Это не ваша армия.
Он покосился на Махно, - не лезет ли рука его в карман за шпалером, но он сидел спокойно. Леон Черный презрительно заулыбался:
- Наша беседа свелась к тому, что мне приходится вас учить азбуке, матрос.
- Очень желательно.
- Разбойничий мир - вот наш запал, вот наши кадры!.. Разбой - самое почетнейшее выражение народной жизни... Это надо знать! Разбойник непримиримый враг всякой государственности, включая и ваш социализм, голубчик... В разбое - доказательство жизненности народа... Разбойник непримиримый и неукротимый, разрушающий ради разрушения, - вот истинная народно-общественная стихия. Протрите глаза.
Махно во время этого страстного взрыва идей подошел на цыпочках к двери, приотворил ее, заглядывая в коридор, и опять вернулся к столу. Рощин теперь с любопытством приглядывался к фантастическому старичку, - не дурачит ли он?
- Я вижу - вы уже моргаете, матрос, вы поражены, ваши добродетели возмущены! - кричал Леон Черный. - Так знайте: мы сломали наши перья, мы выплеснули чернила из наших чернильниц, - пусть льется кровь! Время настало! Слово претворяется в дело. И кто в этот час не понимает глубокой необходимости разбоя как стихийного движения, кто не сочувствует ему, тот отброшен в лагерь врагов революции...
Махно, щурясь, стал кусать ногти. Рощин подумал: "Нет, старичок знает, что говорит". Чугай, навалясь на стоя, поставил на него локоть и поднял палец, чтобы Леону Черному было на чем сосредоточиться...
- Третий вопрос. Хорошо, эти кадры вы мобилизовали. Дело свое они сделали. Разворочали... Заваруха эта должна когда-нибудь кончиться? Должна. Разбойники, по-нашему - бандиты, люди избаловавшиеся, работать они не могут. Работать он не будет, - зачем? - что легко лежит, - то и взял. Значит, как же тогда? Опять на них должен кто-то работать? Нет? Грабить, разорять - больше нечего. Значит, остается вам - загнать бандитов в овраги и кончить? Так, что ли? Ответьте мне на этот вопрос...
В комнате стало тихо, будто собеседники сосредоточили все внимание на поднятом пальце, загнутом ногте Чугая. Леон Черный поднялся, - маленький (когда сидел, казался выше), неумолимый, как философская мысль.
- Застрели его! - сказал он, повернувшись к Махно, и выбросил руку в сторону Чугая. - Застрели... Это провокатор...
Махно сейчас же отскочил в свободное пространство комнаты, к двери. Чугай торопливо зацарапал ногтями по крышке маузера, висевшего у него под бушлатом. Рощин попятился от стола, споткнулся и сел на диванчик. Но оружие не было вынуто: каждый знал, что вынутое оружие должно стрелять. Глаза у Махно светились от напряжения. Чугай проговорил наставительно:
- Некрасиво, папаша... Прибегаете к дешевым приемам, это не спор... А за провокатора следовало бы вас вот чем... (Показал такой кулачище, что у Леона Черного болезненно дернулось лицо.) Принимая во внимание вашу слабую грудь, не отвечаю... Папаша, со словами надо обращаться аккуратнее...
Махно и на этот раз не вступился за учителя. Леон Черный насупился, будто спрятался в клочья бороды, взял свое пальто, с вытертым, когда-то бобровым, воротником, такой же ветхий бархатный картуз, оделся и ушел, мужественно унося неудачу.
- Ну, поехали дальше? - сказал Махно, возвращаясь к столу и берясь за бутылку. - Товарищ Рощин, пойди к дежурному, чтобы указал тебе свободную койку.
Рощин козырнул и вышел, уже за дверью слыша, как Махно говорил Чугаю:
- Один - "батька Махно", другие - "батька Махно", ну, а ты что скажешь батьке Махно?..
12
Только приехав домой в село Владимирское, походив по своему пепелищу, присыпанному снежком, потянув ноздрями дымок, тянувший от соседей, поглядев, мак жирные гуси, уже хватившие первого ледка, гордо вскидывая крыльями и гогоча, бегут полулетом по седому лугу. - Алексей Красильников понял, до чего ему надоело разбойничать.
Не мужицкое это дело - носиться в тачанках по степи меж горящими хуторами. Мужицкое дело - степенно думать вокруг земли да работать. Земля, матушка, только не поленись, а уж она тебе даст. Все веселило Алексея Ивановича, - и хозяйственные думы, от которых он отвык в бытность у Махно, и мягонький, серый денек, редко сеющий медленные снежинки, и деревенская тишина, и запах родного дыма. Похаживая, Алексей нет-нет да и поднимал ржавый кровельный лист, гвоздь, кусок железа в окалине - бросал их в одну кучу. Не нажива, привезенная на трех возах, была ему дорога, было ему дорого то, что, не стесняясь теперь в каждом рубле, он будет строить и заводить хозяйство. От первого кола на пепелище, до того дня, когда Матрена выкинет из печи пахучий хлеб своего урожая, - "Новая печь, скажет, а как хорошо печет", - до этого дня трудов - не оглянуть, не измерить. И это веселило Алексея: ничего, мужицкий пот произрастает...
Разгребая носком сапога пепел, он нашел топор с обгорелым топорищем. Долго рассматривал его, с усмешкой качнул головой: тот самый! От него тогда все и пошло. Вспомнилось, как брат Семен, услышав жалобный крик Матрены, бешено выскочил из хаты. Алексей зачем-то воткнул топор в сенях, в чурбан около самой двери. Не метнись он в глаза Семену, - ничего бы, пожалуй, и не было...
"Эх, Семен, Семен. - И Алексей бросил заржавленный топорик в ту же кучу. - Вдвоем бы вот как горячо взялись за дело... Да, брат, я уж отшумел, будет с меня..."
Он глядел себе под ноги, думая. В том письме, полученном от Семена еще под Гуляй-Полем, брат писал такие слова: "Матрене моей передай, чтобы от баловства какого-нибудь, пожалуйста, сохраняла себя, не нужно ей этого, не то время... Убьют меня - тогда развязана... Время такое, что зубы надо стиснуть. Вас только во сне вспоминаю. Скоро меня не ждите, - гражданской войне и края не видно...".
Алексей встряхнулся, - а ну ее к черту, дальше носа все равно ничего не увидишь. Снова стал глядеть на тихие дымы - то там, то сям поднимались они за плетнями, за голыми садами, над хатами, укутанными камышом и соломой. Мужики приготовились тепло прожить зиму. Ну, и правы. Красная Армия не через неделю, через две будет здесь. Как это так - не видно конца гражданской войне? Что Семен брешет! Кто еще сюда сунется? "Эх, Семен, Семен... Конечно, болтается на миноноске в Каспийском море, ему кровь глаза и застилает..."
Все же у Алексея неясно было на душе. Вытащил было кисет, - тьфу ты, черт, бумаги нет... Этим летом один фельдшер рассказывал, что в махновской армии много нервных, - с виду человек здоров, полпуда каши осилит, а нервы у него, как кошачьи кишки на скрипке. "Ладно, нервы, - проворчал Алексей, - раньше мы о них и не слыхивали". Он подошел к одиноко торчащей обгорелой печной трубе, попробовал ее раскачать, - крепка ли? Навалился плечом, и она качнулась... "То-то, нервы...".
Алексей поселился с Катей и Матреной у родственницы, вдовы. Было у нее тесно и неудобно. Матрена побелила печь, смазала серой глиной земляной пол, занавесила кружевцами подслеповатые окошечки. Алексей купил муки, картошки и достаточно фуражу для лошадей - у кого воз, у кого два. Он ни с кем не торговался, денег не жалел и даже, если очень просили, давал немножко соли, что было дороже золота. Он знал, что односельчане его деньги считают легкими и три воза добра, и пять голов коней долго не простят ему.
Труднее было уломать односельчан относительно постройки дома. Он надумал снести флигель в княжеской усадьбе, которая стояла, разоренная и брошенная, за голым парком на горе. В барском доме ничего не осталось одни выбитые окна зияли между облупившимися колоннами. Флигель же, где жил управляющий, был цел. Его нетрудно разобрать и перенести на пепелище.
Но мужички все еще чего-то боялись. В селе не было никакой власти, гетманскую изгнали, петлюровская кое-как держалась только в городах, красная еще не пришла. Без власти, может быть, с непривычки, было все-таки страшновато: как бы кто потом не спросил. Решили избрать старосту. Но в старосты никто не захотел идти, - богатые и умные только махали рукой: "Да что вы, да зачем мне это надо..." Поставить на эту должность бобыля какого-нибудь, которому терять нечего, - не хотелось. С советской стороны шел слух про этих бобылей, что из смирных становятся они - ой, какие бойкие.
Подходящего человека нашли бабы, - одна надоумила другую, и защебетали по всему селу, что старостой сам бог велел выбирать деда Афанасия. Этот дед жил на покое при двух своих снохах (сыновей его убили в германскую войну), в поле не работал, смотрел за птицей да вокруг дома и покрикивал на снох. Старик был мелочный, придирчивый. В незапамятные времена служил при генерале Скобелеве.
Дед Афанасий сразу согласился быть старостой: "Спасибо, почтили меня, но уж не отступайтесь - слухать себя заставлю". С седой бородой, расчесанной по-скобелевски на две стороны, в подпоясанном низко кожухе, с высокой ореховой палкой ходил он по селу и высматривал - к чему бы придраться.
Алексей, встречая его, каждый раз снимал шапку и почтительно кланялся. Дед Афанасий, навалив на глаза страшенные брови, спрашивал:
- Ну, что тебе?
- Ничего, спасибо, Афанасий Афанасьевич, все на том же месте горюю.
- С мужиками все не можешь поладить?
- Одна надежда на вас, Афанасий Афанасьевич... Зашли бы когда-нибудь...
- Не много ли тебе чести будет, а?
Алексей все же заманил Афанасия Афанасьевича: послал Матрену к его снохам - купить гуся пожирнее да сказать, что завтра, мол, справляем именины, звать никого не зовем, - тесно, а добрым людям рады. Дед Афанасий был к тому же любопытен. Едва зимние сумерки заволокли село, он пришел на именины в жарко натопленную хату, с половичком от порога до богато накрытого стола. Повсюду жгли лучину или сальные фитили в консервных жестянках, - здесь над столом горела керосиновая лампа.