Эвита спустилась по лестнице с таким изяществом, что дамы были поражены. На ней был английский костюм в белую и черную клетку с отделкой из бархата. Несмотря на сомнительное совершенство ее лексикона, язычок у нее был острый, саркастический, беспощадный.
   — Какое дело у вас ко мне, сеньоры? — спросила она, садясь на табурет у фортепиано.
   Одна из дам, вся в черном и в шляпе, над которой торчали крылья какой-то птицы, высокомерно ответила:
   — Усталость. Мы ждем больше трех часов. Эвита ласково улыбнулась:
   — Всего-то три часа? Вам повезло. Там, наверху, сидят два посла, и они ждут уже пять часов. Не будем терять времени. Если вы устали, вам, конечно, хочется поскорей уйти.
   — Нас сюда привел священный долг, — сказала другая дама, кутаясь в лисью горжетку. — Из уважения к почти вековой традиции мы предлагаем вам быть председательницей Благотворительного общества.
   — …хотя вы еще слишком молоды, — вставила дама с птицей. — И возможно, поскольку вы были актрисой, наша деятельность вам не очень знакома. В нашем обществе восемьдесят семь дам.
   Эвита встала.
   — Надеюсь, вы понимаете, что я не могу принять ваше предложение, — резко сказала она. — Это не для меня. Я не умею играть в бридж, не люблю чай с булочками. Я вам не подхожу. Поищите себе такую, как вы.
   Дама в горжетке с явным облегчением протянула ей руку в перчатке:
   — Если так, мы уходим.
   — Вы забыли о традиции, — сказала Эвита, не замечая протянутую руку. — Как же это вы останетесь без почетной председательницы?
   — У вас есть какие-то предложения? — надменно спросила дама с лисой.
   — Выберите мою мать. Ей уже пятьдесят лет. Она не «эс» и «дэ», как написано в этом письме, — ответила Эвита, развертывая на столе письмо, — но выражается она более пристойно, чем вы.
   И, повернувшись на каблуках, легко поднялась по лестнице.
   В течение нескольких недель в Аргентине не стало благотворительности, ее место заняли другие теологические добродетели, которые Эвита назвала «социальной помощью». Благотворительное общество исчезло, и дамы-благотворительницы удалились в свои поместья. Все жертвы общества, еще оставшиеся на улице Флорида, были переведены в школьные лагеря, где они играли в футбол с утра до вечера и пели благодарственные гимны: «Мы будем перонистами всем сердцем, неуклонно, \ в новой Аргентине Эвиты и Перона».
   Чтобы удовлетворить свою страсть к бракосочетаниям, первая дама нашла женихов, обязывавшихся жениться на девушках-сиротах из «Доброго пастыря», и еще для тысячи трехсот, сидевших в тюрьме за бродяжничество, воровство, пособничество шулерам, мелкую контрабанду и содержание борделей, устраивая им коллективные бракосочетания, на которых была посаженой матерью.
   Все были счастливы. 8 июля 1948 года, через два года после встречи с дамами-благотворительницами, был издан декрет об учреждении Социального фонда Марии Эвы Дуарте де Перон с целью обеспечить «достойную жизнь малообеспеченным слоям общества».
   Печальная сторона этой истории та, что жертвы так и остаются жертвами. Эвите было ни к чему председательствовать в каких-то благотворительных обществах. Она хотела, чтобы вся благотворительность носила ее имя. Она работала день и ночь ради этой вечной славы. Она собрала вместе отдельные беды и зажгла из них костер, который был виден издалека. Она слишком хорошо это сделала. Костер получился такой жаркий, что сжег и ее самое.
   4) Перон ее безумно любил.
   Не существует единиц для измерения любви, но легко понять, что Эвита любила его намного сильней. Кажется, я это уже говорил?
   В книге «Смысл моей жизни» Эвита описала свою встречу с Пероном как некое богоявление: она вообразила себя Савлом по дороге в Дамаск, спасенным сошедшим с небес светом. Перон, напротив, вспоминал об этом моменте, не придавая ему особого значения. «Эвиту сделал я, — сказал он. — Когда она оказалась рядом со мной, это была девушка малообразованная, хотя трудолюбивая и с благородными чувствами. С ней я усовершенствовал свое искусство руководства. Эву следует рассматривать как мое произведение».
   Они познакомились в тревожные дни землетрясения в Сан-Хуане [63]. Катастрофа произошла в субботу 15 января 1944 года. А в следующую субботу в Луна-парке устроили фестиваль в пользу жертв бедствия. В Национальном архиве Вашингтона я видел кинохроники этого вечера: короткие фрагменты, которые демонстрировались в Сингапуре, в Каире, в Медельине, в Анкаре. Все вместе они идут три часа двадцать минут. Хотя иногда одни и те же кадры многократно повторяются — например, французская и голландская хроники идентичны. Картины искаженной, разорванной, хаотической реальности подобно смятению ума, вызываемому гашишем и описанному Бодлером. Каждый человек прикован к своему прошлому, но никогда не бывает одним и тем же, прошлое движется вместе с ним, и когда меньше всего ждешь, оказывается, что факты сместились и означают нечто совсем иное. Как ни странно, Эвита в хронике Сан-Паулу меньше Эвита, чем в хронике Бомбея. В бомбейской хронике она держится непринужденно, на ней плиссированная юбка, светлая блузка с большой искусственной розой и эфирная соломенная шляпка; в хронике Сан-Паулу Эвита ни разу не улыбается: похоже, она удручена ситуацией. Юбка и блузка выглядят здесь как цельное платье — возможно, из-за резкого освещения без полутеней.
   Встреча состоялась в десять часов четырнадцать минут вечера: в гимнастическом зале висят свидетельствующие об этом двое часов. Эвита и ее подруга сидят в первом ряду ложи бенуара рядом с мужчиной в шляпе, которого два диктора — медельинский и лондонский — определяют как «полковника Анибала Имберта, директора почты и телеграфа». Это был влиятельный господин, которому Эвита была обязана немыслимой удачей — контрактом на воплощение на радио Бельграно восемнадцати исторических героинь. Однако в этот вечер Имберт ее не интересовал. Она умирала от желания познакомиться с «народным полковником», сулившим лучшую жизнь униженным и оскорбленным вроде нее. «Я не из тех, кто пробавляется софизмами и половинчатыми решениями», — слышала она в его выступлении по радио за две недели до того. (Что такое «софизмы»? Перон иногда ставил ее в тупик странными выражениями, и когда они встретились, она боялась, что его не поймет. Но не беда: зато он поймет то, что будет говорить она, или, вернее, ей даже не понадобится говорить.) «Я всего лишь простой солдат, — говорил Перон, — которому выпала честь защищать аргентинские трудящиеся массы». Какая красота была в этих немногих фразах, какая глубина! При случае она в будущем почти точно их повторит: «Я всего лишь простая женщина из народа, которая отдает свою любовь аргентинским трудящимся».
   Из поездов, прибывавших на станцию Ретиро, каждый день выгружались бесконечные вереницы людей, похожих на индейцев, они приезжали молить о помощи полковника, обещавшего хлеб и счастье. Ей-то, когда она десять лет назад приехала в Буэнос-Айрес, не выпала такая удача, никто ее вот так не ждал. Почему бы не попытаться теперь стать рядом с этим человеком? Еще не поздно. Напротив, быть может, слишком рано. Полковнику было немногим более сорока восьми, ей шел двадцать пятый год. С тех пор как Эвита, еще в школьном переднике, читала в Хунине по радио стихи Амадо Нерво, она мечтала о таком мужчине, сострадающем и в то же время преисполненном силы и мудрости. Другим девушкам было достаточно заполучить кого-то трудолюбивого и доброго. Ей — нет, она желала, чтобы он был еще и самым лучшим. В последние месяцы она следила за всеми шагами Перона и чувствовала, что только он сумеет оказать ей покровительство. Женщина должна выбирать, говорила себе Эвита, а не ждать, пока ее выберут. Женщина с самого начала должна знать, кто ей подходит, а кто нет. Она еще ни разу не видела Перона, только на фотоснимках в прессе. И однако она чувствовала, что им суждено быть вместе: Перон был спаситель, она — угнетенная; Перон изведал лишь принудительную любовь в браке с Пототой Тисон и гигиенические совокупления со случайными любовницами; она — неизбежные приставания бабников на радио, издателей сплетен и продавцов мыла. Плоть каждого из них двоих нуждается в другом; достаточно будет им прикоснуться друг к другу, и Бог ее воспламенит. Эвита полагалась на Бога, для которого нет неисполнимых мечтаний.
   Когда диктор благотворительного фестиваля объявил через динамики, что полковник Хуан Перон входит в Луна-парк, публика встала, чтобы приветствовать его; встала и Эвита. Вся трепеща, она поднялась с кресла, отогнув повыше поля шляпки, и изобразила на лице улыбку, которая уже не сходила с него ни на миг. Она увидела, что полковник приближается к соседнему креслу с поднятыми руками, почувствовала, пожимая его руку своей рукой в перчатке, тепло этих крепких, усеянных веснушками рук, о ласке которых она столько мечтала, и почти пригласила его невольным кивком занять свободное место справа от нее. Она уже давно думала о том, что ему скажет, если он окажется рядом. Это должна была быть фраза короткая, точная, которая угодит в сердцевину его души: фраза, которая будет будоражить его память. Эвита репетировала перед зеркалом звучание каждого слога, легкий поворот головы, робкое выражение лица, кроткую улыбку на губах, которым, наверно, следует чуть-чуть дрожать.
   — Полковник, — сказала она, вперив в него коричневые зрачки.
   — Чего тебе, девушка? — сказал он, не глядя на нее.
   — Спасибо, что вы существуете.
   Я много раз реконструировал каждое слово этого диалога в Национальном архиве Вашингтона. Я их считывал с губ моих героев. То и дело останавливал эту сцену, пытаясь отыскать вздохи, паузы, прерванные кинопроектором, брошенные невзначай междометия, не увиденный мною жест. Но больше ничего нет, кроме этих слов, которые мы даже не слышим. Произнеся их, Эвита кладет ногу на ногу и опускает голову. Перон, вероятно, слегка удивленный, делает вид, что смотрит на сцену. Нависая над микрофоном, Либертад Ламарк поет «Жимолость» рыдающим голосом, который жив почти во всех хрониках.
   «Спасибо, что вы существуете» — это фраза, рассекающая надвое судьбу Эвиты. В «Смысле моей жизни» она даже не вспоминает, что ее произнесла. Редактор этих мемуаров Мануэль Пенелья де Сильва предпочел приписать ей объяснение в любви более простое и гораздо более пространное. «Я села рядом с ним, — пишет он (притворяясь, будто пишет Эвита). — Возможно, это привлекло его внимание, и когда он мог выслушать меня, я догадалась обратиться к нему с моими самыми заветными словами: „Если, как вы говорите, дело народа это ваше дело, то, как бы далеко ни пришлось идти по пути самопожертвования, я не премину быть рядом с вами до самой смерти“. Он мое предложение принял. То был для меня день чуда».
   Эта версия чересчур многословна. Скудные кадры кинохроники показывают, что Эвита сказала только: «Спасибо, что вы существуете», — и сразу стала другой. Возможно, шквала этих нескольких слов оказалось достаточно, чтобы объяснить ее бессмертие. Бог создал мир одним-единственным словом: «Есмь». И потом сказал: «Да будет». Эвита обрела вечность, произнеся на два слова больше.
   Имеется шестнадцать кинохроник о землетрясении и об этой встрече через неделю. Но только в одной из них, в мексиканской, повествование продлено до ее предвидимого финала. На сцене дефилируют актрисы Мария Дуваль, Фелиса Мари, Сильвана Рот. Затем, когда музыканты Фе-лисиано Брунелли складывают свои пюпитры, показана Эвита, удаляющаяся по центральному проходу Луна-парка. Одной рукой она подталкивает (или так кажется) в спину Перона, как человек, завладевший историей и ведущей ее по своей воле.
   5) Для многих прикоснуться к Эвите означало прикоснуться к небу. Фетишизм. О да, в мифе это имело огромное значение. Помощники Эвиты, когда она проезжала в поезде через населенные пункты, разбрасывали пачки денег. Эта сцена запечатлена почти во всех документальных фильмах о ее жизни. Время от времени сама Эвита тоже брала в руки банкноту, целовала ее и бросала по ветру. Я знал одну семью в Ла-Банда, провинции Сантьяго-дель-Эстеро, которая вставила одну из «поцелованных банкнот» в рамку. Они не желали расставаться с ней даже в моменты крайней нужды, когда нечего было есть. Теперь, когда эта банкнота вышла из употребления, они хранят ее как религиозную святыню на консоли в столовой рядом с цветным фото Эвиты в длинном пальто из черного атласа. Возле фото всегда лежит букет цветов. Полевые цветы и зажженные свечи — это в народном культе непременные приношения, возлагаемые к портретам Эвиты, которые почитаются, как изображения святых или чудотворные статуи Пресвятой Девы. С таким же благоговением, ничуть не меньше.
   Я знаю, что есть сотня — по меньшей мере сотня — предметов, которые поцеловала или к которым прикоснулась Владычица Надежды, ставшие объектами ее культа. Не стану здесь приводить полный их список, назову для примера лишь несколько:
   • Мумифицированная канарейка, которую Эвита подарила доктору Кампоре, когда он был председателем Палаты депутатов.
   • Пятно губной помады, оставленное Эвитой на бокале с шампанским во время банкета в театре «Колон» перед поездкой в Европу. Бокал несколько лет хранился в музее театра.
   • Склянка с гоменолом, купленная профессором и поэтом Америке Кали из Мендосы в середине 1936 года, чтобы у Эвиты прочистился нос. В 1954 году ее выставляли в сандаловом ларце в центре «Бессмертная Эвита» в городе Мендоса.
   • Пряди волос, срезанные после смерти. До сих пор в некоторых ювелирных магазинах на улице Либертад продаются отдельные волоски или локоны. Их закладывают в реликвии из серебра, стекла или золота — цена устанавливается по соглашению с покупателем.
   • Экземпляры «Смысла моей жизни» с автографами, продающиеся с аукциона на ярмарке в Сан-Тельмо [64]и служащие в качестве молитвенников.
   • Белесое одеяние, истрепанное временем, с треугольным вырезом и короткими рукавами, которое между 1962-м и 1967-м годами выставлялось в доме на углу улиц Ирала и Себастьян Габото на острове Масьель, известном в то время как Музей Савана.
   • Мумифицированное тело самой Эвиты.
   6) То, что можно назвать «рассказом о дарах».
   В каждой перонистской семье можно услышать такой рассказ: дедушка никогда не видел моря, бабушка не знала, что такое простыни или занавески, дяде требовался грузовик, чтобы развозить ящики с газировкой, кузине был необходим протез ноги, матери не на что было купить свадебный наряд, больная туберкулезом соседка не могла оплатить койку в санатории в горах Кордовы. И вот как-то утром является Эвита. В сценарии таких рассказов все происходит утром: солнечное, весеннее утро, на небе ни облачка, слышится музыка скрипок. Явилась Эвита и своими большими крыльями прикрыла пространство, заполненное желаниями, исполнила мечты. Эвита была посланницей счастья, вратами чудес. Дедушка увидел море. Она повела его за руку, и оба плакали, глядя на волны. Так рассказывается. Предание переходит из уст в уста, благодарности нет предела. Когда наступит время голосовать, внуки думают об Эвите. Пусть кто-то говорит, что преемники Перона разорили Аргентину и что сам Перон перед смертью предал их, они все равно положат бюллетени на алтарь приношений Эвите. Потому как дедушка попросил меня об этом перед смертью. Потому как свадебный наряд моей матери был подарен Эвитой. Человек, преисполненный надежды, жаждет найти путь, обещанный его мечтами.
   7) Незаконченный памятник.
   В июле 1951 года у Эвиты появилась идея о создании памятника Неимущему. Она хотела, чтобы это был самый высокий, самый тяжелый, самый дорогой в мире памятник, и чтобы он был виден издалека, как Эйфелева башня. Так она сказала депутату Селине Родригес де Мартинес Паива, которая должна была представить проект Конгрессу. «Этот монумент должен вечно пробуждать энтузиазм перонистов и волнение в их душах — даже тогда, когда ни одного из нас не будет в живых».
   В конце того года Эвита одобрила проект. Центральная фигура, мускулистый труженик высотой шестьдесят метров, должен был стоять на пьедестале в семьдесят семь метров высотой. Вокруг огромная площадь, в три раза больше, чем Марсово поле, окаймленная статуями Любви, Социальной справедливости, Прав детей и Прав старости. В центре монумента построят саркофаг вроде саркофага Наполеона в церкви Инвалидов, но из серебра, с покоящейся на нем фигурой. Огромная конструкция, почти вдвое превышающая статую Свободы, должна была стоять на открытом пространстве между юридическим факультетом и Домом президента. Эвите макет так понравился, что она приказала заменить фигуру мускулистого труженика своей собственной. Конгресс поспешил санкционировать идею за двадцать дней до смерти Эвиты, и сама она в своем завещании намекает на эту иллюзию вечности: «Тогда я постоянно буду чувствовать себя вблизи моего народа и буду продолжать служить мостом любви между неимущими и Пероном».
   После погребения связанная с монументом эйфория пошла на убыль. Котлован для фундамента начали рыть с явной неторопливостью. К моменту падения Перона была только огромная яма, которую новые власти засыпали в одну ночь. Чтобы замаскировать пустое пространство, придумали фонтаны с подсветкой и игровые площадки для детей. Но траурное воспоминание об Эвите не покинуло это место. Огромная площадь пустует, как бы отмеченная нерушимым заклятием. В конце 1974 года Хосе Лопес Рега, бывший начальник полиции и знаток оккультных наук при третьей супруге Перона — которая тогда была президентом республики, — задумал воздвигнуть на том месте Алтарь Отечества, дабы примирить враждующие души. Снова принялись копать котлован, но превратности истории — как в предыдущем случае — прервали эти работы.
   Время от времени Эвита появляется там на ветвях индейского жасмина. Неимущие угадывают ее сияние, слышат шелест ее платья, узнают журчанье ее хриплого, возбужденного голоса, чувствуют ее светоносное пребывание в мире ином и энергичные ее хлопоты и, зажигая по обету свечи на том месте, где должен был стоять ее саркофаг, спрашивают у нее о будущем. Она отвечает молчанием, затемнениями, затуманиванием света, возвещая, что будущие времена будут мрачными. Поскольку же они всегда мрачные, вера ее почитателей крепнет. Эвита не ошибается.
 
   Миф конструируется в одном направлении, а писания людей иногда устремляются в другом. Образ Эвиты, создаваемый литературой, например, это только образ ее мертвого тела или ее злополучной сексуальной жизни. Завороженность мертвым телом началась еще до ее болезни, в 1950 году. В том же году Хулио Кортасар завершил роман «Экзамен», который, как он через три десятилетия заявляет в прологе, невозможно было публиковать по многим причинам. Это история стадной толпы, , стремящейся со всех концов Аргентины на Пласа-де-Майо, чтобы поклониться мощам. Люди ждут какого-то чуда, они готовы убивать друг друга, лишь бы взглянуть на женщину в белой тунике, «распущенные белокурые волосы падают у нее на грудь». «Она хорошая, она очень хорошая», — твердят бедняки из провинций, которые заполонили город, а затем превращаются в ядовитые грибы и зловредный туман. Страх, витающий в воздухе, это не страх перед Пероном, а страх перед Ней, которая из бессмертных глубин истории извлекает худшие рудименты дикости. Эвита — это возврат к орде, к людоедскому инстинкту рода, это безграмотная бестия, слепо врывающаяся в лавку хрустальной красоты.
   В Аргентине тех лет, когда Кортасар писал «Экзамен», Духовная Руководительница, еще здоровая, с острыми клыками и жаждущими крови когтями, внушала священный ужас. Это была женщина, которая вышла из мрака пещеры и отказалась вышивать, крахмалить сорочки, разжигать огонь в очаге, заваривать мате, купать детей, чтобы расположиться во дворцах власти и законов, в местах, закрепленных за мужчинами. «Эта странная женщина отличалась почти от всех здешних женщин — так определяет ее „Черная Книга Второй Тирании“, опубликованная в 1958 году. — У нее не было культуры, но была политическая интуиция: она была неистовой, властолюбивой и эффектной». Иначе говоря, беспардонной, бесстыжей, наделенной «страстью и мужеством», несвойственными женщине. «Ей должны были нравиться женщины, — предполагает Мартинес Эстрада в своих „Катилинариях“. — Она, вероятно, обладала бесстыдством публичных женщин в постели, которым все равно с кем резвиться — с завсегдатаем борделя, или с домашней собачкой, или с другой проституткой».
   Роскошный театр ее. смерти был оскорблением для аргентинской стыдливости. Интеллектуальная элита представляла себе ее умирающей с теми же жестами, с какими она, быть может, занималась любовью. Она отдавала свое дыхание, исчезала в теле другого, переходила все границы, мертвая любила сильнее, чем живые, умирая от любви, бездушная, но отдающая Богу душу, она насыщала свою страсть на пастбище смерти. Ничего она не делала в одиночестве, все на виду, чуждая скромности, чуждая стыда, пугая людей достойных своей откровенностью, утрирующая, крикливая, разнузданная злодейка Эвита.
   Несколько лучших рассказов пятидесятых годов являются пародией на ее смерть. Писателям было необходимо изжить память об Эвите, заклясть ее призрак. В рассказе «Она», написанном в 1953 году и опубликованном через сорок лет, Хуан Карлос Онетти [65]окрасил труп в зеленый цвет, растворил его в зловещей зелени: «Теперь надеялись, что гниение усилится, что какая-нибудь зеленая мошка — несмотря на неподходящую пору года — присядет отдохнуть на ее раскрытые губы. Лоб у нее становился зеленым».
   Почти в то же время Борхес, более отвлеченный, более уклончивый, высмеял траур по ней в кратком тексте «Подобье», единственный персонаж которого — тощий человек в черном, индейского типа, демонстрирующий в убогой домашней часовне белокурую куклу. Намерением Борхеса было показать дикость этого траура и фальсификацию скорби через гротескное преувеличение: Эва — мертвая кукла в картонном ящике, которой поклоняются во всех предместьях. Однако помимо его воли — ибо литература не всегда исполняет волю автора — получилась дань почтения величию Эвиты: в «Подобьи» Эвита — образ Бога-женщины, Бога всех женщин, Мужчины-самки всех богов.
   Лучше всех поняли историческую пару «любовь и смерть» гомосексуалисты. Всем им чудится, что они безумно грешат с Эвитой. Они ее сосут, воскрешают, хоронят, хоронят в себе, боготворят. Они — это Она. Она до потери сознания. Много лет назад я видел в Париже комедию — или драму? — «Эва Перон» Копи. Сейчас я уже не помню, кто исполнял роль Эвиты. Кажется, Факундо Бо, травести. То ли я записал на пленку, то ли переписал у Копи монолог на французском, который он потом перевел мне, используя еще сохранившиеся у него остатки испанского. «Этот текст шутовской, — сказал он мне, — соблазнительный и нежный, как Эвита». Нечто в пределах простых звуков, междометий, выражавших весь спектр чувств. Выглядел он примерно так:
   ЭВИТА (обращается к группе окружающих ее педиков, обнимаясь с одним или с одной из них, словом, с кем-то неопределенного пола). Че, как же это вы оставили меня одну, когда я падаю в бездны рака. Вы подлецы. Я схожу с ума, я так одинока. Вы смотрите на меня, как на корову на бойне. Я уже не та, что была. Даже свою смерть мне пришлось исполнять в одиночестве. Мне разрешалось все. Я ездила по поселкам бедняков, раздавала деньги и отдавала все моим оборванцам: мои драгоценности, мои платья. Как сумасшедшая, совсем голая, я возвращалась в такси, выставляя в окошко задницу. Словно бы я была уже мертвой, была воспоминанием о какой-то покойнице.
   Да, конечно, это образ краха, но весьма несовершенный. Копи не обладал той свободой речи, что была у Эвиты, и в тексте это заметно. Язык тут тяготеет к звукоподражанию и истерическим крайностям, имитирует отчаяние и наглость, с которыми Она вырабатывала себе стиль и тон, больше никогда не повторявшиеся в аргентинской культуре. Но Копи писал, соблюдая хорошие манеры. Он не может избавиться от своей влиятельной семьи и детства в роскоши (вспомните, что дедушка Копи был Великим Гэтсби [66]аргентинской прессы), дерьмо у него отдает Вандомской площадью, а не клоакой Лос-Тольдоса — он далек от безграмотной грубости, с которой говорила Эвита.
   Вероятно, он ее любил. В комедии — или драме? — «Эва Перон» разлито сочувствие, сочащееся из всех швов; ни один зритель не усомнится, что для Копи его произведение было терпеливой и неприкрытой работой идентификации: Evita c'est moi [67]. Это не помешало табуну перонистских фанатиков сжечь театр «Л'Эпей де Буа» в неделю премьеры. Декорации, уборные, гардероб — все обратилось в пепел. Огонь был виден с улицы Клод-Бер-нар, за двести метров. Фанатикам не понравилось, что Эвита показывает зад. В этом произведении Эвита предлагает свою любовь так, как может или как умеет. Отдает свое тело, чтобы его пожрали. «Я женщина-Христос эротического перонизма, — заставил ее говорить Копи. — Берите меня как хотите».
   «Какое отсутствие уважения, какое попрание разума», — протестовали листовки, разбросанные поджигателями театра «Л'Эпей де Буа» на другой день после пожара. Почти через двадцать лет, когда Нестор Перлонгер опубликовал три рассказа «Эвита живет (в каждом приличном отеле)», уже другие фанатики запели ту же песенку и потребовали его к ответу за «покушение на приличия и за профанацию»: «Какое отсутствие почтения, какой разгул наглой злобы».