Иван Ильич считал себя человеком уравновешенным: чего-чего, а уж головы он никогда не терял, - так вот надо же было случиться такому, что он, безо всякого раздумья, вдруг точно ослепнув, плохо слушающимися пальцами отстегнул кобуру, вытащил револьвер и, приставив его к голове, щелкнул курком. Выстрела не произошло, потому что кем-то для чего-то патроны из его нагана были вынуты.
   К Ивану Ильичу обернулись Рощин и комиссар Чесноков и начали злобно ругать, обзывая соплей, интеллигентом, тряпкой, негодной даже, чтобы вытереть под хвостом у старой кобылы. Кричали они на него в поле, спешившись у стога сена, почерневшего от дождя. Тут же неподалеку стоял эскадрон и комендантская команда, посаженная на коней. Это было все, что осталось от бригады Телегина.
   Корпус Мамонтова широким фронтом прошел по его тылам, порвал все связи, разрушил коммуникации, уничтожил в селе Гайвороны склады продовольствия и боеприпасов; за какие-нибудь сутки весь тыл бригады превратился в хаос, где безо всякой связи с какой-либо Командной точкой отступали, прятались, бродили разбросанные части и отдельные люди.
   Оба стрелковых полка, не успев опомниться, оказались в мешке, - с тыла на них налетели мамонтовцы, с фронта нажали донские пластуны. Красноармейцы оставили фронт и рассеялись.
   Размеры катастрофы выяснялись постепенно, понемногу. Телегин с эскадроном и комендантской сотней двинулись на поиски своей бригады. У него еще оставалась надежда собрать какие-нибудь остатки, - паника миновала, и Мамонтов был уже далеко, - но скоро выяснилось, что под свинцовым небом, на взбухающих жнивьях и непролазных пашнях, по оврагам и перелескам, где путается туман, никаких людей собрать невозможно... Одни ушли разыскивать какую-нибудь фронтовую часть, чтобы с ней соединиться, другие разбрелись по хуторам, прося под окошками пустить обогреться, третьи только того и ждали, - задали стрекача подальше от этих мест - по домам, к бабам, на печки.
   Два красноармейца из 39-го полка, отощавшие до того, что без сил сидели под стогом, рассказали наехавшим на них Телегину, Рощину и комиссару Чеснокову очень невеселую историю...
   - Напрасно ездите по полю, никого не соберете, - сказал один. - Был полк, нет его.
   Другой, продолжая сидеть спиной к стогу, оскалил зубы:
   - Продали нас - и весь разговор... Что мы - не понимаем боевых приказов? Мы все понимаем - продали... Командование, мать твою! Картонные подметки ставят! - И пошевелил пальцами, торчавшими из сапога. - Кончили воевать... Кончено... Аминь!
   У этого стога Телегин и сплоховал. В памяти его всплыл чудовищный радиатор с двумя, разнесенными в стороны, прожекторами. Ну, где же тут оправдаться! С ленивым благодушием все проворонил, прошляпил, растерял...
   - Подождите на меня кричать, - сказал он Рощину и Чеснокову. - Ну, ослабел, ну, струсил, ну, виноват... - И он, отвратительно морщась, начал прятать наган в кобуру. - Всю жизнь мне везло, всю жизнь ждал, что сорвусь когда-нибудь... Ладно, пускай судит ревтрибунал...
   - Да черт тебя возьми, не в тебе сейчас дело! - дергая щекой, закричал на него Рощин. - Куда ты ведешь эскадрон? На восток, на запад? Какие у тебя соображения? Какая непосредственная задача? Думай!
   - Дай карту...
   Телегин сердито взял карту из рук Рощина и, рассматривая ее, бормотал под нос всякие обозные выражения, относящиеся к самому себе. Названия городов, сел, хуторов прыгали у него в глазах. Он и это наконец преодолел. После спора было решено - двинуться на восток, ища встречи с частями Восьмой армии.
   Весь остаток дня шли на рысях - где только было возможно. Темной ночью, когда уже не видать конских ушей, выслали разведчиков поискать поблизости затерявшееся в непроглядной тьме село Рождественское. Остановились, не спешиваясь, и долго ожидали. Вадим Петрович придвинул лошадь к лошади Телегина; коснулся коленом его колена.
   - Ну? - спросил он. - Может быть, все-таки объяснишь?.. Разговаривать с тобой можно?
   - Можно.
   - Для чего ты устроил этот спектакль?
   - Какой спектакль, Вадим?
   - С незаряженным револьвером...
   - Ты с ума сошел!.. - Иван Ильич перегнулся в седле к нему, но так ничего и не различил, кроме неясного пятна с черными глазницами. - Вадим, значит, не ты вынул патроны?
   - Не я вынул патроны из твоего револьвера... Начинаю думать, что ты хитрее, чем кажешься...
   - Не понимаю... Смалодушничал... при чем тут хитрость... я бы на твоем месте не вспоминал бы уж...
   - Не виляй, не виляй...
   Говорили они тихо. Рощин весь дрожал, как на парфорсном ошейнике:
   - Весь эскадрон прекрасно видел эту омерзительную сцену у стога... Знаешь, что они говорят? Что ты комедию ломал... Жизнь покупал в ревтрибунале...
   - Черт знает что ты говоришь!..
   - Нет! Ты уж выслушай! - Лошадь под Рощиным тоже начала горячиться. Ты должен ответить мне во всю совесть... В такие дни испытывается человек... Выдержал ты испытание? Понимаешь ты, что на тебе пятно?.. Ты не имеешь права быть с пятном...
   Лошадь его, ерзая, больно хлестнула хвостом по лицу Телегина. Тогда Иван Ильич прохрипел голосом, упертым в горловую спазму:
   - Отъезжай!.. Я тебя зарублю!..
   И сейчас же комиссар Чесноков сказал из темноты:
   - Ребята, будет вам лаяться, - патроны я вынул.
   Ни Рощин, ни Телегин ничего не ответили на это. Не видя друг друга, они тяжело сопели, - один от жестокой обиды, другой - весь еще ощетиненный от ненависти. Из темноты раздались короткие, как выстрелы, голоса:
   "Стой! Стой!" - "Что за люди?" - "Не хватай..." - "Чьи вы?" - "Мы свои, а вы чьи, туды вашу растуды?"
   Это разведка наскочила на разведку, и верхоконные, крутясь друг около друга и боясь в такой чертовой тьме обнажить оружие и от злого задора не желая разъехаться, кричали и ругались, уже чувствуя по крепости выражений, что и те и другие - свои, красные.
   "Так чего же ты за узду хватаешь?.." - "Какой части?.." - "Мать твою богородицу не спросили, - мы крупная кавалерийская часть". - "Где ваша часть?" - "Заворачивай с нами..."
   Обе разведки наконец угомонились и мирно подъехали к эскадрону. Оказалось, что село Рождественское - неподалеку, за лесом и речкой. На вопрос - какая войсковая часть находится в селе - один из чужих разведчиков ответил не слишком вежливо:
   - А вот приедете, узнаете...
   В избе за столом сидели Семен Михайлович Буденный и два его начдива и пили чай из большого самовара. Семен Михайлович, увидев входящих Телегина, Рощина и Чеснокова, сказал весело:
   - Нашего войску прибыло. Здравствуйте. Садитесь, пейте с нами чай.
   Они подошли к столу и поздоровались с Буденным, лукаво поглядывающим на бродячего комбрига и его штаб (ему уже все было известно), поздоровались с начдивом Четвертой, который был небольшого роста, но с такими устрашающими усами, что их легко можно было заложить за уши, с начдивом Шестой, протянувшим каждому большую руку, сжимая ее так, будто сгибал подкову, молодое и румяное лицо его выражало глубочайший покой.
   Семен Михайлович спросил, хорошо ли они расквартировали на ночь свою часть и нет ли какой жалобы или просьбы? Рощин ответил, что расквартировались, как могли, жалоб никаких нет.
   - А нет, так тем лучше, - ответил Буденный, отлично зная, что в селе, где стал на короткую ночную передышку его конный корпус, даже мухе негде приткнуться как следует. - Так что ж вы стоите, берите лавку, присаживайтесь. А ведь я вас хорошо запомнил, товарищ Телегин, баню тогда устроили донским казакам... Эге... - И он, очень довольный, щурясь, оглянул собеседников за столом; начдив Шестой спокойно кивнул, подтверждая, что действительно была тогда баня казакам, и начдив Четвертой гордо, сухо кивнул калмыцким лицом. - Значит, на этот раз Мамонтов вас потрепал маленько. А что с вами - комендантская команда или боевая часть?
   - Боевая часть, усиленный эскадрон, - сказал Телегин.
   - Кони в каком состоянии?
   - Кони в прекрасном состоянии, - быстро ответил Рощин, - кованы на передние ноги.
   - Скажи - даже кованы на передние ноги! - удивился Буденный. - Я думаю, зачем вам идти далеко - искать Восьмую армию, может быть, она уже не там, где была...
   - Я должен подать рапорт командарму, - сказал Телегин.
   - Подай рапорт мне... А что, начдивы, берем комбрига с его усиленным эскадроном?
   Оба начдива согласно кивнули. Буденный из жестяной коробочки взял щепоть табаку и начал свертывать.
   - Далеко ходить вам некуда, - повторил он. - Присоединяйтесь к нам. Мы так вот с начдивами как-то посидели и подумали, а подумав, решили: кони у нас жиреют, бойцы у нас скучают, - пойдем на север - искать генерала Мамонтова. Вот и бегаем, - он от нас, а мы за ним...
   Семен Михайлович шутил, а дела были очень серьезные. Узнав о переходе корпуса Мамонтова через красный фронт, он рискнул своей головой, ослушался личного приказа председателя Высшего военного совета - неуклонно продолжать выполнение явно теперь глупого и давно уже опороченного, если не предательского, военного плана, - и по собственному разумению бросился в погоню за Мамонтовым. И Буденный, и его начдивы хорошо представляли себе, как яростно заскрипели перья в канцелярии главкома и какие, пахнущие могилой, угрозы ожидают их на "морзянке", на конце прямого провода. Но спасение Москвы было им дороже, чем свои головы. А спасение они видели только в немедленной погоне за Мамонтовым, в разгроме этой лучшей конницы белых. А то, что она не выдержит удара семи тысяч буденновских сабель и ляжет, порубленная, где-нибудь на широких полях между Цной и Доном, в этом они не сомневались, - лихое дело было настичь Мамонтова, который перенял у бандитов обычай сменять подбитых и усталых коней по селам и хуторам.
   У Мамонтова, в его лихих, но избаловавшихся донских полках, насчитывалось значительно больше сабель. Но он не искал встречи с Буденным, он боялся гнавшегося за ним опытного противника: это была уже не партизанская конница, но самое страшное, с чем - не дай боже встретиться, сшибиться в чистом поле, - регулярная русская кавалерия. Буденный двигался медленнее, но умнее, - то выбирал короче или удобнее дорогу, то жал Мамонтова в такие места, где трудно было добыть фураж или свежих коней.
   День за днем шла эта погоня, смертельная игра двух мощных конниц. Дымами с заревами в осенних туманах отмечался путь Мамонтова. Он набрасывался на тыловые части красных и торопливо отскакивал в сторону. И, наконец Буденный обманул и настиг его. Ранним утром, чуть только проступили угольные очертания старых ветел на огородах, Семен Михайлович ворвался с эскадроном в плохонькую деревеньку, где ночевал Мамонтов.
   Но тотчас на другом конце деревеньки из ворот вылетела рыжая тройка и стала уходить. В открытой коляске, обернувшись на сиденье, Мамонтов, с непокрытой головой, в незастегнутой шинели, несколько раз выстрелил по скачущему головному усатому всаднику в черной бурке, - он узнал Буденного, но карабин плясал у него в руках. За тройкой погнались, но рыжие донские кони, как ветер, унесли коляску.
   По дворам еще раздавались дикие вскрики, лязг оружия, одиночные выстрелы, - это насмерть дрались казаки личной генеральской охраны. Буденновцы, обшаривая деревню, начали выгонять изо всех углов на улицу каких-то перепуганных людей, - кто был в подштанниках, кто, со страху, об одном сапоге. Оказались - музыканты. Их окружили, стали над ними смеяться. Подъехал Семен Михайлович и, узнав, в чем дело, приказал им принести инструменты.
   Видя, что большевики их не рубят шашками, а только смеются, музыканты побежали, живо приоделись и принесли свои фанфары, огромные геликоны, рожки, корнеты, - все трубы у них были чистого серебра. Буденновцы, удивляясь, цыкали языками. Вот это добыча!
   - Ну что ж, - сказал Семен Михайлович, - с паршивой собаки хоть шерсти клок... А умеете вы играть "Интернационал"?
   Музыканты могли играть все, что угодно, - среди них были ученики Московской консерватории, вот уже полтора года - в поисках заработка и белых булок - бегавшие из города в город, спасаясь от погромов, заполнения анкет и уличной стрельбы, покуда в Ростове их не мобилизовали. Капельмейстер, с губчатым носом, пропитанным алкоголем, заявил даже, что он - старый убежденный революционер. Глядя на его сизо-лиловый нос, ему поверили, что вредить не станет.
   Мамонтов и на этот раз уклонился от встречи. Корпус его быстрым маневром вышел из соприкосновения. Погоня продолжалась. Но уже было очевидно его намерение - проскочить через красный фронт на свою сторону. Этого Буденный опасался больше всего: тогда весь поход - впустую и тогда, пожалуй, не пришлось бы отвечать перед главкомом и, еще хуже, - перед председателем Высшего военного совета.
   Плохо было и то, что не удавалось установить никакой связи и узнать, что делается на белом свете в эти дни... Наконец дошли до железной дороги. Буденный со своим начштабом и комиссаром поскакал вперед, на вокзал, и сел на аппараты. По телефонным проводам понеслись на него такие новости, что он срочно вызвал на вокзал начдивов и старших командиров.
   Собрались в буфетном зале, где в большие разбитые окна было видно, как в походном строю приближались эскадроны и проходили через полотно. Позади них раскинулся мрачный закат - у самой земли, под гнетом туч. Ряды всадников, со значками на пиках, поднимаясь на изволок, казались чугунными, непомерно сильными на сильных конях. Телегина поразило лицо Вадима Петровича, глядевшего в окно, - в отсвете заката - гордое, застывшее, будто в исступлении.
   - Мы должны были знать, что она такая... - глухо проговорил он, и Иван Ильич придвинулся, чтобы яснее расслышать. - Мы забыли это... Нет той казни, чтобы казнить за такую измену... Поцелуй землю за то, что простила тебя...
   После ссоры у стога Вадим Петрович в первый раз так заговорил. Телегин понимал, что мучается и молчит он не от гордости, а, вернее, от отчаяния, что нечем - не словами же: "Прости, Иван..." - повиниться перед Телегиным. Сейчас, в длительном напряжении и усталости, настала у него минута переполняющего ощущения им потерянной, забытой и вновь обретенной родины, и это было также его мольбой о прощении...
   Иван Ильич, покашляв, тоже захотел сказать доброе Вадиму Петровичу, зачеркнуть к чертям - как будто и не было ее - дурацкую ссору... В это время из телеграфного отделения вышел Буденный. Его окружили. Он сказал:
   - Товарищи, большие новости... Начнем с неприятных. Орел, товарищи, взят Кутеповым. Разведки его уже под Тулой. Этим наступлением он вбил широкий клин в наш фронт. Восьмая и Десятая отброшены на восток. Девятая и Тринадцатая - на запад... Так вот, это было на прошлой неделе. - Буденный помолчал, и глаза его весело блеснули. - С тех пор многое изменилось, товарищи... Во-первых, могу вас порадовать: все главное командование сменено. И председатель Высшего военного совета больше не хозяйничает на Южном фронте... Орел взят нами обратно... Прославленные корниловские, марковские и дроздовские полки вдребезги разбиты между Орлом и Кромами... Чего мы долго ждали, - началось... Подробности пока еще не известны, но против Кутепова удачно действует особая ударная группа...
   Семен Михайлович опять остановился, вертя в руках обрывок телеграфной ленты, пошевелил усами и ястребом взглянул на стоящих вокруг него командиров.
   - Операции нашего корпуса происходили не согласно приказу главкома, но против приказа... Нам приказано было идти на юг, в Сальские степи, на Маныч, где едва не сложила головы Десятая армия, - мы поднялись на север. Вместо левого берега - оказались на правом берегу Дона. Вместо чем уходить от донской конницы, - вцепились ей в хвост. Нехорошо, не годится!.. А что до нашего простого разумения, так наши головы - мужицкие, казацкие, не должно у нас быть своего разумения, - на то в штабе у главкома имеются просвещенные, светлые головы... Вот мы и шли, а приказы главкома шли за нами, - я их не брал, не читал: прочтешь, и шашка, пожалуй, из рук вывалится... Все-таки, хочешь не хочешь, а приказ догнал меня... Приказ без длинных слов... - Он развернул телеграфную ленту так, чтобы она не перекручивалась, и прочел: - "Комкору Конного Буденному... Последние данные разведки указывают на движение неприятельской конницы из района Воронежа на север. Приказываю комкору Конного Буденному разбить эту конницу противника..." Вот и все, коротко и ясно. Значит - правильно разумели наши головы... Приказ подписан председателем реввоенсовета Южного фронта Сталиным в ставке главного командования, в Серпухове.
   Катя вернулась в Москву, в тот самый Староконюшенный переулок на Арбате, в особнячок с мезонином (куда в начале войны Николай Иванович Смоковников переехал вместе с Дашей из Петербурга и куда из Парижа вернулась Катя), в ту самую комнату, где в печальный день похорон Николая Ивановича так безнадежно сгустилось уныние над Катиной жизнью. Тогда, прикрывшись на постели шубкой, она не захотела больше жить... Повздыхав, вылезла из-под шубки и пошла в столовую, чтобы принести немножко воды запить морфий, и в сумерках неожиданно увидела свою вторую жизнь: Вадим Петрович сидел и ждал ее...
   И вот и этот - второй круг ее жизни, - напряженный, любовный, мучительный, - завершился. Позади остался долгий, долгий путь невозвратимых потерь. Особенно остро почувствовала это Катя, когда - в середине июля - шла с узелком с Киевского вокзала... В обмелевшей Москве-реке плескались маленькие дети, и голоса их пронзительно грустно звучали в тишине, да на берегу, на чахлой траве, сидел старый человек с удочкой; выйдя на Садовую, где по всему бульвару исчезли изгороди и решетки, Катя поразилась тишине, - только шелестели огромные липы, важно прикрывая зеленой тенью своей опустевшие особнячки; на когда-то многолюдном Арбате - ни трамваев, ни извозчиков, лишь редкий прохожий, повесив голову, переходил ржавые рельсы. Катя дошла до Староконюшенного, свернула по нему и наконец увидела свой дом, - у нее ослабли ноги. Она долго стояла на противоположной стороне тротуара. В воспоминаниях этот особнячок представлялся ей прекрасным, золотистого цвета, с плоскими белыми колонками, и чистыми окнами, занавешенными шторами... Там жили тени Кати, Вадима Петровича, Даши... Разве может без следа исчезнуть то, что было? Разве жизнь уносится, как сновидение в лежащей на подушке голове, и, поманив бесплодным обманом, истаивает после вздоха пробуждения? Нет, нет, в минувших днях где-то так и застыли в нежданной радости - Катя, уронившая на ковер склянку с морфием и без сил повисшая на закаменевших руках Вадима Петровича, и он, шепчущий ей слова любви, весь точно обуглившийся от волнения. Это не было сном, это не исчезло, это и сейчас там - за черными окнами. И там же их первая ночь, без сна, в молчаливых и глубоких, как страдание, поцелуях и в повторении все тех же и все новых слов изумления оттого, что это - единственное на земле чудо, соединившее так тесно сплетенными смуглыми сильными и белыми хрупкими руками - самое нежное и самое мужественное...
   Особнячок стоял кривенький, убогий, весь облупленный, и никаких на нем не было белых полуколонок. Катя их выдумала. Два крайних окна в первом этаже закрыты изнутри газетными листами, остальные так забрызганы сухими лепешками грязи, что ясно: там никто не живет... В мезонине, где была Дашина спальня, выбиты все стекла.
   Катя перешла улицу и постучала в парадную дверь, на которой коричневая краска оглуплялась целыми стружками. Катя долго постукивала, покуда не заметила, что вместо дверной ручки - дыра, забитая пылью. Тогда она вспомнила, что на черный ход нужно пройти с переулка. Калитка была открыта, и от нее через дворик, заросший травой, вела едва заметная тропинка. Значит, здесь все-таки жили.
   Катя постучала в кухонную дверь. Немного спустя дверь открыл маленький человек, бледный, как бумага, блондин, в очках, с большой всклокоченной головой:
   - Я же кричу вам, что дверь не заперта. Что вам нужно?
   - Простите, я хотела спросить: здесь еще живет Марья Кондратьевна, старушка?
   - Да, здесь, - ответил он голосом, каким рассуждают о математических формулах. - Но она умерла...
   - Умерла! Когда?
   - Как-то недавно, точно не помню...
   - Что же я буду делать теперь? - растерянно проговорила Катя. - Моя квартира занята?
   - Понятия не имею - ваша или не ваша эта квартира, но она занята...
   Он хотел было уже закрыть дверь, но, видя, что у красивой женщины глаза полны слез, помедлил.
   - Как это неприятно... Я прямо с вокзала, - куда же теперь деваться? Два года не была в Москве, вернулась домой и - вот...
   - Домой вернулись? - переспросил он с изумлением. - В Москву?..
   - Да. Я все время жила на юге, потом на Украине...
   - Вы что - ненормальная?
   - Нет... А почему, - разве вернуться домой так странно?
   На истощенном, бумажном лице этого человека тонкие губы приподнялись с одного угла, морща ввалившуюся щеку:
   - Вы что же - не знаете, что в Москве умирают с голоду?
   - Я слышала, что с едой плохо... Но мне мало нужно... Потом - ведь это же временно... Когда очень трудно - лучше быть дома.
   - Вы, собственно, кто же такая?
   - Я - учительница, Рощина Екатерина... Да я вам сейчас покажу...
   Катя зубами начала развязывать узелок на холщовом мешке. Достала удостоверение Наркомпроса.
   - Я работала до самой эвакуации в Киеве, в русской школе для самых маленьких... Нарком потребовал, чтобы я ни за что не оставалась при белых... Я бы сама не осталась... И дал еще вот это письмо к наркому Луначарскому... Но оно запечатано...
   Человек прочел удостоверение, прочел адрес на конверте, - все движения у него были замедленные.
   - Собственно, комната старухи никем не занята. Если вам непременно хочется жить именно здесь, - въезжайте... Хотя здесь все гниль и рухлядь... В Москве можно занять любой пустой особняк.
   Он посторонился и пропустил Катю в полутемную кухню, заваленную изломанной мебелью. Он указал на ключ от комнаты старухи, висящий на гвозде в закопченном коридорчике, и медленно ушел к себе (в бывший кабинет Николая Ивановича). Катя с трудом отворила дверь в душную комнату с двумя окнами, залепленными снаружи грязными лепешками. Это была ее спальня, и на том же месте стояла ее кровать, и все так же на стене висел резной шкафчик-аптечка с поблекшим Алконостом и Сирином на дверцах, - из него она взяла тогда морфий. Покойная Марья Кондратьевна стащила сюда лучшие вещи со всей квартиры, - диваны, кресла, этажерочки были навалены друг на друга, поломанные и покрытые паутиной и пылью.
   Катю охватило отчаяние, - в огромной, раскаленной под июльским солнцем, пустынной и голодной Москве, в этой загроможденной ненужными вещами, непроветренной комнате нужно было начать жить, начать третий круг своей жизни. Она села на голый матрац, и молча заплакала. Она очень устала и была голодна. Предстоящие трудности и сложности показались непреодолимыми для ее силенок. Ей вспомнилась милая, обожаемая, покосившаяся хатенка около школы, палисадник, холмистое поле за плетнем... Веник у порога, кадка с водой в сенях, зеленоватый свет сквозь листву в окошке, падающий на детские тетрадки... Беспечные, веселые дети, любимый мальчик - Иван Гавриков...
   Почему нельзя было там остаться навсегда?
   Катя слезла с кровати, чтобы принести немного воды, - размочить сухую булочку, привезенную из Киева. Но даже стакана не нашлось, чтобы начать жить! Катя уже сердито вытерла глаза и пошла к бледному человеку.
   Тихонько постучав, она сказала тоненьким голосом:
   - Простите, пожалуйста, я вам все мешаю...
   Он медленно подошел, отворил дверь и, будто с трудом соображая, пристально глядел на Катю.
   - Простите, пожалуйста, нет ли у вас стакана, мне хочется пить.
   - Меня зовут Маслов, товарищ Маслов, - сказал он. - Какой вам нужен стакан?
   - Какой-нибудь лишний...
   - Хорошо...
   Он пошел в глубь комнаты, оставив дверь открытой, и Катя увидела много книг на прогнувшихся полках из неструганных досок, раскрытые книги и рукописи на письменном столе, жалкую железную койку, на которой тоже валялись книги, мусор на полу и пожелтевшие газеты на окошках. Маслов все так же замедленно вернулся к Кате и подал ей грязный стакан:
   - Можете его взять совсем...
   В кухне Катя с трудом пробралась к раковине, доверху заваленной мусором, но вода шла. Вымыв стакан, Катя с наслаждением напилась и вернулась к себе. Ей захотелось - раньше, чем съесть булочку, - отворить окна и хотя бы немного помыться. Но отодрать замазанные рамы оказалось нелегко. Катя долго возилась, ковыряла, колотила ножкой от стула по шпингалетам, громко вздыхала. На шум явился Маслов и некоторое время с тихим изумлением глядел на Катю.
   - Зачем вам понадобилось отворять окошки?
   - Здесь можно задохнуться.
   - Вы думаете, уличный воздух будет чище? Пыль и смрад. По всем дворам гниет... Не советую. - Катя выслушала это, стоя на подоконнике, поджала губы и опять принялась стучать ножкой от стула. - Предположим, вы отворите, а на ночь опять придется затворять... Зачем лишние усилия...
   Шпингалет наконец поддался, Катя соскочила с подоконника, распахнула окно и высунулась, жадно вдыхая уличный воздух.
   - Да, да, - раздумчиво проговорил Маслов, - проблему города мы не решили. - Колени его вдруг, дрыгнув, подогнулись, он оглянулся - куда бы сесть - и прислонился к косяку, засунул большие пальцы за шнурок, слабо перепоясывавший его холщовую несвежую рубашку. - Стаял снег, и вся грязь, мусор, собачья, кошачья и даже лошадиная падаль осталась на улицах и дворах... Кое-что смыло дождями, но это не решение проблемы...
   Катя перебила его:
   - Скажите, ванная у вас действует?
   - Понятия не имею... Жил здесь одно время водопроводчик... По воскресеньям возился на кухне и в ванной - в порядке личной инициативы, но ушел на фронт...