— Не объявятся. То, что вы видите здесь, это тело Покойницы, — сказал Короминас. Он протянул руку и погасил театрально яркий свет, падавший на «Грюндиг». — Подлинное тело. После аварии на улице Павон оно этот кабинет не покидало. Позавчера доктор Ара его осмотрел с ног до головы. Больше часа здесь был. Сделал инъекцию кислот и обновил лак. Он осматривал так тщательно, что обнаружил почти невидимую звездчатую метку за правым ухом. Я ее видел. Она была сделана уже после бальзамирования.
   — Это полковник Моори Кёниг, — предположил Галарса.
   — Наверняка он. Его страсть к Покойнице еще не угасла, но теперь он далеко. В феврале он уехал в Бонн. Правительство назначило его военным атташе в Федеративной Германии. Есть еще генералы, которые его поддерживают или боятся его. Это опасный тип. Чем раньше мы отстраним его от операции, тем лучше. Если он опять начнет безобразничать, Фескет и я, мы введем его в рамки.
   Фескет смущенно то скрещивал ноги, то распрямлял их. Полковник закурил сигарету. Все трое принялись курить в неловкой, торжественной тишине.
   — Моори Кёниг болен, — сказал Фескет. — Разлука с Покойницей довела его до болезни. Он мне угрожает. Он хочет, чтобы я ему привез тело.
   — Почему бы вам не послать его ко всем чертям? — сказал Галарса.
   — Его угрозы Фескету очень опасны, — объяснил Короминас. — Извращения. Слабости в прошлом, которые он хочет обнародовать.
   — Не давайте себя запугать, Фескет.
   — Вот покончу с этим поручением, а потом попрошусь в отставку, — сказал лейтенант. Его лицо покрылось внезапной бледностью. Вся его жизнь поставлена на карту здесь, он зависит от этих двух, вероятно, неумолимых людей, от которых ему нечего ждать пощады. А он ее и не хочет. Он хочет только уехать от них.
   — Это правильно, — сказал Короминас. — Вы уйдете с высоко поднятой головой.
   Вот так началось путешествие Галарсы. Он должен был сесть на пароход «Конте Бьянкамано» вместе с трупом 23 апреля. Он выдает себя за Джорджо де Маджистриса, безутешного вдовца Марии Маджи. Фескет выедет на следующий вечер на «Кап Фрио» в Гамбург. Он назовется Энно Кеппен, а фальшивую покойницу — последнюю копию Персоны — отправят контрабандой, в ящике из-под радиоаппаратуры, в котором теперь находится подлинное тело. Копию эту прикроют проводами, микрофонами, катушками и пленками. Доктор Ара повторит на теле из винила и воска звездчатую метку за ухом и татуировкой изобразит на затылке крохотный кровеносный сосуд.
   Персона была в идеальном состоянии, но то, что с Ней происходило, было далеко от идеала. Гроб, купленный для дороги, был слишком велик, и доставили его в Службу слишком поздно. На нем были два замка с шифром, заменить его уже оказалось невозможным. Тело свободно болталось между шелковистыми тканями обивки.
   — Море его истреплет, — заметил Галарса. — Приедет вся избитая.
   Попытались ее закрепить газетами и оберточной бумагой, но тут Фескет вовремя сообразил, что ведь этот гроб последний. Она будет покоиться в нем, никому не известная, в вечном мавзолее. Тогда Галарса приказал унтер-офицерам охраны, чтобы они притащили щебень и бруски с какого-либо склада стройматериалов. Оказалось, что складов на десять кварталов в окрестности нет. Пришлось в конце концов обложить тело щепками и кирпичами. Ко-роминас, еще не вполне оправившийся после операции на позвонках, ограничивался тем, что следил за весами. Довершал работу один Фескет, укладывая кое-как этот грубый материал, неловко заполняя пустоты и просветы, остававшиеся в его топорной конструкции.
   — Даже не верится, — сказал Короминас. — Наша Служба — гордость армии, но когда надо выполнять важную работу, ее приходится делать трем инвалидам.
   Красная пыль от кирпичей, заполнившая кабинет нового начальника, оседала не один день. Медленный этот, упорный и едкий пылевой дождь напоминал им, что Она наконец-то удаляется, и, быть может, навсегда.
   Было около семи вечера, когда Галарса с катафалком прибыл в порт. Его ждали, нервничая, итальянский консул и священник, уже в облачении для заупокойной молитвы.
   — Questo era il suo padre? [111]— спросил консул, указывая на гроб.
   — Моя супруга, мир праху ее, — ответил Галарса.
   — Accidenti, com'era grossa! [112]— заметил консул. — Incredibile [113].
   На пароходе пробил колокол, сирена издала короткий, скорбный гудок. Два инспектора таможни распорядились взвесить гроб, и поскольку времени оставалось мало, священник начал читать молитву, пока гроб поднимали на весы. Стрелка показала четыреста кило.
   — Слишком много, — сказал один из инспекторов. — Такие ящики редко весят больше двухсот кило. Он был очень толстый?
   — Толстая, — поправил его консул.
   — Если это женщина, тогда еще более подозрительно. Вам придется открыть гроб.
   Священник закатил глаза и поднял руки к высоким металлическим сводам порта.
   — Это невозможно, — сказал он. — Это будет профанацией. Я знал эту сеньору. Святая Церковь дает гарантию.
   — Таковы правила, — настаивал инспектор. — Если мы не будем их исполнять, нас выгонят. Перон и Эвита уже не правят страной. Теперь никому нет поблажек.
   Сирена издала новый скорбный возглас, более высокий, более протяжный. На пароходе засветились все огни. Люди на пристани махали платками. Сотни пассажиров высыпали на палубу. «Конте Бьянкамано», казалось, уже отчаливает, но грузчики еще перетаскивали вещи в трюм.
   — Не делайте этого! — повторил священник с театральной интонацией. — Богом вас заклинаю! Это будет святотатство. Вас покарают отлучением.
   Он говорил с таким пафосом, что Галарса заподозрил в нем эмиссара Службы — возможно, того самого, который договорился с орденом Святого Павла о погребении тела «далеко отсюда», на другом краю света.
   — Не тревожьтесь, падре, — сказал путешественник. — Инспекторы — люди понимающие.
   Вместе с ними он подошел к потертому прилавку и вручил им квитанцию на груз: «причал номер 4, адрес: виа Мерканди, 23, Милан». Под квитанцию подсунул два билета по тысяче песо.
   — Это за беспокойство, — сказал он.
   Инспектор, в голосе которого появилась певучесть, сунул бумажки в карман и, не моргнув глазом, заявил:
   — Если так, поезжайте. В этот единственный раз даем разрешение.
   — Другого не будет, — сказал Галарса, не устояв перед соблазном прощальной шутки. — Моя супруга второй раз не умрет.
   Поднимаясь по трапу, он подумал, что Эвита за последние шестнадцать месяцев прошла через ряд смертей и что все эти смерти Она пережила: бальзамирование, тайные переезды, кинотеатр, где она была куклой, любовь и надругательство Полковника, безумный бред Арансибии в мансарде в Сааведре. Галарса подумал, что она умирала почти каждый день, как Христос в литургических жертвоприношениях. Но он, Галарса, не собирается помогать кому — либо повторить это, Все религиозные нелепости только ухудшили мир.
   Теперь он каждое утро пробуждался от кошмаров клаустрофобии. Единственным утешением в невыносимой скуке плавания была коллекция дисков капитана, где фейерверки «Бостон попе» чередовались с небольшими ариями Перселла, которые Галарса когда-то исполнял на кларнете. На разболтанном проигрывателе, который ему принесли в каюту, он каждый день слушал Аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена. Когда оно заканчивалось, он снова его ставил, оно не надоедало ему и не утомляло: церемониальный ритм этой музыки разбухал в его душе, как находившееся внизу тело, рос, смягчался и трепетал с такой же величавой дерзостью.
   В порту Сантус делегация Вагнерианского общества погрузила на судно большой деревянный сундук с рукописями Тосканини. То были заметки и портреты, которые маэстро оставил там при посещении Бразилии семьдесят лет тому назад. Была совершена краткая церемония прощания возле входа в трюм: любительский оркестр исполнил похоронный марш из Героической симфонии и «Libera me» [114]Верди. Стоя рядом с гробом Эвиты, Галарса не упустил ни одной детали торжественного прощания. В кармане у него был револьвер «беретта», и он был готов без раздумий воспользоваться им, если кто-нибудь приблизится с зажженной свечой или букетиком цветов. Довольно с него всех тех уловок, к которым прибегал Отряд Мести, чтобы почтить Покойницу. Когда музыканты открыли футляры своих инструментов, он сжал рукоятку револьвера и принялся изучать лица, ища каких-либо подозрительных знаков. Однако ничего не произошло. Сокращенные музыкальные номера быстро улетучились в удушливом воздухе трюма.
   Едва делегация удалилась, у Галарсы возникла мысль, что в ящике с рукописями спрятана зажигательная бомба. Капитану лично пришлось спуститься и открыть ящик, когда судно уже плыло курсом на Рио-де-Жанейро. Там оказались только партитуры, юношеские письма да пожелтевшие фотографии.
   Тосканини был похоронен с величайшей пышностью 18 февраля, сообщил капитан вечером за ужином. Более сорока тысяч человек ждали прохождения погребального кортежа перед миланским театром «ЛаСкала».
   — Я, — сказал он, — был среди них. Я плакал так, как если бы хоронили моего отца.
   После заупокойного молебна двери театра растворились, и оркестр «Ла Скала» исполнил вторую часть Героической симфонии, ту самую, которую учтиво посвятили великому маэстро музыканты Сантуса. Потом украшенный пальмовыми ветвями и траурными кистями катафалк проводила грандиозная процессия до кладбища Монументаль.
   — Вы не помните, сколько весил гроб? — внезапно спросил Галарса.
   Одна из сидевших за столом дам запротестовала. Это не тема для застольной беседы, сказала она. Не обращая на нее внимания, капитан вполне серьезно ответил:
   — Сто семьдесят три кило. Это сообщили во всех газетах. Я не забыл, потому что число соответствует дате моего рождения: семнадцатое число третьего месяца.
   — Он, наверно, был очень худой, — предположил Галарса.
   — Кожа да кости, — подтвердил капитан. — Учтите, что он скончался почти в девяносто лет.
   — В этом возрасте уже и думать перестают, — вставила одна из дам.
   — Тосканини столько думал, — возразил капитан, — что у него произошла закупорка сосудов мозга. И даже после нее, мадам, он приходил в сознание. Во время агонии он обращался к воображаемым музыкантам. Он говорил им: «Piu morbido, prego. Ripetimo. Piu morbido. Ecco, bravi, cosi va bene» [115], как тогда, когда дирижировал Героической симфонией.
   Когда пересекали линию экватора, Галарса безо всякой на то причины начал чувствовать себя менее одиноким. Ему не хотелось читать, пейзажи берегов его не привлекали, солнце он терпеть не мог. Единственным его развлечением было спускаться в трюм и разговаривать с Персоной. Он приходил туда до рассвета и нередко оставался и после восхода солнца. Он ей рассказывал о бесчисленных болезнях своей жены и о несчастье жить без любви. «Тебе бы надо развестись, — говорила ему Персона. — Тебе бы надо попросить прощения». Он слышал, как струится Ее голос между громадами груза или по другую сторону корпуса, в море. Но, возвратившись в каюту, твердил себе, что голос мог звучать только в нем самом, в каком-то неведомом закутке его естества. А что, если бы Бог был женщиной? — думал он тогда. Если бы Бог тихонько покачивал грудями и был женщиной? Э, пусть об этом думают те, кому это важно. Пусть Бог будет чем угодно и кем угодно. Он никогда не верил ни в Него, ни в Нее. И теперь не время начинать.
   Во вторую субботу мая вдали показался берег Корсики. Путешествие близилось к концу. Вскоре после полуночи Галарса принес проигрыватель в трюм, поставил его у подножия гроба, а сам улегся в том же положении, в каком лежала Покойница, скрестив руки на груди. Музыка Аллегретто наполнила его покоем, вознаграждавшим за все беды прошлого, музыка изображала в пустыне его чувств равнины и тихие заводи и рощи под дождем. Я Ее люблю, сказал он себе. Он любит Персону и ненавидит Ее. И не находит в этом ни малейшего противоречия.
   «Конте Бьянкамано» стал на якорь в Генуе в восемь утра. Дворец Сан-Джорджо был украшен гирляндами лент и флажков, на большом маяке без надобности горел свет. Пока устанавливали трап и выгружали багаж, Галарса разглядел на площади таможни военный отряд. Два офицера в военной форме и в треуголках с плюмажами держали наизготовку сабли или жезлы возле запряженного лошадьми катафалка. Оркестр берсальеров исполнял арию «Va, penstero» [116]из оперы «Навуходоносор», которую пел невидимый хор. Между высящимися на площади статуями сновали стайки монахинь в накрахмаленных чепцах. Какой-то поразительно бледный священник изучал в театральный бинокль палубу корабля. Разглядев Галарсу, он указал на него пальцем и передал бинокль одной из монахинь. Затем побежал к пристани и выкрикнул фразу, затерявшуюся в шуме и гаме носильщиков. Возможно, он сказал: «Noi stamo dell'Ordine di San Paulo» [117]или же: «Ci vediamo domain a Rapallo» [118]. Путешественник на палубе был ошеломлен, растерян. Он был готов к дальнейшей поездке, но не к сюрпризам прибытия. Внезапно он услышал барабанную дробь. Потом наступила минутная тишина. Священник застыл в неподвижности. Всадники в треуголках воинственно подняли жезлы. Один из корабельных служащих, проходя мимо Галарсы, остановился и отдал честь.
   — Что тут происходит? — спросил пассажир Де Мад-жистрис. — Отчего такой переполох?
   — Zitto! [119]— сказал служащий. — Разве вы не видите, что сейчас будут выгружать рукописи маэстро?
   Лавина трубных звуков открыла триумфальный марш из «Аиды». Словно ловинуясь сигналу первых его тактов, гроб Эвиты заскользил по вращающейся ленте транспортера из трюма на пристань. Раздался оружейный залп. Восемь солдат в траурных шлемах подняли ящик и, напрягаясь, поставили его на катафалк, а затем накрыли итальянским флагом. Всадники стиснули поводья, и катафалк медленно стал удаляться. Все произошло так быстро, музыка звучала так захватывающе, так оглушительно, что никто не заметил отчаянных жестов Галарсы и не услышал его протестующих возгласов:
   — Куда вы это увозите? Это принадлежит не Тосканини! Это мое!
   Священник и монахини тоже исчезли в толпе. Оставшийся пленником на палубе, окруженный ящиками, баулами и креслами на колесах, Галарса никак не мог пробиться вперед. Он разглядел капитана, но тот находился слишком далеко и был занят прощаньем с толпой пассажиров. Галарса пытался привлечь его внимание, но безуспешно — он потерял голос.
   После трех-четырех минут, длившихся вечность, гроб снова показался среди ангаров главных складов. На нем лежало несколько букетов, но в остальном он был таким же, как прежде, словно возвращался из самой невинной прогулки. Один лишь Галарса был вне себя, его охватил панический ужас. Один из двоих всадников ехал перед катафалком, второй, все еще с поднятым жезлом, трусил рысцой позади, рядом со священником и группой монахинь. Оказавшись на пристани, все участники шествия дисциплинированно заняли те же места, на каких были в момент прибытия парохода: оркестр берсальеров, солдаты, носильщики. Лишь некоторые пассажиры, не обращая ни на что внимания, удалялись со своими родственниками. Наступила странная тишина, и, прежде чем снова, вибрируя, раздался триумфальный марш из «Аиды», послышался возглас одно из служащих:
   — Guarda un po! Che confusione! [120]
   — Чудовищная ошибка, — подтвердил позади Галарсы кто-то из пассажиров.
   Десять матросов сняли с катафалка гроб Эвиты. Убрали с него флаг и пренебрежительно опустили гроб на брусчатку пристани, между тем как ящик с рукописями Тосканини торжественно скользил вниз по вращающейся ленте. Воспользовавшись суматохой, последовавшей за оружейными залпами, Галарса бегом спустился на пристань.
   Прежде чем он успел приблизиться к едва не потерянному им гробу, откуда-то появился священник, до тех пор скрытый катафалком, и положил ему руку на плечо. Галарса здоровой рукой отстранил его и, обернувшись, увидел перед собой сиявшее благодушием лицо.
   — Мы вас ждем, — сказал священник. — Меня зовут падре Джулио Мадурини. Как вам нравится это происшествие? Еще немного, и все бы провалилось.
   Говорил он с безукоризненным аргентинским акцентом. Галарсу обуяли подозрения.
   — Бог? — сказал он. Они в Службе разведки решили пользоваться тем же паролем Полковника, что применялся при заговоре против Перона.
   — Справедлив, — хором ответили священник и монахини на манер того, как читают молитвы.
   Монахини, видимо, тоже участвовали в затеянной Короминасом интриге, потому что они заботились обо всем. Они взяли багаж Галарсы и наняли артель грузчиков, чтобы перенести гроб в приходский омнибус. Персона прекрасно уместилась в обширном пространстве под сиденьями.
   — Какой огромный гроб, — с восхищением сказал священник. — Я не представлял себе Ее такой крупной.
   — Это не Она крупная, — объяснил Галарса. — Нам пришлось заполнять гроб камнями с кирпичами.
   — Так даже лучше. Можно подумать, мужчина. Настоящий, крепкий мужчина.
   Мадурини вблизи был поразительно похож на Пия XII: тот же восковой цвет лица, те же длинные, тонкие пальцы, двигавшиеся как в замедленной киносъемке, тот же орлиный нос, на котором сидели круглые очки в металлической оправе. Он уселся в омнибусе за руль и пригласил Галарсу занять место рядом. Монахини суетливо устраивались на задних сиденьях. Вид у них был возбужденный. Они беспрерывно переговаривались.
   — Я было подумал, что Ее у меня украли, — сказал Галарса с облегчением. — Даже в горле пересохло.
   — Это была глупейшая путаница, — согласился священник. — Никто не виноват. Когда ящик такого размера, любой может перепутать.
   — Я не терял Ее из виду все время плаванья. Кто мог подумать, что стоит на минуту отвлечься, и вот вам…
   — Можете больше не волноваться. Сестры остановили людей с катафалком и все им объяснили.
   Преодолев крутые подъемы по склонам Апеннин, священник свернул на проселочную дорогу. По обеим сторонам широко раскинулись пшеничные и цветочные поля. Несколько ветряных мельниц вдали перемалывали свои собственные скелетоподобные тени.
   — Кто-нибудь за вами следил, падре?
   — Зовите меня Алессандро. Люди из Службы прислали мне фальшивый документ. Пока не закончится операция, меня зовут Алессандро Анджели.
   — А я — де Маджистрис, — сказал Галарса. — Джордже де Маджистрис.
   — Я вас сразу узнал по шраму. Очень заметный.
   Они приехали в Павию около двенадцати. Остановились на полчаса на постоялом дворе рядом с железнодорожным вокзалом, где священник, вздыхая, помочился и слопал две огромные порции вермишели с грибами. Затем сел в омнибус и, ненадолго скрывшись в рисовом поле, возвратился весь разгоряченный.
   — Опасности нет, — сказал он. — Кто-нибудь следил за вами на пароходе, Джорджо?
   — Не думаю. Я был начеку. Ничего особенного не заметил.
   — Теперь здесь тоже никого нет. Осталось еще сорок километров по прямой дороге. Нам надо проехать через рощу.
   — Куда теперь едем? — спросил Галарса. Он хотел знать точно.
   — В накладной груза сказано, что Покойницу следует доставить Джузеппине Аирольди на улицу Меркади, 23 в Милане. Сестра Джузеппина едет с нами там, сзади, и ее жильем является этот омнибус. Мы можем везти тело куда захотим.
   Стоял жаркий субботний день. В Милане возле ворот Гарибальди прохаживались по узким улицам женщины в халатах и шлепанцах, у большинства на висках трепетали веерочки морщин. Неистово верещали птицы и набрасывались на омнибус с крон араукарий. В начале третьего часа омнибус остановился перед колоннами кладбища Мо-нументаль. Сквозь решетку были видны гробницы Фаме-дио [121], в центре, среди черных ангелов со сломанными крыльями, вздыхала статуя Мандзоно.
   По кипарисовой аллее они прошли до западной границы кладбища. Здесь уже не было мраморных памятников, чванливых готических башенок, не стало даже непритязательных распятий. На участке 41 уже были только плиты. Мадурини, еще в автобусе надевший сутану и епитрахиль, теперь монотонным голосом читал заупокойную молитву. Одна из монахинь размахивала кадилом. Персону с большим трудом опустили в цементированную яму ее ближайшей вечности. Пока могильщики воевали с гробом, Мадурини шепнул на ухо Галарсе:
   — Вам надо плакать, Джорджо. Вы вдовец.
   — Я не умею. Как-то так вдруг…
   К соседнему надгробию была прислонена плита из серого мрамора, которую должны были установить на могиле. Галарса прочитал: «Мария Маджи де Маджистрис 1911-1941».
   Все кончилось, подумал Галарса. Больше я Ее не увижу. Он почувствовал облегчение, почувствовал горе, и без всякого усилия к горлу подступили рыдания. Он не плакал с детских лет, и теперь, когда плач заполнил его глаза терпкой и скорбной жаждой, он показался Галарсе благословением Божьим.
   Полковник уже почти месяц дожидался тела. За это время в один воскресный вечер Фескет и двое унтер-офицеров изъяли копию, погребенную в церкви на улице Оливос, и заменили ее оригиналом. «24 апреля эта женщина отплывет на „Кап Фрио“, — сообщил ему лейтенант в шифрованной радиограмме. — 20 мая Она прибудет в порт Гамбурга. Адресована на имя Карла фон Моори Кёнига, радиолюбителя. Запомните, ящик сосновый, с надписью „LV2 „Голос свободы“. Но следующее сообщение встревожило Полковника. „Отплываю на «Кап Фрио“. Тело везу я сам“.
   С одной стороны, Полковник был рад, что его угрозы Фескету возымели действие. Уже много раз он писал лейтенанту, что намерен изобличить его как гомосексуалиста перед военным советом. И он не шутил, он готов это сделать. С другой стороны, дело заходит слишком далеко. Фескет явно дезертировал из армии. Иначе с чьего разрешения он отплывает на «Кап Фрио»? Быть может, он с отчаяния помешался? Или притворился больным? Как знать, как знать, сокрушался Полковник. Теперь он даже не мог остановить лейтенанта и приказать ему вернуться — тот вне пределов его досягаемости. И можно ли быть уверенным, что в этом состоянии крайнего отчаяния эмоции Фескета не разыграются? Он послал на «Кап Фрио» несколько шифрованных телеграмм с вопросами. Замечал ли Фескет, что кто-нибудь за ним следит? Принял ли меры предосторожности, чтобы в трюме никто не приближался к гробу? Не желает ли он, чтобы Полковник ему раздобыл медицинскую справку для возвращения в Службу? Он повторял эти телеграммы в течение трех дней, но ответа не было.
   Вся жизнь Полковника сосредоточилась на этом пароходе. Пребывание же в Бонне казалось ему пустой тратой времени. Он снимал два верхних этажа в пережившем войну особняке. Жильцы нижних этажей также были служащими посольства: он жил в замкнутом мирке, без всякого выхода, в мирке, где каждый заранее знал все, что могут сказать окружающие. Иногда Полковник уклонялся от своих обязанностей — которые состояли главным образом в переводе военных сообщений из немецких газет и отправке их в Буэнос-Айрес под видом его собственных изысканий — и тайно встречался с торговцами оружием и агентами стран Востока. Они вместе выпивали, беседовали о прошлых проигранных сражениях, не упоминая никаких дат. Говорили все, кроме правды.
   За отсутствием других развлечений Полковник посещал почти ежедневные вечеринки дипломатов. Он занимал внимание дам пикантными историями из жизни «беглого диктатора», который, по его мнению, теперь набирал жирок в знойной Венесуэле. Полковнику казалось неправдоподобным, что тот еще возбуждает страсти: последняя из жен Перона настигла его в Панаме и продолжала преследовать в Каракасе. Она была танцовщица, исполнительница фламенко, на тридцать пять лет моложе его, играла в фортепианном дуэте с Роберто Галаном.
   Полковнику была нестерпима мысль, что Эвита могла так безумно любить этого старика. «Он мое солнце, мое небо, все мое существо принадлежит ему, — говорилось в Ее завещании. — Все — его, начиная с моей собственной жизни, которую я отдала ему с любовью и навсегда без малейшего колебания». Какой слепой должна была быть Она, говорил себе Полковник, какой слепой, или одинокой, или беззащитной, чтобы с такой жадностью лизать единственную руку, которая Ее приласкала, не унижая. Бедняжка, как Она была глупа и как величественна, повторял он. «Я хочу, чтобы в этот момент все знали, что я любила и люблю Перона всей душой». А это к чему было говорить? Он, Перон, Ее предал, оставил, когда его свергли, во власти мумификатора; он, Перон, был виноват в том, что Ее тело кочевало по свету, вожделенное, непогребенное, безродное, безымянное. Что представляет собой Персона на «Кап Фрио»? Багаж. Если судно потонет, никто не подумает спасать Ее. Она станет вечным укором экс-деспоту. Такие вот мысли мучили Полковника, но он их никому не открывал. На вечеринках он изо всех сил старался казаться беспечным.
   По воскресеньям, чтобы избежать воркотни дочек, он укрывался в посольстве, где выслушивал донесения своих агентов, наблюдавших за доньей Хуаной в ее изгнании. В постоянном трауре, вынужденная вести замкнутую жизнь в чилийском Сантьяго, мать покидала дом только ради посещений казино в Винья-дель-Мар [122], где крупье узнавали ее издали и освобождали ей место за игорным столом. Она красила свои седые волосы в легкие голубые тона и проводила утренние часы, советуясь с предсказателями. Две загадки лишали ее спокойного сна: местопребывание Эвиты и сколько раз в игре нынешнего вечера выпадет вторая десятка.