[102]. Вдоль тротуаров стояли, опершись на дверцы своих «вуатюретт» [103], импресарио «Кристал палас», приготовившие банкет в Общественном клубе — все в белых костюмах и сорочках с твердыми воротничками. Они, по-видимому, испытывали нетерпение, то и дело гудели сиренами своих машин. Между Магальди и ими курсировала невозмутимая донья Хуана со сложенными на груди руками. Она выглядела очень нарядной с большой розой из органди в вырезе платья. Выждав несколько минут, она подошла к певцу и, взяв его под руку, отвела в сторону. Кариньо, насторожив слух, услышал короткий, деловитый диалог.
   — Помните, что вы мне обещали: завтра вы опять обедаете у меня. Так ведь? Вы и Нода будете моими гостями.
   — Не знаю, сможем ли, — уклончиво ответил Магальди. — У нас вечерний концерт. Времени остается мало.
   — Концерт начнется в шесть часов. Времени хватит с избытком. Почему бы вам не прийти в двенадцать и не побыть до трех?
   — Хорошо. В половине первого.
   — И окажите еще одну любезность, Магальди. Выйдите в одиннадцать часов на площадь. Сможете? Эвите дали пятнадцать минут, чтобы она прочитала стихи, и чтение передадут через громкоговорители. Она просто умирает от желания, чтобы вы ее послушали. Вы обратили на нее внимание?
   — Да, хорошенькая, — сказал Магальди. — У нее есть данные.
   — Она ведь и правда очень хорошенькая. Я вам это говорила. Этот городок для нее мал.
   Сирены «вуатюретт» торопили. Магальди поспешил откланяться и сел в одну из них. Весь вечер он был погружен в свои мысли, роняя в ответ односложные реплики. Он почти не ел, выпил лишь одну-две рюмки граппы [104], а когда его попросили взять гитару, отказался, сославшись на плохое настроение. Пришлось Ноде петь одному.
   В отель вернулись незадолго до рассвета. В вестибюле их еще развлек грохот экспресса, пересекавшего эту пустыню. Кариньо предложил прогуляться по окрестностям и, не дожидаясь чьего-либо ответа, подхватил под руку Магальди, который покорно подчинился. Стоял ноябрь, небо было безоблачное, в воздухе мерцали искры росы. Они прошли по кварталу одинаковых домов, из которых доносилось квохтанье кур. Дальше были пустошь, большой двор, неровная брусчатка перед гаражом. Оба шли, держа руки в карманах, не глядя друг на друга.
   — Почему ты не хочешь мне сказать, что с тобой происходит? — спросил наконец Кариньо. — Научишься ли ты когда-нибудь доверять друзьям?
   — Со мной все в порядке, — ответил Магальди.
   — Э, нечего меня морочить. Я с пеленок вижу людей насквозь.
   Они остановились под фонарем в колеблющемся круге света. «Я почувствовал, — сказал Кариньо, — что запруда в его душе вот-вот рухнет. Он не мог справиться с собой, ему требовалось высказаться».
   Как рассказал ему Магальди, донья Хуана попросила его взять Эвиту под свою опеку в Буэнос-Айресе, до этого она много месяцев противилась отъезду дочери: не желала, чтобы девочка, едва окончив начальную школу, в пятнадцать лет уехала одна. Но Эвита, сказала мать, не уступала. Она так настаивала, что сломила волю матери. Девочка — сирота, у нее там нет других родственников, кроме брата, недавно взятого в армию, и она мечтает стать актрисой. В Хунине бывали драматурги, вроде Вакареццы, певцы, вроде Чарло, декламаторы, вроде Педро Мигеля Облигадо. У всех у них она просила помощи, и все отказывались под предлогом, что Эвита еще девочка и ей надо повзрослеть. Однако он, Магальди, смотрит дальше, чем любой из них, говорила донья Хуана. Если он кого-то порекомендует, никто ему не откажет. У этой девочки есть способности, сказал он. И теперь он не может отступить.
   И еще этот жаворонок. Он сел на стол, чтобы указать его судьбу. Пренебречь указанием жаворонка — значит навлечь несчастье.
   Магальди говорил быстро. По другую сторону путей пробуждалось небо в длинных полосах оранжевого света. Завернув за угол, он увидел свой отель. Магальди остановился. Он сказал, что всю ночь колебался, но этот разговор прояснил его мысли. Наконец он знает, что делать. Он поедет с Эвитой в Буэнос-Айрес. Оплатит ей пансион, представит ее на радио. Было уже слишком поздно или слишком рано, и у Кариньо не хватило сил его отговаривать.
   — Ей пятнадцать лет, — сказал он только. — Всего лишь пятнадцать лет.
   — Она уже женщина, — ответил Магальди. — Мать сказала: совсем недавно она стала женщиной.
   Потом было нудное, бесконечное воскресенье из тех, которые хочется забыть. Эвита декламировала через громкоговорители концертного зала поэму Амадо Нерво, делая рулады и катастрофически растягивая слоги в подражание Гарделю. Ей аплодировали. Она вышла на площадь со своими сестрами, в то время как доморощенное сопрано расправлялось с «Аве Мария» Шуберта. Магальди вынул из петлицы белую гвоздику и преподнес ее Эвите. По словам Кариньо, он был заворожен отчужденностью Эвиты, презрением, которое звучало у нее даже в словах, напоминавших восхищение.
   В тот же вечер после концерта они сели на поезд, шедший из Пасифико. Донья Хуана и ее дочки со слезами провожали Эвиту на перроне. Она выглядела инфантильной, была полусонная. Одета в хлопчатобумажную юбку и льняную блузку, соломенная шляпа, на ногах носочки, в руке потертый чемодан. Мать сунула ей за вырез бумажку в десять песо и все время не отходила от нее, гладила по голове, пока не показался поезд. Прямо сценка из радиотеатра, говорил Кариньо: прекрасный принц спасает от невзгод бедную и не слишком красивую провинциалочку. Все происходило почти как в мюзикле Тима Раиса и Ллойда Уэббера, хотя без кастаньет.
   Вагон был почти пуст. Эвита предпочла сесть отдельно и прижалась лбом к окну, глядя на быстро мелькающие тени пейзажа. Когда поезд остановился в Чивилкое или час спустя в Суипаче, Магальди подсел к ней и спросил, счастлива ли она. Эвита на него не взглянула. Она сказала: «Я хочу спать», — и уставилась в темноту равнины.
   С этого вечера жизнь Магальди разделилась пополам. Утро и часть дня он проводил в пансионе на авениде Кальяо, где жила Эвита. Там, сидя на стуле, обитом жеребячьей кожей, он сочинил свои самые прекрасные песни о любви: «Кто ты» и «Когда ты меня полюбишь». Кариньо, несколько раз посетивший его, вспоминал монашескую железную кровать, потрескавшийся умывальный таз, прикрепленные к стене кнопками фотографии Рамона Новарро и Кларка Гейбла. Тесная комнатка была заполнена неистребимыми запахами общей уборной и стирки, но Магальди, увлеченный своей счастливой гитарой, пел тихо, никому не мешая. Эвита также, казалось, не замечала всего этого убожества. Она щеголяла в одной комбинации и, повязав голову полотенцем, покрывала ногти лаком или выщипывала себе брови перед рябым зеркалом.
   С наступлением вечера Магальди был занят на радио, репетируя с Нодой пять-шесть мелодий, которые им предстояло петь в передаче в девять часов. Потом с музыкантами и текстовиками других оркестров шли в кафе «36 бильярдес» или «Ла Эмилиана», откуда уходили каждый день в час ночи. Магальди не провел ни одной ночи вне своего огромного фамильного дома на улице Альсина, где его комнату затеняли клематис и жасмин. Утром мать, встав пораньше, ждала его, готовила ему мате и рассказывала о событиях прошлого дня. Имя Эвиты в их беседах не упоминалось. По словам Кариньо, Эвита стала для певца тяжким бременем, как некий грех или несмываемый позор. Он был старше ее на восемнадцать лет — на семь меньше, чем Перон. Однако Магальди эта разница казалась слишком большой.
   В эти месяцы счастье начало от него отворачиваться. В конце ноября он повздорил с доном Хайме Янкелевичем, царем радиостудий: в один день он потерял свой контракт на 1935 год и возможность для Эвиты пройти обещанную ему пробу на декламацию. Скрепя сердце Магальди согласился выступать на радиостанции «Парис», но жесткий приступ печеночных колик вынудил его отложить дебют. Эти неприятности повредили его дружбе с Нодой и разъярили Эвиту, которая целыми днями не разговаривала с ним.
   В рассказе Кариньо меня с самого начала смутили даты. Биографы Эвиты единодушно утверждают, что Она уехала из Хунина 3 января 1935 года. Они не знают, сопровождал ли Ее Магальди или нет, но упорно держатся за эту дату, 3 января. Я сказал об этом Кариньо. «Что они предъявляют в подкрепление такой уверенности? — спросил он. — Билет на поезд? Или фотографию?» Я признал, что никакого доказательство не видел. «А доказательств и не может быть, — сказал он. — Я-то знаю, потому что сам это пережил. Историкам нечего соваться исправлять мою память или мою жизнь».
   По словам Кариньо, Эвита провела с ним Рождество 1934 года. Ее брат Хуан в эту ночь нес дежурство в Кампо-де-Майо [105], пробы на выступления провалились и на радио «Стентор», и на радио «Феникс», от денег, что дала Ей мать, ничего не осталось. Она пожаловалась, что Магальди Ее забросил. Он, мол, человек, порабощенный своей семьей, не любит ни развлекаться, ни танцевать. Тогда Кариньо Ей посоветовал вернуться в Хунин и напугать Магальди своим отсутствием. «Ты с ума сошел, — ответила Она. — Меня из Буэнос-Айреса увезут только мертвой».
   Как только Магальди оправился от приступов печени, Эвита превратилась в его тень. Она ждала его в зале контроля записей или в кафе на углу улиц Кангальо и Суипача, напротив радиостудии. Он начал избегать Ее, стал редко бывать в пансионе, хотя продолжал оплачивать Ее расходы. Перед премьерой фильма «Душа бандонеона» в кинотеатре «Монументаль» он больше недели не видел Ее. Она была среди толпы в вестибюле, просившей автографы у Сантьяго Арриеты и Дориты Дейвис. Чтобы казалось, что Она в шелковых чулках, Она покрасила себе ноги. Магальди снова почувствовал неодолимый стыд и понурив голову хотел проскользнуть к выходу, но его выдали аплодисменты, вспышки магния и крики почитателей. Впереди него шли Нода и носатый Диссеполо [106], сочинивший музыку к фильму. Позади с трудом продвигались Кариньо и Либертад Ламарк. Эвита издали заметила его и повисла на его руке. Магальди сообразил спросить: «Что ты тут делаешь?» Она не ответила. Она шла с решительным, победоносным видом под вспышками фотоаппаратов.
   То был конец. Едва в кинозале погасили свет, Магальди вышел. Она последовала за ним, ковыляя на слишком высоких каблуках. Завязалась ожесточенная ссора. Вернее, Она ожесточенно его ругала, а он, как всегда, покорно слушал и оставил Ее переваривать свой гнев во враждебном мраке. Больше они не виделись.
   «Она его покорила своим презрением и потеряла из-за чрезмерной своей дерзости, — сказал мне Кариньо. — Магальди уже давно с ней скучал. Его любовь, как у всех донжуанов, была вроде мыльного пузыря, но, будь Эвита с ним терпелива, он не порвал бы с Ней до конца — из чувства долга или из чувства вины. Возможно, он никогда бы не признал Ее достоинств, потому что женщина либо заставляет себя уважать с первого дня, либо ей этого уже не добиться, но Магальди был человек слова. Если бы не стычка в кинотеатре „Монументаль“, он бы не оставил Ее без всякой поддержки, как это случилось».
   Кариньо не раз приходилось выручать Ее в те тяжелые осенние дни. Он оплатил Ей три дня пребывания в пансионе на улице Сармьенто, разделял с Ней обед, состоявший из одних круассанов, за мраморными столиками в «Эль Атенео» и приглашал Ее на дневные сеансы в кинотеатр их района. Она всегда была озабочена, грызла себе ногти, ловила всякую возможность декламировать на радио. Писать жалобные письма в Хунин не хотела, чтобы Ее не заставили вернуться, и не брала те жалкие сентаво, которые ей предлагал брат Хуан, зная, что он сам кругом в долгу. Некоторые биографы полагают, что именно Магальди раздобыл для Эвиты первую работу в труппе Эвы Франко. Это не так: он даже не видел Ее на сцене. Проложил Ей путь в жизни Кариньо. Он рассказал мне счастливый финал этой истории в тот единственный день нашей встречи. Очень хорошо помню этот момент — птиц, щебечущих на безлистных деревьях, покрытые ржавчиной киоски в парке напротив, в которых продавались подержанные книги и редкие марки.
   «Однажды вечером, в середине марта, я Ее встретил в кафе на углу улиц Сармьенто и Суипача, — сказал он. — Под глазами круги, от всего Ее тошнило, ноги сплошь расцарапанные, в струпьях и ссадинах. В свои пятнадцать лет Она уже изведала самые черные стороны жизни. Когда мы прощались, Она вдруг расплакалась. Меня тронули слезы этой упрямой девочки, которая так стойко держалась во всех трудных обстоятельствах. Думаю, она никогда ни перед кем не плакала, разве что много времени спустя, когда горевала по утраченному здоровью и на трибуне на Пласа-де-Майо рыдания не дали Ей говорить. Я повел Ее к себе. В тот же вечер я позвонил по телефону Эдмундо Гуибургу, корреспонденту „Критики“, которого все мы, актеры, уважали. Я знал, где его можно застать, так как он обычно всю ночь до рассвета писал историю аргентинского театра. Я ему описал Эвиту и попросил бога ради найти Ей какую-нибудь работу. Я полагал, что он сможет Ее устроить как помощницу режиссера, гримершу или помощницу костюмерши. И никто не знает, по какой прихоти судьбы Она появилась в качестве актрисы. Ее дебют состоялся 28 марта 1935 года в театре „Комедия“. Играла Она прислугу в комедии „Хозяйка дома Пересов“ в трех действиях. Она пояачялась из полумрака заднего плана, открывала дверь и выходила на середину сцены. Больше Она это место не покидала.
   После смерти Гарделя, — сказал мне Кариньо голосом, звучащим как бы издалека, то ли усталым, то ли сонным, — у нас, аргентинцев, остался только Магальди. Слава его не уменьшилась даже тогда, когда он впал в пошлость и стал сочинять песни об ужасах Сибири, которые никому из слушателей ничего не говорили. Его стали одолевать различные хвори, от которых он лечился горчичниками и банками, прячась в своем огромном доме на улице Альсина и отказываясь от всякого общества, кроме своей матери. На аплодисменты в театрах он отвечал торопливым поклоном и, бывало, по рассеянности пел текст одной песни на музыку другой. Когда он женился на девушке из Рио-Куарто [107]и объявил, что будет отцом, я подумал, что он наконец излечился. Но счастье его убило. Острое разлитие желчи быстро унесло его из жизни. Эвита тогда работала в труппе Рафаэля Фиртуосо. В ночь бдения над покойником актеры Ее труппы после спектакля отправились в Луна-парк проститься с Магальди. Она отказалась. Подождала их, сидя в одиночестве в соседнем баре и с неохотой прихлебывая кофе с молоком».
   В тот день было сказано еще кое-что, но повторять это мне не хочется. Я долго сидел молча рядом с Кариньо, потом пошел в неприветливый парк, одолеваемый потоком вопросов, на которые уже не мог ответить и которые, вероятно, к тому же никого не интересовали.

14. «ВЫМЫСЕЛ, КОТОРЫЙ Я СОБОЙ ЯВЛЯЛА»

   (Из главы IV книги «Смысл моей жизни»)
 
   Уже на шестой день плаванья он стал задыхаться в тесноте каюты. Однако еще более невыносимым было сочувствие пассажиров. Каждое утро офицер, с которым он спускался в трюм, приветствовал его один и тем же вопросом:
   — Вы чувствуете себя получше, сеньор Маджистрис? Отдыхаете хорошо?
   — Да, — отвечал он. — Mi sento bene [108].
   Он страдал, но не желал об этом говорить. Ночью просыпался от жжения раны. Зрение в левом глазу ухудшалось: если он закрывал здоровый глаз, мир превращался в мешанину переменчивых облаков, мерцающих подвижных точек, теней с желтыми бороздками. Однако нельзя было показывать ни малейшего признака упадка сил. Стоит врагу заметить его слабость — жди удара. Враг мог прятаться где угодно: на борту корабля, на сходнях в Сантусе или в Ресифи [109], среди докеров в порту Генуи. Он слышал затаенное дыхание за дверью каюты и по пути в трюм чувствовал внезапно пробегавшие и затихавшие шаги. Кто-то следил за всеми его движениями — в этом он был уверен. Они еще на него не напали, но сделают это — до конца плавания оставалось много времени.
   Он спускался в трюм между четырьмя и шестью часами утра — никогда не ходил в одно и то же время по тем же коридорам. Гроб Марии Маджи покоился на металлическом пьедестале, в углу, на носу судна. Его загораживала мебель какого-то дипломата и ящик с архивом Артуро Тосканини, взятые на борт в Сантусе. Десять минут он, опустив голову, стоял перед ящиком, потом уходил. С каждым утром его стояние у гроба немного продлевалось. Ему казалось, что тело Покойницы тайно, сокровенно зовет его. Будь он верующим, он мог бы сказать, что то был сверхъестественный зов. Едва он приближался к фобу, его как молнией пронзал ледяной холод. Он боязливо открывал сложные замки с шифром и приподнимал крышку — таков был приказ. Она всегда была разной — вечность этого странного тела была какая-то беспокойная, нестабильная. Поскольку гроб был огромный, а Она — совсем маленькая, Ее закрепили кирпичами — красная пыль постепенно окрашивала волосы, нос, веки. Но даже так Она сияла. Доктор Ара еще в порту отметил это загадочной фразой: «Эта женщина сияет, как луна с ее правой стороны». Луна то была, или водоросли, или несчастье, но в темноте трюма женщина фосфоресцировала.
   Порой, чтобы развеять кошмарное чувство, терзавшее его при спуске, пассажир Де Маджистрис вступал в разговор с офицером, который сопровождал его до входа в трюм. Уже в первый день офицер спросил его, как умерла его супруга. Он ответил версией, которую они разработали в Службе разведки и которую он повторял тысячу раз — перед военным министром и перед своим новым начальником, полковником Тулио Рикардо Короминасом. «Мы ехали, — рассказывал он, — в новом „шевроле“. Ехали на юг. Было раннее утро. При подъезде к Лас-Флоресу [110]лопнула шина, и автомобиль потерял управление. Мы наткнулись на столб. У нее перелом основания черепа, скончалась на месте. Я вылетел через ветровое стекло».
   Де Маджистрис был высокого роста, внушительного вида, слегка сутулился. Длинный шрам пересекал его лоб, левый глаз, щеку. Казалось, что вмятина на нижней губе — продолжение рубца, но нет — то была единственная добровольно приобретенная примета. Он приобрел ее, играя на кларнете. Кроме того, у него плохо двигалась одна рука и была перебита переносица. Однако никакие страдания, говорил он, не могут сравниться с теми, что он испытывает из-за утраты жены. Оба они родились в Генуе. Их семьи эмигрировали на одном и том же судне в Буэнос-Айрес. Росли они вместе и оба мечтали когда-нибудь возвратиться в город, которого никогда не видели, однако знали там каждую площадь, каждое здание: часовню Святого Иоанна Крестителя, долину Бизаньо, колокольню Санта-Мария-ди-Кариньяно, откуда видны крепостные стены, порт, синева Тирренского моря. Он решил похоронить ее там, в тех местах.
   Де Маджистрис повторял эту историю скорбным, вполне убедительным тоном. Конечно, думал он, авария имела место, но то была воля не случая, а скорее всего Отряда Мести. В действительности любовь, на которую он ссылается, тут ни при чем — всему причина ненависть.
   После позорного ареста Моори Кёнига судьба Эвиты не давала военному руководству покоя. Если кто-нибудь опубликует сведения об учиненном кощунстве, предупреждали советники, страна может запылать. Необходимо как можно скорей похоронить это взрывоопасное тело.
   Приказ доставили Галарсе в его канцелярию ноябрьским вечером. Он был написан рукой президента на листе с государственным гербом. «Никаких дальнейших проволочек не потерплю, — говорилось там. — Будьте добры поскорей похоронить эту женщину на кладбище Монте-Гранде».
   Это будет, подумал Галарса, делом моей жизни. В два часа ночи он приказал погрузить гроб в военную машину. Для охраны взял взвод из шести солдат. Фескет предложил сопровождать его, но он отказался. Предпочел делать все в одиночестве, втайне. Вел машину медленно, с особой осторожностью, объезжая выбоины и неожиданные выступы на мостовой. Он проехал мясохладобойни, железнодорожные сортировочные горки на юге, пустынные пригороды Банфиелд и Ремидиос-де-Эскалада. Прикидывал в уме, что к концу года его жизнь изменится: его произведут в майоры, переведут в какой-нибудь отдаленный полк. Больше никогда ему не придется переживать что-либо подобное тому, что он переживает теперь и даже не может об этом кому-то рассказать. История уходила из его рук, но его руки в истории не оставят следа.
   Недалеко от станции Ломас из мрака вдруг выскочил грузовик с цистерной и обрушился на него. Он только почувствовал резкий удар, который сбил задний бампер и ткнул машину носом в столб. Он еще успел выхватить револьвер из кобуры и подняться на ноги. Если у него заберут Покойницу, конец ему и, возможно, конец Аргентине. Кровь ослепляла его. Страх, что от боли он может лишиться чувств, направил его к задней дверце грузовика. Движимый отчаянием или инстинктом, он ее открыл и потерял сознание.
   Очнулся он в госпитале. Ему сказали, что двое солдат погибли. У двух других раны посерьезней, чем у него. Персона же на удивленье невредима — без единой раны, невозмутимо лежит в своем накрахмаленном саване.
   Он увидел Ее снова в кабинете директора Службы, куда Ее доставили, уже без всякой секретности, в ночь аварии. Она покоилась в том же простом сосновом ящике с надписью «Радиоаппаратура LV2 „Голос свободы“ под комбайном „Грюндиг“. Теперь в кабинет дневной свет не проникал. Чтобы уберечься от нападения, Короминас приказал задраить выходящие на улицу окна стальными пластинами. По бокам письменного стола красовались два больших знамени. Вместо карандашного эскиза, где Кант прогуливался по Кенигсбергу, на стенах в виде фриза развертывался бесконечный ряд основоположников независимости. Чтобы избежать соблазнов воображения, новый начальник никогда не оставался наедине с трупом: кто-нибудь из его детей учил уроки или рисовал карты сражений на столе для совещаний. Если являлся получить приказ какой-нибудь офицер, мальчик уходил в соседнюю комнату. Человек педантичный и аккуратный, Короминас опрыскивал кабинет одеколоном „Лаванда“, чтобы заглушить упорный запах, шедший от спрятанного тела, и забивал голубое свечение, которое, казалось, исходило от гроба, рефлектором в пятьсот ватт, изливавшим на „Грюндиг“ беспощадный желтый свет.
   С декабря по февраль Галарса подвергся нескольким операциям. Он еще не освободился от гипса и бинтов, когда Короминас в одно из воскресений вызвал его в Службу. Осень заявляла о себе лавиной красноватых листьев и бурными ливнями. Город выглядел печальным и был очень красив. Его красота создавалась печалью. Никто не ходил ни по авениде Кальяо, ни по авениде Вильямонте, всегда таким оживленным. С удивлением он услышал на этом краю Буэнос-Айреса гудок парохода.
   В той молниеносной аварии Галарса лишился всего — карьеры, здоровья, уверенности в себе. Осколки ветрового стекла изуродовали его. Тяжелая травма ограничивала движения левой руки. Его жена, которой он прежде сочувствовал и которую презирал, теперь сочувствовала ему. Ни одно из его предположений о дальнейшей судьбе не исполнилось: его не произвели в майоры, он был вынужден уйти из армии, призраки индейцев тоба и мокоби, которых он убивал в Клоринде, преследовали его по ночам. Он ненавидел Перона еще раньше, чем тот стал Пероном: участвовал в заговоре пытавшихся убить Перона в тот позорный день 1946 года. Теперь он о Пероне уже не думал. Только ненавидел Персону, соткавшую силки его погибели.
   Его удивило, что при их встрече присутствует Фескет. Он Фескета не видел с вечера накануне аварии. Лейтенант сильно похудел, носил очки в металлической оправе, отрастил пышные усы. Короминас стоял опершись на трость. Из-за гипсового корсета мундир на нем сидел в обтяжку.
   Короминас развернул карту. Три европейских города были отмечены красными точками. Еще один — Генуя — обведен синим кружком. У полковника — у этого полковника — глаза были прищурены и взгляд пронзительный.
   — Уж теперь мы похороним Покойницу навсегда, — сказал он. — Пришло Ее время.
   — Мы это уже делали, — сказал Галарса. — Не один раз. Она не дается.
   — Как это не дается? Она мертвая, г — сказал Короми-нас. — Она мертвая, как всякая другая покойница. Орден Святого Павла приготовил ей могилу далеко отсюда.
   — В любом случае остаются еще копии трупа, — уточнил Фескет. — Три копии. Совершенно идентичные.
   — Остались две копии, — поправил его Короминас. — Люди из морского министерства эксгумировали копию на кладбище Флорес и вывезли ее за границу.
   — Это была моя, — сказал Галарса. — Та, которую похоронил я.
   — В это время она должна уже быть в Лиссабоне, — продолжал шеф и указал одну из точек на карте. — Вторая выедет в Роттердам в конце месяца. Как и первая, она снабжена фальшивым, но правдоподобным свидетельством. Документы в порядке. В каждом порту есть наши люди, которые Ее ждут. На сей раз ошибок не будет, и — никаких суеверий.
   — Остается узнать, что сделает Отряд Мести, — сказал Галарса.
   — Двое молодцов из этого Отряда появились в Лиссабоне, — сообщил Короминас. — Хотели захватить фоб, не зная, что вместо Покойницы копия. У них тоже документы были в порядке. Португальская полиция их изобличила. Они сбежали. Больше они нам никогда не помешают. Они идут по ложному следу.
   — Не будьте так уверены, — сказал Галарса. — Эти ребята знают, что ищут. Рано или поздно они объявятся.