Страница:
Через год после отъезда из Буэнос-Айреса она приехала в Мехико, сняла квартиру в колонии
[78]Микскоак и принялась ходить по редакциям в поисках переводов. Ей удалось получить в издательстве «Хоакин Мортис» перевод романа Беккета, и она еще боролась со стихийной музыкой первых страниц, когда почувствовала резкую боль, словно от ожога, в центре мозга, и ее поразили слепота, глухота и немота, как мать в «Молой»
[79]. Она почти не могла двигаться. Сделает шаг, и страшная боль приковывала ее к полу. Она думала (хотя в редкие минуты просветления, которые у нее еще бывали, она больше не говорила «я думала»), несмотря на все, она думала, что ее жестокий недуг связан с высоким местоположением Мехико, с его вулканами, перепадами температуры, тоской изгнания, и к врачам не обращалась. Она решила, что несколько дней, проведенных в постели, и полдюжины таблеток аспирина в день ее спасут. Но в постель она «легла умирать. У нее было заражение золотистым стафилококком. Началась цепочка скоротечных болезней: гнойный менингит, пиелонефрит, острый эндокардит. За одну неделю она стала другим существом, израненным жестокостью мира. Ее пожрала ужасная смерть.
Некоторое время мы молчали. Я наливал коньяк и пролил несколько капель на сорочку. Руки мои двигались неловко, мысли витали в другом месте, в другом времени, а возможно, и в другой жизни. Я догадался, что Эмилио уже хочет уйти, и взглядом умолял его остаться еще. Я услышал, как он говорит:
— Почему мы все кружим вокруг да около? Расскажи мне об Эвите.
Почти целый час я говорил безостановочно. Я рассказал ему все, что вы уже знаете, а также то, чему еще не нашлось места на этих страницах. Я обратил его внимание на загадку цветов и свечей, которые воспроизводились, точно были еще одним чудом с хлебами и рыбами. Изложил всю цепь случайностей, позволивших мне найти Йоланду и узнать о долгом лете Куклы позади экрана «Риальто». Я сказал, что, по-видимому, тело было перевезено из кинотеатра в дом Арансибии, где пробыло еще месяц.
— Именно Арансибия стал виновником наихудшей из трагедий, — сказал Эмилио. — Ты газеты просматривал?
— Я прочитал их все: газеты, биографии, журналы, восстановившие via cruces [80]трупа. Когда тело Эвиты в 1971 году возвратили Перону, были опубликованы кучи документов. Насколько я помню, об Арансибии не упоминает никто.
— А знаешь, почему никто не упоминает? Потому что когда в этой стране невозможно объяснить какое-то безумие, предпочитают считать его несуществующим. Все от него отворачиваются. Ты видел, что делают биографы Эвиты? Всякий раз, как они спотыкаются о сведения, кажущиеся им нелепыми, они их не излагают. По мнению биографов, у Эвиты не бывало дурных запахов, повышенной температуры, нехороших поступков. Она для них не была человеком. Лишь двое журналистов иногда опускались до ее интимной жизни, да ты их, вероятно, не помнишь: Роберто Вакка и Отело Боррони. Они опубликовали свою книгу в 1970 году — представляешь, сколько уже воды утекло. Книга называлась «Жизнь Эвы Перон. Том первый». Второй так и не появился. На последних страницах, помнится, они посвятили абзац драме Арансибии. Пишут о неподтвержденных версиях, о слухах, которые, быть может, недостоверны.
— Достоверны, — перебил я его. — Я это проверил.
— Конечно, достоверны, — сказал Эмилио, обкуривая меня еще одной мексиканской сигарой. — Но биографов они не интересуют. Эта часть истории от них ускользает. Им не приходит в голову, что жизнь и смерть Эвиты неразделимы. Меня всегда удивляет, что они так скрупулезно излагают сведения, никого не интересующие, например, список романов, которые Эвита читала по радио, и в то же время оставляют незаполненными некоторые элементарные пробелы. К примеру, что произошло с Арансибией, Психом? История поглотила его. Что делала Эвита в тот темный промежуток между январем и сентябрем 1943 года? Она словно бы испарилась. Не выступала нигде по радио, никто ее в эти месяцы не видел.
— Ну, не надо также преувеличивать, че. Откуда, по-твоему, было им брать сведения? Не забывай, что в это время Эвита была жалкой второстепенной актрисой. Когда на радио ей не давали работы, она выкручивалась как могла. Я же тебе говорил о фотоснимках, которые парикмахер Алькарас видел в киоске вокзала Ретиро.
— Если начинаешь искать, всегда находится свидетель, — упорствовал Эмилио. Он поднялся и пошел налить себе еще коньяку. Я не видел его лица, когда он сказал: — Короче говоря, я был знаком с Эвитой в эти месяцы 1943 года. Я знаю, что тогда произошло.
Этого я не ожидал. Уже больше пятнадцати лет я не курю, но в этот миг я почувствовал, что мои легкие с самоубийственной жадностью требуют сигарет. Я сделал глубокий вдох.
— Почему ты об этом никому не рассказал? — спросил я. — Почему не написал?
— Сперва не решался, — сказал он. — Попробовал бы кто рассказать подобную историю, ему пришлось бы бежать из страны. Потом, когда уже можно было, у меня пропала охота.
— Не жди от меня пощады, — сказал я. — Ты мне все расскажешь сейчас же.
Он остался у меня до рассвета. Под конец мы настолько устали, что уже переговаривались знаками и односложными репликами. Когда он кончил рассказ, я проводил его в такси до его дома у парка Сентенарио, увидел, как просыпаются ископаемые в Музее естественных наук, и попросил шофера разбудить меня в районе Сан-Тельмо. Но уснуть я не мог. Я не мог спокойно спать все это время до нынешней минуты, когда наконец добрался до места, где могу повторить эту историю, не боясь исказить ни тон ее, ни детали.
Было это в июле или августе 1943 года, сказал Эмилио. Шестая армия фон Паулюса начинала долгую осаду Сталинграда, фашистские заправилы голосовали против Дуче в пользу конституционной монархии, но судьба войны была еще не ясна. Эмилио метался от одного издательства к другому, и от многих любовных связей разом к отказу от всех них. В ту зиму он познакомился с бездарной актрисой по имени Мерседес Принтер, и она наконец приучила его к оседлой жизни. Она не была фантастической красавицей, сказал Эмилио, но выделялась среди других женщин тем, что заботилась не о нем, а о себе самой. Ей только и надо было что танцевать. Каждую субботу она отправлялась с Эмилио по всем кабачкам и клубам их района, где Флорентино шлифовал свой тенор в мехах аккордеона Анибала Троило [81]и где оркестр Фелисиано Брунелли закручивал такие вариации фокстрота, что разбудил бы мертвых. Мерседес и Эмилио говорил о пустяках, слова для них не имели никакого значения. Важно было лишь одно — чтобы жизнь текла, как тихий ручеек. Порой Эмилио, который тогда работал в «Нотисиас графикас», развлекался, объясняя Мерседес остроумные комбинации различных шрифтов; она расплачивалась за эту техническую абракадабру, рассказывая о поправках, которые в последнюю минуту либреттист Мартинелли Маса делал в диалогах «Несчастья», модного радиоромана. Наедине они говорили обо всем, исследовали с фонарями туннели тела, обещали друг другу любовь только в настоящем, ибо, как говорила Мерседес, понятие будущего гасит всякую страсть: завтрашняя любовь — это никакая не любовь. В одну из таких бесед на утренней заре Мерседес ему рассказала про Эвиту.
«Уж ты как хочешь, а мне ее жалко, — сказала Мерседес. — Она слабенькая, болезненная, я к ней питаю симпатию. Знаешь, как мы подружились? Мы обе играли в „Росарио“. Делили не только мужчин, но и еду, и комнатку, в общем, все, но почти не разговаривали. Она была занята своими делами, я — своими. Ее интересовали импрессарио, мужчины богатенькие, пусть даже старые и пузатые, а мне больше нравилось танцевать милонгу. Ни у нее, ни у меня лишнего песо не было. Один мой друг подарил мне шелковые чулки, так я их берегла как сокровище. Ты не можешь себе представить, что такое чулки из настоящего шелка, — дунешь на них, и они рвутся. И вот однажды вечером они у меня пропали. Мне выходить на сцену, а я их не нему найти. Тут появляется Эвита, вся такая накрашенная. Че, ты не видела моих чулок? — спросила я. Извини, Мерседес, я их взяла, говорит она. Мне захотелось ее убить, но когда я посмотрела на ее ноги, я не узнала своих чулок. На ней были чулки дешевые, простые. Ты ошиблась, это не мои чулки, говорю я. А твои у меня вот здесь, отвечает она и показывает на бюстгальтер. Грудки-то у нее были маленькие, из-за этого она комплексовала, вот и использовала мои чулки как заполнитель. Сперва я ужасно обозлилась, но потом одумалась и давай хохотать. Она показала мне чулки. Они были совсем целые, без единой затяжки. Обе мы вышли на сцену смеясь, и публика не понимала, чему мы смеемся. И в дальнейшем мы часто виделись. Она приходила в мой пансион выпить мате, мы болтали часами. Славная девушка, но очень замкнутая. Теперь она поправляется после затяжной болезни. Ходит такая грустная, унылая. Почему бы тебе не пригласить какого-нибудь друга? Мы бы вместе могли пойти куда-нибудь. Эмилио пригласил какого-то хирурга с напомаженными волосами, твердым воротничком и в шляпе, который коллекционировал фотографии артистов. Он заранее примирился с тем, что вечер будет убит попусту, сказал он мне, один из тех вечеров, после которых чувствуешь сухость и пустоту. Если бы не то значение, какое эти события приобрели впоследствии, Эмилио обо всем бы забыл. Он ведь не знал — не мог знать, — что со временем эта девушка станет Эвитой. Также и Эвита этого не знала. Бывают у истории подобные ловушки. Если бы мы могли себя увидеть внутри истории, сказал Эмилио, мы бы ужаснулись. Истории бы не стало, потому что никто не захотел бы пошевельнуться.
Встречу назначили в кафе «Мунич» на южном берегу. На Эвите была диадема из белых цветов и густая вуаль до кончика носа. Эмилио она показалась пошлой, бесчувственной даже к собственной болезни и беде. Больше всего его поразила в ней, сказал он, белизна кожи. Кожа у нее была такая белая и прозрачная, что видны были все узоры вен и, казалось, все извивы мысли. В ней не было ничего физически привлекательного, сказал он, никакой магнетической силы — ни доброй, ни злой.
По другую сторону улицы, за рядом тополей и бобовых деревьев, находился мол, от которого одинокий мореплаватель Вито Думас год назад начал свое кругосветное плавание на «Лег II», паруснике десятиметровой длины. С часу на час город ожидал его возвращения. Хирург, следивший за бесконечными схватками Думаса с муссонами Индийского океана и пенными горами мыса Горн, пытался заинтересовать Эвиту описаниями режущих ветров и шквала с градом, с которыми сталкивался мореплаватель за триста дней непрерывного одиночества, но она слушала его с отсутствующим взором, точно хирург говорил на каком-то чужом языке и звуки его слов падали куда-то далеко, в невидимую реку за противоположным тротуаром.
Мерседес захотела танцевать, но Эвита, казалось, была равнодушна ко всем желаниям — и чужим, и своим собственным. Кивнув, она ответила: «Потом, чуть погодя», не двигаясь с места, охваченная какой-то заразительной грустью. Она воодушевилась лишь тогда, когда Эмилио предложил отправиться в «Фантасио» на улице Оливос, где каждый вечер собирались продюсеры «Архентина соно филм» и модные актрисы.
Ни на единый миг, сказал Эмилио, у него не было ощущения, что Эвита то беззащитное существо, о котором рассказывала Мерседес. Скорее она казалась ему одной из тех уличных кошек, которые выживают, несмотря на холод, голод, жестокость людей и прихоти природы. Когда они пришли в «Фантасио», она осталась сидеть за столом, наставив щупальца, высматривая, кто с кем сидит, и убеждая Эмилио познакомить ее с кем-нибудь. Он повел ее за руку в угол, где продюсер Атилио Ментасти ужинал с Сиксто Пондалем Риосом и Карлосом Оливари, второстепенными поэтами и удачливыми либреттистами радиороманов. Я был давним другом всех троих, сказал Эмилио, но мне было неловко появляться перед ними вот так, с этой никчемной бабенкой. Я был сильно смущен и представил ее, заикаясь:
— Эва Дуарте, амплуа инженю на радио.
— Какая я тебе инженю, че, — поправила она меня. — На радио Бельграно со мной уже заключили контракт как с примой нашей труппы.
Она хотела было сесть за этот чужой стол, однако Ментасти, человек ледяного нрава, остановил ее:
— Я с тобой, крошка, уже поздоровался. Теперь проваливай.
Молния ненависти блеснула в глазах Эвы, рассказывал Эмилио. С тех пор как она приехала в Буэнос-Айрес, ее оскорбляли и унижали столько раз, что она уже ничему не удивлялась: она копила в памяти длинный перечень обид, мечтая раньше или позже отомстить за них. Оскорбление, нанесенное Ментасти, было из самых тяжких. Она никогда его не простила, она никого не желала простить. Если Эве удалось стать кем-то, сказал Эмилио, так это потому, что она поставила себе правилом не прощать.
Они прошли обратно по залу, который теперь заполнили пары. Оркестр играл фокстрот. Увидели Мерседес в обнимку с хирургом на дальнем конце зала. Она танцевала задорно, весело, прислушиваясь только к огню в своем теле. Эвита же, напротив, вернувшись на место, даже рта не раскрыла.
Эмилио не знал, что делать. Он спросил ее, не грустит ли она, на что она, не поднимая глаз, ответила, что женщины всегда грустят. Быть может, сказал Эмилио, она со мной и не разговаривала. По прошествии стольких лет тот вечер для него был скорее воображаемым, чем действительно бывшим. Парочки танцевали на свободном месте в полутьме под звуки Гершвина и Джерома Керна. Слышался шелест платьев, шарканье туфель, гул голосов. В этом смутном шуме и гомоне внезапно прорезался голос Эвиты, которая, видимо, следовала за ходом своих мыслей:
— Как бы вы поступили, Эмилио, если бы Мерседес забеременела?
Вопрос был для Эмилио настолько неожиданным, что он не сразу понял его смысл. Оркестр играл «The Man I Love» [82]. Хирург раскачивал Мерседес, словно ее тело было из тюля. Пондаль Риос курил гаванскую сигару. Эмилио вспомнились (то есть через полвека он сказал, что в этот миг вспомнились) садистские стихи Оливари [83]: «Всего приятней мне видеть твое гибкое тело, \ когда оно наслаждается под моим бичом».
— Я повел бы ее сделать аборт, а что? — ответил он рассеянно. — Сами понимаете, оба мы никак не годимся на то, чтобы растить ребенка.
— Но она могла бы родить ребенка так, чтобы вы не знали. Как бы вы поступили, если бы она родила? — настаивала Эвита. — Я вас спрашиваю, потому что никак не могу понять мужчин.
— Почем я знаю. Странные мысли приходят вам в голову. Думаю, мне было бы приятно видеть моего ребенка. Но Мерседес я бы уже никогда не захотел увидеть.
— Таковы мужчины, — сказала Эвита. — Они чувствуют по-другому, не так, как мы, женщины.
Разговор этот возник без всякого повода, но в полумраке этого заведения, именовавшегося «Фантасио», похоже, все было сплошным сумбуром. Оркестр удалился, хирург вместе с Мерседес вернулись за столик. Эвита, вероятно, дожидалась их — она перестала разглаживать себе юбку, как конфузливая девочка, и сказала:
— Я пойду. Не хочу портить вам вечер, но я себя неважно чувствую. Не надо было мне сюда приходить.
И это было почти все, рассказывал Эмилио. Мы ее проводили в ее квартиру, которую она снимала в переулке Сеавер, и отправились с Мерседес в плохонький отель на Авениде-де-Майо, где я в эти годы обитал. Мы разделись, и я заметил, что Мерседес какая-то отчужденная. Вероятно, она и я, мы приближались к концу, сказал Эмилио, хотя до разрыва протянули еще больше года. Вероятно, она была обижена за то, что мы с ней не протанцевали ни одного танца. В ту пору я уже отказывался ее понимать — признаюсь, и тогда не мог, и теперь не могу понять ни одну женщину. Я не знаю, что они думают, не знаю, чего хотят, знаю только, что они хотят противоположное тому, что думают. Она села перед трельяжем, стоявшем в том отеле, и принялась снимать макияж. Это всегда означало, что любовью заниматься мы не будем и, погасив свет, повернемся спиной, даже не коснувшись друг друга. Протирая себе лицо ваткой с кремом, она словно невзначай сказала:
— Ты, конечно, даже не понял, в какой беде, в каком отчаянии теперь Эвита.
— Какое там отчаяние, — возразил Эмилио. — Она чокнутая. Спрашивала меня, как бы я поступил, если бы ты забеременела.
— Ну и как бы ты поступил? Что ты ей ответил?
— Да не помню, — солгал Эмилио. — Женился бы. Сделал бы тебя несчастной.
— Она была беременна, — сказала Мерседес. — Эвита. Но проблема была не в этом. Ни отец, ни она не хотели ребенка. Он — потому что уже был женат, она — чтобы не губить свою карьеру. Проблема была в том, что аборт кончился катастрофой. Ее всю искромсали. Повредили дно матки, связки, фаллопиеву трубу. Через полчаса, когда она еще была вся в крови, начался перитонит. Пришлось срочно класть ее в клинику. Больше двух месяцев прошло, пока она поправилась. Я была единственным человеком, который тогда ее навещал ежедневно. Она чуть не умерла. Была на краю могилы. Чуть не умерла.
— А тот, кто ее обрюхатил? — спросил Эмилио. — Он что делал?
— Он вел себя неплохо. Он порядочный человек. Оплатил клинику до последнего сентаво. В выборе акушерки он не виноват. Не он ее выбирал.
— Такие вещи случаются часто, — сказал Эмилио. — Это ужасно, но случается часто. Пусть благодарит Бога, что осталась жива.
— В те месяцы она предпочла бы умереть. Когда ее хахаль узнал, что она вне опасности, он укатил в Европу. Ее карьера чуть не пошла прахом. Журналы о ней не упоминали, никто ее не приглашал. Спасло ее упоминание в «Антене», где о ней сказали как об оставшейся без работы малой звезде. «Если Эва Дуарте не работает, причина в том, что ей не предлагают ролей, достойных ее уровня», — говорилось там. Люди на такие приманки клюют. А потом ее спас военный переворот. Подполковник, который руководит радиостанциями, влюбился в нее.
— Значит, она уже в твоей опеке не нуждается, — сказал Эмилио.
— Конечно, нуждается, потому что теперь она никого не любит. И ничего не хочет, — сказала Мерседес. — Подполковник, который за ней ухаживает, женат, как все мужчины, доставшиеся ей в жизни. Эвита способна не сегодня-завтра позвонить в дверь его дома и застрелиться тут же, у него на глазах.
Эмилио погасил свет и уставился в темноту. Снаружи ветер раскачивал деревья и разносил куда попало обрывки голосов, застрявших на улице. Потом, когда все уже стало не важно, пришло забвение.
С Эвитой он встретился снова через семь лет, на какой-то официальной церемонии.
— Она меня не узнала, — сказал Эмилио, — или притворилась, что не узнает. Она была совсем другая. Казалось, она вся светится. Казалось, у нее не одна душа, а две или много душ. Но по-прежнему ее окружала аура грусти. Когда она сама о том не подозревала, грусть касалась ее плеча и напоминала о прошлом.
Я точно передал то, что мне рассказал Эмилио Кауфман, но я не уверен, что он точно передал то, что знал об Эвите. В его рассказе не сходились некоторые имена и даты, которые я исправил, сопоставив их с воспоминаниями других людей. Мне удалось установить, что Эвита находилась в Буэнос-Айресе в клинике Отаменди и Мироли между февралем и маем 1943 года под именем Марии Эвы Ибаргурен. Архивы того времени в клинике не сохранились, но Полковник переписал ее историю болезни и вместе с другими бумагами оставил у Сифуэнтеса. С Мерседес Принтер я не сумел встретиться, хотя знаю, что она с 1945 года живет где-то в Мексике. Истории людей либо теряются, либо искажаются. Память мира проходит мимо них и отдаляется все больше и больше. Мир проходит мимо них, и память лишь очень изредка обнаруживает то место, где она сбилась с пути.
11. «ИЗУМИТЕЛЬНЫЙ МУЖ»
Некоторое время мы молчали. Я наливал коньяк и пролил несколько капель на сорочку. Руки мои двигались неловко, мысли витали в другом месте, в другом времени, а возможно, и в другой жизни. Я догадался, что Эмилио уже хочет уйти, и взглядом умолял его остаться еще. Я услышал, как он говорит:
— Почему мы все кружим вокруг да около? Расскажи мне об Эвите.
Почти целый час я говорил безостановочно. Я рассказал ему все, что вы уже знаете, а также то, чему еще не нашлось места на этих страницах. Я обратил его внимание на загадку цветов и свечей, которые воспроизводились, точно были еще одним чудом с хлебами и рыбами. Изложил всю цепь случайностей, позволивших мне найти Йоланду и узнать о долгом лете Куклы позади экрана «Риальто». Я сказал, что, по-видимому, тело было перевезено из кинотеатра в дом Арансибии, где пробыло еще месяц.
— Именно Арансибия стал виновником наихудшей из трагедий, — сказал Эмилио. — Ты газеты просматривал?
— Я прочитал их все: газеты, биографии, журналы, восстановившие via cruces [80]трупа. Когда тело Эвиты в 1971 году возвратили Перону, были опубликованы кучи документов. Насколько я помню, об Арансибии не упоминает никто.
— А знаешь, почему никто не упоминает? Потому что когда в этой стране невозможно объяснить какое-то безумие, предпочитают считать его несуществующим. Все от него отворачиваются. Ты видел, что делают биографы Эвиты? Всякий раз, как они спотыкаются о сведения, кажущиеся им нелепыми, они их не излагают. По мнению биографов, у Эвиты не бывало дурных запахов, повышенной температуры, нехороших поступков. Она для них не была человеком. Лишь двое журналистов иногда опускались до ее интимной жизни, да ты их, вероятно, не помнишь: Роберто Вакка и Отело Боррони. Они опубликовали свою книгу в 1970 году — представляешь, сколько уже воды утекло. Книга называлась «Жизнь Эвы Перон. Том первый». Второй так и не появился. На последних страницах, помнится, они посвятили абзац драме Арансибии. Пишут о неподтвержденных версиях, о слухах, которые, быть может, недостоверны.
— Достоверны, — перебил я его. — Я это проверил.
— Конечно, достоверны, — сказал Эмилио, обкуривая меня еще одной мексиканской сигарой. — Но биографов они не интересуют. Эта часть истории от них ускользает. Им не приходит в голову, что жизнь и смерть Эвиты неразделимы. Меня всегда удивляет, что они так скрупулезно излагают сведения, никого не интересующие, например, список романов, которые Эвита читала по радио, и в то же время оставляют незаполненными некоторые элементарные пробелы. К примеру, что произошло с Арансибией, Психом? История поглотила его. Что делала Эвита в тот темный промежуток между январем и сентябрем 1943 года? Она словно бы испарилась. Не выступала нигде по радио, никто ее в эти месяцы не видел.
— Ну, не надо также преувеличивать, че. Откуда, по-твоему, было им брать сведения? Не забывай, что в это время Эвита была жалкой второстепенной актрисой. Когда на радио ей не давали работы, она выкручивалась как могла. Я же тебе говорил о фотоснимках, которые парикмахер Алькарас видел в киоске вокзала Ретиро.
— Если начинаешь искать, всегда находится свидетель, — упорствовал Эмилио. Он поднялся и пошел налить себе еще коньяку. Я не видел его лица, когда он сказал: — Короче говоря, я был знаком с Эвитой в эти месяцы 1943 года. Я знаю, что тогда произошло.
Этого я не ожидал. Уже больше пятнадцати лет я не курю, но в этот миг я почувствовал, что мои легкие с самоубийственной жадностью требуют сигарет. Я сделал глубокий вдох.
— Почему ты об этом никому не рассказал? — спросил я. — Почему не написал?
— Сперва не решался, — сказал он. — Попробовал бы кто рассказать подобную историю, ему пришлось бы бежать из страны. Потом, когда уже можно было, у меня пропала охота.
— Не жди от меня пощады, — сказал я. — Ты мне все расскажешь сейчас же.
Он остался у меня до рассвета. Под конец мы настолько устали, что уже переговаривались знаками и односложными репликами. Когда он кончил рассказ, я проводил его в такси до его дома у парка Сентенарио, увидел, как просыпаются ископаемые в Музее естественных наук, и попросил шофера разбудить меня в районе Сан-Тельмо. Но уснуть я не мог. Я не мог спокойно спать все это время до нынешней минуты, когда наконец добрался до места, где могу повторить эту историю, не боясь исказить ни тон ее, ни детали.
Было это в июле или августе 1943 года, сказал Эмилио. Шестая армия фон Паулюса начинала долгую осаду Сталинграда, фашистские заправилы голосовали против Дуче в пользу конституционной монархии, но судьба войны была еще не ясна. Эмилио метался от одного издательства к другому, и от многих любовных связей разом к отказу от всех них. В ту зиму он познакомился с бездарной актрисой по имени Мерседес Принтер, и она наконец приучила его к оседлой жизни. Она не была фантастической красавицей, сказал Эмилио, но выделялась среди других женщин тем, что заботилась не о нем, а о себе самой. Ей только и надо было что танцевать. Каждую субботу она отправлялась с Эмилио по всем кабачкам и клубам их района, где Флорентино шлифовал свой тенор в мехах аккордеона Анибала Троило [81]и где оркестр Фелисиано Брунелли закручивал такие вариации фокстрота, что разбудил бы мертвых. Мерседес и Эмилио говорил о пустяках, слова для них не имели никакого значения. Важно было лишь одно — чтобы жизнь текла, как тихий ручеек. Порой Эмилио, который тогда работал в «Нотисиас графикас», развлекался, объясняя Мерседес остроумные комбинации различных шрифтов; она расплачивалась за эту техническую абракадабру, рассказывая о поправках, которые в последнюю минуту либреттист Мартинелли Маса делал в диалогах «Несчастья», модного радиоромана. Наедине они говорили обо всем, исследовали с фонарями туннели тела, обещали друг другу любовь только в настоящем, ибо, как говорила Мерседес, понятие будущего гасит всякую страсть: завтрашняя любовь — это никакая не любовь. В одну из таких бесед на утренней заре Мерседес ему рассказала про Эвиту.
«Уж ты как хочешь, а мне ее жалко, — сказала Мерседес. — Она слабенькая, болезненная, я к ней питаю симпатию. Знаешь, как мы подружились? Мы обе играли в „Росарио“. Делили не только мужчин, но и еду, и комнатку, в общем, все, но почти не разговаривали. Она была занята своими делами, я — своими. Ее интересовали импрессарио, мужчины богатенькие, пусть даже старые и пузатые, а мне больше нравилось танцевать милонгу. Ни у нее, ни у меня лишнего песо не было. Один мой друг подарил мне шелковые чулки, так я их берегла как сокровище. Ты не можешь себе представить, что такое чулки из настоящего шелка, — дунешь на них, и они рвутся. И вот однажды вечером они у меня пропали. Мне выходить на сцену, а я их не нему найти. Тут появляется Эвита, вся такая накрашенная. Че, ты не видела моих чулок? — спросила я. Извини, Мерседес, я их взяла, говорит она. Мне захотелось ее убить, но когда я посмотрела на ее ноги, я не узнала своих чулок. На ней были чулки дешевые, простые. Ты ошиблась, это не мои чулки, говорю я. А твои у меня вот здесь, отвечает она и показывает на бюстгальтер. Грудки-то у нее были маленькие, из-за этого она комплексовала, вот и использовала мои чулки как заполнитель. Сперва я ужасно обозлилась, но потом одумалась и давай хохотать. Она показала мне чулки. Они были совсем целые, без единой затяжки. Обе мы вышли на сцену смеясь, и публика не понимала, чему мы смеемся. И в дальнейшем мы часто виделись. Она приходила в мой пансион выпить мате, мы болтали часами. Славная девушка, но очень замкнутая. Теперь она поправляется после затяжной болезни. Ходит такая грустная, унылая. Почему бы тебе не пригласить какого-нибудь друга? Мы бы вместе могли пойти куда-нибудь. Эмилио пригласил какого-то хирурга с напомаженными волосами, твердым воротничком и в шляпе, который коллекционировал фотографии артистов. Он заранее примирился с тем, что вечер будет убит попусту, сказал он мне, один из тех вечеров, после которых чувствуешь сухость и пустоту. Если бы не то значение, какое эти события приобрели впоследствии, Эмилио обо всем бы забыл. Он ведь не знал — не мог знать, — что со временем эта девушка станет Эвитой. Также и Эвита этого не знала. Бывают у истории подобные ловушки. Если бы мы могли себя увидеть внутри истории, сказал Эмилио, мы бы ужаснулись. Истории бы не стало, потому что никто не захотел бы пошевельнуться.
Встречу назначили в кафе «Мунич» на южном берегу. На Эвите была диадема из белых цветов и густая вуаль до кончика носа. Эмилио она показалась пошлой, бесчувственной даже к собственной болезни и беде. Больше всего его поразила в ней, сказал он, белизна кожи. Кожа у нее была такая белая и прозрачная, что видны были все узоры вен и, казалось, все извивы мысли. В ней не было ничего физически привлекательного, сказал он, никакой магнетической силы — ни доброй, ни злой.
По другую сторону улицы, за рядом тополей и бобовых деревьев, находился мол, от которого одинокий мореплаватель Вито Думас год назад начал свое кругосветное плавание на «Лег II», паруснике десятиметровой длины. С часу на час город ожидал его возвращения. Хирург, следивший за бесконечными схватками Думаса с муссонами Индийского океана и пенными горами мыса Горн, пытался заинтересовать Эвиту описаниями режущих ветров и шквала с градом, с которыми сталкивался мореплаватель за триста дней непрерывного одиночества, но она слушала его с отсутствующим взором, точно хирург говорил на каком-то чужом языке и звуки его слов падали куда-то далеко, в невидимую реку за противоположным тротуаром.
Мерседес захотела танцевать, но Эвита, казалось, была равнодушна ко всем желаниям — и чужим, и своим собственным. Кивнув, она ответила: «Потом, чуть погодя», не двигаясь с места, охваченная какой-то заразительной грустью. Она воодушевилась лишь тогда, когда Эмилио предложил отправиться в «Фантасио» на улице Оливос, где каждый вечер собирались продюсеры «Архентина соно филм» и модные актрисы.
Ни на единый миг, сказал Эмилио, у него не было ощущения, что Эвита то беззащитное существо, о котором рассказывала Мерседес. Скорее она казалась ему одной из тех уличных кошек, которые выживают, несмотря на холод, голод, жестокость людей и прихоти природы. Когда они пришли в «Фантасио», она осталась сидеть за столом, наставив щупальца, высматривая, кто с кем сидит, и убеждая Эмилио познакомить ее с кем-нибудь. Он повел ее за руку в угол, где продюсер Атилио Ментасти ужинал с Сиксто Пондалем Риосом и Карлосом Оливари, второстепенными поэтами и удачливыми либреттистами радиороманов. Я был давним другом всех троих, сказал Эмилио, но мне было неловко появляться перед ними вот так, с этой никчемной бабенкой. Я был сильно смущен и представил ее, заикаясь:
— Эва Дуарте, амплуа инженю на радио.
— Какая я тебе инженю, че, — поправила она меня. — На радио Бельграно со мной уже заключили контракт как с примой нашей труппы.
Она хотела было сесть за этот чужой стол, однако Ментасти, человек ледяного нрава, остановил ее:
— Я с тобой, крошка, уже поздоровался. Теперь проваливай.
Молния ненависти блеснула в глазах Эвы, рассказывал Эмилио. С тех пор как она приехала в Буэнос-Айрес, ее оскорбляли и унижали столько раз, что она уже ничему не удивлялась: она копила в памяти длинный перечень обид, мечтая раньше или позже отомстить за них. Оскорбление, нанесенное Ментасти, было из самых тяжких. Она никогда его не простила, она никого не желала простить. Если Эве удалось стать кем-то, сказал Эмилио, так это потому, что она поставила себе правилом не прощать.
Они прошли обратно по залу, который теперь заполнили пары. Оркестр играл фокстрот. Увидели Мерседес в обнимку с хирургом на дальнем конце зала. Она танцевала задорно, весело, прислушиваясь только к огню в своем теле. Эвита же, напротив, вернувшись на место, даже рта не раскрыла.
Эмилио не знал, что делать. Он спросил ее, не грустит ли она, на что она, не поднимая глаз, ответила, что женщины всегда грустят. Быть может, сказал Эмилио, она со мной и не разговаривала. По прошествии стольких лет тот вечер для него был скорее воображаемым, чем действительно бывшим. Парочки танцевали на свободном месте в полутьме под звуки Гершвина и Джерома Керна. Слышался шелест платьев, шарканье туфель, гул голосов. В этом смутном шуме и гомоне внезапно прорезался голос Эвиты, которая, видимо, следовала за ходом своих мыслей:
— Как бы вы поступили, Эмилио, если бы Мерседес забеременела?
Вопрос был для Эмилио настолько неожиданным, что он не сразу понял его смысл. Оркестр играл «The Man I Love» [82]. Хирург раскачивал Мерседес, словно ее тело было из тюля. Пондаль Риос курил гаванскую сигару. Эмилио вспомнились (то есть через полвека он сказал, что в этот миг вспомнились) садистские стихи Оливари [83]: «Всего приятней мне видеть твое гибкое тело, \ когда оно наслаждается под моим бичом».
— Я повел бы ее сделать аборт, а что? — ответил он рассеянно. — Сами понимаете, оба мы никак не годимся на то, чтобы растить ребенка.
— Но она могла бы родить ребенка так, чтобы вы не знали. Как бы вы поступили, если бы она родила? — настаивала Эвита. — Я вас спрашиваю, потому что никак не могу понять мужчин.
— Почем я знаю. Странные мысли приходят вам в голову. Думаю, мне было бы приятно видеть моего ребенка. Но Мерседес я бы уже никогда не захотел увидеть.
— Таковы мужчины, — сказала Эвита. — Они чувствуют по-другому, не так, как мы, женщины.
Разговор этот возник без всякого повода, но в полумраке этого заведения, именовавшегося «Фантасио», похоже, все было сплошным сумбуром. Оркестр удалился, хирург вместе с Мерседес вернулись за столик. Эвита, вероятно, дожидалась их — она перестала разглаживать себе юбку, как конфузливая девочка, и сказала:
— Я пойду. Не хочу портить вам вечер, но я себя неважно чувствую. Не надо было мне сюда приходить.
И это было почти все, рассказывал Эмилио. Мы ее проводили в ее квартиру, которую она снимала в переулке Сеавер, и отправились с Мерседес в плохонький отель на Авениде-де-Майо, где я в эти годы обитал. Мы разделись, и я заметил, что Мерседес какая-то отчужденная. Вероятно, она и я, мы приближались к концу, сказал Эмилио, хотя до разрыва протянули еще больше года. Вероятно, она была обижена за то, что мы с ней не протанцевали ни одного танца. В ту пору я уже отказывался ее понимать — признаюсь, и тогда не мог, и теперь не могу понять ни одну женщину. Я не знаю, что они думают, не знаю, чего хотят, знаю только, что они хотят противоположное тому, что думают. Она села перед трельяжем, стоявшем в том отеле, и принялась снимать макияж. Это всегда означало, что любовью заниматься мы не будем и, погасив свет, повернемся спиной, даже не коснувшись друг друга. Протирая себе лицо ваткой с кремом, она словно невзначай сказала:
— Ты, конечно, даже не понял, в какой беде, в каком отчаянии теперь Эвита.
— Какое там отчаяние, — возразил Эмилио. — Она чокнутая. Спрашивала меня, как бы я поступил, если бы ты забеременела.
— Ну и как бы ты поступил? Что ты ей ответил?
— Да не помню, — солгал Эмилио. — Женился бы. Сделал бы тебя несчастной.
— Она была беременна, — сказала Мерседес. — Эвита. Но проблема была не в этом. Ни отец, ни она не хотели ребенка. Он — потому что уже был женат, она — чтобы не губить свою карьеру. Проблема была в том, что аборт кончился катастрофой. Ее всю искромсали. Повредили дно матки, связки, фаллопиеву трубу. Через полчаса, когда она еще была вся в крови, начался перитонит. Пришлось срочно класть ее в клинику. Больше двух месяцев прошло, пока она поправилась. Я была единственным человеком, который тогда ее навещал ежедневно. Она чуть не умерла. Была на краю могилы. Чуть не умерла.
— А тот, кто ее обрюхатил? — спросил Эмилио. — Он что делал?
— Он вел себя неплохо. Он порядочный человек. Оплатил клинику до последнего сентаво. В выборе акушерки он не виноват. Не он ее выбирал.
— Такие вещи случаются часто, — сказал Эмилио. — Это ужасно, но случается часто. Пусть благодарит Бога, что осталась жива.
— В те месяцы она предпочла бы умереть. Когда ее хахаль узнал, что она вне опасности, он укатил в Европу. Ее карьера чуть не пошла прахом. Журналы о ней не упоминали, никто ее не приглашал. Спасло ее упоминание в «Антене», где о ней сказали как об оставшейся без работы малой звезде. «Если Эва Дуарте не работает, причина в том, что ей не предлагают ролей, достойных ее уровня», — говорилось там. Люди на такие приманки клюют. А потом ее спас военный переворот. Подполковник, который руководит радиостанциями, влюбился в нее.
— Значит, она уже в твоей опеке не нуждается, — сказал Эмилио.
— Конечно, нуждается, потому что теперь она никого не любит. И ничего не хочет, — сказала Мерседес. — Подполковник, который за ней ухаживает, женат, как все мужчины, доставшиеся ей в жизни. Эвита способна не сегодня-завтра позвонить в дверь его дома и застрелиться тут же, у него на глазах.
Эмилио погасил свет и уставился в темноту. Снаружи ветер раскачивал деревья и разносил куда попало обрывки голосов, застрявших на улице. Потом, когда все уже стало не важно, пришло забвение.
С Эвитой он встретился снова через семь лет, на какой-то официальной церемонии.
— Она меня не узнала, — сказал Эмилио, — или притворилась, что не узнает. Она была совсем другая. Казалось, она вся светится. Казалось, у нее не одна душа, а две или много душ. Но по-прежнему ее окружала аура грусти. Когда она сама о том не подозревала, грусть касалась ее плеча и напоминала о прошлом.
Я точно передал то, что мне рассказал Эмилио Кауфман, но я не уверен, что он точно передал то, что знал об Эвите. В его рассказе не сходились некоторые имена и даты, которые я исправил, сопоставив их с воспоминаниями других людей. Мне удалось установить, что Эвита находилась в Буэнос-Айресе в клинике Отаменди и Мироли между февралем и маем 1943 года под именем Марии Эвы Ибаргурен. Архивы того времени в клинике не сохранились, но Полковник переписал ее историю болезни и вместе с другими бумагами оставил у Сифуэнтеса. С Мерседес Принтер я не сумел встретиться, хотя знаю, что она с 1945 года живет где-то в Мексике. Истории людей либо теряются, либо искажаются. Память мира проходит мимо них и отдаляется все больше и больше. Мир проходит мимо них, и память лишь очень изредка обнаруживает то место, где она сбилась с пути.
11. «ИЗУМИТЕЛЬНЫЙ МУЖ»
(Из главы VIII, параграф 40, в книге «Занятия в Высшей перонистской школе»)
Полковник несколько месяцев терзался из-за того, что разрешил забрать Эвиту. Без Нее все стало бессмысленным. Когда он пил (а с каждой ночью одиночества он пил все больше), он говорил себе, что таскать Ее вот так, с места на место, глупо. Почему надо поручать Ее людям незнакомым, чтобы они Ее оберегали? Почему не позволяют этим заниматься ему, который Ее защитил бы лучше всех? Его держали вдали от Ее тела, как если бы то была невеста-девственница. Это же глупо, думал он, принимать столько предосторожностей с женщиной замужней и взрослой, которая уже более трех лет мертва. Как он по Ней тоскует, Бог мой! Кто тут отдает приказы, он или другие люди? Он сам себя погубил. Эта женщина, или алкоголь, или роковая судьба, сделавшая его военным, погубили его.
Бог мой, как он по Ней тосковал. Только три раза он посетил Ее летом и весной, но ни разу не был один: рядом всегда был Арансибия, Псих, высматривавший малейшие признаки изменений тела. «Смотрите, Полковник, Она потемнела, — говорил он. — Видите, как воспалилась подошвенная артерия, как выпирают сухожилия на кистях. Как знать, а вдруг эта женщина все еще живая». Он ощущал страшную жажду. Что с ним творится? Жажда мучила его постоянно. Никаким огнем или алкоголем он не мог утолить жажду своего ненасытного нутра.
Худшее уже произошло, думал он раньше. Теперь же худшее состояло в том, что ничего не происходило. Раньше он страдал, видя, как Она лежит среди кукол позади экрана в кинотеатре «Риальто». Тонкий слой пыли, оседавшей на ящик, иногда проникал на тело: снимая крышку, Полковник обнаружил бледную родинку на кончике носа. Он вытер ее носовым платком и перед уходом посоветовал киномеханику: «Проветривайте этот свинарник. Травите крыс ядом. Берегитесь, если по вашему недосмотру твари сожрут Покойницу». На следующей неделе случилось то, чего он больше всего боялся: с утра тело оказалось окруженным цветами и свечами. Угрожающих записок не было, лишь несколько спичек валялось рядом с ящиком. Это был кошмар. Раньше или позже Ее находили. Кто они? Враг не отступал: казалось, им движет еще более глубокая одержимость, чем у него самого.
В интервалах между переездами он, хотя и скрепя сердце, обращался к доктору Ара. Приглашал проверить состояние тела. Они почти не разговаривали. Ара надевал халат и резиновые перчатки, запирался на два-три часа с Покойницей и, выйдя, изрекал всегда одно и то же: «Она здорова и невредима, такая, какой я Ее оставил».
Каждое утро, входя в свой кабинет, Полковник записывал на карточках передвижения трупа. Он хотел, чтобы президент знал, сколько он делает, чтобы уберечь труп от всяких превратностей, от фанатиков и от пожаров. Он вел учет, сколько часов кочевница странствовала по городу, но не указывал ни пункта прибытия, ни пункта отправления. Надежного места для Нее не было. Всякий раз, как Ее где-то устраивали, случалось что-нибудь ужасное.
Полковник еще раз просмотрел свои карточки. С 14 декабря 1955 года по 20 февраля 1956 года Покойница находилась позади экрана в кинотеатре «Риальто». Ее оставили там в ночь с внезапно нахлынувшим ливнем и были вынуждены увезти среди бела дня, после другой бури. Грузовик, на котором Ее везли, застрял на улице Сальгеро под железнодорожным мостом. Ему преградила дорогу повозка, запряженная мулами. «Водитель получил у меня шестьдесят песо, — записал Полковник в одной из карточек. — Я выждал, пока остынет мотор, и оставил Персону на углу авенид Виамонте и Родригес-Пенья в ночь с 20 на 21 февраля». В своих записях он называл Ее то «Персона», то «Покойница», иногда ЭД или ЭМ, инициалами от Эва Дуарте и Эва Мария. Чем дальше, тем больше Она становилась Персоной и тем меньше — Покойницей: он ощущал это в своей собственной крови, которая заболевала и изменялась, и в крови других людей, вроде майора Арансибии и лейтенанта Фескета, ставших непохожими на себя. «С 22 февраля до 14 марта, — читал он свои записки, — Эвита спокойно почивает в военных складах на улице Сукре 1835, над оврагами Бельграно. Ящик с телом, который мы между собой называем оружейным ящиком находится во втором ряду стеллажей, в глубине ангара, среди курков, курковых стержней, штифтов, затворов и бойков, вынутых из партии пистолетов „смит-и-вессон“. К этим ящикам никто не прикасается по меньшей мере четыре года». Между 10 и 12 марта Служба охраны заметила, что два унтер-офицера, младший капрал Абдала и сержант Льюбран, рассматривали ящик вблизи. «Утром 13-го, — гласила следующая карточка, — я лично явился на склад на улице Сукре для обычной проверки. Я заметил на ящике выемку или зарубку, сделанную ножом, в виде полумесяца или буквы „с“, и справа от нее диагональную черту, нижний конец которой доходил до основания „с“ и, возможно, явился половиной незаконченной буквы „V“. „Comando de Venganza“ [84]? Галарса и Фескет предполагают, что эти выемки случайные царапины. Арансибия, напротив, согласен с моим мнением: Покойницу обнаружили. Я отдал приказ о немедленном аресте унтер-офицеров Льюбрана и Абдалы и самом строгом их допросе. Они ничего не говорят. Теперь нам надо переложить Покойницу в новый ящик, поскольку на прежний нанесена метка».
С тех пор кочевница непрестанно перемещалась, всякий раз со все более короткими интервалами. Куда бы ни переезжало тело, за ним следовала его свита из цветов и свечей. Они появлялись внезапно, при малейшей небрежности охраны: иногда всего один цветок и одна свеча, но всегда горящая.
Полковник хорошо помнил утро 22 апреля: путешественница казалась утомленной после трех недель блуждания по автофургонам, военным автобусам, батальонным погребам и походным кухням. Он было уже смирился с мыслью похоронить Ее на кладбище Монте-Гранде, когда Арансибия, Псих, предложил спасительный выход — что, если он приютит Ее в своем собственном доме?
Полковник несколько месяцев терзался из-за того, что разрешил забрать Эвиту. Без Нее все стало бессмысленным. Когда он пил (а с каждой ночью одиночества он пил все больше), он говорил себе, что таскать Ее вот так, с места на место, глупо. Почему надо поручать Ее людям незнакомым, чтобы они Ее оберегали? Почему не позволяют этим заниматься ему, который Ее защитил бы лучше всех? Его держали вдали от Ее тела, как если бы то была невеста-девственница. Это же глупо, думал он, принимать столько предосторожностей с женщиной замужней и взрослой, которая уже более трех лет мертва. Как он по Ней тоскует, Бог мой! Кто тут отдает приказы, он или другие люди? Он сам себя погубил. Эта женщина, или алкоголь, или роковая судьба, сделавшая его военным, погубили его.
Бог мой, как он по Ней тосковал. Только три раза он посетил Ее летом и весной, но ни разу не был один: рядом всегда был Арансибия, Псих, высматривавший малейшие признаки изменений тела. «Смотрите, Полковник, Она потемнела, — говорил он. — Видите, как воспалилась подошвенная артерия, как выпирают сухожилия на кистях. Как знать, а вдруг эта женщина все еще живая». Он ощущал страшную жажду. Что с ним творится? Жажда мучила его постоянно. Никаким огнем или алкоголем он не мог утолить жажду своего ненасытного нутра.
Худшее уже произошло, думал он раньше. Теперь же худшее состояло в том, что ничего не происходило. Раньше он страдал, видя, как Она лежит среди кукол позади экрана в кинотеатре «Риальто». Тонкий слой пыли, оседавшей на ящик, иногда проникал на тело: снимая крышку, Полковник обнаружил бледную родинку на кончике носа. Он вытер ее носовым платком и перед уходом посоветовал киномеханику: «Проветривайте этот свинарник. Травите крыс ядом. Берегитесь, если по вашему недосмотру твари сожрут Покойницу». На следующей неделе случилось то, чего он больше всего боялся: с утра тело оказалось окруженным цветами и свечами. Угрожающих записок не было, лишь несколько спичек валялось рядом с ящиком. Это был кошмар. Раньше или позже Ее находили. Кто они? Враг не отступал: казалось, им движет еще более глубокая одержимость, чем у него самого.
В интервалах между переездами он, хотя и скрепя сердце, обращался к доктору Ара. Приглашал проверить состояние тела. Они почти не разговаривали. Ара надевал халат и резиновые перчатки, запирался на два-три часа с Покойницей и, выйдя, изрекал всегда одно и то же: «Она здорова и невредима, такая, какой я Ее оставил».
Каждое утро, входя в свой кабинет, Полковник записывал на карточках передвижения трупа. Он хотел, чтобы президент знал, сколько он делает, чтобы уберечь труп от всяких превратностей, от фанатиков и от пожаров. Он вел учет, сколько часов кочевница странствовала по городу, но не указывал ни пункта прибытия, ни пункта отправления. Надежного места для Нее не было. Всякий раз, как Ее где-то устраивали, случалось что-нибудь ужасное.
Полковник еще раз просмотрел свои карточки. С 14 декабря 1955 года по 20 февраля 1956 года Покойница находилась позади экрана в кинотеатре «Риальто». Ее оставили там в ночь с внезапно нахлынувшим ливнем и были вынуждены увезти среди бела дня, после другой бури. Грузовик, на котором Ее везли, застрял на улице Сальгеро под железнодорожным мостом. Ему преградила дорогу повозка, запряженная мулами. «Водитель получил у меня шестьдесят песо, — записал Полковник в одной из карточек. — Я выждал, пока остынет мотор, и оставил Персону на углу авенид Виамонте и Родригес-Пенья в ночь с 20 на 21 февраля». В своих записях он называл Ее то «Персона», то «Покойница», иногда ЭД или ЭМ, инициалами от Эва Дуарте и Эва Мария. Чем дальше, тем больше Она становилась Персоной и тем меньше — Покойницей: он ощущал это в своей собственной крови, которая заболевала и изменялась, и в крови других людей, вроде майора Арансибии и лейтенанта Фескета, ставших непохожими на себя. «С 22 февраля до 14 марта, — читал он свои записки, — Эвита спокойно почивает в военных складах на улице Сукре 1835, над оврагами Бельграно. Ящик с телом, который мы между собой называем оружейным ящиком находится во втором ряду стеллажей, в глубине ангара, среди курков, курковых стержней, штифтов, затворов и бойков, вынутых из партии пистолетов „смит-и-вессон“. К этим ящикам никто не прикасается по меньшей мере четыре года». Между 10 и 12 марта Служба охраны заметила, что два унтер-офицера, младший капрал Абдала и сержант Льюбран, рассматривали ящик вблизи. «Утром 13-го, — гласила следующая карточка, — я лично явился на склад на улице Сукре для обычной проверки. Я заметил на ящике выемку или зарубку, сделанную ножом, в виде полумесяца или буквы „с“, и справа от нее диагональную черту, нижний конец которой доходил до основания „с“ и, возможно, явился половиной незаконченной буквы „V“. „Comando de Venganza“ [84]? Галарса и Фескет предполагают, что эти выемки случайные царапины. Арансибия, напротив, согласен с моим мнением: Покойницу обнаружили. Я отдал приказ о немедленном аресте унтер-офицеров Льюбрана и Абдалы и самом строгом их допросе. Они ничего не говорят. Теперь нам надо переложить Покойницу в новый ящик, поскольку на прежний нанесена метка».
С тех пор кочевница непрестанно перемещалась, всякий раз со все более короткими интервалами. Куда бы ни переезжало тело, за ним следовала его свита из цветов и свечей. Они появлялись внезапно, при малейшей небрежности охраны: иногда всего один цветок и одна свеча, но всегда горящая.
Полковник хорошо помнил утро 22 апреля: путешественница казалась утомленной после трех недель блуждания по автофургонам, военным автобусам, батальонным погребам и походным кухням. Он было уже смирился с мыслью похоронить Ее на кладбище Монте-Гранде, когда Арансибия, Псих, предложил спасительный выход — что, если он приютит Ее в своем собственном доме?