Кровать помещается как бы в отдельном маленьком флигеле и может быть занавешена безвкусными цветастыми драпировками. Такое ощущение, словно все четыре белесые стены с этой стороны матовые, а с той — прозрачные, будто за каждой симметрично оплывшей грушей молочного света скрывается микрофон.
Что, собственно, происходит?
Вопрос, готовый сорваться с кончика языка у каждого подопытного кролика.
У того, кто подбирал библиотеку, со вкусом куда благополучней, чем у здешнего художника по интерьеру. Потому что „Холмов Швейцарии“ на полке оказался не один экземпляр и не два, а три. Даже — Господи спаси — экземпляр „Джерарда Уинстенли, пуританского утописта“. Внимательно прочел „Холмы“ и не обнаружил ни одной опечатки, только в фетишистском цикле порядок перепутан.
Пытался читать. Раскрываю книжку, но буквально через несколько параграфов теряю всякий интерес. Так по очереди отложил Палгрейва, Хейзингу, Лоуэлла, Виленски, учебник химии, „Письма к провинциалу“ Паскаля и журнал „Тайм“. (Как я и предполагал, мы уже пустили в ход ядерное оружие поля боя; при разгоне демонстрации протеста в Омахе погибли двое студентов). Настолько беспокойно я не ощущал себя со времен второго курса в Бэрде, когда трижды за семестр менял тему курсовика.
Голова идет кругом, и головокружение отдается во всем теле: в груди гулко саднит, в горле пересохло, и вообще какая-то совершенно неуместная веселость.
В смысле, что тут смешного?
Как Хааст и просил, описываю, что происходило в перерыве. Да послужит это против него обвинением.
На следующий день после „Песни шелкопряда“ — то есть 20 мая — я все еще чувствовал себя нехорошо и остался в камере, когда Донни с Питером (уже помирившихся) и мафиози послали на работы. Меня вызвали в кабинет к Смиду; тот собственноручно выдал пакет с моими личными вещами и заставил проверить содержимое пакета пункт за пунктом — по списку, составленному в день, когда я прибыл в Спрингфилд. Безумный прилив надежды — тут же вообразилось, будто некое чудо, протест общественности или судейская совестливость, вызволило меня из застенков. Смид пожал мне руку, и я, как в бреду, поблагодарил его. Со слезами на глазах. Сукин сын, должно быть, искренне развлекался.
После чего он передал меня с рук на руки (плюс большой конверт такого же тошнотворно-желтоватого цвета, как моя кожа после четырех месяцев в тюрьме, — досье на Саккетти, Луи, можно не сомневаться) двум охранникам в черных, с серебряной окантовкой мундирах, очень тевтонских и, как у нас говорилось, круть неимоверная.
Высокие сапоги, кожаная портупея (столько ремешков, ну чем не упряжь), зеркальные очки, все дела: Питер аж застонал бы от зависти, Донни — от вожделения. Ни слова не говоря, они сразу занялись своим делом. Наручники. Лимузин со шторками. Я сидел между ними и задавал вопросы каменным лицам, застекленным глазам.
Самолет. Снотворное. И вот, путем, не отмеченным даже хлебными крошками, в мою уютную каморку в лагере Архимед, где старая ведьма очень даже ничего стряпает. (Достаточно позвонить — и завтрак принесут прямо в номер).
Говорят, прибыл сюда я двадцать второго. На следующий день — первое собеседование с Хаастом. Теплые заверения и упрямое секретничанье. Как отражено в записках, я не шел на контакт до 2 июня.
Девять дней витал в эмпиреях паранойи, но, как любая сильная страсть, и паранойя в конце концов пошла на убыль, выродившись в самый что ни на есть банальный ужас и далее — в нездоровое любопытство.
Стоит ли исповедоваться, или и так понятно, что сложившаяся ситуация сулит своего рода удовольствие? что незнакомый замок, пожалуй, действительно интересней одного и того же опостылевшего застенка?
Кому только исповедоваться? Хаасту? Луи И, который возникает теперь в зеркале чуть ли не каждый день?
Нет, лучше делать вид, будто дневник предназначен сугубо для внутреннего употребления. Мой дневник. Если Ха-Ха нужен экземпляр, пусть позаботится снабдить меня копиркой.
Перечитал „Песнь шелкопряда“; пятая строчка — явно не совсем того. Нужен эффект наигранного пафоса; а вышло не более чем клише.
Сегодня — первое свидетельство тому, что здесь есть нечто, достойное быть отмеченным в хронике:
По пути в фонотеку за пленками для моего хай-фая („Би-энд-Оу“, не что-нибудь) столкнулся с одним из духов, населяющих этот круг моего нового ада — круг первый, если меня поведут по ним в классическом, как у Данте, порядке, то есть Лимбо, — и тогда этот дух (притягивая аналогию совсем уж за уши) суть Гомер сего темного болота.
Действительно, было темно, так как в этом колене коридора флуоресцентные лампы зачем-то выкрутили, и, словно на болоте, в идеально эвклидовом пространстве дул постоянный зябкий ветер — полагаю, некая аномалия в системе вентиляции. Дух перегораживал мне путь, закрывая лицо ладонями — шелковистые, светлые, как солома, волосы вились вокруг нервных пальцев, — шатаясь и, по-моему, едва слышно шепча. Я приблизился чуть ли не вплотную, но он все так же пребывал в глубоком раздумье, так что я громко произнес:
— Здравствуйте.
А когда и это не вызвало никакого отклика, решил тему развить:
— Я тут новенький. Раньше сидел в Спрингфилде, отказник. Сюда, меня перевели незаконно. И Бог знает зачем.
Он отвел ладони от лица и, щурясь, поглядел на меня сквозь спутанные волосы. Широкое молодое лицо, простодушное и славянского типа — как у кого-нибудь из героев второго плана в эйзенштейновском эпосе. Широкие губы разошлись в холодной неубедительной улыбке — словно восход луны на театральном заднике. Он поднял правую руку и тремя пальцами коснулся моей груди, ровно по оси, будто желая удостовериться в моей телесности. Удостоверился; улыбка стала поубедительней.
— Вы знаете, — настойчиво спросил я, — где мы? Или что с нами хотят делать?
Бледные глаза покосились сперва влево, потом вправо — не знаю уж, в смятении или страхе.
— Что это за город? штат?
Снова та же морозная улыбка, пока мои слова перекидывали длинный мостик к его пониманию.
— Ну, скорее всего, где-то в горных штатах. Судя по „Тайму“. — Он показал на журнал у меня в руке. Говорил он на самом гнусавом из средне-западных диалектов, не смягченном ни образованием, ни переездами. Что по виду, что по выговору — ну типичный селянин из Айовы.
— Судя по „Тайму“? — несколько озадаченно поинтересовался я и глянул на генерала с обложки (Фи-Фи-Фо-Фам из северной Малайзии или еще какая желтая угроза), словно тот мог бы разъяснить.
— Это региональное издание. „Тайм“ выходит в разных региональных изданиях. В рекламных целях. Горные штаты — это Айдахо, Юта, Вайоминг, Колорадо… — Он перечислил все до единого, словно аккорды на гитаре перебрал.
— А! Теперь понимаю. Не сразу сообразил.
Он издал тяжелый вздох.
Я протянул руку, на которую он уставился с явной неохотой. (Кое-где, особенно на западном побережье, из-за бактериологических бомбардировок рукопожатие считается дурным тоном).
— Меня звать Саккетти. Луи Саккетти.
— А! Да, конечно! — Он конвульсивно стиснул мою ладонь. — Мордехай говорил, что вы приезжаете. Я так рад с вами познакомиться. Просто слов не хватает… — Он осекся, густо покраснев, и отдернул руку. — Вагнер, запоздало пробормотал он. — Джордж Вагнер. — Потом, не без горечи в голосе:
— Вы-то обо мне точно ничего не слышали.
С подобной формой представления мне приходилось сталкиваться настолько часто — на чтениях или симпозиумах, знакомясь с аспирантами и авторами малотиражных журналов, рыбешкой мельче даже, чем я, — что реакция выработалась совершенно автоматическая.
— Нет, Джордж, боюсь, не слышал. Собственно, я удивлен, что вы обо мне-то слышали.
Джордж фыркнул.
— Он, собственно, удивлен… — нарочито гнусаво протянул он, — что я слышал… о нем!
Я не знал уже, что и подумать.
Джордж зажмурился.
— Извините, — едва слышно прошептал он. — Свет. Слишком яркий свет.
— А что это за Мордехай?..
— Мне нравится тут, в коридоре, потому что ветер. И я опять могу дышать. Вдыхать ветер. Если суметь… — Или, может, он сказал „шуметь“, потому что поправился:
— Если не шуметь, можно расслышать их голоса.
Я действительно совершенно не шумел, но единственное, что было слышно, — это рокот кондиционеров, словно гул в поднесенной к уху морской раковине, угрюмые порывы зябкого ветра в зигзагах коридора.
— Чьи голоса? — спросил я не без внутреннего трепета.
— Как это чьи? — Между белых бровей Джорджа пролегла глубокая складка. — Ангелов, разумеется.
„Псих“, — подумал я и тут вдруг понял, что Джордж цитирует мне мое же стихотворение — полупарафраз, полупародию на тему „Дуинских элегий“. Чтобы Джордж, этот наявняк наивняком из Айовы, с такой легкостью бросался цитатами из моих стихов, причем публиковавшихся только в периодике… легче было думать, что он просто спятил.
— Вы эти стихи читали? — спросил я.
Джордж кивнул, и спутанная соломенная, с шелковистым блеском прядь совсем закрыла бледные глаза, словно бы в смущении.
— Это не очень хорошие стихи.
— Нет, наверно, не очень. — Ладони Джорджа, до настоящего момента занятые друг другом у него за спиной, опять поползли вверх, к лицу Они откинули со лба длинную челку да так и замерли на макушке, словно в силок угодив. — Все равно, это правда… их голоса действительно можно расслышать. Голоса тишины. Или дыханье, это одно и то же. Мордехай говорит, что дыханье — тоже поэзия. — Ладони медленно наползли на бледные глаза.
— Мордехай? — настойчивей переспросил я.
Я все никак не мог — да и до сих пор не могу — отделаться от ощущения, будто где-то когда-то слышал это имя. Но обращаться к Джорджу было все равно, что кричать вслед лодке, неумолимо влекомой течением прочь.
— Уходите, — содрогнувшись, прошептал он. — Пожалуйста.
Но я не ушел — по крайней мере, не сразу. Я стоял прямо перед ним — а он, казалось, совершенно не осознавал уже моего присутствия. Закрывая лицо руками, он медленно покачивался с пятки на носок, с носка на пятку. Поток воздуха, с размеренным шипением вырываясь из вентилятора, теребил его легкую шевелюру.
Джордж говорил сам с собой — вслух, но еле слышно; я разбирал только обрывки.
— Суставы света, проходы, ступени… — Слова звучали смутно знакомо. Вместилища сути, ограды блаженства.
Вдруг он оторвал руки от лица и уставился прямо на меня.
— Вы еще здесь? — спросил он.
И, хотя ответ был самоочевиден, я сказал, что да, я еще здесь.
В коридорной полутьме зрачки его глаз были расширены; вероятно, из-за этого он и казался таким печальным. Он опять возложил три пальца мне на грудь.
— Мы красотой восхищаемся, — очень серьезно проговорил он, — ибо она погнушалась уничтожить нас.
И, сказав так, Джордж Вагнер изверг в идеально эвклидово пространство коридора весь, без остатка, завтрак, и внушительный. Чуть ли не в тот же самый момент вокруг завихрились охранники выводком черных куриц-несушек, дали Джорджу ополоснуть рот, подтерли пол, развели нас каждого в свою сторону. Мне тоже дали чего-то выпить. Подозреваю, успокоительного; иначе вряд ли меня хватило бы на то, чтобы задокументировать происшедшее.
Нет, но какой странный парнишка! Юный селянин цитирует Рильке. Я б еще понял, если бы юные селяне цитировали Уиттиера или даже Карла Сэндберга. Но „Дуинские элегии“? [6]
„Д-р Э. БАСК“.
Охранники завели меня в кабинет и вверили суровому попечению двух стульев, которые — паутина черной кожи, натянутая на каркас хромированной стали, — представляли собой не более чем абстракцию (если не сказать алтарь) самих охранников. Стулья от Харлея-Дэвидсона. Угловатые картины (подобранные, дабы угодить таким стульям) распластались по стенам, тщась обрести невидимость.
Доктор Баск размашистым шагом заходит в комнату и угрожающе протягивает ко мне ладонь. Ответить на рукопожатие? Нет, это она просто предлагает садиться. Я сажусь, она садится, скрещивает ноги, щелк-щелк, подтягивает подол юбки, улыбается. Улыбка сравнительно достоверная, если и не дружелюбная, слишком тонкогубая, слишком деловая. Высокий чистый лоб и выщипанные брови; ну вылитая дворянка елизаветинских времен. Лет сорок? Скорее, сорок пять.
— Прошу прощения, мистер Саккеттти, что не подала вам руки, но будет лучше, если мы с самого начала не станем лицемерить. Вы же тут не в отпуске, правда? Вы заключенный, а я?., правильно, тюремщик. Вот почва для честных, хотя не факт, что особенно приятных отношений.
— Под честными имеется в виду, что мне тоже будет позволено вас оскорблять?
— И совершенно безнаказанно, мистер Саккетти. Око за око. Или прямо здесь, или на досуге, в вашем дневнике. Вторая копия приходит мне, так что можете быть уверены: все, что у вас найдется сказать неприятного, не пропадет втуне.
— Приму к сведению.
— Между тем вам не мешало бы кое-что знать о том, чем мы тут занимаемся. Вчера вы повстречали юного Вагнера, но в дневнике своем подчеркнуто воздержались от каких бы то ни было гипотез насчет его весьма примечательного поведения. Хотя наверняка ломали себе голову.
— Наверняка.
Доктор Э. Баск поджала губы и обгрызенным ногтем выбила Дробь на подколотом в папку конверте — опять досье Саккетти.
— Мистер Саккетти, давайте будем откровенными. Вам конечно же приходило в голову, что поведение юного Джорджа… не совсем здоровое, и вы не могли не связать некоторые особенности этого поведения с теми намеками касательно вашей роли здесь, которые позволил себе обронить мой коллега, мистер Хааст. И отнюдь не случайно, смею вас заверить. Короче, вы наверняка подозреваете, что юный Джордж — подопытный, один из подопытных, в проводящейся здесь программе экспериментов, так ведь?
Она вопрошающе воздела выщипанную бровь. Я кивнул.
— О чем вы догадаться не могли (может, узнав это, у вас немного полегчает на душе?), так это что юный Джордж здесь добровольно.
Дело в том, что он служил в армии, отправился в увольнение в Тайбэе и дезертировал. Солдат и проститутка, обычная жалкая история.
Естественно, его нашли и отдали под трибунал. Получил он пять лет согласитесь, приговор достаточно мягкий. В военное время — то есть будь мы официально в состоянии войны — его бы расстреляли. Вероятнее всего.
— Значит, мое похищение — дело рук армии?
— Не совсем. Лагерь Архимед финансируется за счет гранта от некоего частного фонда — хотя, дабы соблюдать надлежащую секретность, мы вполне автономны. Из попечителей фонда только один в курсе, чем именно мы занимаемся. Для остальных — и для армии — мы относимся к всеобъемлющей категории военно-технических разработчиков. Собственно, почти весь персонал — большинство охранников, да и я — был позаимствован из армейских рядов.
Стоило это услышать, и все ее атрибуты — ни следа косметики на лице, чопорные манеры, совершенно мужские интонации — сложились в жизнеспособный образ.
— Женский корпус!
В ответ она иронически отсалютовала.
— Так что, как я говорила, бедняга Джордж отправился в гарнизонную тюрьму, и там ему очень не понравилось. Как сказал бы мой коллега мистер Хааст, он никак не мог приспособиться к новому для себя окружению. Когда появилась возможность записаться добровольцем в лагерь Архимед, он ни секунды не колебался. В конце концов, большинство теперешних исследований иммунологические. Некоторые из новых вирусов чрезвычайно злокозненные. Вот вам история юного Джорджа. У остальных наших подопытных происхождение примерно аналогичное.
— У меня — не совсем.
— А вы и не совсем подопытный. Но чтобы понять, зачем вас сюда перевели, сперва вы должны понять цель эксперимента. Мы исследуем процессы обучения. Не мне вам объяснять, насколько важно обучение, когда речь о национальной обороне. В конечном счете, самый ценный ресурс нации — это умственный, и обучение можно трактовать как процесс, способствующий максимальному развитию умственных способностей. Тем не менее, сам по себе он практически всегда оканчивается неудачно, поскольку сформулированная сверхзадача приносится в жертву социализации. Когда умственные способности развиваются действительно максимально, это фактически всегда происходит в ущерб процессу социализации — взять для иллюстрации хоть ваш случай — и, таким образом, с точки зрения общества ничего не выигрывается. Жестокая дилемма… Можно сказать, что у психологии как науки сверхзадача в том и заключается, чтобы разрешить эту дилемму — как максимально развить умственные способности не во вред их общественной функции. Я понятно выражаюсь?
— Цицероновская латынь, по сравнению с вашей, просто вульгарщина.
Ля Баск недоуменно свела высокие неподведенные брови; потом, решив, что не стоит и напрягаться, идти на поводу у антисоциальной неуместной веселости, развела и продолжила:
— Таким образом, здесь мы исследуем некие новые методы обучения, методы обучения взрослых. Для взрослого процесс социализации завершен. Мало у кого характер личности претерпевает существенные изменения после двадцати пяти лет. Таким образом, если у взрослого можно запустить процесс максимального развития умственных способностей — так сказать, пробудить дремлющий творческий потенциал, — тогда можно начать эксплуатировать этот ценнейший из всех природных ресурсов, человеческий мозг, так, как он не эксплуатировался еще нигде и никогда… К сожалению, рабочий материал наш в значительной степени дефектен. Когда главным источником поступления подопытных служат гарнизонные тюрьмы, в эксперимент привносится систематическая ошибка, поскольку у этих людей процесс социализации явно прошел неудачно. Если быть до конца честной, по-моему, печальные последствия этой ошибки отбора уже налицо. Надеюсь, вы не преминете отметить это в своем дневнике.
Непременно — заверил я ее. И не удержался (хоть и очень не хотелось доставлять ей это удовольствие — видеть, как мое любопытство раззадорено) от вопроса:
— Прав ли я, предполагая, что под новыми методами обучения вы имеете в виду… медикаментозные?
— Ага. Значит, действительно вы над этим вопросом изрядно поломали голову. Да, конечно, медикаментозные. Хотя и не в том смысле, что вы, может, предполагаете. Как сегодня знает любой первокурсник, существуют нелегальные препараты, способные улучшить эффективность запоминания — или пропорционально ускорить другие связанные с обучением процессы — раза чуть ли не в три. Но чем дольше пользуешься препаратами, тем менее ярко проявляется эффект, пока не перестает проявляться вовсе. Еще есть, например, препараты группы ЛСД, вызывающие иллюзию всеведения. Впрочем, не мне вам о них рассказывать — правда же, мистер Саккетти?
— Это что, тоже в моем досье? Вы вообще изрядно потрудились.
— Э, уважаемый, о вас нам известно практически все. Можете быть уверены: прежде, чем вас сюда переводить, мы доскональнейшим образом изучили весь ваш жизненный путь, вплоть до мельчайших зигзагов. Сами же понимаете, просто первый попавшийся отказник нас бы не устроил. Мы должны были быть абсолютно уверены, что вы безобидны. Мы знаем вас вдоль и поперек. Ваши учебные заведения, родственники, приятели, что вы читали, где бывали. Мы в курсе, в каких гостиничных номерах вы останавливались, когда на фулбрайтовскую стипендию ездили по Швейцарии и Германии. Мы в курсе всех ваших амурных дел, пока вы учились в Бэрде и после, и насколько далеко в каждом случае зашло. Должна сказать, результаты не блещут. Мы в курсе, до мельчайших подробностей, сколько вы зарабатывали последние пятнадцать лет и как тратили. Стоит только захотеть, и вас в любой момент могут упечь обратно в Спрингфилд за неуплату налогов. У нас есть все записи вашего психотерапевта за два года.
— А исповеди вы тоже записывали?
— Только в Спрингфилде. Так мы узнали, что ваша жена делала аборт, и про интрижку с этой мисс Уэбб.
— А ничего она, правда?
— Если слабые натуры в вашем вкусе… Вернемся, однако, к делу.
Ваша задача тут очень проста. Вам будет позволено вращаться среди наших подопытных, беседовать с ними, делить, насколько это возможно, их быт. А потом вкратце излагать, чем они заняты, как развлекаются, плюс вашу собственную оценку… как бы это сказать… местного интеллектуального климата. Подозреваю, вам понравится.
— Возможно. Только почему я?
— Вас рекомендовал один из наших подопечных. Из всех, чьи кандидатуры мы рассматривали, ваша показалась наиболее подходящей — и безусловно самой досягаемой. Не буду скрывать, последнее время у нас тут возникали серьезные проблемы… коммуникативного плана. И неформальный лидер наших подопытных звать его Мордехай Вашингтон — предложил перевести сюда вас в качестве своего рода посредника, переводчика. Не помните Мордехая?
Один год он учился в гой же хай скул, что и вы, в пятьдесят пятом.
— В Централке? Имя вроде бы смутно знакомо, но никак не вспомнить. Может, зачитывалось при перекличках — но близко мы не дружили, это точно. Не так много у меня было друзей, чтоб я кого-то забыл.
— Значит, здесь вам представится великолепная возможность исправить это упущение. Еще вопросы есть?
— Да. Как расшифровывается „Э“?
Искреннее недоумение во взгляде.
— В „Д-р Э. Баск“, — прояснил я.
— А, это. Эймей.
— И какой частный фонд выделил вам грант?
— Я, конечно, могла бы сказать — только, мистер Саккетти, подумайте сами; не лучше ли вам оставаться в неведении? Все наши подопытные проинструктированы, что кое-что, для вашего же блага, с вами лучше не обсуждать. Ведь, насколько я понимаю, вам когда-нибудь захочется выйти на свободу, правда?
Прошуршав нейлоном чулок, д-р Эймей Баск встала.
— Охрана сразу отведет вас наверх. До встречи на той неделе, не позже. Тем временем, если будут какие-нибудь вопросы, на которые вы уверены, что хотите знать ответы, пожалуйста, приходите, спрашивайте. До свидания, мистер Саккетти.
В три деловых — щелк-щелк, ножницы — шага она вышла из кабинета. Набрав все очки за этот раунд.
Стоило изложить на бумаге нашу беседу, от силы через час пришла записка от Ха-Ха: „Ей тридцать семь. Ха-Ха“.
Внутренние распри? (На этот вопрос отвечать не обязательно).
Хватит о жизни духа; самым примечательным событием дня стал визит вскоре после завтрака (в полдень) легендарного Мордехая Вашингтона. Явился он без охраны; постучал, но приглашения ждать не стал.
— Можно? — поинтересовался он, уже войдя.
Даже встретившись с ним лицом к лицу, даже слушая, как его голос, его громкий голос бьется в мои гиперчувствительные от мигрени перепонки, я не распознал в нем своего предполагаемого школьного приятеля, никого вообще.
Первое впечатление: внешность у него подкачала. Согласен, мой стандарт красоты этноцентричен, но сомневаюсь, чтобы многие негры сочли Мордехая Вашингтона таким уж красавцем. Кожа у него очень черная, чуть ли не иссиня-черная. Лицо вытянутое, с выступающей челюстью и вздувшимися губами (правда, скорее расплющенными по плоскости лица, чем выпяченными; губы, можно сказать, вертикального плана), носом пуговкой и косматой, неомаорийской шевелюрой. Грудную клетку век тому назад назвали бы чахоточной, плеч почти не видно, кривые ноги в тяжелых башмаках. Голос скрипучий, как у Панча в театре марионеток. Правда, красивые глаза (первое, что всегда приходит в голову, если у кого внешность не ах).
И, тем не менее, настаиваю, что глаза у него действительно совершенно особенные — одновременно влажные и подвижные, намекающие на глубины, но никогда не раскрывающиеся до дна; глаза оксюморон.
— Нет-нет, лежите, — настоятельно произнес он, когда я стал выбираться из кровати. Он прихватил от двери стул и проволок за собой к изголовью. Что читаете? А, репродукции смотрите. Вы тут, оказывается, уже давно, а мне никто ничего не говорил. Буквально вчера узнал от Джорджа. Жалко, конечно правда, все равно я временно был… — Он неопределенно махнул рукой над головой. (Ладони его, как и ступни, были непропорционально большими. Пальцы на кончиках косовато расширялись, как у работяги, но шевелились быстро, чуть ли не мельтешили. Вообще, жесты его имели тенденцию к некой чрезмерной театральности, словно бы в компенсацию за недвижное, как у истукана, лицо). -..нихт фунциклирен.
Что, собственно, происходит?
Вопрос, готовый сорваться с кончика языка у каждого подопытного кролика.
У того, кто подбирал библиотеку, со вкусом куда благополучней, чем у здешнего художника по интерьеру. Потому что „Холмов Швейцарии“ на полке оказался не один экземпляр и не два, а три. Даже — Господи спаси — экземпляр „Джерарда Уинстенли, пуританского утописта“. Внимательно прочел „Холмы“ и не обнаружил ни одной опечатки, только в фетишистском цикле порядок перепутан.
* * *
Еще позже:Пытался читать. Раскрываю книжку, но буквально через несколько параграфов теряю всякий интерес. Так по очереди отложил Палгрейва, Хейзингу, Лоуэлла, Виленски, учебник химии, „Письма к провинциалу“ Паскаля и журнал „Тайм“. (Как я и предполагал, мы уже пустили в ход ядерное оружие поля боя; при разгоне демонстрации протеста в Омахе погибли двое студентов). Настолько беспокойно я не ощущал себя со времен второго курса в Бэрде, когда трижды за семестр менял тему курсовика.
Голова идет кругом, и головокружение отдается во всем теле: в груди гулко саднит, в горле пересохло, и вообще какая-то совершенно неуместная веселость.
В смысле, что тут смешного?
4 июня
Утреннее отрезвление.Как Хааст и просил, описываю, что происходило в перерыве. Да послужит это против него обвинением.
На следующий день после „Песни шелкопряда“ — то есть 20 мая — я все еще чувствовал себя нехорошо и остался в камере, когда Донни с Питером (уже помирившихся) и мафиози послали на работы. Меня вызвали в кабинет к Смиду; тот собственноручно выдал пакет с моими личными вещами и заставил проверить содержимое пакета пункт за пунктом — по списку, составленному в день, когда я прибыл в Спрингфилд. Безумный прилив надежды — тут же вообразилось, будто некое чудо, протест общественности или судейская совестливость, вызволило меня из застенков. Смид пожал мне руку, и я, как в бреду, поблагодарил его. Со слезами на глазах. Сукин сын, должно быть, искренне развлекался.
После чего он передал меня с рук на руки (плюс большой конверт такого же тошнотворно-желтоватого цвета, как моя кожа после четырех месяцев в тюрьме, — досье на Саккетти, Луи, можно не сомневаться) двум охранникам в черных, с серебряной окантовкой мундирах, очень тевтонских и, как у нас говорилось, круть неимоверная.
Высокие сапоги, кожаная портупея (столько ремешков, ну чем не упряжь), зеркальные очки, все дела: Питер аж застонал бы от зависти, Донни — от вожделения. Ни слова не говоря, они сразу занялись своим делом. Наручники. Лимузин со шторками. Я сидел между ними и задавал вопросы каменным лицам, застекленным глазам.
Самолет. Снотворное. И вот, путем, не отмеченным даже хлебными крошками, в мою уютную каморку в лагере Архимед, где старая ведьма очень даже ничего стряпает. (Достаточно позвонить — и завтрак принесут прямо в номер).
Говорят, прибыл сюда я двадцать второго. На следующий день — первое собеседование с Хаастом. Теплые заверения и упрямое секретничанье. Как отражено в записках, я не шел на контакт до 2 июня.
Девять дней витал в эмпиреях паранойи, но, как любая сильная страсть, и паранойя в конце концов пошла на убыль, выродившись в самый что ни на есть банальный ужас и далее — в нездоровое любопытство.
Стоит ли исповедоваться, или и так понятно, что сложившаяся ситуация сулит своего рода удовольствие? что незнакомый замок, пожалуй, действительно интересней одного и того же опостылевшего застенка?
Кому только исповедоваться? Хаасту? Луи И, который возникает теперь в зеркале чуть ли не каждый день?
Нет, лучше делать вид, будто дневник предназначен сугубо для внутреннего употребления. Мой дневник. Если Ха-Ха нужен экземпляр, пусть позаботится снабдить меня копиркой.
* * *
Позже:Перечитал „Песнь шелкопряда“; пятая строчка — явно не совсем того. Нужен эффект наигранного пафоса; а вышло не более чем клише.
5 июня
Хааст межотдельской памятной запиской сообщает, что моя электрическая машинка напрямую связана с каким-то местным АЦПУ, которое автоматически выдает вторую, третью и четвертую копии всего, что я печатаю. „Дневник“ свой Хааст получает, можно сказать, с пылу, с жару — и подумать только, какая экономия на копирке.Сегодня — первое свидетельство тому, что здесь есть нечто, достойное быть отмеченным в хронике:
По пути в фонотеку за пленками для моего хай-фая („Би-энд-Оу“, не что-нибудь) столкнулся с одним из духов, населяющих этот круг моего нового ада — круг первый, если меня поведут по ним в классическом, как у Данте, порядке, то есть Лимбо, — и тогда этот дух (притягивая аналогию совсем уж за уши) суть Гомер сего темного болота.
Действительно, было темно, так как в этом колене коридора флуоресцентные лампы зачем-то выкрутили, и, словно на болоте, в идеально эвклидовом пространстве дул постоянный зябкий ветер — полагаю, некая аномалия в системе вентиляции. Дух перегораживал мне путь, закрывая лицо ладонями — шелковистые, светлые, как солома, волосы вились вокруг нервных пальцев, — шатаясь и, по-моему, едва слышно шепча. Я приблизился чуть ли не вплотную, но он все так же пребывал в глубоком раздумье, так что я громко произнес:
— Здравствуйте.
А когда и это не вызвало никакого отклика, решил тему развить:
— Я тут новенький. Раньше сидел в Спрингфилде, отказник. Сюда, меня перевели незаконно. И Бог знает зачем.
Он отвел ладони от лица и, щурясь, поглядел на меня сквозь спутанные волосы. Широкое молодое лицо, простодушное и славянского типа — как у кого-нибудь из героев второго плана в эйзенштейновском эпосе. Широкие губы разошлись в холодной неубедительной улыбке — словно восход луны на театральном заднике. Он поднял правую руку и тремя пальцами коснулся моей груди, ровно по оси, будто желая удостовериться в моей телесности. Удостоверился; улыбка стала поубедительней.
— Вы знаете, — настойчиво спросил я, — где мы? Или что с нами хотят делать?
Бледные глаза покосились сперва влево, потом вправо — не знаю уж, в смятении или страхе.
— Что это за город? штат?
Снова та же морозная улыбка, пока мои слова перекидывали длинный мостик к его пониманию.
— Ну, скорее всего, где-то в горных штатах. Судя по „Тайму“. — Он показал на журнал у меня в руке. Говорил он на самом гнусавом из средне-западных диалектов, не смягченном ни образованием, ни переездами. Что по виду, что по выговору — ну типичный селянин из Айовы.
— Судя по „Тайму“? — несколько озадаченно поинтересовался я и глянул на генерала с обложки (Фи-Фи-Фо-Фам из северной Малайзии или еще какая желтая угроза), словно тот мог бы разъяснить.
— Это региональное издание. „Тайм“ выходит в разных региональных изданиях. В рекламных целях. Горные штаты — это Айдахо, Юта, Вайоминг, Колорадо… — Он перечислил все до единого, словно аккорды на гитаре перебрал.
— А! Теперь понимаю. Не сразу сообразил.
Он издал тяжелый вздох.
Я протянул руку, на которую он уставился с явной неохотой. (Кое-где, особенно на западном побережье, из-за бактериологических бомбардировок рукопожатие считается дурным тоном).
— Меня звать Саккетти. Луи Саккетти.
— А! Да, конечно! — Он конвульсивно стиснул мою ладонь. — Мордехай говорил, что вы приезжаете. Я так рад с вами познакомиться. Просто слов не хватает… — Он осекся, густо покраснев, и отдернул руку. — Вагнер, запоздало пробормотал он. — Джордж Вагнер. — Потом, не без горечи в голосе:
— Вы-то обо мне точно ничего не слышали.
С подобной формой представления мне приходилось сталкиваться настолько часто — на чтениях или симпозиумах, знакомясь с аспирантами и авторами малотиражных журналов, рыбешкой мельче даже, чем я, — что реакция выработалась совершенно автоматическая.
— Нет, Джордж, боюсь, не слышал. Собственно, я удивлен, что вы обо мне-то слышали.
Джордж фыркнул.
— Он, собственно, удивлен… — нарочито гнусаво протянул он, — что я слышал… о нем!
Я не знал уже, что и подумать.
Джордж зажмурился.
— Извините, — едва слышно прошептал он. — Свет. Слишком яркий свет.
— А что это за Мордехай?..
— Мне нравится тут, в коридоре, потому что ветер. И я опять могу дышать. Вдыхать ветер. Если суметь… — Или, может, он сказал „шуметь“, потому что поправился:
— Если не шуметь, можно расслышать их голоса.
Я действительно совершенно не шумел, но единственное, что было слышно, — это рокот кондиционеров, словно гул в поднесенной к уху морской раковине, угрюмые порывы зябкого ветра в зигзагах коридора.
— Чьи голоса? — спросил я не без внутреннего трепета.
— Как это чьи? — Между белых бровей Джорджа пролегла глубокая складка. — Ангелов, разумеется.
„Псих“, — подумал я и тут вдруг понял, что Джордж цитирует мне мое же стихотворение — полупарафраз, полупародию на тему „Дуинских элегий“. Чтобы Джордж, этот наявняк наивняком из Айовы, с такой легкостью бросался цитатами из моих стихов, причем публиковавшихся только в периодике… легче было думать, что он просто спятил.
— Вы эти стихи читали? — спросил я.
Джордж кивнул, и спутанная соломенная, с шелковистым блеском прядь совсем закрыла бледные глаза, словно бы в смущении.
— Это не очень хорошие стихи.
— Нет, наверно, не очень. — Ладони Джорджа, до настоящего момента занятые друг другом у него за спиной, опять поползли вверх, к лицу Они откинули со лба длинную челку да так и замерли на макушке, словно в силок угодив. — Все равно, это правда… их голоса действительно можно расслышать. Голоса тишины. Или дыханье, это одно и то же. Мордехай говорит, что дыханье — тоже поэзия. — Ладони медленно наползли на бледные глаза.
— Мордехай? — настойчивей переспросил я.
Я все никак не мог — да и до сих пор не могу — отделаться от ощущения, будто где-то когда-то слышал это имя. Но обращаться к Джорджу было все равно, что кричать вслед лодке, неумолимо влекомой течением прочь.
— Уходите, — содрогнувшись, прошептал он. — Пожалуйста.
Но я не ушел — по крайней мере, не сразу. Я стоял прямо перед ним — а он, казалось, совершенно не осознавал уже моего присутствия. Закрывая лицо руками, он медленно покачивался с пятки на носок, с носка на пятку. Поток воздуха, с размеренным шипением вырываясь из вентилятора, теребил его легкую шевелюру.
Джордж говорил сам с собой — вслух, но еле слышно; я разбирал только обрывки.
— Суставы света, проходы, ступени… — Слова звучали смутно знакомо. Вместилища сути, ограды блаженства.
Вдруг он оторвал руки от лица и уставился прямо на меня.
— Вы еще здесь? — спросил он.
И, хотя ответ был самоочевиден, я сказал, что да, я еще здесь.
В коридорной полутьме зрачки его глаз были расширены; вероятно, из-за этого он и казался таким печальным. Он опять возложил три пальца мне на грудь.
— Мы красотой восхищаемся, — очень серьезно проговорил он, — ибо она погнушалась уничтожить нас.
И, сказав так, Джордж Вагнер изверг в идеально эвклидово пространство коридора весь, без остатка, завтрак, и внушительный. Чуть ли не в тот же самый момент вокруг завихрились охранники выводком черных куриц-несушек, дали Джорджу ополоснуть рот, подтерли пол, развели нас каждого в свою сторону. Мне тоже дали чего-то выпить. Подозреваю, успокоительного; иначе вряд ли меня хватило бы на то, чтобы задокументировать происшедшее.
Нет, но какой странный парнишка! Юный селянин цитирует Рильке. Я б еще понял, если бы юные селяне цитировали Уиттиера или даже Карла Сэндберга. Но „Дуинские элегии“? [6]
6 июня
Бесстрастные цифры нержавеющей стали, приклеенные к прозаической двери светлого дерева, а под ними — белыми буквами, высеченными на прямоугольнике черного пластика (вроде банковской таблички, на одной стороне которой указывается имя кассира, а на другой написано „Пожалуйста, пройдите в следующее окошко“),„Д-р Э. БАСК“.
Охранники завели меня в кабинет и вверили суровому попечению двух стульев, которые — паутина черной кожи, натянутая на каркас хромированной стали, — представляли собой не более чем абстракцию (если не сказать алтарь) самих охранников. Стулья от Харлея-Дэвидсона. Угловатые картины (подобранные, дабы угодить таким стульям) распластались по стенам, тщась обрести невидимость.
Доктор Баск размашистым шагом заходит в комнату и угрожающе протягивает ко мне ладонь. Ответить на рукопожатие? Нет, это она просто предлагает садиться. Я сажусь, она садится, скрещивает ноги, щелк-щелк, подтягивает подол юбки, улыбается. Улыбка сравнительно достоверная, если и не дружелюбная, слишком тонкогубая, слишком деловая. Высокий чистый лоб и выщипанные брови; ну вылитая дворянка елизаветинских времен. Лет сорок? Скорее, сорок пять.
— Прошу прощения, мистер Саккеттти, что не подала вам руки, но будет лучше, если мы с самого начала не станем лицемерить. Вы же тут не в отпуске, правда? Вы заключенный, а я?., правильно, тюремщик. Вот почва для честных, хотя не факт, что особенно приятных отношений.
— Под честными имеется в виду, что мне тоже будет позволено вас оскорблять?
— И совершенно безнаказанно, мистер Саккетти. Око за око. Или прямо здесь, или на досуге, в вашем дневнике. Вторая копия приходит мне, так что можете быть уверены: все, что у вас найдется сказать неприятного, не пропадет втуне.
— Приму к сведению.
— Между тем вам не мешало бы кое-что знать о том, чем мы тут занимаемся. Вчера вы повстречали юного Вагнера, но в дневнике своем подчеркнуто воздержались от каких бы то ни было гипотез насчет его весьма примечательного поведения. Хотя наверняка ломали себе голову.
— Наверняка.
Доктор Э. Баск поджала губы и обгрызенным ногтем выбила Дробь на подколотом в папку конверте — опять досье Саккетти.
— Мистер Саккетти, давайте будем откровенными. Вам конечно же приходило в голову, что поведение юного Джорджа… не совсем здоровое, и вы не могли не связать некоторые особенности этого поведения с теми намеками касательно вашей роли здесь, которые позволил себе обронить мой коллега, мистер Хааст. И отнюдь не случайно, смею вас заверить. Короче, вы наверняка подозреваете, что юный Джордж — подопытный, один из подопытных, в проводящейся здесь программе экспериментов, так ведь?
Она вопрошающе воздела выщипанную бровь. Я кивнул.
— О чем вы догадаться не могли (может, узнав это, у вас немного полегчает на душе?), так это что юный Джордж здесь добровольно.
Дело в том, что он служил в армии, отправился в увольнение в Тайбэе и дезертировал. Солдат и проститутка, обычная жалкая история.
Естественно, его нашли и отдали под трибунал. Получил он пять лет согласитесь, приговор достаточно мягкий. В военное время — то есть будь мы официально в состоянии войны — его бы расстреляли. Вероятнее всего.
— Значит, мое похищение — дело рук армии?
— Не совсем. Лагерь Архимед финансируется за счет гранта от некоего частного фонда — хотя, дабы соблюдать надлежащую секретность, мы вполне автономны. Из попечителей фонда только один в курсе, чем именно мы занимаемся. Для остальных — и для армии — мы относимся к всеобъемлющей категории военно-технических разработчиков. Собственно, почти весь персонал — большинство охранников, да и я — был позаимствован из армейских рядов.
Стоило это услышать, и все ее атрибуты — ни следа косметики на лице, чопорные манеры, совершенно мужские интонации — сложились в жизнеспособный образ.
— Женский корпус!
В ответ она иронически отсалютовала.
— Так что, как я говорила, бедняга Джордж отправился в гарнизонную тюрьму, и там ему очень не понравилось. Как сказал бы мой коллега мистер Хааст, он никак не мог приспособиться к новому для себя окружению. Когда появилась возможность записаться добровольцем в лагерь Архимед, он ни секунды не колебался. В конце концов, большинство теперешних исследований иммунологические. Некоторые из новых вирусов чрезвычайно злокозненные. Вот вам история юного Джорджа. У остальных наших подопытных происхождение примерно аналогичное.
— У меня — не совсем.
— А вы и не совсем подопытный. Но чтобы понять, зачем вас сюда перевели, сперва вы должны понять цель эксперимента. Мы исследуем процессы обучения. Не мне вам объяснять, насколько важно обучение, когда речь о национальной обороне. В конечном счете, самый ценный ресурс нации — это умственный, и обучение можно трактовать как процесс, способствующий максимальному развитию умственных способностей. Тем не менее, сам по себе он практически всегда оканчивается неудачно, поскольку сформулированная сверхзадача приносится в жертву социализации. Когда умственные способности развиваются действительно максимально, это фактически всегда происходит в ущерб процессу социализации — взять для иллюстрации хоть ваш случай — и, таким образом, с точки зрения общества ничего не выигрывается. Жестокая дилемма… Можно сказать, что у психологии как науки сверхзадача в том и заключается, чтобы разрешить эту дилемму — как максимально развить умственные способности не во вред их общественной функции. Я понятно выражаюсь?
— Цицероновская латынь, по сравнению с вашей, просто вульгарщина.
Ля Баск недоуменно свела высокие неподведенные брови; потом, решив, что не стоит и напрягаться, идти на поводу у антисоциальной неуместной веселости, развела и продолжила:
— Таким образом, здесь мы исследуем некие новые методы обучения, методы обучения взрослых. Для взрослого процесс социализации завершен. Мало у кого характер личности претерпевает существенные изменения после двадцати пяти лет. Таким образом, если у взрослого можно запустить процесс максимального развития умственных способностей — так сказать, пробудить дремлющий творческий потенциал, — тогда можно начать эксплуатировать этот ценнейший из всех природных ресурсов, человеческий мозг, так, как он не эксплуатировался еще нигде и никогда… К сожалению, рабочий материал наш в значительной степени дефектен. Когда главным источником поступления подопытных служат гарнизонные тюрьмы, в эксперимент привносится систематическая ошибка, поскольку у этих людей процесс социализации явно прошел неудачно. Если быть до конца честной, по-моему, печальные последствия этой ошибки отбора уже налицо. Надеюсь, вы не преминете отметить это в своем дневнике.
Непременно — заверил я ее. И не удержался (хоть и очень не хотелось доставлять ей это удовольствие — видеть, как мое любопытство раззадорено) от вопроса:
— Прав ли я, предполагая, что под новыми методами обучения вы имеете в виду… медикаментозные?
— Ага. Значит, действительно вы над этим вопросом изрядно поломали голову. Да, конечно, медикаментозные. Хотя и не в том смысле, что вы, может, предполагаете. Как сегодня знает любой первокурсник, существуют нелегальные препараты, способные улучшить эффективность запоминания — или пропорционально ускорить другие связанные с обучением процессы — раза чуть ли не в три. Но чем дольше пользуешься препаратами, тем менее ярко проявляется эффект, пока не перестает проявляться вовсе. Еще есть, например, препараты группы ЛСД, вызывающие иллюзию всеведения. Впрочем, не мне вам о них рассказывать — правда же, мистер Саккетти?
— Это что, тоже в моем досье? Вы вообще изрядно потрудились.
— Э, уважаемый, о вас нам известно практически все. Можете быть уверены: прежде, чем вас сюда переводить, мы доскональнейшим образом изучили весь ваш жизненный путь, вплоть до мельчайших зигзагов. Сами же понимаете, просто первый попавшийся отказник нас бы не устроил. Мы должны были быть абсолютно уверены, что вы безобидны. Мы знаем вас вдоль и поперек. Ваши учебные заведения, родственники, приятели, что вы читали, где бывали. Мы в курсе, в каких гостиничных номерах вы останавливались, когда на фулбрайтовскую стипендию ездили по Швейцарии и Германии. Мы в курсе всех ваших амурных дел, пока вы учились в Бэрде и после, и насколько далеко в каждом случае зашло. Должна сказать, результаты не блещут. Мы в курсе, до мельчайших подробностей, сколько вы зарабатывали последние пятнадцать лет и как тратили. Стоит только захотеть, и вас в любой момент могут упечь обратно в Спрингфилд за неуплату налогов. У нас есть все записи вашего психотерапевта за два года.
— А исповеди вы тоже записывали?
— Только в Спрингфилде. Так мы узнали, что ваша жена делала аборт, и про интрижку с этой мисс Уэбб.
— А ничего она, правда?
— Если слабые натуры в вашем вкусе… Вернемся, однако, к делу.
Ваша задача тут очень проста. Вам будет позволено вращаться среди наших подопытных, беседовать с ними, делить, насколько это возможно, их быт. А потом вкратце излагать, чем они заняты, как развлекаются, плюс вашу собственную оценку… как бы это сказать… местного интеллектуального климата. Подозреваю, вам понравится.
— Возможно. Только почему я?
— Вас рекомендовал один из наших подопечных. Из всех, чьи кандидатуры мы рассматривали, ваша показалась наиболее подходящей — и безусловно самой досягаемой. Не буду скрывать, последнее время у нас тут возникали серьезные проблемы… коммуникативного плана. И неформальный лидер наших подопытных звать его Мордехай Вашингтон — предложил перевести сюда вас в качестве своего рода посредника, переводчика. Не помните Мордехая?
Один год он учился в гой же хай скул, что и вы, в пятьдесят пятом.
— В Централке? Имя вроде бы смутно знакомо, но никак не вспомнить. Может, зачитывалось при перекличках — но близко мы не дружили, это точно. Не так много у меня было друзей, чтоб я кого-то забыл.
— Значит, здесь вам представится великолепная возможность исправить это упущение. Еще вопросы есть?
— Да. Как расшифровывается „Э“?
Искреннее недоумение во взгляде.
— В „Д-р Э. Баск“, — прояснил я.
— А, это. Эймей.
— И какой частный фонд выделил вам грант?
— Я, конечно, могла бы сказать — только, мистер Саккетти, подумайте сами; не лучше ли вам оставаться в неведении? Все наши подопытные проинструктированы, что кое-что, для вашего же блага, с вами лучше не обсуждать. Ведь, насколько я понимаю, вам когда-нибудь захочется выйти на свободу, правда?
Прошуршав нейлоном чулок, д-р Эймей Баск встала.
— Охрана сразу отведет вас наверх. До встречи на той неделе, не позже. Тем временем, если будут какие-нибудь вопросы, на которые вы уверены, что хотите знать ответы, пожалуйста, приходите, спрашивайте. До свидания, мистер Саккетти.
В три деловых — щелк-щелк, ножницы — шага она вышла из кабинета. Набрав все очки за этот раунд.
* * *
Позже:Стоило изложить на бумаге нашу беседу, от силы через час пришла записка от Ха-Ха: „Ей тридцать семь. Ха-Ха“.
Внутренние распри? (На этот вопрос отвечать не обязательно).
7 июня
Я-то думал, что моя мигрень, происхождения столь явно психосоматического, прошла после курса психотерапии — а вот вернулась мстить. Причем усиленной семикратно. Может, Ля Баск своим обрядом инициации к мистериям сотворила некую контрмагию и свела на ноль успехи доктора Мьери; может, просто перетрудился — сидел, скрипел, так сказать, пером до двух ночи. Слишком свежо еще в памяти, чтобы сказать, вышло что-нибудь путное или нет. Хотя кто знает? Может, именно из-за мигрени стих и родился.Хватит о жизни духа; самым примечательным событием дня стал визит вскоре после завтрака (в полдень) легендарного Мордехая Вашингтона. Явился он без охраны; постучал, но приглашения ждать не стал.
— Можно? — поинтересовался он, уже войдя.
Даже встретившись с ним лицом к лицу, даже слушая, как его голос, его громкий голос бьется в мои гиперчувствительные от мигрени перепонки, я не распознал в нем своего предполагаемого школьного приятеля, никого вообще.
Первое впечатление: внешность у него подкачала. Согласен, мой стандарт красоты этноцентричен, но сомневаюсь, чтобы многие негры сочли Мордехая Вашингтона таким уж красавцем. Кожа у него очень черная, чуть ли не иссиня-черная. Лицо вытянутое, с выступающей челюстью и вздувшимися губами (правда, скорее расплющенными по плоскости лица, чем выпяченными; губы, можно сказать, вертикального плана), носом пуговкой и косматой, неомаорийской шевелюрой. Грудную клетку век тому назад назвали бы чахоточной, плеч почти не видно, кривые ноги в тяжелых башмаках. Голос скрипучий, как у Панча в театре марионеток. Правда, красивые глаза (первое, что всегда приходит в голову, если у кого внешность не ах).
И, тем не менее, настаиваю, что глаза у него действительно совершенно особенные — одновременно влажные и подвижные, намекающие на глубины, но никогда не раскрывающиеся до дна; глаза оксюморон.
— Нет-нет, лежите, — настоятельно произнес он, когда я стал выбираться из кровати. Он прихватил от двери стул и проволок за собой к изголовью. Что читаете? А, репродукции смотрите. Вы тут, оказывается, уже давно, а мне никто ничего не говорил. Буквально вчера узнал от Джорджа. Жалко, конечно правда, все равно я временно был… — Он неопределенно махнул рукой над головой. (Ладони его, как и ступни, были непропорционально большими. Пальцы на кончиках косовато расширялись, как у работяги, но шевелились быстро, чуть ли не мельтешили. Вообще, жесты его имели тенденцию к некой чрезмерной театральности, словно бы в компенсацию за недвижное, как у истукана, лицо). -..нихт фунциклирен.