Страница:
Подходили и грузились в лодки новые войска, плыли паромы с возами сена и всякого войскового добра. Близ переправ стояли телеги, брички, большие фуры, на которых возят снопы с поля. Около них спокойно постаивали в ожидании переправы, похаживали почтенные станичники, иные закусывали, сидя у костров. Это были посланные станицами к своим частям - сотням и полкам торговые казаки. Они вели хозяйство, брали добычу - будь то деньги, скот, хлеб, фураж или всякие нужные вещи - одежда, одеяла, тюфяки-перины, зеркала, оружие; из этой добычи снабжали свои сотни фуражом и довольствием, если надобно - одеждой и оружием, а все остальное переписывали, укладывали на воза и с подростками или с бабами отправляли в станицы.
Мамонтов проехал хутор Рычков, где половина дворов была сожжена и гумна чернели от пепла, и свернул вдоль железнодорожного полотна, дожидаясь, когда с правой стороны Дона подойдет бронепоезд.
Донская армия, численностью в двенадцать конных и восемь пехотных дивизий, наступала пятью колоннами.
Все пять колонн двигались стремительным маршем к последней черте оборонных укреплений Царицына. Десятая красная армия, потерявшая связь с северными и южными частями, отступала, уплотняясь на все более сужающемся фронте. Ее пять дивизий малого состава расходовали последние пули и последние силы.
Высший военный совет республики, который должен был оказать в эти дни решительную помощь Десятой армии, был парализован тайным, хорошо замаскированным предательством, - оно выражалось в крайней медлительности всех движений и в том, что царицынские дела истолковывались как второстепенные, ничего не решающие, а настроение царицынского военсовета паническим.
Царицыну было предоставлено отбиваться от казаков своими силами.
В эти дни военсовет Десятой отдал два приказа: первый - угнать из Царицына на север все пароходы, баржи, лодки и паромы, дабы не было и мысли об отступлении войск на левый берег Волги, и - второй - по армии: с занимаемых позиций не отступать до распоряжения; отступившие подлежат расстрелу.
На батарее Телегина первая половина дня прошла спокойно. Грохотало где-то за горизонтом, но равнина была безлюдна. Моряки копали убежище. Анисья, никого не спрашивая, ушла на станцию и часа через три вернулась с двумя мешками, - едва донесла: хлебушко и арбузы. Постелила опростанные мешки на землю между пушками, нарезала хлеб, разрезала каждый арбуз на четыре части: "Ешьте!.." И сама стала в стороне, скромная, удовлетворенная, глядя, как голодные моряки уписывают арбузы. Моряки, не вытирая щек, ели, похваливали:
- Ай да Анисья!
- Дорогого стоит такую найти.
- Моря обегаешь...
Степенный и ревнивый ко всякому разговору Шарыгин сказал:
- С инициативой она, вот что дорого. - Моряки, подняв головы от арбузных ломтей, враз загрохотали. Он нахмурился, встал, взял лопату. Предлагаю, товарищи, вырыть для Анисьи отдельное убежище, таких товарищей надо беречь, товарищи...
Моряки отсмеялись и вырыли позади батареи в овражке небольшой окопчик для Анисьи, - отсиживаться на случай обстрела. Делать больше было нечего. Сотня снарядов, выгруженных с парохода, рядками уложена около пушек. Винтовки протерты. Сапожков наладил связь с командным пунктом дивизиона. Моряки разлеглись в котловане, на солнцепеке. Теперь жалуй к нам, генерал Мамонтов.
Иван Ильич сидел на лафете, вертел, поламывая, сухой стебель. Иван Ильич не размахивался на какие-нибудь большие рассуждения, ему дорог был этот маленький мирок людей, сошедшихся из разных концов земли, не похожих друг на друга и так дружно соединивших судьбы свои. Вон - Сергей Сергеевич, уж, кажется, никаким клеем его ни с кем не склеишь, вечно ощетинен всеми мыслями, - сразу всем стал нужен; сразу обжился, устроился у колеса и посапывает. Шарыгин, - честолюбец, парень небольшого ума, но упорный, с ясной душой без светотени, - тихо спит на боку, подсунув кулак под щеку. Задуйвитер вельможно раскинулся на песке, подставив солнцу грубо сделанное, красивое лицо: мужик хитрый, смелый, расчетливый - жив будет, вернется домой хозяином. Другой богатырь, из керженских лесов, Латугин, могуче всхрапывает, прикрыв лицо бескозыркой, - этот много сложнее, без хитрости, - она ему ни к чему, - он еще сам не знает, в какое небо карабкается с наганом и ручной гранатой...
Двенадцать человек вверили Ивану Ильичу свою жизнь. Военсовет поручил ему батарею в такой ответственный момент... Правда, он кое-что смыслил в математике, но все же следовало твердо заявить, что батареей он командовать не должен...
- Послушай, Гагин, кто-нибудь из вас умеет вычислять эти самые углы прицела? Дальномера-то у нас нет...
Гагин, стоявший на приступке, откуда через бруствер глядел в степь, обернулся.
- Дальномер? - мрачно переспросил он и уставился на Телегина черным взором. - А зачем тебе дальномер? Угол, прицел нам по телефону скажут с командного пункта.
- Ага, правильно...
- Углы, прицелы, дистанционные трубки - это мы все умеем, не в этом дело, товарищ Телегин... Бой будет страшный, без дальномеров, на злость... Кишки на руку наматывай, а бей до последнего снаряда, вот о чем думай... Иди-ка сюда, я тебе покажу.
Телегин взобрался к нему на приступку. Артиллерийская канонада усилилась, как будто приблизилась, горизонт на западе и на юге заволокло дымной мглой. Следя за пальцем Гагина, он различал на равнине ползущие с севера кучки людей и вереницы телег.
- Наши бегут, - сказал Гагин и кивнул на огромный дым, поднимающийся грибом на юге, в стороне Сарепты. - Я давно гляжу: по этому курсу тысячи, тысячи пробежали... Разрывы видишь? А давеча их не было. Из тяжелых бьет. Наутро жди сюда генерала.
Иван Ильич еще раз осмотрел хозяйство батареи. Пересчитал снаряды, патроны, - их приходилось всего по две обоймы на винтовку. Его особенно тревожило, что батарея была оголена. Саженях в двухстах отсюда виднелись свежевырытые окопчики, но в них не замечалось никакого движения, - части красных войск проходили гораздо дальше. Он присел около Сапожкова, - лицо Сергея Сергеевича было сморщенное, будто сон для него тоже не был легок.
- Сергей Сергеевич, извини, я тебя потревожу... Свяжи меня с командиром дивизиона...
Сапожков открыл мутные глаза:
- Зачем? Указания даны - не стрелять. Когда надо, скажут... Чего ты волнуешься? - Он подтянулся к колесу, зевнул, но явно притворно. - Лег бы, выспался - самое знаменитое.
Иван Ильич вернулся на приступку и долго стоял неподвижно, положив руки на бруствер. Огромное темно-оранжевое солнце садилось во мглу, поднятую где-то за горизонтом копытами бесчисленных казачьих полков. Ночная тень надвигалась на равнину, - больше уже нельзя было различить на ней движения войск. Ниже ясной вечерней звезды небо в закате стало прикидываться фантастической страной у зеленого моря, там строились китайские башни, одна отделилась и поплыла, превратилась в коня с двумя головами, стала женщиной и заломила руки...
Казалось: только вылезти из котлована - и, перебирая ногами, как бывает во сне, долетишь до этой дивной страны. Для чего же нибудь она показывается, что-нибудь она значит для тебя в час смертного боя?..
- Эх, черная галка, сизая полянка, - сказал Сергей Сергеевич, положив ему руку на спину, - это же чистый идеализм, Ванька, пялить глаза на картинки... Махорочки свернем? В госпитале украл пачку, берегу - покурить перед смертью...
Он, как всегда, говорил насмешливо, хотя в горьких морщинах у рта, в несвежих глазах затаилась тоска. Свернули, закурили: Телегин - не затягиваясь, Сапожков - вдыхая дым со всхлипом.
- Ты что похоронную-то запел? - тихо спросил Телегин.
- Смерти стал бояться... Пули в голову боюсь; в другое место - не убьет, а в голову боюсь. Голова - не мишень, для другого сделана. Мыслей своих жалко...
- Все мы боимся, Сергей Сергеевич, - думать об этом только не следует...
- А ты когда-нибудь интересовался моими мыслями? Сапожков - анархист, Сапожков спирт хлещет, - вот что ты знаешь... Тебя я, как стеклянного, вижу до последней извилинки, от тебя живым людям я передам записочку, а ты от меня записочки не передашь... И это очень жаль... Эх, завидую я тебе, Ванька.
- Чего же, собственно, мне завидовать?
- Ты - на ладошке: долг, преданная любовь и самокритика. Честнейший служака и добрейший парень. И жена тебя будет обожать, когда перебесится. И потому еще тебе жизнь легка, что ты старомодный тип...
- Вот спасибо за аттестацию.
- А я, Ванька, жалею, что тогда летом Гымза меня не расстрелял... Революции ждали, дрожа от нетерпения... Вышвырнули в мир кучу идей: вот он - золотой век философии, высшей свободы! И - катастрофа, катастрофа самая ужасная, распротак твою разэдак...
Он шлепнул себя ладонью по глазам так, что фуражка съехала на затылок.
- Хотел по этому поводу сделать сообщение человечеству - никак не меньшей-аудитории, - сообщение исключительно злое, и не для пользы, - к черту ее, - а для зла... Но рукописи нет, не написал еще... Извиняюсь...
Было уже темно. По горизонту разгорались пожары, дымно-багровые зарева вскидывались все выше и шире, в особенности на юге, в стороне Сарепты. Горели хутора, освещая путь быстро наступающему врагу. Телегин слушал теперь одним ухом, - далеко, прямо на западе, как будто змеи высовывали светящиеся головы из-за горизонта, поднимались зеленые ракеты по три враз.
Сергей Сергеевич, упрямо не желая замечать всей этой иллюминации, говорил вздрагивающим голосом, от которого Ивана Ильича нет-нет да продирали мурашки.
- Или мы живем только для того, чтобы есть? Тогда пускай пуля размозжит мне башку, и мой мозг, который я совершенно ошибочно считал равновеликим всей вселенной, разлетится, как пузырь из мыльной пены... Жизнь, видишь ли, это цикл углерода, плюс цикл азота, плюс еще какой-то дряни... Из молекул простых создаются сложные, очень сложные, затем - ужасно сложные... Затем - крак! Углерод, азот и прочая дрянь начинают распадаться до простейшего состояния. И все. И все, Ванька... При чем же тут революция?
- Что ты несешь, Сергей Сергеевич? Революция именно и поднимает человека над обыденщиной...
- Оставь меня в покое! Да я и не с тобой разговариваю, много ты понимаешь в революции. Она кончена... Она раздавлена, - гляди вперед носа... Советская Россия уже сейчас - в пределах до Ивана Грозного... Скоро все дороги будут белы от костей... И будут торжествовать циклы углерода и азота - вот те самые, что придут сюда утром на конях...
Телегин молчал, стоя прямо, руки за спиной, - в темноте трудно было разобрать его лицо, красноватое от зарева.
- Иван... Жить стоит только ради фантастического будущего, великой и окончательной свободы, когда каждому человеку никто и ничто не мешает сознавать себя равновеликим всей вселенной... Сколько вечеров мы разговаривали об этом с моими ребятами! Звезды были над нами те же, что при великом Гомере. Костры горели те же, что освещали путь сквозь тысячелетия. Ребята слушали о будущем и верили мне, в глазах их отсвечивали звезды, и на боевых штыках отсвечивал огонь костров. Они все лежат в степях... Мой полк я не привел к победе... Значит, обманул!
Справа, шагах в полутораста, послышался сторожевой окрик и затем негромкий разговор. Телегин обернулся, всматриваясь, - должно быть, к Гагину, стоящему с той стороны в охранении, кто-то подошел из своих.
- Иван, а если это будущее - только волшебная сказка, рассказанная в российских глухих степях? Если оно не состоится? Если так, тогда в мир входит ужас. - Сапожков вплотную подвинулся и заговорил шепотом: - Ужас пришел, никто по-настоящему еще не верит этому. Ужас только примеряется к силе сопротивления. Четыре года истребления человечества - пустяки в сравнении с тем, что готовится. Истребление революции у нас и во всем мире - вот основное... И тогда - всеобщая, поголовная мобилизация личностей, обритые лбы и жестянки на руке... И над серым пепелищем мира - раздутый, торжествующий ужас... Так лучше уж я сразу погибну от горячего удара казацкой шашки...
- Да, Сергей Сергеевич, тебе надо отдохнуть, полечиться, - сказал Телегин.
- Другого ответа от тебя и не ждал!..
В котлован спустился Гагин вместе с каким-то высоким сутуловатым военным. Телегин несказанно обрадовался - кончить невыносимо тяжелый разговор. Подошедший человек, весь облепленный грязью, с оторванной полой шинели и почему-то в казацком картузе, сказал так густо, точно он неделю просидел по шею в болоте:
- Здорово, товарищ командир, ну, как у вас дела, снаряды имеются?
- Здорово, - ответил Телегин, - а вы кто такие?
- Качалинского полка - рота, приказано перед вами занять позицию. Я командир.
- Очень приятно. А я тревожился, - окопчики-то вырыты, а охраны-то у нас нет...
- Вот мы их и заняли. Мы тут раненых привезли, грузим в эшелон. У коменданта хлеба хотел попросить, говорит - весь, утром будет... Легко сказать - утром, - рота третий день не ела... У вас-то нет? Хоть по кусочку, запах-то его услыхать... Завтра бы отдали... А то можем коровенку вам подарить.
- Иван Ильич... - Телегин обернулся, Анисья, как тень, подошла и слушала. - Хлебушка я на три дня запасла, - можно им дать... Завтра опять достану...
Телегин усмехнулся:
- Хорошо, выдайте товарищу ротному четыре каравая...
Ротный не ждал, что так легко дадут ему хлеб.
"Ну? - спросил. - Вот спасибо". И, взяв принесенные Анисьей хлебы плотно под обе руки, засовестился сразу уйти с ними. Подошли моряки, поеживаясь со сна и разглядывая такого запачканного и ободранного человека. Он стал им говорить про подвиги полка, десять дней выходившего из окружения, не потерявшего ни одного орудия, ни одной телеги с ранеными, но рассказывал до того отрывочно и неясно, что кое-кто из моряков, махнув рукой, отошел.
Латугин сказал, холодно глядя на него:
- Ты выспись, тогда расскажешь... А вот не знаешь ли, почему там яркое освещение? - И он протянул ладонь в сторону Сарепты.
- Знаю, - ответил Иван Гора, - на вокзале встретил одного человека оттуда... Генерал Денисов штурмует Сарепту. Говорит - в германскую войну такого огня не было, артиллерия начисто метет. Казачьи лавы напускают из оврагов, ну, - ужас, - аж бороды у них в пене... Ну, такое крошево, живых не берут... От морозовской дивизии половина осталась. А он - видишь ты - к Волге жмет, чтоб ему промеж Сарептой и Чапурниками к Волге выскочить, - тогда аминь!
Он кивнул морякам и полез из котлована, Телегин спросил его:
- Кто у вас командует полком?
Иван Гора ответил уже из темноты:
- Мельшин Петр Николаевич...
6
Под натиском пятой колонны всю ночь и следующий день морозовская дивизия медленно отступала к Сарепте и к приозерному селу Чапурники. Сотни трупов лежали на равнине. Генерал Денисов не давал красным перевести дыхания. За каждой отбитой атакой немедленно начиналась новая. Над окопами лопалась и визжала шрапнель; землю сотрясали взрывы, бойцов заваливало вихрями земли. Смолкали казачьи пушки, бойцы высовывали из окопа лица, искаженные злобой, болью, вымазанные кровью...
Из-за холмов, из оврагов появились густые кучи всадников, на скаку раскидывались лавой, - пыль у них курилась под копытами... Крутя клинками, визжали они, по древнему татарскому обычаю. Дрогни тут, побеги хоть один боец в ужасе перед налетающей лавой рыжих грудастых коней и черных всадников, вытянувшихся над гривами в стремительном движении - поскорее напоить горячей кровью клинок, - цепь бойцов сбита, зарублена, затоптана...
Фланги морозовцев, прижатые к садам Сарепты и к гумнам села Чапурники, держались стойко, но центр прогибался к Волге, - так же неумолимо, как разгибаются мускулы руки, когда навалившаяся тяжесть свыше силы. Начдив, вместе с комиссаром, адъютантом и вестовыми, сидевшими на корточках у поваленных верховых лошадей, находился здесь же, в центре, на передовых линиях. Убитых и раненых он замещал все более жидкими пополнениями, снимаемыми с флангов. Но резервов он не требовал у командарма: в Царицыне взять больше было нечего.
Там сегодня утром на главной линии обороны случилось несчастье: два полка, Первый и Второй крестьянские, мобилизованные по хуторам и ближним селам, неожиданно вылезли из окопов и, подняв над головами винтовки, пошли сдаваться в плен белым. В штабе Первого полка несколько-командиров, собравшись у походной кухни, окружили полкового комиссара и коммунистов и в упор расстреляли их. В тот же час и во Втором полку были застрелены командир, комиссар и несколько коммунистов. Только две роты не поддались провокации и открыли огонь по изменникам, бегущим в плен с белыми флагами. Цепи мамонтовцев, издали увидев эти толпы, приняли их за атакующих и открыли отчаянную стрельбу по ним. Остатки двух крестьянских полков, заметавшись, бросая оружие, повернули назад. Их окружили и увели. Фронт почти на пять верст оказался открытым.
В Царицыне тревожно заревели гудки на оружейном, механическом и всех лесопильных заводах. Коммунисты, посланные военсоветом, обходя цеха, говорили:
- Товарищи, бросайте работу, берите оружие, спасай фронт.
Рабочие - а на заводах оставались пожилые, калеченые да подростки бросали работу, прятали инструменты, останавливали станки, гасили горны и бежали в пакгаузы, где хранилось их именное оружие. За воротами строились и шли на вокзал.
Из окраинных домишек выбегали жены и матери, совали им в руки узелки с едой, и много женщин шло за нестройно шагающими отрядами до вокзала, и многие провожали дальше, до самых позиций. И там матери и жены долго еще стояли на буграх, покуда не подъехал командарм, и, прикладывая руку к душе, жалостно просил идти домой, потому что здесь они не нужны и даже мешают, - изображая собой на буграх отлично различимую цель для наводчиков мамонтовской артиллерии.
Еще до конца дня три тысячи царицынских рабочих заслонили прорыв на фронте, куда уже начали вливаться белые, и с тяжелыми для себя потерями отбросили их.
Это было в часы, когда морозовская дивизия выдерживала небывалый по отчаянности натиск кавалерии и пехоты. Центр дивизии был оттеснен почти к самой Волге. Снаряды уже рвались на улицах Сарепты. Село Чапурники занялось, и пламя гуляло по соломенным крышам, горели камыши по берегам плоского степного озера.
Начдив оглядывал в бинокль равнину. Солнце было уже на ущербе. Он видел, как съезжались и разъезжались казачьи сотни, перестраиваясь открыто и нагло. Опытным глазом он определил по бойкости коней, что это - свежие части, готовившиеся к последней атаке. Видимо, к закату солнца уже вся морозовская дивизия пойдет суровым маршем по полям истории во главе со своим начдивом.
Он опустил бинокль, вынул почерневшую трубочку, не спеша насыпал в нее щепоть саратовской махорки, стал искать спичек, хлопая себя по карманам шинели. Спичек не было. Он поглядел направо и налево, - в нескольких шагах впереди него лежали перед накиданными кучками земли бойцы: у одного расплывалось на боку по суконной рубахе черное пятно, другой хрипел, как дурной, трясь щекой о ложе винтовки.
Начдив осторожно бросил трубочку на землю, она закатилась в полынь. Снова взялся за бинокль. И руки его невольно задрожали...
На юго-западе были видны новые огромные скопления конницы... Она откуда-то взялась, пока он набивал трубочку... Много тысяч всадников выезжало из-за холмов, поднимая пыль, озаренную косым солнцем. Этакая силища одним махом сомнет и потопчет!.. Начдив на мгновение оторвался от бинокля. В окопах все замерло, все насторожилось, бойцы поднялись, стоя во весь рост, сжимая винтовки. Начдив не успел раскрыть и рта, чтобы сказать им горячее слово, - издалека докатился грохот орудий. Начдив снова прилип к биноклю. Что за чертовщина! Десятка два разрывов взметнулось на равнине вблизи съезжающихся казачьих сотен... Казачьи сотни на рысях быстро разворачивались в лаву, - в ее гуще плеснуло атаманское знамя. Казаки поворачивали навстречу этим мчавшимся с холмов конным массам... Плотная казачья лава, ощетиненная пиками, пятилась, строилась и враз послала коней, - две лавы, эта и та, с холмов, сближались и сошлись... Огромная туча пыли встала над этим местом...
Начдив повел биноклем ближе и увидел, как панически поднимаются залегшие цепи пластунов...
"Эге, - сказал сам себе начдив, - значит, вот почему предвоенсовета так нажимал по телефону, чтоб нам держаться до последней крови... Так то ж подошла Стальная дивизия Дмитрия Жлобы..."
Вслед за конницей, налетевшей на казаков, поднялись из-за холмов густые ряды стрелковых цепей Стальной дивизии. А дальше, на самом горизонте, уже виднелись сквозь пыль - верблюды, телеги, толпы народа. Это были огромные обозы дивизии, тащившей за собой, как вскоре выяснилось, десятки тысяч пудов пшеницы, бочки со спиртом, сотни беженцев, стада коров и овец...
Много казаков легло в этом бою. Разбитая белая конница ушла на запад, пехота, заметавшись между цепями Стальной дивизии и морозовцами, частью была побита, частью сдалась. Когда все кончилось, - а бой длился около часу, - начдив сел на коня и шагом поехал по равнине, усеянной павшими людьми и конями. Еще кое-где дымилась земля и стонали неподобранные раненые. Навстречу начдиву выехала группа всадников. Передний из них, одетый по-кубански, с газырями, с большим кинжалом на животе и башлыком за плечами, загорячил вороного коня, подскакал к начдиву и, осадив, сказал резким повелительным голосом:
- Бывайте здоровы, товарищ, с кем я говорю?
- Вы говорите с начальником морозовско-донской дивизии, здравствуйте, товарищ, а вы кто будете?
- Кто буду я? - усмехаясь, ответил всадник. - Вглядись. Буду я тот самый, кого главком Одиннадцатой объявил вне закона и хотел расстрелять в Невинномысской, а я - видишь - пришел в Царицын, да, кажется, вовремя.
Начдиву не слишком понравилась такая длинная и хвастливая речь; нахмурясь, он сказал:
- Значит, вы будете Дмитрий Жлоба...
- Так будто меня звали с детства. А ну, укажи, - где мне здесь поговорить по телефону с военсоветом.
- Я уже говорил, военсовету все известно.
- А на что мне, что ты говорил, мой голос пускай послушают, - надменно ответил Дмитрий Жлоба и так толкнул коня, что вороной жеребец сиганул, как бешеный.
7
Тогда же, поздно вечером, Иван Ильич послал полковнику Мельшину записку: "Петр Николаевич, я здесь, очень хочу тебя видеть..." Мельшин ответил с тем же посланным: "Очень рад, управлюсь - приду, много есть чего порассказать... Между прочим, здесь твоя..."
Но карандаш ли у него сломался или писал впотьмах, только Иван Ильич не разобрал последних слов, хотя и сжег несколько спичек...
Мельшин так и не пришел. После полуночи степь начала освещаться ракетами. На батарее был получен приказ - приготовиться.
- Ну вот, товарищи, надо считать, что начинается, - сказал Иван Ильич команде. - Значит, давайте стараться, чтобы уж ни один снаряд не разорвался даром... И еще, значит, вам известен приказ командарма, чтобы без особого распоряжения ни на шаг не отступать. В бою всякое бывает, значит... ("Вот черт, - подумал, - что ко мне привязалось это "значит"). В пятнадцатом году у нас в тылу ставили пулеметы, генералы не надеялись, что мужичок всю кровь отдаст за царя-батюшку... Хотя, надо сказать, уж как, бывало, в окопах честят Николашку, а Россия все-таки своя... Страшнее русских штыковых атак ничего в ту войну не было...
- Командир, ты чего нам поешь-то? - вдруг сипло спросил Латугин. - К чему? Ну?
Иван Ильич, - будто не услышав это:
- Нынче за нашей спиной пулеметов нет... Страшнее смерти для каждого из нас - продать революцию, значит, - чтоб своя шкура осталась без дырок... Вот как надо понимать приказ командарма: чтобы не ослабеть в решающий час, когда земля закипит под тобой. Говорят, есть люди без страха, - пустое это... Страх живет, головочку поднимает, - а ты ему головочку сверни... Позор сильнее страха. А говорю я к тому, товарищ Латугин, что у нас есть товарищи, еще не испытавшие себя в серьезных боях... И есть товарищи с больными нервами... Бывает, самый опытный человек вдруг растерялся... Так вот, если я, командир, ослабел, скажем, пошел с батареи, - приказываю застрелить меня на месте... И я, со своей стороны, застрелю такого, значит... Ну, вот и все... Курить до света запрещаю...
Он опять кашлянул и некоторое время шагал позади орудий. Хотел сказать много, а как-то не вышло...
- Разговаривать не запрещаю, товарищи...
- Товарищ Телегин, - позвал опять Латугин, и Иван Ильич подошел к нему, заложив за спину руки. - Вот еще до военной службы походил я по людям... Гол и бос и неуживчив - и на пристанях грузчиком, и по купцам дрова рубил, нужники чистил, у архиерея был конюхом, да поругался с его преосвященством из-за пустых щей... С ворами одно время связался... Всего видал! Ох, и дурак же, был, драчун; бивали меня пьяного, мало сказать, что до полусмерти...
- Из-за баб, надо понимать, - сказал Байков, и слабый свет далеко лопнувшей ракеты осветил его мелкие зубы в густой бороде...
- Из-за баб тоже бивали... Не к тому речь. А вот к чему: ты, товарищ Телегин, нам не то сказал, - вокруг да около, а не самую суть... Революционный долг, - ну, что ж, правильно. А вот почему долг этот мы на себя приняли добровольно? Вот ты на это ответь? Не можешь? Другую пищу ел. А нас в трех щелоках вываривали, душу из нас вытряхивали - уж, кажется, ни одно животное такого безобразия не вытерпит... Да ты бы на нашем месте давно, как мерин, губу повесил и тянул хомут. Постой, не обижайся, мы разговариваем по-человечески. Почему моя мать всю жизнь шаталась по людям? Чем она хуже королевы греческой?
- Ой, загнул! - опять перебил Байков. - В тринадцатом году мы королеву греческую видали в Афинах, чего ж ты ее вспомнил?..
Мамонтов проехал хутор Рычков, где половина дворов была сожжена и гумна чернели от пепла, и свернул вдоль железнодорожного полотна, дожидаясь, когда с правой стороны Дона подойдет бронепоезд.
Донская армия, численностью в двенадцать конных и восемь пехотных дивизий, наступала пятью колоннами.
Все пять колонн двигались стремительным маршем к последней черте оборонных укреплений Царицына. Десятая красная армия, потерявшая связь с северными и южными частями, отступала, уплотняясь на все более сужающемся фронте. Ее пять дивизий малого состава расходовали последние пули и последние силы.
Высший военный совет республики, который должен был оказать в эти дни решительную помощь Десятой армии, был парализован тайным, хорошо замаскированным предательством, - оно выражалось в крайней медлительности всех движений и в том, что царицынские дела истолковывались как второстепенные, ничего не решающие, а настроение царицынского военсовета паническим.
Царицыну было предоставлено отбиваться от казаков своими силами.
В эти дни военсовет Десятой отдал два приказа: первый - угнать из Царицына на север все пароходы, баржи, лодки и паромы, дабы не было и мысли об отступлении войск на левый берег Волги, и - второй - по армии: с занимаемых позиций не отступать до распоряжения; отступившие подлежат расстрелу.
На батарее Телегина первая половина дня прошла спокойно. Грохотало где-то за горизонтом, но равнина была безлюдна. Моряки копали убежище. Анисья, никого не спрашивая, ушла на станцию и часа через три вернулась с двумя мешками, - едва донесла: хлебушко и арбузы. Постелила опростанные мешки на землю между пушками, нарезала хлеб, разрезала каждый арбуз на четыре части: "Ешьте!.." И сама стала в стороне, скромная, удовлетворенная, глядя, как голодные моряки уписывают арбузы. Моряки, не вытирая щек, ели, похваливали:
- Ай да Анисья!
- Дорогого стоит такую найти.
- Моря обегаешь...
Степенный и ревнивый ко всякому разговору Шарыгин сказал:
- С инициативой она, вот что дорого. - Моряки, подняв головы от арбузных ломтей, враз загрохотали. Он нахмурился, встал, взял лопату. Предлагаю, товарищи, вырыть для Анисьи отдельное убежище, таких товарищей надо беречь, товарищи...
Моряки отсмеялись и вырыли позади батареи в овражке небольшой окопчик для Анисьи, - отсиживаться на случай обстрела. Делать больше было нечего. Сотня снарядов, выгруженных с парохода, рядками уложена около пушек. Винтовки протерты. Сапожков наладил связь с командным пунктом дивизиона. Моряки разлеглись в котловане, на солнцепеке. Теперь жалуй к нам, генерал Мамонтов.
Иван Ильич сидел на лафете, вертел, поламывая, сухой стебель. Иван Ильич не размахивался на какие-нибудь большие рассуждения, ему дорог был этот маленький мирок людей, сошедшихся из разных концов земли, не похожих друг на друга и так дружно соединивших судьбы свои. Вон - Сергей Сергеевич, уж, кажется, никаким клеем его ни с кем не склеишь, вечно ощетинен всеми мыслями, - сразу всем стал нужен; сразу обжился, устроился у колеса и посапывает. Шарыгин, - честолюбец, парень небольшого ума, но упорный, с ясной душой без светотени, - тихо спит на боку, подсунув кулак под щеку. Задуйвитер вельможно раскинулся на песке, подставив солнцу грубо сделанное, красивое лицо: мужик хитрый, смелый, расчетливый - жив будет, вернется домой хозяином. Другой богатырь, из керженских лесов, Латугин, могуче всхрапывает, прикрыв лицо бескозыркой, - этот много сложнее, без хитрости, - она ему ни к чему, - он еще сам не знает, в какое небо карабкается с наганом и ручной гранатой...
Двенадцать человек вверили Ивану Ильичу свою жизнь. Военсовет поручил ему батарею в такой ответственный момент... Правда, он кое-что смыслил в математике, но все же следовало твердо заявить, что батареей он командовать не должен...
- Послушай, Гагин, кто-нибудь из вас умеет вычислять эти самые углы прицела? Дальномера-то у нас нет...
Гагин, стоявший на приступке, откуда через бруствер глядел в степь, обернулся.
- Дальномер? - мрачно переспросил он и уставился на Телегина черным взором. - А зачем тебе дальномер? Угол, прицел нам по телефону скажут с командного пункта.
- Ага, правильно...
- Углы, прицелы, дистанционные трубки - это мы все умеем, не в этом дело, товарищ Телегин... Бой будет страшный, без дальномеров, на злость... Кишки на руку наматывай, а бей до последнего снаряда, вот о чем думай... Иди-ка сюда, я тебе покажу.
Телегин взобрался к нему на приступку. Артиллерийская канонада усилилась, как будто приблизилась, горизонт на западе и на юге заволокло дымной мглой. Следя за пальцем Гагина, он различал на равнине ползущие с севера кучки людей и вереницы телег.
- Наши бегут, - сказал Гагин и кивнул на огромный дым, поднимающийся грибом на юге, в стороне Сарепты. - Я давно гляжу: по этому курсу тысячи, тысячи пробежали... Разрывы видишь? А давеча их не было. Из тяжелых бьет. Наутро жди сюда генерала.
Иван Ильич еще раз осмотрел хозяйство батареи. Пересчитал снаряды, патроны, - их приходилось всего по две обоймы на винтовку. Его особенно тревожило, что батарея была оголена. Саженях в двухстах отсюда виднелись свежевырытые окопчики, но в них не замечалось никакого движения, - части красных войск проходили гораздо дальше. Он присел около Сапожкова, - лицо Сергея Сергеевича было сморщенное, будто сон для него тоже не был легок.
- Сергей Сергеевич, извини, я тебя потревожу... Свяжи меня с командиром дивизиона...
Сапожков открыл мутные глаза:
- Зачем? Указания даны - не стрелять. Когда надо, скажут... Чего ты волнуешься? - Он подтянулся к колесу, зевнул, но явно притворно. - Лег бы, выспался - самое знаменитое.
Иван Ильич вернулся на приступку и долго стоял неподвижно, положив руки на бруствер. Огромное темно-оранжевое солнце садилось во мглу, поднятую где-то за горизонтом копытами бесчисленных казачьих полков. Ночная тень надвигалась на равнину, - больше уже нельзя было различить на ней движения войск. Ниже ясной вечерней звезды небо в закате стало прикидываться фантастической страной у зеленого моря, там строились китайские башни, одна отделилась и поплыла, превратилась в коня с двумя головами, стала женщиной и заломила руки...
Казалось: только вылезти из котлована - и, перебирая ногами, как бывает во сне, долетишь до этой дивной страны. Для чего же нибудь она показывается, что-нибудь она значит для тебя в час смертного боя?..
- Эх, черная галка, сизая полянка, - сказал Сергей Сергеевич, положив ему руку на спину, - это же чистый идеализм, Ванька, пялить глаза на картинки... Махорочки свернем? В госпитале украл пачку, берегу - покурить перед смертью...
Он, как всегда, говорил насмешливо, хотя в горьких морщинах у рта, в несвежих глазах затаилась тоска. Свернули, закурили: Телегин - не затягиваясь, Сапожков - вдыхая дым со всхлипом.
- Ты что похоронную-то запел? - тихо спросил Телегин.
- Смерти стал бояться... Пули в голову боюсь; в другое место - не убьет, а в голову боюсь. Голова - не мишень, для другого сделана. Мыслей своих жалко...
- Все мы боимся, Сергей Сергеевич, - думать об этом только не следует...
- А ты когда-нибудь интересовался моими мыслями? Сапожков - анархист, Сапожков спирт хлещет, - вот что ты знаешь... Тебя я, как стеклянного, вижу до последней извилинки, от тебя живым людям я передам записочку, а ты от меня записочки не передашь... И это очень жаль... Эх, завидую я тебе, Ванька.
- Чего же, собственно, мне завидовать?
- Ты - на ладошке: долг, преданная любовь и самокритика. Честнейший служака и добрейший парень. И жена тебя будет обожать, когда перебесится. И потому еще тебе жизнь легка, что ты старомодный тип...
- Вот спасибо за аттестацию.
- А я, Ванька, жалею, что тогда летом Гымза меня не расстрелял... Революции ждали, дрожа от нетерпения... Вышвырнули в мир кучу идей: вот он - золотой век философии, высшей свободы! И - катастрофа, катастрофа самая ужасная, распротак твою разэдак...
Он шлепнул себя ладонью по глазам так, что фуражка съехала на затылок.
- Хотел по этому поводу сделать сообщение человечеству - никак не меньшей-аудитории, - сообщение исключительно злое, и не для пользы, - к черту ее, - а для зла... Но рукописи нет, не написал еще... Извиняюсь...
Было уже темно. По горизонту разгорались пожары, дымно-багровые зарева вскидывались все выше и шире, в особенности на юге, в стороне Сарепты. Горели хутора, освещая путь быстро наступающему врагу. Телегин слушал теперь одним ухом, - далеко, прямо на западе, как будто змеи высовывали светящиеся головы из-за горизонта, поднимались зеленые ракеты по три враз.
Сергей Сергеевич, упрямо не желая замечать всей этой иллюминации, говорил вздрагивающим голосом, от которого Ивана Ильича нет-нет да продирали мурашки.
- Или мы живем только для того, чтобы есть? Тогда пускай пуля размозжит мне башку, и мой мозг, который я совершенно ошибочно считал равновеликим всей вселенной, разлетится, как пузырь из мыльной пены... Жизнь, видишь ли, это цикл углерода, плюс цикл азота, плюс еще какой-то дряни... Из молекул простых создаются сложные, очень сложные, затем - ужасно сложные... Затем - крак! Углерод, азот и прочая дрянь начинают распадаться до простейшего состояния. И все. И все, Ванька... При чем же тут революция?
- Что ты несешь, Сергей Сергеевич? Революция именно и поднимает человека над обыденщиной...
- Оставь меня в покое! Да я и не с тобой разговариваю, много ты понимаешь в революции. Она кончена... Она раздавлена, - гляди вперед носа... Советская Россия уже сейчас - в пределах до Ивана Грозного... Скоро все дороги будут белы от костей... И будут торжествовать циклы углерода и азота - вот те самые, что придут сюда утром на конях...
Телегин молчал, стоя прямо, руки за спиной, - в темноте трудно было разобрать его лицо, красноватое от зарева.
- Иван... Жить стоит только ради фантастического будущего, великой и окончательной свободы, когда каждому человеку никто и ничто не мешает сознавать себя равновеликим всей вселенной... Сколько вечеров мы разговаривали об этом с моими ребятами! Звезды были над нами те же, что при великом Гомере. Костры горели те же, что освещали путь сквозь тысячелетия. Ребята слушали о будущем и верили мне, в глазах их отсвечивали звезды, и на боевых штыках отсвечивал огонь костров. Они все лежат в степях... Мой полк я не привел к победе... Значит, обманул!
Справа, шагах в полутораста, послышался сторожевой окрик и затем негромкий разговор. Телегин обернулся, всматриваясь, - должно быть, к Гагину, стоящему с той стороны в охранении, кто-то подошел из своих.
- Иван, а если это будущее - только волшебная сказка, рассказанная в российских глухих степях? Если оно не состоится? Если так, тогда в мир входит ужас. - Сапожков вплотную подвинулся и заговорил шепотом: - Ужас пришел, никто по-настоящему еще не верит этому. Ужас только примеряется к силе сопротивления. Четыре года истребления человечества - пустяки в сравнении с тем, что готовится. Истребление революции у нас и во всем мире - вот основное... И тогда - всеобщая, поголовная мобилизация личностей, обритые лбы и жестянки на руке... И над серым пепелищем мира - раздутый, торжествующий ужас... Так лучше уж я сразу погибну от горячего удара казацкой шашки...
- Да, Сергей Сергеевич, тебе надо отдохнуть, полечиться, - сказал Телегин.
- Другого ответа от тебя и не ждал!..
В котлован спустился Гагин вместе с каким-то высоким сутуловатым военным. Телегин несказанно обрадовался - кончить невыносимо тяжелый разговор. Подошедший человек, весь облепленный грязью, с оторванной полой шинели и почему-то в казацком картузе, сказал так густо, точно он неделю просидел по шею в болоте:
- Здорово, товарищ командир, ну, как у вас дела, снаряды имеются?
- Здорово, - ответил Телегин, - а вы кто такие?
- Качалинского полка - рота, приказано перед вами занять позицию. Я командир.
- Очень приятно. А я тревожился, - окопчики-то вырыты, а охраны-то у нас нет...
- Вот мы их и заняли. Мы тут раненых привезли, грузим в эшелон. У коменданта хлеба хотел попросить, говорит - весь, утром будет... Легко сказать - утром, - рота третий день не ела... У вас-то нет? Хоть по кусочку, запах-то его услыхать... Завтра бы отдали... А то можем коровенку вам подарить.
- Иван Ильич... - Телегин обернулся, Анисья, как тень, подошла и слушала. - Хлебушка я на три дня запасла, - можно им дать... Завтра опять достану...
Телегин усмехнулся:
- Хорошо, выдайте товарищу ротному четыре каравая...
Ротный не ждал, что так легко дадут ему хлеб.
"Ну? - спросил. - Вот спасибо". И, взяв принесенные Анисьей хлебы плотно под обе руки, засовестился сразу уйти с ними. Подошли моряки, поеживаясь со сна и разглядывая такого запачканного и ободранного человека. Он стал им говорить про подвиги полка, десять дней выходившего из окружения, не потерявшего ни одного орудия, ни одной телеги с ранеными, но рассказывал до того отрывочно и неясно, что кое-кто из моряков, махнув рукой, отошел.
Латугин сказал, холодно глядя на него:
- Ты выспись, тогда расскажешь... А вот не знаешь ли, почему там яркое освещение? - И он протянул ладонь в сторону Сарепты.
- Знаю, - ответил Иван Гора, - на вокзале встретил одного человека оттуда... Генерал Денисов штурмует Сарепту. Говорит - в германскую войну такого огня не было, артиллерия начисто метет. Казачьи лавы напускают из оврагов, ну, - ужас, - аж бороды у них в пене... Ну, такое крошево, живых не берут... От морозовской дивизии половина осталась. А он - видишь ты - к Волге жмет, чтоб ему промеж Сарептой и Чапурниками к Волге выскочить, - тогда аминь!
Он кивнул морякам и полез из котлована, Телегин спросил его:
- Кто у вас командует полком?
Иван Гора ответил уже из темноты:
- Мельшин Петр Николаевич...
6
Под натиском пятой колонны всю ночь и следующий день морозовская дивизия медленно отступала к Сарепте и к приозерному селу Чапурники. Сотни трупов лежали на равнине. Генерал Денисов не давал красным перевести дыхания. За каждой отбитой атакой немедленно начиналась новая. Над окопами лопалась и визжала шрапнель; землю сотрясали взрывы, бойцов заваливало вихрями земли. Смолкали казачьи пушки, бойцы высовывали из окопа лица, искаженные злобой, болью, вымазанные кровью...
Из-за холмов, из оврагов появились густые кучи всадников, на скаку раскидывались лавой, - пыль у них курилась под копытами... Крутя клинками, визжали они, по древнему татарскому обычаю. Дрогни тут, побеги хоть один боец в ужасе перед налетающей лавой рыжих грудастых коней и черных всадников, вытянувшихся над гривами в стремительном движении - поскорее напоить горячей кровью клинок, - цепь бойцов сбита, зарублена, затоптана...
Фланги морозовцев, прижатые к садам Сарепты и к гумнам села Чапурники, держались стойко, но центр прогибался к Волге, - так же неумолимо, как разгибаются мускулы руки, когда навалившаяся тяжесть свыше силы. Начдив, вместе с комиссаром, адъютантом и вестовыми, сидевшими на корточках у поваленных верховых лошадей, находился здесь же, в центре, на передовых линиях. Убитых и раненых он замещал все более жидкими пополнениями, снимаемыми с флангов. Но резервов он не требовал у командарма: в Царицыне взять больше было нечего.
Там сегодня утром на главной линии обороны случилось несчастье: два полка, Первый и Второй крестьянские, мобилизованные по хуторам и ближним селам, неожиданно вылезли из окопов и, подняв над головами винтовки, пошли сдаваться в плен белым. В штабе Первого полка несколько-командиров, собравшись у походной кухни, окружили полкового комиссара и коммунистов и в упор расстреляли их. В тот же час и во Втором полку были застрелены командир, комиссар и несколько коммунистов. Только две роты не поддались провокации и открыли огонь по изменникам, бегущим в плен с белыми флагами. Цепи мамонтовцев, издали увидев эти толпы, приняли их за атакующих и открыли отчаянную стрельбу по ним. Остатки двух крестьянских полков, заметавшись, бросая оружие, повернули назад. Их окружили и увели. Фронт почти на пять верст оказался открытым.
В Царицыне тревожно заревели гудки на оружейном, механическом и всех лесопильных заводах. Коммунисты, посланные военсоветом, обходя цеха, говорили:
- Товарищи, бросайте работу, берите оружие, спасай фронт.
Рабочие - а на заводах оставались пожилые, калеченые да подростки бросали работу, прятали инструменты, останавливали станки, гасили горны и бежали в пакгаузы, где хранилось их именное оружие. За воротами строились и шли на вокзал.
Из окраинных домишек выбегали жены и матери, совали им в руки узелки с едой, и много женщин шло за нестройно шагающими отрядами до вокзала, и многие провожали дальше, до самых позиций. И там матери и жены долго еще стояли на буграх, покуда не подъехал командарм, и, прикладывая руку к душе, жалостно просил идти домой, потому что здесь они не нужны и даже мешают, - изображая собой на буграх отлично различимую цель для наводчиков мамонтовской артиллерии.
Еще до конца дня три тысячи царицынских рабочих заслонили прорыв на фронте, куда уже начали вливаться белые, и с тяжелыми для себя потерями отбросили их.
Это было в часы, когда морозовская дивизия выдерживала небывалый по отчаянности натиск кавалерии и пехоты. Центр дивизии был оттеснен почти к самой Волге. Снаряды уже рвались на улицах Сарепты. Село Чапурники занялось, и пламя гуляло по соломенным крышам, горели камыши по берегам плоского степного озера.
Начдив оглядывал в бинокль равнину. Солнце было уже на ущербе. Он видел, как съезжались и разъезжались казачьи сотни, перестраиваясь открыто и нагло. Опытным глазом он определил по бойкости коней, что это - свежие части, готовившиеся к последней атаке. Видимо, к закату солнца уже вся морозовская дивизия пойдет суровым маршем по полям истории во главе со своим начдивом.
Он опустил бинокль, вынул почерневшую трубочку, не спеша насыпал в нее щепоть саратовской махорки, стал искать спичек, хлопая себя по карманам шинели. Спичек не было. Он поглядел направо и налево, - в нескольких шагах впереди него лежали перед накиданными кучками земли бойцы: у одного расплывалось на боку по суконной рубахе черное пятно, другой хрипел, как дурной, трясь щекой о ложе винтовки.
Начдив осторожно бросил трубочку на землю, она закатилась в полынь. Снова взялся за бинокль. И руки его невольно задрожали...
На юго-западе были видны новые огромные скопления конницы... Она откуда-то взялась, пока он набивал трубочку... Много тысяч всадников выезжало из-за холмов, поднимая пыль, озаренную косым солнцем. Этакая силища одним махом сомнет и потопчет!.. Начдив на мгновение оторвался от бинокля. В окопах все замерло, все насторожилось, бойцы поднялись, стоя во весь рост, сжимая винтовки. Начдив не успел раскрыть и рта, чтобы сказать им горячее слово, - издалека докатился грохот орудий. Начдив снова прилип к биноклю. Что за чертовщина! Десятка два разрывов взметнулось на равнине вблизи съезжающихся казачьих сотен... Казачьи сотни на рысях быстро разворачивались в лаву, - в ее гуще плеснуло атаманское знамя. Казаки поворачивали навстречу этим мчавшимся с холмов конным массам... Плотная казачья лава, ощетиненная пиками, пятилась, строилась и враз послала коней, - две лавы, эта и та, с холмов, сближались и сошлись... Огромная туча пыли встала над этим местом...
Начдив повел биноклем ближе и увидел, как панически поднимаются залегшие цепи пластунов...
"Эге, - сказал сам себе начдив, - значит, вот почему предвоенсовета так нажимал по телефону, чтоб нам держаться до последней крови... Так то ж подошла Стальная дивизия Дмитрия Жлобы..."
Вслед за конницей, налетевшей на казаков, поднялись из-за холмов густые ряды стрелковых цепей Стальной дивизии. А дальше, на самом горизонте, уже виднелись сквозь пыль - верблюды, телеги, толпы народа. Это были огромные обозы дивизии, тащившей за собой, как вскоре выяснилось, десятки тысяч пудов пшеницы, бочки со спиртом, сотни беженцев, стада коров и овец...
Много казаков легло в этом бою. Разбитая белая конница ушла на запад, пехота, заметавшись между цепями Стальной дивизии и морозовцами, частью была побита, частью сдалась. Когда все кончилось, - а бой длился около часу, - начдив сел на коня и шагом поехал по равнине, усеянной павшими людьми и конями. Еще кое-где дымилась земля и стонали неподобранные раненые. Навстречу начдиву выехала группа всадников. Передний из них, одетый по-кубански, с газырями, с большим кинжалом на животе и башлыком за плечами, загорячил вороного коня, подскакал к начдиву и, осадив, сказал резким повелительным голосом:
- Бывайте здоровы, товарищ, с кем я говорю?
- Вы говорите с начальником морозовско-донской дивизии, здравствуйте, товарищ, а вы кто будете?
- Кто буду я? - усмехаясь, ответил всадник. - Вглядись. Буду я тот самый, кого главком Одиннадцатой объявил вне закона и хотел расстрелять в Невинномысской, а я - видишь - пришел в Царицын, да, кажется, вовремя.
Начдиву не слишком понравилась такая длинная и хвастливая речь; нахмурясь, он сказал:
- Значит, вы будете Дмитрий Жлоба...
- Так будто меня звали с детства. А ну, укажи, - где мне здесь поговорить по телефону с военсоветом.
- Я уже говорил, военсовету все известно.
- А на что мне, что ты говорил, мой голос пускай послушают, - надменно ответил Дмитрий Жлоба и так толкнул коня, что вороной жеребец сиганул, как бешеный.
7
Тогда же, поздно вечером, Иван Ильич послал полковнику Мельшину записку: "Петр Николаевич, я здесь, очень хочу тебя видеть..." Мельшин ответил с тем же посланным: "Очень рад, управлюсь - приду, много есть чего порассказать... Между прочим, здесь твоя..."
Но карандаш ли у него сломался или писал впотьмах, только Иван Ильич не разобрал последних слов, хотя и сжег несколько спичек...
Мельшин так и не пришел. После полуночи степь начала освещаться ракетами. На батарее был получен приказ - приготовиться.
- Ну вот, товарищи, надо считать, что начинается, - сказал Иван Ильич команде. - Значит, давайте стараться, чтобы уж ни один снаряд не разорвался даром... И еще, значит, вам известен приказ командарма, чтобы без особого распоряжения ни на шаг не отступать. В бою всякое бывает, значит... ("Вот черт, - подумал, - что ко мне привязалось это "значит"). В пятнадцатом году у нас в тылу ставили пулеметы, генералы не надеялись, что мужичок всю кровь отдаст за царя-батюшку... Хотя, надо сказать, уж как, бывало, в окопах честят Николашку, а Россия все-таки своя... Страшнее русских штыковых атак ничего в ту войну не было...
- Командир, ты чего нам поешь-то? - вдруг сипло спросил Латугин. - К чему? Ну?
Иван Ильич, - будто не услышав это:
- Нынче за нашей спиной пулеметов нет... Страшнее смерти для каждого из нас - продать революцию, значит, - чтоб своя шкура осталась без дырок... Вот как надо понимать приказ командарма: чтобы не ослабеть в решающий час, когда земля закипит под тобой. Говорят, есть люди без страха, - пустое это... Страх живет, головочку поднимает, - а ты ему головочку сверни... Позор сильнее страха. А говорю я к тому, товарищ Латугин, что у нас есть товарищи, еще не испытавшие себя в серьезных боях... И есть товарищи с больными нервами... Бывает, самый опытный человек вдруг растерялся... Так вот, если я, командир, ослабел, скажем, пошел с батареи, - приказываю застрелить меня на месте... И я, со своей стороны, застрелю такого, значит... Ну, вот и все... Курить до света запрещаю...
Он опять кашлянул и некоторое время шагал позади орудий. Хотел сказать много, а как-то не вышло...
- Разговаривать не запрещаю, товарищи...
- Товарищ Телегин, - позвал опять Латугин, и Иван Ильич подошел к нему, заложив за спину руки. - Вот еще до военной службы походил я по людям... Гол и бос и неуживчив - и на пристанях грузчиком, и по купцам дрова рубил, нужники чистил, у архиерея был конюхом, да поругался с его преосвященством из-за пустых щей... С ворами одно время связался... Всего видал! Ох, и дурак же, был, драчун; бивали меня пьяного, мало сказать, что до полусмерти...
- Из-за баб, надо понимать, - сказал Байков, и слабый свет далеко лопнувшей ракеты осветил его мелкие зубы в густой бороде...
- Из-за баб тоже бивали... Не к тому речь. А вот к чему: ты, товарищ Телегин, нам не то сказал, - вокруг да около, а не самую суть... Революционный долг, - ну, что ж, правильно. А вот почему долг этот мы на себя приняли добровольно? Вот ты на это ответь? Не можешь? Другую пищу ел. А нас в трех щелоках вываривали, душу из нас вытряхивали - уж, кажется, ни одно животное такого безобразия не вытерпит... Да ты бы на нашем месте давно, как мерин, губу повесил и тянул хомут. Постой, не обижайся, мы разговариваем по-человечески. Почему моя мать всю жизнь шаталась по людям? Чем она хуже королевы греческой?
- Ой, загнул! - опять перебил Байков. - В тринадцатом году мы королеву греческую видали в Афинах, чего ж ты ее вспомнил?..