— А теперь, — сказал Хааст, когда мы вышли на площадку, — хватит строить загадочную мину, выкладывайте-ка, в чем дело. Что такого ужасного Луи натворил?
— Попытку мятежа, которая чуть было не увенчалась успехом.
Только я хотел не сюда Безопасней было бы… снаружи.
Зажав мои руки под мышками, как в тиски, охранники провели меня но полу без ковровой дорожки, затем через дверь, еще через одну дверь — а потом я ощутил на лице дыхание, словно дыхание любимой, которую давно считал умершей. Спотыкаясь, я спустился на три ступеньки вниз. Охранники ослабили хватку, разжали руки.
Воздух!
И под тапочками — не эвклидово бетонное скопидомство, а непривычная, разнофактурная земля. Затрудняюсь сказать, что именно я делал, кричал ли я в голос, или из слепых глаз моих текли слезы, или как долго вжимался я щекой в холодный камень. Я был вне себя. Счастья настолько всеобъемлющего я не испытывал ни разу в жизни: потому что вокруг был настоящий воздух и несомненный камень того мира, который я несколько месяцев назад не по своей воле покинул.
Они говорили уже несколько минут. Не помню, хаастово изумленное „Что?!“ привело меня в чувство, или адский холод, или просто вернувшееся ощущение персональной опасности.
— Убить его, — ровным голосом произнес Скиллимэн. — Что уж может быть яснее.
— Убить?
— При попытке к бегству. Видите, он к нам спиной. Одеяла на бегу выронил. Вы обязаны стрелять. Сцена, освященная традицией.
Должно быть, Хааст еще как-то проявил нерешительность, потому что Скиллимэн попер, как танк:
— Убить, убить. Иначе никак. Я логически безупречно доказал, что если он останется в лагере Архимед, последствия будут совершенно однозначные. Скоро он поумнеет настолько, что любой из нас, даже нос к носу с ним, и глазом не успеет моргнуть, как вляпается в его дьявольские сети. Я же говорил вам, о чем они сегодня шушукались — о побеге! Он сказал: это должен быть такой побег, чтоб удался, несмотря на то, что мы подслушаем все их планы! Подумайте только, как он должен нас презирать! Как ненавидеть!
В воображении мне виделось, как Хааст слабо мотает головой из стороны в сторону.
— Но… не могу же я… не могу…
— Вы должны. Должны! Должны!!! Если не сами, тогда прикажите кому-нибудь из охранников. Спросите, не вызовется ли кто сам.
Уверен, один из них только рад будет вам помочь.
Трудяга был тут как тут.
— Я, сэр?
— Шаг назад! — прикрикнул Хааст, с былым металлом в голосе.
Потом, помягче, Скиллимэну:
— Не могу же я позволить охране… э-э…
— Тогда воспользуйтесь своим служебным пистолетом. Если вы этого не сделаете, и сию же минуту, у вас никогда не будет гарантии, что вы уже не угодили в расставленную им сеть. Вы создали это чудовище Франкенштейна, вы же должны с ним покончить.
— Сам… не могу. Слишком мы… часто… и… а вы? Сможете? Если дать вам пистолет?
— Дайте! Сами увидите.
— Сержант, дайте доктору Скиллимэну ваш пистолет.
В повисшей долгой паузе я встал и развернулся — чтобы ощутить на лице полную силу ветра.
— Ну, Саккетти? Ну что? Вам не хотелось бы сказать что-нибудь?
Оставить пару строчек нетленного наследия? Подставить другую щеку? Судя по специфически напруженному голосу, в седле своей воли Скиллимэн держался не гак чтоб очень крепко.
— Только… Спасибо вам Тут так замечательно, наверху. Так невыразимо замечательно. Ветер. И… скажите, пожалуйста… Сейчас ночь?.. Или день?
В ответ молчание, потом выстрел. Еще один. В общей сложности семь. После каждого счастье мое расширялось диаметрально, словно бы скачками.
„Жив! — подумал я. — Живой!“
После седьмого выстрела тишина была самая долгая. Потом Хааст сказал:
— Сейчас ночь.
— Скиллимэн?..
— В белый свет, как в копеечку. По звездам.
— Буквально?
— Да. Метился, кажется, по преимуществу в Пояс Ориона.
— Ничего не понимаю.
— По команде „карты на стол“ какой-то там Луи Саккетти показался мелковатой мишенью для срывания злобы столь всеобъемлющей.
— А последняя пуля? Он покончил?..
— Может, и хотел, но не осмелился. Последний выстрел был за мной.
— Все равно не понимаю.
Баритоном, сиплым от простуды, Хааст прогудел мелодию „Лестницы в рай“.
— Хааст, — произнеся. — Вы… ты?..
— Мордехай Вашингтон, — сказал он и накинул на плечи мне оба сброшенных одеяла. Я задумался.
— Вернемся-ка вниз, нас ждут.
Хааст/Мордехай сопроводил меня в комнату, соседнюю с театром, куда пока я выставлял свой Музей Фактов — перенесли и сложили оставшееся от его магнум опуса оборудование. Охранники были заняты не столько мной, сколько Трудягой; Труд, громко сетовал на грубое обращение и упирался.
Оборудование стояло точно так же, как в вечер большого фиаско (как я тогда думал). Меня и Тр. усадили, соответственно, на места Мордехая и Хааста. В голове у меня, слава Богу, был полный туман, и я безропотно позволил пристегнуть себя и обмотать проводами.
На самом-то деле где-нибудь в глубине души я уже догадывался, к чему идет дело, — так что за случившееся мне винить некого, кроме себя самого. Помнится, когда щелкнул рубильник, я на какую-то долю секунды отключился. Открыв глаза, я увидел…
Уже чудо — увидел!
…собственное тело, старый больной полумертвый мешок с костями. Мешок шевельнулся; открыл глаза — и не увидел ничего; руки мешка ощупали его лицо; лицо исказилось в крике.
Я опустил взгляд на свое тело и чуть в обморок не упал — на этот раз от восторга. Впрочем, имею ли я право называть его своим? Или оно еще по большей части Трудяги?
Мордехай объяснил, как в первые лагерные месяцы они разработали условный язык, чтобы, не вызывая подозрений, тайно сообщаться между собой. Вся „алхимическая“ лабуда — это был шифр, тайный код посложнее египетских иероглифов и усложненный вдобавок апериодичными полетами свободной фантазии — в качестве своего рода помех, чтоб аэнбэшные компьютеры совсем уж безнадежно завязли. После того как появился язык, были предприняты самые разнообразные изыскания, но наиболее многообещающим оказалось направление, упоминавшееся-таки по ходу нашего с Щипанским и компанией мозгового штурма, — механическое копирование и хранение волн мозга, вроде того, чем занимался в Кембридже Фроули. Мы споткнулись на проблеме, каким образом изымать волновой пакет из хранения. Единственным подходящим вместилищем представлялось другое человеческое тело.
Мордехай сотоварищи пришли к тому же выводу и двинулись дальше: любое устройство, какое они разработают, должно осуществить и запись, и воспроизведение за один прогон. То есть речь должна идти об обмене разумов. То, что они сумели такой прибор сделать, не имея в данной области фактически никакого опыта и всю дорогу прикидываясь, будто готовят „магнум опус“, что сумели собрать прибор так, дабы сбить с толку профессиональных электронщиков, призванных засвидетельствовать его „благонадежность“, что первое же испытание прошло успешно — с более впечатляющим доказательством мощи паллидина мне сталкиваться не приходилось.
(Задним числом — маленькая хохмочка. Блок-схему центрального узла установки я видел в бумажном развале у М, на столе — по принципу Эдгара По, на самом, можно сказать, видном месте. Это был рисунок, который я обнаружил в „Расходной книге“ Джорджа Вагнера — с „королем“ и многоголовым вьюнком).
Удачно вышло, что разум Хааста, оказавшись в источенном болезнью теле Мордехая, запаниковал настолько капитально, что тут же выдал эмболию. Мордехай утверждает, что доканало того осознание благоприобретенной чернокожести.
Подумать только, Ха-Ха уже почти полгода на свете нет, а я всю дорогу преспокойно общался и думал, что с ним! Перечитывая дневник, вижу, что многие перемены, которые я наблюдал в Хаасте, можно расценивать как косвенные улики — но в целом разыграно лицедейство было отменно.
Но зачем вообще лицедейство? Мордехай разъяснил, что переворот должен был происходить постепенно; что в полной мере осуществлять полномочия Хааста он мог, только если и вести себя будет неотличимо от Хааста. Стал тюремщиком, а все равно заключенный!
Постепенно прибором воспользовались остальные (Епископ, Сандеманн и т. д.), инфильтрируя лагерные структуры — кто медперсонал, кто охрану. И подумать только; личным примером „недеяния“ ваш покорный слуга, сам того не ведая, убедил троих заключенных, в том числе Барри Мида, отказаться от воскрешения! Они предпочли лучше умереть своей смертью, чем обречь на нее кого-то другого.»
Именно чего-нибудь в подобном духе Мордехай с моей стороны и опасался, поэтому держал все в тайне до самого конца — пока я необратимо не переселюсь в тело моей жертвы. Стал бы я настаивать на мученической кончине? Что-то не верится — я сейчас буквально влюблен в мое новое тело, в жизнь и здоровье. А может, и стал бы!
Надежда завлекательно сияет с двадцати восходимых пиков сразу. А если мы и скатимся вниз, то, по крайней мере, сначала поборемся.
Эх, н-навались!
В конечном итоге ум действительно сир и обездолен. В конечном итоге он низводится до предела нищеты и обращается в силу, приложить которую некуда.
Я обхожусь без инстинктов, почти даже без образов; и у меня больше нет цели. Я ни на что не похож. У яда не два последствия — гениальность и смерть, — а одно. Зовите, как больше нравится.
31 декабря, еще одно круглое число. Сегодня Мордехай сказал:
— Многое ужасное нам неведомо. Многое прекрасное нам еще откроется. Полный вперед, до самого края.
— Попытку мятежа, которая чуть было не увенчалась успехом.
Только я хотел не сюда Безопасней было бы… снаружи.
Зажав мои руки под мышками, как в тиски, охранники провели меня но полу без ковровой дорожки, затем через дверь, еще через одну дверь — а потом я ощутил на лице дыхание, словно дыхание любимой, которую давно считал умершей. Спотыкаясь, я спустился на три ступеньки вниз. Охранники ослабили хватку, разжали руки.
Воздух!
И под тапочками — не эвклидово бетонное скопидомство, а непривычная, разнофактурная земля. Затрудняюсь сказать, что именно я делал, кричал ли я в голос, или из слепых глаз моих текли слезы, или как долго вжимался я щекой в холодный камень. Я был вне себя. Счастья настолько всеобъемлющего я не испытывал ни разу в жизни: потому что вокруг был настоящий воздух и несомненный камень того мира, который я несколько месяцев назад не по своей воле покинул.
Они говорили уже несколько минут. Не помню, хаастово изумленное „Что?!“ привело меня в чувство, или адский холод, или просто вернувшееся ощущение персональной опасности.
— Убить его, — ровным голосом произнес Скиллимэн. — Что уж может быть яснее.
— Убить?
— При попытке к бегству. Видите, он к нам спиной. Одеяла на бегу выронил. Вы обязаны стрелять. Сцена, освященная традицией.
Должно быть, Хааст еще как-то проявил нерешительность, потому что Скиллимэн попер, как танк:
— Убить, убить. Иначе никак. Я логически безупречно доказал, что если он останется в лагере Архимед, последствия будут совершенно однозначные. Скоро он поумнеет настолько, что любой из нас, даже нос к носу с ним, и глазом не успеет моргнуть, как вляпается в его дьявольские сети. Я же говорил вам, о чем они сегодня шушукались — о побеге! Он сказал: это должен быть такой побег, чтоб удался, несмотря на то, что мы подслушаем все их планы! Подумайте только, как он должен нас презирать! Как ненавидеть!
В воображении мне виделось, как Хааст слабо мотает головой из стороны в сторону.
— Но… не могу же я… не могу…
— Вы должны. Должны! Должны!!! Если не сами, тогда прикажите кому-нибудь из охранников. Спросите, не вызовется ли кто сам.
Уверен, один из них только рад будет вам помочь.
Трудяга был тут как тут.
— Я, сэр?
— Шаг назад! — прикрикнул Хааст, с былым металлом в голосе.
Потом, помягче, Скиллимэну:
— Не могу же я позволить охране… э-э…
— Тогда воспользуйтесь своим служебным пистолетом. Если вы этого не сделаете, и сию же минуту, у вас никогда не будет гарантии, что вы уже не угодили в расставленную им сеть. Вы создали это чудовище Франкенштейна, вы же должны с ним покончить.
— Сам… не могу. Слишком мы… часто… и… а вы? Сможете? Если дать вам пистолет?
— Дайте! Сами увидите.
— Сержант, дайте доктору Скиллимэну ваш пистолет.
В повисшей долгой паузе я встал и развернулся — чтобы ощутить на лице полную силу ветра.
— Ну, Саккетти? Ну что? Вам не хотелось бы сказать что-нибудь?
Оставить пару строчек нетленного наследия? Подставить другую щеку? Судя по специфически напруженному голосу, в седле своей воли Скиллимэн держался не гак чтоб очень крепко.
— Только… Спасибо вам Тут так замечательно, наверху. Так невыразимо замечательно. Ветер. И… скажите, пожалуйста… Сейчас ночь?.. Или день?
В ответ молчание, потом выстрел. Еще один. В общей сложности семь. После каждого счастье мое расширялось диаметрально, словно бы скачками.
„Жив! — подумал я. — Живой!“
После седьмого выстрела тишина была самая долгая. Потом Хааст сказал:
— Сейчас ночь.
— Скиллимэн?..
— В белый свет, как в копеечку. По звездам.
— Буквально?
— Да. Метился, кажется, по преимуществу в Пояс Ориона.
— Ничего не понимаю.
— По команде „карты на стол“ какой-то там Луи Саккетти показался мелковатой мишенью для срывания злобы столь всеобъемлющей.
— А последняя пуля? Он покончил?..
— Может, и хотел, но не осмелился. Последний выстрел был за мной.
— Все равно не понимаю.
Баритоном, сиплым от простуды, Хааст прогудел мелодию „Лестницы в рай“.
— Хааст, — произнеся. — Вы… ты?..
— Мордехай Вашингтон, — сказал он и накинул на плечи мне оба сброшенных одеяла. Я задумался.
— Вернемся-ка вниз, нас ждут.
95.
Фрагменты развязки.Хааст/Мордехай сопроводил меня в комнату, соседнюю с театром, куда пока я выставлял свой Музей Фактов — перенесли и сложили оставшееся от его магнум опуса оборудование. Охранники были заняты не столько мной, сколько Трудягой; Труд, громко сетовал на грубое обращение и упирался.
Оборудование стояло точно так же, как в вечер большого фиаско (как я тогда думал). Меня и Тр. усадили, соответственно, на места Мордехая и Хааста. В голове у меня, слава Богу, был полный туман, и я безропотно позволил пристегнуть себя и обмотать проводами.
На самом-то деле где-нибудь в глубине души я уже догадывался, к чему идет дело, — так что за случившееся мне винить некого, кроме себя самого. Помнится, когда щелкнул рубильник, я на какую-то долю секунды отключился. Открыв глаза, я увидел…
Уже чудо — увидел!
…собственное тело, старый больной полумертвый мешок с костями. Мешок шевельнулся; открыл глаза — и не увидел ничего; руки мешка ощупали его лицо; лицо исказилось в крике.
Я опустил взгляд на свое тело и чуть в обморок не упал — на этот раз от восторга. Впрочем, имею ли я право называть его своим? Или оно еще по большей части Трудяги?
96.
Продолжение фрагментов развязки.Мордехай объяснил, как в первые лагерные месяцы они разработали условный язык, чтобы, не вызывая подозрений, тайно сообщаться между собой. Вся „алхимическая“ лабуда — это был шифр, тайный код посложнее египетских иероглифов и усложненный вдобавок апериодичными полетами свободной фантазии — в качестве своего рода помех, чтоб аэнбэшные компьютеры совсем уж безнадежно завязли. После того как появился язык, были предприняты самые разнообразные изыскания, но наиболее многообещающим оказалось направление, упоминавшееся-таки по ходу нашего с Щипанским и компанией мозгового штурма, — механическое копирование и хранение волн мозга, вроде того, чем занимался в Кембридже Фроули. Мы споткнулись на проблеме, каким образом изымать волновой пакет из хранения. Единственным подходящим вместилищем представлялось другое человеческое тело.
Мордехай сотоварищи пришли к тому же выводу и двинулись дальше: любое устройство, какое они разработают, должно осуществить и запись, и воспроизведение за один прогон. То есть речь должна идти об обмене разумов. То, что они сумели такой прибор сделать, не имея в данной области фактически никакого опыта и всю дорогу прикидываясь, будто готовят „магнум опус“, что сумели собрать прибор так, дабы сбить с толку профессиональных электронщиков, призванных засвидетельствовать его „благонадежность“, что первое же испытание прошло успешно — с более впечатляющим доказательством мощи паллидина мне сталкиваться не приходилось.
(Задним числом — маленькая хохмочка. Блок-схему центрального узла установки я видел в бумажном развале у М, на столе — по принципу Эдгара По, на самом, можно сказать, видном месте. Это был рисунок, который я обнаружил в „Расходной книге“ Джорджа Вагнера — с „королем“ и многоголовым вьюнком).
97.
Окончание фрагментов развязки.Удачно вышло, что разум Хааста, оказавшись в источенном болезнью теле Мордехая, запаниковал настолько капитально, что тут же выдал эмболию. Мордехай утверждает, что доканало того осознание благоприобретенной чернокожести.
Подумать только, Ха-Ха уже почти полгода на свете нет, а я всю дорогу преспокойно общался и думал, что с ним! Перечитывая дневник, вижу, что многие перемены, которые я наблюдал в Хаасте, можно расценивать как косвенные улики — но в целом разыграно лицедейство было отменно.
Но зачем вообще лицедейство? Мордехай разъяснил, что переворот должен был происходить постепенно; что в полной мере осуществлять полномочия Хааста он мог, только если и вести себя будет неотличимо от Хааста. Стал тюремщиком, а все равно заключенный!
Постепенно прибором воспользовались остальные (Епископ, Сандеманн и т. д.), инфильтрируя лагерные структуры — кто медперсонал, кто охрану. И подумать только; личным примером „недеяния“ ваш покорный слуга, сам того не ведая, убедил троих заключенных, в том числе Барри Мида, отказаться от воскрешения! Они предпочли лучше умереть своей смертью, чем обречь на нее кого-то другого.»
Именно чего-нибудь в подобном духе Мордехай с моей стороны и опасался, поэтому держал все в тайне до самого конца — пока я необратимо не переселюсь в тело моей жертвы. Стал бы я настаивать на мученической кончине? Что-то не верится — я сейчас буквально влюблен в мое новое тело, в жизнь и здоровье. А может, и стал бы!
98.
Тем временем будущее. Поиски вакцины ведутся полным ходом.Надежда завлекательно сияет с двадцати восходимых пиков сразу. А если мы и скатимся вниз, то, по крайней мере, сначала поборемся.
Эх, н-навались!
99.
Нет, не так все весело. Ужас тоже имеет место быть. За лицом-маской Хааста/Мордехая таится страшное знание о другом, куда более отдаленном будущем, о вершине за первыми пиками в розовом свете, о холоде и неизвестности, одинаково смертельных. Валери прав!В конечном итоге ум действительно сир и обездолен. В конечном итоге он низводится до предела нищеты и обращается в силу, приложить которую некуда.
Я обхожусь без инстинктов, почти даже без образов; и у меня больше нет цели. Я ни на что не похож. У яда не два последствия — гениальность и смерть, — а одно. Зовите, как больше нравится.
100.
Хорошая круглая цифра, чтобы закончить.31 декабря, еще одно круглое число. Сегодня Мордехай сказал:
— Многое ужасное нам неведомо. Многое прекрасное нам еще откроется. Полный вперед, до самого края.