- Боюсь, Вадим, что мы несколько не поймем друг друга.
   - Поймем...
   - Ты умный человек, да, да... Я горячо тебя любил, Вадим... Я помню прошлогоднюю встречу на ростовском вокзале... Ты проявил большое великодушие... У тебя всегда было горячее сердце... Ах, боже мой, боже мой...
   Он подтягивал пояс, вертел пуговицы, шарил в карманах - то ли от величайшей растерянности, то ли чтобы как-нибудь оттянуть неизбежность тяжелого разговора.
   - Ты, очевидно, рассчитываешь, что мы поменялись местами, и я, в свою очередь, должен проявить большое чувство... Есть оно у меня к тебе, очень большое чувство... Так мы были связаны, как никто на свете... Ну, вот, Вадим, что ты здесь делаешь? Зачем ты здесь? Расскажи...
   - Для этого я и пришел, Иван...
   - Очень хорошо... Если ты рассчитываешь, что я могу что-то покрыть... Ты умный человек, - условимся: я ничего не могу для тебя сделать... Тут в корне мы с тобой разойдемся...
   Телегин нахмурился и отводил глаза от Рощина. А Вадим Петрович слушал и улыбался.
   - Ты что-то затеял... Ну, понятно, что... И слух о твоей смерти, очевидно, входит в этот план... Рассказывай, но предупреждаю - я тебя арестую... Ах, как это все так...
   Телегин безнадежно - и на него, и на себя, и на всю теперь сломанную жизнь свою - махнул рукой. Вадим Петрович стремительно подошел, обнял его и крепко поцеловал в губы.
   - Иван, хороший ты человек... Простая душа... Рад видеть тебя таким... Люблю. Сядем. - И он потянул упирающегося Телегина к койке. - Да не упирайся ты. Я не контрразведчик, не тайный агент... Успокойся, - я с декабря месяца в Красной Армии.
   Иван Ильич, еще не совсем опомнясь от своего решения, которое потрясло его до самых потрохов, и еще сомневаясь и уже веря, глядел в темно-загорелое, жесткое и вместе нежное лицо Вадима Петровича, в черные, умные, сухие глаза его. Сели на койку, не выпуская рук друг друга. Вадим Петрович начал рассказывать о всем том, что привело его на эту сторону, домой, на родину.
   В самом начале рассказа Телегин перебил его:
   - А где Катя, - жива она, здорова, где она сейчас?
   - Я надеюсь, что Катя сейчас в Москве... Мы опять разминулись с ней, в Киев я попал слишком поздно, перед самой эвакуацией... Но я нашел ее след...
   - Но она знает, что ты жив и ты у нас?
   - Нет... Это и сводит меня с ума...
   19
   Прошло два месяца.
   Наступление армий генерала Деникина остановить не удалось. Колчак, верховный правитель России, с последним отчаянным усилием нажимал на Урал. В Прибалтике горе-злосчастье взгромоздилось на плечи Седьмой красной армии, отступавшей по непролазной грязи от генерала Юденича, теряя и Псков, и Лугу, и Гатчину, и генерал уже отдал приказ по войскам: "Ворваться в Петроград..."
   Советская республика была начисто отрезана от хлеба и топлива. Транспорта едва хватало для перевозки войск и огнеприпасов. Октябрьское небо плакало над русской землей, над голодными и цепенеющими городами, где жизнь тлела в ожидании еще более безнадежной зимы, над недымившими заводскими трубами и опустевшими цехами, откуда рабочие разбрелись по всем фронтам, над кладбищами паровозов и разбитых вагонов, над стародревней тишиной соломенных деревень, где осталось мало мужиков, и снова, как в дедовские времена, зажигалась лучина и уже постукивал, поскрипывал кое-где домодельный ткацкий станок.
   В это ненастное время генерал Мамонтов опять, во второй раз, прорвался через красный фронт и, громя тылы и разрывая все коммуникации, пошел со своим казачьим корпусом в глубокий рейд.
   Над потрепанной картой, подклеенной слюнями, сидели Телегин, Рощин и комиссар Чесноков, новый человек (недавно присланный в бригаду на место их комиссара, заболевшего сыпняком), москвич, рабочий, надорвавший здоровье на царской каторге, истощенный голодом и раньше времени состарившийся. Поглаживая залысый лоб, точно у него болело над бровью, он в десятый раз перечитывал очередной оперативный приказ главкома.
   Телегин посасывал трубочку. За последнее время он бросил вертеть собачьи ножки и пристрастился к трубочке, - ее подарил ему Латугин, добыв на разведке у белого офицера. Она оказалась утехой и успокоительным средством в тяжелые минуты, - а их за последнее время было хоть отбавляй, - и, если долго ее не чистить, уютно посвистывала, вроде как самовар на столе в ненастный вечер.
   Вадим Петрович, которому с первого взгляда была ясна вся бесперспективная истерика приказа, ждал, когда комиссар кончит свои размышления над этим штабным сочинением; откинувшись к бревенчатой стене, он зло мерцал глазами из-под полуприкрытых век.
   Сидели они на хуторе, где расположился полевой штаб бригады, верстах в десяти от фронта. В обоих полках, которые в августе принял Телегин, за два месяца не осталось и трех сотен бойцов, - присылаемые пополнения трудно было назвать бойцами. Главное командование формировало их наспех, преимущественно из дезертиров, вылавливая "зеленых" по городам и деревням, куда они теперь стали подаваться, глядя на осенние дожди. Без обработки и подготовки их кое-как спихивали в маршевые роты и везли на фронт, где они должны были выполнять боевые задания, четко осуществимые только в движении красного карандаша по трехверстной карте в торжественно тихом кабинете главкома.
   - Не понимаю, - сказал комиссар Чесноков и посмотрел на листочек с обратной стороны, хотя там ничего не стояло. - Общего смысла не понимаю...
   Рощин ответил:
   - И понимать нечего: академический приказ по фронту. Главком скушал за завтраком парочку яичек, чашку какао, закурил хорошую папиросу, подошел к карте. Начальник штаба, только того и ожидая, чтобы в одно прекрасное утро, как сон, миновало проклятое наваждение, вытаскивает двумя пальцами красный флажок, изображающий сто двадцать третий полк нашей бригады, - по сводкам отдела кадров в две тысячи семьсот штыков, - и перекалывает его изящно на сто верст южнее: "Таким образом, заняв деревню Дерьмовку, мы создаем фланговую угрозу противнику..." Берет другой флажок, изображающий тридцать девятый полк нашей бригады, - в две тысячи сто штыков, по сводкам отдела кадров, - перекалывает его юго-восточнее на девяносто пять верст: "Таким образом, тридцать девятый лобовой атакой и так далее..." Главком через дымок щурит глаз на карту и соглашается, потому что все равно у начштаба за ночь все продумано, линии и стрелки аккуратно проведены красными и синими чернилами, и потому, - так ли переставляй флажки, эдак ли, - результат получается один: оживленная деятельность на фронте... Что и требуется...
   - Ну, знаешь, - перебил Чесноков, качая большой лысой головой. - Это, брат, не критика, это уже злоба...
   - Да, злоба... Почему я должен молчать, если я так думаю... И Телегин так думает, и бойцы наши так думают и так говорят.
   Телегин, не вынимая трубочки изо рта, тяжело вздохнул. В душе комиссара поднималась горечь, сомнения, растерянность - все, что он старался подавлять в себе. За десять лет царской каторги не то чтобы он отстал от жизни, но уж слишком много в ней появилось сложного, - такие омуты - не приведи бог... Высветлившееся за годы страданий сердце его с трудом воспринимало недоверие к людям, борющимся на стороне революции. Он сразу начинал любить такого человека, а не раз оказывалось - человек-то затаившийся. Рощин потому и нравился ему, что был зол, прям и не боялся ни черта, хоть приставь ему пушку между глаз.
   - Ну, а что ж такое особенное говорят бойцы? - спросил комиссар. Скоро выдадим теплые ватники да валенки - другие пойдут разговоры. Кто болтает? Дезертиры болтают? Пробьет его дождем до костей, да в брюхе пусто, вот и стучит зубами...
   - Когда мы выдадим валенки и ватники? - спросил Рощин.
   - В главном интендантстве мне твердо обещали... Накладную видел... Полторы тысячи гусей колотых обещали, сала полвагона...
   - Жареных райских птиц не предлагали?
   Комиссар только крякнул, ничего не ответил на это. Действительно, кроме обещаний да бумажонок, он ничего не мог предъявить в бригаду. Он ездил в Серпухов, и бранился по телефону, и перестал спать по ночам, шагая, по старой тюремной привычке, из угла в угол по избе... Что-то происходило непонятное, - всюду, куда толкался его здравый революционный смысл, вырастала загадочная преграда, в которой все путалось и все вязло.
   - Ну, а что же все-таки они говорят? - спросил комиссар.
   Рощин с яростью ткнул пальцем в приказ.
   - Здесь сказано: силою двух рот занять деревню Митрофановку и хутор Дальний и удержать их. Деревню Митрофановку и хутор Дальний мы уже занимали однажды, согласно приказу главкома. И вылетели оттуда пулей. Совершенно то же самое повторится послезавтра, когда мы выполним то, что здесь написано.
   - Отчего?
   - Оттого... Эту позицию нельзя удержать, и мы не должны туда идти.
   - Правильно, - кивнул трубкой Телегин.
   - А мы пойдем, уложим сотню бойцов на этой операции, вклинимся в белый фронт, не имея никакой связи со своими, и, когда на нас нажмут справа и слева, немедленно выскочим из этого мешка, причем придется три раза переходить речку, где нас будут расстреливать на переправах, затем ровное поле, где нас атакует конница, и - болото, где мы увязим половину телег.
   - Позволь, в общем-то стратегическом плане для чего-нибудь нам нужны эта деревня и хутор.
   - Нет... Взгляни на карту... Вот об этом и говорят бойцы - что ни смысла, ни цели, ни плана нет во всех наших операциях за последние два месяца... Топчемся на месте безо всякой перспективы, наносим бессмысленные удары, теряем людей, теряем веру в победу... Увидишь - сегодня ночью несколько десятков бойцов самовольно покинут фронт... А через месяц их привезут нам обратно... Что случилось, я спрашиваю, что происходит? Паралич!..
   Похрипев трубочкой, Телегин сказал:
   - Сегодня мне сообщили, у нас в эскадроне, - откуда они, дьяволы, узнают? - Мамонтов будто бы опять прорвался через Дон и идет по нашим тылам.
   Рощин схватил приказ, забегал по нем зрачками, бросил листочек и опять откинулся к стене.
   - Очень возможно... Хотя здесь - ни намека...
   В избу вошел дневальный, низенький бородатый дядька с грязным холщовым подсумком:
   - Товарищ комбриг, вас лично требуют к телефону.
   Телегин изумленно взглянул на комиссара, торопливо натянул шинель, вышел. Комиссар сказал, опять потирая лоб:
   - Поверить тебе, Рощин, так - всю веру потеряешь. Что же получается? Измена, что ли, у нас?
   - Ничего не предполагаю, не утверждаю. Но знаю, что дальше так воевать нельзя.
   - Боевой приказ должен быть выполнен?
   - Да, должен. Я его завтра и выполню...
   Комиссар, подумав, усмехнулся:
   - Смерти, что ли, ищешь?
   - Это совершенно к делу не относится и меньше всего тебя касается... А кроме того, я не ищу смерти... Если бы ты к нам не вчера приехал, так знал бы, что полк этот приказ не захочет выполнить. А нужно, чтобы они его выполнили... Жизнь армии - в выполнении боевого приказа. Если этого нет, развал, анархия, смерть... Я сам прочту приказ и поведу их в наступление... Считай эту операцию проверкой дисциплины... И на этом кончим...
   Вернулся Телегин, не вынимая рук из карманов шинели, - сел. Глаза у него были круглые.
   - Товарищи, по фронту едет председатель Высшего военного совета. Через час будет у нас...
   Прошел и час и другой. Моросил дождь. Эскадрон в полном составе и комендантская команда стояли на линейке, на выгоне, за хутором. Каплями дождя убрались завившиеся конские гривы, расчесанные холки и поседевшие шинели конников. Лошади натоптали грязь под копытами. Лошади все больше походили на падаль, вытащенную из воды, - ребра наружу, мослаки торчат, губы отвисли... Командир эскадрона Иммерман, бывший поручик гусарского гродненского, круглолицый, с мальчишеским вздернутым носом, в отчаянии поглядывал на Телегина. Позор! И еще не хватало, - откуда-то явился большеногий грязный щенок и, полный благодушного любопытства, сел перед эскадроном.
   Иммерман зашипел, замахал на него, щенок только насторожил уши, свернул голову набок. И вот, неподалеку на бугре стоявший конный махальщик, торопливо колотя каблуками, повернул лошадь и тяжелым галопом, кидая грязью, поскакал к Телегину.
   Огромный блестящий радиатор, с широко расставленными фарами, дыбом взлетел на бугор, и показалась открытая светло-серая длинная машина.
   От мощного ее рева лошади в эскадроне начали переступать и вскидывать головы. Иммерман скомандовал: "Смирно!" Машина остановилась, едва не задавив щенка, который боком отскочил в сторону, как ватный, и опять сел. Телегин подъехал, отсалютовал шашкой наугад кому-то из трех военных, сидевших в машине, - в рыжих чапанах поверх шинелей. Тот, кто сидел рядом с шофером, поднялся, и, положив руку на ветровое стекло и не глядя на Телегина, принял рапорт.
   Затем он резко повернулся к фронту. Двое военных на заднем сиденье, один - бледно-бумажный, с мокрой бородой, и другой - полный, надутый, свирепый, - поднялись и взяли под козырек. Он заговорил лающим голосом, вскидывая лицо так, что чернели его ноздри и плясало на переносице запотевшее пенсне:
   - Бойцы, именем рабоче-крестьянской власти приказываю вам острее наточить шашки и крепче привинтить штыки. Кто из вас не хочет напоить своего коня в устье тихого Дона? Только трус не хочет этого... Почему вы еще здесь, а уже не там? Республика ждет от вас легендарных подвигов. Вперед! Опрокиньте врага и развейте его прах по степи-матушке...
   Он говорил все напористее, в том же роде. Кончил и оглянул фронт. "Ура!.." - крикнул он, поднимая над головой стиснутый кулак, и бойцы разноголосо ответили. Смутила их эта речь. Будто человек с луны свалился. Чего-чего, а уж такой обиды, что обозвал их трусами, - они не ждали.
   Кивком головы он подозвал Телегина:
   - Я недоволен состоянием ваших бойцов, - это сброд на лошадях! Я недоволен состоянием ваших коней, - это клячи! Следуйте за мной...
   Он упал на сиденье рядом с шофером. Огромная машина с места рванулась к хутору.
   Телегин поскакал вслед, торопливо соображая, - пожалуй, не был бы верный расстрел...
   Машина остановилась у избы полевого штаба. Телегин и за ним Чесноков, неумело плюхающийся в седле, подскакали. На крыльце стоял дежурный Телефонист с испуганным лицом, у него дрожала рука, поднесенная к виску. Он глазами умолял Телегина о разрешении говорить. Заикаясь от усилия выражаться формально, он сообщил, что минуту тому назад его вызвал штаб бригады (все учреждения, имущество, казна и архивы бригады находились верстах в сорока севернее, в селе Гайвороны). Ему успели передать, что на село Гайвороны наскочили разъезды белых, не иначе как мамонтовцев, и тут же телефонная связь порвалась.
   Надутый военный, - начальник штаба главкома, - тяжело сползая на колено, перегнулся к переднему сиденью и начал шептать председателю. Тот кивнул и - через плечо Телегину:
   - Мои директивы вы получите полевой почтой.
   Телегин и Чесноков долго еще, молча и ошалело, глядели на черную дорогу, по которой, как видение, унеслась и растаяла в дождевой мгле звероподобная машина.
   Даша работала в исполкоме, в отделе мелиорации, вторым помощником начальника "стола проектов". Иногда она раскрашивала акварелью пятна на карте Костромской губернии, где предполагалось осушать болота, добывать торф в неисчерпаемом количестве и болотную руду. Иногда переписывала записки, которые сочинял инженер Грибосолов для того, чтобы держать исполком в постоянном нервном возбуждении от грандиозности его замыслов, по существу совершенно бесплодных, так как, кроме ящичка с красками, кисточки и небольшого запаса ватманской бумаги, в мелиоративном отделе не было ничего: ни лопат, ни телег, ни лошадей, ни насосов, ни денег, ни рабочей силы.
   Даша получала паек, - четверть фунта остистого хлеба, иногда немного лаврового листа или перца в зернышках. Анисья, работавшая в исполкоме курьершей, получала за боевые заслуги усиленный паек: кроме хлебной осьмушки и перца, еще полторы воблы, иногда ржавую селедку.
   По совместительству Анисья работала в драматическом кружке и бегала слушать общедоступные лекции на историко-фнлологическом факультете, эвакуированном сюда из Казани. К своим прямым обязанностям - сидеть в коридоре, в продранном вольтеровском кресле, у дверей зампредисполкома Анисья относилась крайне высокомерно: либо она, обхватив голову, чтобы заткнуть пальцами уши, и нагнувшись к коленям, читала трагедии Шекспира и, когда ее звали, отвечала рассеянно: "Сейчас, сейчас..." - и даже огрызалась на повторные предложения - отнести какой-нибудь пакет в какую-нибудь одну из многочисленных комнат, загроможденных столами и набитыми людьми, выдумывавшими себе занятия; либо ее вообще не оказывалось на месте. Однажды, когда по этому поводу одна из сотрудниц, с картофельным лицом, сделала ей замечание, - Анисья так темно взглянула на нее: "Не возвышайте голос, товарищ, казачьей шашки я не боялась..." - что интеллигентная сотрудница, прежде много потрудившаяся на почве женской эмансипации, сочла за лучше не связываться с этой рабоче-крестьянской нахалкой...
   Даша возвращалась домой в шестом часу. Анисья - иногда только поздно ночью. Жили они в деревянном домике над Волгой. Кузьма Кузьмич, крепко помня наказ Ивана Ильича, - кормить Дашу и Анисью досыта, - продолжал, против своей совести, заниматься туманными делами по добыче съестных продуктов и дровишек, - хотя тяжеленько ему иной раз приходилось: и года сказывались, и осенняя непогода клонила от суеты к тихим философским размышлениям у натопленной печурки, под мягкий шум дождя по крыше.
   Обычно, когда утренний полусвет уже синел в окошке, Даша и Анисья кушали морковный чай с чем-нибудь и уходили на работу. Кузьма Кузьмич, вымыв посуду, вынеся помойное ведро и подметя веником пол в обеих комнатушках, начинал не спеша, а часто и со вздохами, обдумывать и прикидывать: у кого бы сегодня можно стрельнуть парочку яичек, кусочек сала, бутылку молока, полшапки картошки... Кузьма Кузьмич не побирался, боже сохрани! Он лишь производил честный обмен философских и моральных идей на предметы питания. За эти два месяца его знала почти вся Кострома, и он не раз путешествовал даже в пригородные села.
   Размышляя, он обычно что-нибудь чинил или пришивал у рассветающего окошка. Жизнь - могучая сила. Даже во времена глубочайших исторических сдвигов и тяжелых испытаний люди вылезают из материнского чрева головой вперед и со злым криком требуют себе места в этом бытии, по вкусу или не по вкусу оно приходится их родителям; люди влюбляются друг в друга, не глядя на то, что внешних средств для этого у них несравненно меньше, чем, скажем, у тетерева, когда он, приплясывая на весенней проталине, распускает роскошный хвост. Люди ищут утешения и готовы половину каравая отрезать человеку, который прольет неожиданный покой в их душу, истерзанную сомнениями: "Куда же мы придем в конце-то концов, - траву будем есть, срам капустным листом прикрывать?" Другие благодарны понятливому слушателю, перед кем, не опасаясь Губчеки, можно вывернуть себя наизнанку со всей прикипевшей злобой.
   Кузьма Кузьмич отправлялся по дворам. Вытирал в темных сенях ноги и заходил на кухню. Иная хозяйка крикнет ему со злобой:
   - Опять, дармоед, приплелся! Нету ничего сегодня, нету, нету...
   - О Марье Саввишне пришел справиться, - приветливо тряся красным лицом и морща губы, отвечал Кузьма Кузьмич. - Плоха она?
   - Плоха.
   - Анна Ивановна, не смерть страшна, - сознание бесплодно прожитой жизни томит нас тоской. Вот где нужно утешение человеку, - положив руку ему на холодеющий лоб, сказать: жизнь твоя была скудная, Марья Саввишна, и нечего жалеть о ней, но ты потрудилась, как самая малая мурашка, - безрадостно и хлопотливо тащила свою соломинку. А труды никогда не пропадают даром, все складывается, - дом человеческий растет и широк и высок, и где-то твоя соломинка чего-то подпирает. Детей, внуков ты выходила, вот и вечер твой настал: закрой глаза, усни тихо. Не жалей ни о чем: не ты в твоем убожестве виновата...
   Кузьма Кузьмич журчал, сидя у двери на табурете, а хозяйка, коловшая лучину, вдруг бросала косарь, часто - несколько раз - вздыхала, и ползли у нее слезы по щекам...
   - Живи, живи... Сдохнешь, никто спасибо не скажет...
   - А потому, что жизнь у нас еще неправильная... Каждому человеку за его труды памятник надо бы ставить... Впереди так и будет, Анна Ивановна, впереди жизнь будет добрая...
   - Это - на том свете, что ли?..
   - Зачем, на этом...
   - Ты один урод добрый нашелся...
   - Это моя профессия, Анна Ивановна, а я не добрый... Я любопытный. Человека не жалеть нужно. Человек любит, когда о нем любопытствуют. Что же, можно пройти к Марье Саввишне?
   - Пройди уж...
   Из такого дома Кузьма Кузьмич уходил не с пустыми руками. Вечером, распилив и наколов унесенную с чьего-нибудь двора доску, затопив печку на женской половине, обдув пепел с кипящего самовара и поставив его на стол, Кузьма Кузьмич рассказывал Даше и Анисье о своих похождениях.
   - Появился у меня конкурент, - говорил он, дуя на блюдечко. - Стал шляться по дворам старичок, в одной рубахе из мешка, босой, с нарочно всклокоченной бородой, с необыкновенно впечатляющим носом - во все лицо. Зовут - отец Ангел. Придумал этот мошенник простой анекдот, - вваливается в дом, садится на пол и начинает раскачиваться, всплеснет руками и раскачивается: "Вот тебе, Ангел, вот тебе и не верил, тьфу, тьфу, тьфу... Своими глазами видел, своими руками трогал, тьфу, тьфу, тьфу..." Слушатели рты разинут, он еще поломается и рассказывает: намедни, в ночь под пяток, у одной женщины, у которой муж в Красной Армии, родился дебелый мальчик с зубами. Помыли его, спеленали, дали матери на руку. Она грудь вынимает, дает ему, а он грудь не взял, да как взглянет на мать и сказал: "Мама, мама, я уже пришел!.." - Хлебнув с блюдечка, Кузьма Кузьмич засмеялся. Отобьет у меня Ангел клиентуру. Ревнивый! Сегодня встретились на одном дворе, он мне пальцами рога показывает: что, говорит, Кузька, за моими объедками пришел? А будешь ходить за мной по следам, спознаться тебе с моим жезлом...
   - Бросайте вы все эти глупости, Кузьма Кузьмич, - сказала Даша строго. - Поступайте на советскую службу. Ничего, ничего, проживем и на одном пайке... А то про вас уже начали поговаривать нехорошее, - мне это очень неприятно...
   Анисья, как всегда, - очнувшись, от налетающей мечты, сказала:
   - Сегодня я с одним поговорила, такая сволочь. - И она показала в лицах и в разных голосах: - Я сижу, читаю, конечно. Подходит наш сотрудник, из отдела гражданского снабжения, гнилой такой, дряблый, косоротый.
   "Очень бы хотел, говорит, с вашим дядей познакомиться". - "С каким таким дядей?" - "А с которым вы, говорит, живете... Нужно у него духовный совет получить..." - "Он, говорю, никаких советов не дает..." - "А я, говорит, слышал обратно, - многие к нему ходят и получают облегчение..." "Товарищ, говорю, мне некогда слушать ваши глупости, видите, я занята..."
   А он мне - на ухо со слюнями:
   "А вы про младенца говорящего не слыхали?.." - "Убирайтесь, - я ему говорю, - к черту..." - "Не далеко ходить, - он говорит, - мы все давно уж у черта... Ан младенец-то не антихрист ли?"
   - Очень, очень неприятно, - сказала Даша.
   - Да - глушь... - Кузьма Кузьмич задумчиво налил себе еще стаканчик кипятку. - Такая глушь - в ушах звенит. А все-таки русский человек пытлив - и пытлив и впечатлителен. Драгоценная у него голова. Ему бы - знание да путь верный из этой византийской вязи. Давно хочу, да вот все не решаюсь, дорогие мои, бесценные женщины, предложить вам перебраться в Москву.
   - В Москву? - переспросила Анисья, расширяя синие глаза.
   - К свету, к идеям, поближе к большим делам. Даю честное слово баловство свое брошу... Мне уж и самому давно стало тошно... А как увидал свой портрет, - отца Ангела, - расстроился, совсем расстроился...
   - В Москву, в Москву! - сказала Даша. - У нас там есть даже где приткнуться: у Кати осталась квартира вместе со старушкой - Марьей Кондратьевной... Может быть, этого ничего уже и нет?.. Ах, Кузьма Кузьмич, миленький, давайте не будем откладывать... Ведь мы здесь за ваши пышечки, ватрушечки, самое дорогое свое продаем. И вы здесь другой стали, хуже стали... Слушайте, в Москве сейчас же Анисью определим в театральное училище...
   Анисья на это ничего не сказала, только залилась краской, приспустила веки.
   - Кузьма Кузьмич, завтра же сбегайте, узнайте - идут еще какие-нибудь пароходы до Ярославля?..
   Даша ужасно взволновалась, замолкла и вздыхала. Кузьма Кузьмич, нахохлившись, прижав ладони к животу, раздумывал над тем, что в Москве, пожалуй, особого риска не будет в смысле питания женщин: на крайний случай оставались - тайно им припрятанные - Дашины драгоценные камушки... Да и с собой из Костромы можно взять ржаной муки пудика два... И как это у него сегодня вырвалось про Москву! Вырвалось - так вырвалось, - эка! Да и к лучшему, конечно... И он мысленно уже сочинял объяснительное письмо Ивану Ильичу, от которого недавно была коротенькая открытка, сообщавшая, что жив, здоров, любит и целует.
   Анисья, облокотись о стол, глядела на слабый огонек жестяной коптилки, и ей чудилась то лестница (как в исполкоме), по которой она спускается с голыми плечами, волоча шелковый подол, и потирает окровавленные руки, то сосновый - длинным ящиком - гроб, из которого она поднимается и видит Ромео, и видит склянку с ядом...
   Так они, втроем, долго еще сидели у поющего самовара. Ночь порывисто хлестала дождем в стекла маленького окошечка. Но что было им до непогоды, до убожества жилища, до всей случайной скудости, - сердца их горячо, уверенно стучали в преддверье жизни, как будто были они вечно юные...