Страница:
Очень высокий уровень техники был характерен для каждой из задержанных цивилизаций. Полинезийцы стали прекрасными мореходами, эскимосы – рыбаками, спартанцы – солдатами. Цивилизации оставались статичными, тогда как техника совершенствовалась.
Верхнепалеолитическое, например, общество довольствовалось примитивными орудиями, но оно совершенствовало свое эстетическое чувство и художественное мастерство. Изящные и живые рисунки животных, сохранившиеся на стенах пещер и открытые недавно археологами, вызывают удивление и восторг. Неолитическое общество, напротив, приложило много усилий, для того чтобы выработать тщательно отесанные орудия, и, возможно, использовало их в качестве оружия в борьбе за существование, в результате которой Homo Pictorбыл вытеснен Homo Faber.Палеолитическое общество исчезло, а неолитическое общество выжило. Это, безусловно, явилось победой нового уровня техники и само по себе служило ее развитию, однако для цивилизации победа эта означала отступление назад, ибо искусство верхнепалеолитического человека вымерло вместе с ним.
Другой пример, когда развитие техники сопровождалось отступлением цивилизации, можно найти в истории минойской цивилизации. Минойское общество не вышло за пределы бронзового века. Последним и наиболее разрушительным нападением континентальноевропейских варваров постминойского движения племен был приход дорийцев, племен – носителей техники железа. Однако победа вооруженных железом дорийцев над вооруженными бронзой минойцами была победой Варварства над Цивилизацией. Железный меч, равно как и стальной танк, подводная лодка, бомбардировщик или любая другая машина уничтожения, может быть символом победы, но не символом культуры. Дорийцы, освоив технику железа, не перестали быть варварами. Железо дорийцев, возможно, не было оригинальным дорийским открытием, а просто было ими заимствовано у более искусных соседей. Итог встречи дорийцев с минойцами опровергает технологический критерий прогресса, ибо, будь он верен, железные мечи дорийцев проложили бы путь к небывалым высотам культуры, но история свидетельствует об обратном: в период постминойского междуцарствия культурный уровень общества упал чрезвычайно низко.
Прокопий Кесарийский дал историю войн римского императора Юстиниана. Эти войны, в сущности, стали последним испытанием древнего эллинистического общества. Тщетно пытаясь осуществить свою мечту восстановить территориальное единство империи, Юстиниан подорвал финансы восточных и уничтожил население балканских провинций, опустошил Италию. Но даже столь высокой ценой он не смог достичь своей односторонней цели, ибо, разбив вандалов в Африке, он открыл тем самым путь маврам, а уничтожив остготов в Италии, создал вакуум, который уже через три года после его смерти стал быстро заполняться находящимися на более низком культурном уровне лангобардами. Грядущий за войнами Юстиниана век стал низшей точкой постэллинистического междуцарствия. В восприятии Прокопия Кесарийского и его современников это было трагедией. Общество болезненно переживало и глубоко сознавало тот факт, что эллинистическая история уже прошла свой зенит. Однако, приступая к описанию роковых событий, – событий, только что нанесших эллинизму смертельный удар, – выдающийся историк находит нужным сравнить настоящее с прошлым, причем отмечает не без гордости, что его современники намного превзошли древних в военной технике и в искусстве ведения войны. «Для непредубежденного ума очевидно, что события этих войн имеют впечатляющее значение для истории. Благодаря им появилось то необычное, о чем нельзя прочитать ни в каких исторических свидетельствах, если не учитывать точки зрения тех читателей, которые заведомо считают, что древность во всем превзошла современный мир. Первый пример, который приходит на ум, – это сетования их но поводу современных войск, которым якобы недостает тех свойств, которые характерны были для древних воинов. Но забывают при этом, что у древних гомеровских воинов не было ни верховой лошади, ни копья, ни щита, ни лат. Они принуждены были ходить пешком, а укрывались за камнем либо плитой, что не позволяло им ни успешно защищаться, ни преследовать врага, ни – что самое главное – сражаться в открытую. Отсюда их репутация хитрых тактиков, тогда как на деле искусства было мало в их действиях, ибо все, что им оставалось, – это раскручивать пращу да посылать снаряды, не ведая, долетят они до цели или нет, да, собственно, не зная даже, где находится цель. Вот уровень, на котором стояла армия в те времена. В отличие от них нынешние лучники имеют панцири и наколенники, колчан у них с правой стороны, меч – с левой, у некоторых воинов и копье за плечами, и небольшой щит для защиты лица и шеи. Будучи прекрасными наездниками, они к тому же великолепные стрелки и могут посылать стрелу на полном скаку, причем как вслед убегающему противнику, так и отбиваясь от преследователя. Они натягивают тетиву почти до уха с такой силой, что стрела способна пробить и панцирь, и щит. Однако находятся люди, которые с пренебрежением относятся к современному войску, продолжая настаивать на преимуществах древнего боя и упрямо не желая считаться с новыми изобретениями. Непонимание такого рода, разумеется, бессильно лишить современные приемы ведения войны их очевидного преимущества и неоспоримого значения».
Рассуждение Прокопия – несуразица, опровергающая самое себя, поэтому единственное замечание, которое необходимо сделать в данном случае, – это то, что панцирь, который Прокопий представляет читателю как величайшее достижение греческого гения, был в действительности для греков и римлян изобретением не более оригинальным, чем открытие железа дорийцами. Этот всадник – с ног до головы покрытый броней и прекрасно владеющий оружием – был в высшей мере чужд греческой и римской военной традиции, отводившей коннице второстепенную роль, а главное значение придававшей пехоте, сила которой измерялась коллективным действием и дисциплиной, причем ценилось это значительно выше, чем снаряжение и навыки отдельного солдата. В римской армии верховой лучник появился немногим более чем за два столетия до Прокопия, и если он стал в столь короткий период основной единицей римской армии, то эта революция в военной технике свидетельствует только о том, что знаменитая вошедшая в историю своими победами римская пехота начала свое быстрое н очевидное разложение.
В своем восхвалении верхового лучника Прокопий достигает прямо противоположного эффекта. Вместо гимна греческой и римской военной технике он произносит ей надгробную речь. Однако, пусть иллюстраций Прокопия и неудачна, в целом он прав, отмечая несомненное совершенство тогдашней военной техники. Касаясь этой области греческой и римской социальной истории, оставим на некоторое время ее эпилог, сосредоточив наше внимание на тысячелетнем периоде ее. начавшемся с изобретения спартанской фаланги во Второй Мессенской войне во второй половине VII в. до н.э. и завершившемся поражением и дискредитацией римского легиона в битве при Андрианополе в 378 г. н.э. [367]Развитие эллинистической военной техники может быть последовательно прослежено в этот период, и тогда мы легко убедимся, что остановка или замедление роста эллинистической цивилизации неизменно сопровождались развитием эллинистического военного искусства.
Изобретение спартанской фаланги [368], представлявшее собой первое явное достижение, по дошедшим до нас свидетельствам, явилось результатом событий, остановивших рост спартанского варианта эллинской цивилизации.
Следующее значительное усовершенствование состояло в разделении пехоты на два вида: македонских фалангистов и афинских пелтастов. Македонская фаланга, вооруженная двуручными пиками вместо одноручных копий, была сильнее в наступлении, чем ее спартанская предшественница, но она была менее маневренна и поэтому более уязвима в случае расстройства боевого порядка. Для защиты ее флангов и вводились пелтасты: новый тип легкой пехоты, использовавшийся в качестве застрельщиков. Македонские фалангисты и афинские пелтасты, действуя объединенными усилиями, представляли собой значительно более эффективный тип пехоты, чем единая фаланга спартанской модели. Это второе усовершенствование эллинской военной техники родилось из братоубийственных войн, терзавших эллинский мир в течение века – от начала Пелопоннесской войны 431 г. до н.э. до македонской победы при Херонее в 338 г. до н.э. [369], – века, ставшего свидетелем надлома эллинской цивилизации и движения ее к распаду.
Следующее крупное усовершенствование военного дела было совершено римлянами, которые сумели соединить достоинство, устранив недостатки фалангистов и пелтастов, создав новую воинскую единицу – легион. Легионер был вооружен двумя копьями и колющим мечом, а легион шел в наступление открытым порядком двумя волнами, а третья волна, вооруженная и построенная по типу традиционной фаланги, находилась в резерве. Это третье усовершенствование появилось в результате нового круга братоубийственных войн, который начался в 218 г. до н.э. войной Ганнибала, а закончился III Македонской войной в 168 г. до н.э [370], когда римляне нанесли сокрушительный удар всем великим державам эллинистического мира той поры.
Четвертым, и последним, достижением стало усовершенствование легиона: процесс, начавшийся с Мария и закончившийся при Цезаре [371], – результат ста лет переворотов и гражданских войн. Таким образом, при Цезаре и Крассе греко-римская военная техника достигла зенита своего развития. И то же самое поколение стало свидетелем распада эллинской цивилизации. Ибо век римских революций и гражданских войн, начавшийся в 133 г. н.э., достиг своего пика при Тиберии Гракхе, а миссия Цезаря заключалась в том, чтобы выйти из смутного времени и создать предпосылки образования универсального государства, что в конце концов удалось Августу после битвы при Акциуме [372].
Проследив историю последовательных нововведений в сфере военного дела, можно отчетливо видеть, что они сопутствовали не росту цивилизации, а надлому и распаду ее.
Искусство войны – это не единственная сфера приложения технической мысли, находящейся в обратно пропорциональной зависимости к общему прогрессу социальной системы. Война – столь очевидно антиобщественная деятельность, что противоречие между военным и социальным прогрессом не вызывает особого удивления. И заметим, что во всех рассмотренных нами примерах рост технических достижений сопровождался остановкой общественного развития или замедлением его, причем техника развивалась за счет всего общества, но обслуживала преимущественно армию. Возьмем теперь случай из совершенно противоположной области. Обратимся к главной и самой мирной сфере приложения рук человеческих – к искусству обработки земли. Если проследить развитие сельскохозяйственной техники на общем фоне эллинистической истории, то мы обнаружим, что и здесь рост технических достижений сопровождался упадком цивилизации.
Сначала, возможно, мы наткнемся на некоторое отступление от привычной схемы. Если первое исторически достоверное нововведение в эллинском военном деле имело следствием остановку роста одной из эллинских общин, то первое сравнимое с ним нововведение в эллинском земледелии дало более счастливый результат. В области земледелия первыми эллинскими новаторами были не спартанцы, а афиняне. Когда Аттика по инициативе Солона повернула Элладу от смешанного сельского хозяйства, производящего натуральный продукт для внутреннего потребления, к режиму специализированного сельскохозяйственного производства, ориентированного на экспорт [373], эта революция в земледелии сопровождалась таким взрывом энергии и столь бурным ростом, что мощный порыв распространился за пределы Аттики, вливая новые жизненные силы в эллинское общество.
В дальнейшем, однако, история нововведений в эллинском земледелии принимает другой, на сей раз более драматический поворот. Следующая ступень в совершенствовании эллинистического сельского хозяйства заключалась в расширении масштабов специализации через организацию массового производства. Представляется, что этот шаг впервые был предпринят в колониальных эллинских общинах на заморских берегах Сицилии, ибо сицилийские греки начали расширять рынок вина и масла за счет варваров Западного Средиземноморья, которые стремились получить эти продукты у соседей, не обременяя себя разведением собственных виноградников и оливковых рощ. Первое свидетельство новых масштабов аттического сельского хозяйства обнаруживается на территории греко-сицилийского города-государства Агригента к концу первой четверти V в. до н.э., но опыт этот нес в себе заметный социальный порок благодаря широкому применению рабского труда. Описание этого мы находим у Диодора Сицилийского в его «Исторической библиотеке».
Грандиозный технический прогресс, достигнутый в ходе аграрной революции, был омрачен, однако, столь же великим спадом, ибо новые формы рабства, на которых держалось ландифундистское земледелие, представляли собой значительно большее социальное зло, чем рабство патриархальное. Ландифундистское рабство было более массовым, более бесчеловечным и жестоким.
Система массового производства с помощью рабского труда для насыщения внешнего рынка сельскохозяйственной продукцией распространилась на весь средиземноморский бассейн. Система латифундий в сельском хозяйстве, основанная на рабском труде, значительно повышала продуктивность земли, а это в свою очередь поощряло землевладельцев к расширению плантаций винограда и маслин, а значит, и к укреплению рабства. Но эта же система подрывала, социальные отношения, ибо, где бы ни распространялось плантационное рабство, оно искореняло и пауперизировало крестьян с той же неотвратимостью, с какой неизбежно развращают человека нечестно заработанные деньги.
Социальные последствия не заставили себя ждать. Сельская местность обезлюдела, в городе рос паразитический пролетариат. Эго был фатальный, необратимый путь. Все усилия последующих поколений римлян, например, смелые политические реформы самоотверженных Гракхов или щедрая система алиментаций [374]. введенная во II в н.э., оказались тщетными. Ничто не могло избавить римский мир от того социального зла, которое принесло с собой последнее достижение а области римского сельскохозяйственного производства и агротехники. Никакие реформы не могли остановить разрушительного действия системы, пока она сама не рухнула под бременем финансового кризиса, поскольку массовое сельскохозяйственное производство опиралось на денежную экономику. Этот надлом был частью общего крушения, разразившегося в III в. н.э. и отдаленным следствием рабовладельческой системы землепользования, которая, подобно раковой опухоли разъедала ткани римского общества в течение предыдущих четырех столетий.
Римская латифундия имеет аналогию в западной истории XIX в, в плантациях хлопкового пояса Соединенных Штатов. Рабство – эта древняя социальная болезнь – и здесь возникло как этап экономического развития.
Промышленная революция придала новое дыхание экономике Южных штатов, расширив рынки сбыта хлопка-сырца и механизировав очистку и обработку его. В условиях технической реконструкции и модернизации всей западной промышленности сохранение института рабства стало угрозой не только политическому единству Соединенных Штатов, но и всему общественному благополучию западного мира. К счастью, западный мир нашел более эффективный ответ, чем в свое время эллинистический. Мы своевременно поняли, что рабство становится чересчур опасным злом. когда оно действует вкупе с чудовищной, не менее страшной силой индустриализма. И, осознав это, мы заплатили высокую цену – прошли через Гражданскую войну [375], – чтобы искоренить навсегда современное рабство. Однако до сих пор приходится преодолевать целый ряд социальных пороков, принесенных промышленной революцией. Одним из этих все еще не побежденных зол является рост паразитического городского пролетариата; это зло в наши дни подтачивает силы западного общества, как когда-то оно высасывало соки из римской общественной системы.
Несоответствие между прогрессом в технике и ростом цивилизации очевидно в тех случаях, когда техника развивалась, а рост цивилизации прекращался и начиналась стагнация. Но нет гармонии и тогда, когда в технике наблюдается застой, а цивилизация продолжает развиваться.
Например, крупный шаг вперед был сделан человеческим обществом в Европе между нижним и верхним палеолитом. «Культура верхнего палеолита связана с концом четвертого ледникового периода. На местах стоянок неандертальского человека можно обнаружить останки нескольких типов, ни один из которых не имеет точек соприкосновения с неандертальцем. Напротив, все они более или менее приближаются к современному человеку. Глядя на эти ископаемые останки в Европе, создастся впечатление, что мы имеем дело с современностью, если судить по особенностям человеческого тела» [прим57] [376].
Это преображение человеческого вида, наступившее в середине палеолитического периода, возможно, было самым эпохальным событием человеческой истории и остается таковым вплоть до настоящего времени, ибо в тот момент Предчеловек сумел превратиться в Человека, но Человеку так и не удалось с тех пор выйти на сверхчеловеческий уровень, как бы он к тому ни стремился,
Духовная революция, однако, не сопровождалась сколько-нибудь заметными изменениями в технике, так что, приняв технологическую классификацию, мы должны будем художников, создавших наскальные рисунки верхнего палеолита, очарование которых действует на воображение и сегодня, рассматривать как «недостающее звено» [377].
Этому примеру, когда техника оставалась неизменной, а цивилизованность сделала значительный шаг вперед, можно противопоставить пример, в котором техника оставалась неизменной, а цивилизация деградировала.
Техника производства железа, освоенная в Эгейском бассейне в период, когда минойская цивилизация переживала упадок, оставалась неизменной – ни совершенствуясь, ни ухудшаясь – вплоть до следующего великого социального спада, постигшего на этот раз эллинистический мир. Западный мир унаследовал технику производства железа у Рима, как унаследовал латинское письмо и греческую математику. В социальном плане произошел катаклизм, эллинистическая цивилизация распалась, наступило междуцарствие, из которого выросла западная цивилизация. Но в царстве техники не было соответствующего разрыва непрерывности.
Другой пример техники, топчущейся на одном месте, в то время как цивилизация пятится назад, приводит арабский историк Ибн Хальдун в описании своей родной страны. Он замечает, что в той части Иберийского полуострова, что оставалась под мусульманским правлением, древние искусства продолжали сохраняться, однако освященный веками общественный порядок резко распадался.
Итак, данный эмпирический обзор с большой наглядностью показывает, что не существует какого-либо соответствия между прогрессом в области техники и прогрессом в развитии цивилизации в целом. Однако, хотя история техники сама по себе не является критерием роста цивилизаций, она может служить ключом в поисках такого критерия.
История техники, до сих пор не открывавшая нам никаких законов общественного прогресса, все же открывает нам принцип, который стоит за прогрессом техническим. Принцип этот можно определить как закон прогрессирующего упрощения.
Например, в истории современной транспортной системы на Западе замена мускульной силы механической знаменовала технический прогресс, который сопровождался дальнейшим развитием материального инструментария. Локомотив, придя на смену лошади, потребовал строительства железнодорожных путей, тоннелей, виадуков, что привело к уничтожению естественного ландшафта. Когда в свою очередь паровой двигатель был заменен двигателем внутреннего сгорания, произошло значительное упрощение. Двигатель внутреннего сгорания, позволивший создать автомобиль, обладает всеми достоинствами парового двигателя и лишен многих его недостатков, ибо при автомобильном сообщении отпадает необходимость в столь сложном инженерно-техническом обеспечении пути. Кроме того, автомобиль способен развить скорость не меньшую, чем паровоз, и при этом он обладает почти такой же свободой передвижения, как лошадь.
Закон прогрессирующего упрощения просматривается также в историй современной западной техники связи. Электрический телеграф и телефон, электрические линии, посредством которых передавался код Морзе или человеческий голос, требовали металлического провода. Затем следует изобретение беспроволочного телеграфа и телефона. Это техническое достижение сделало возможным передачу человеческого голоса на расстояние через эфир с той же скоростью, с какой органы речи непосредственно передают сигналы через воздух.
Или возьмем историю письменности, этого древнейшего средства передачи мысли не в звуковом выражении, а через символ или знак, способный сохраниться в Пространстве и Времени. В истории письменности наблюдается не только соответствие между развитием техники письма и упрощением формы, но эти две тенденции фактически тождественны друг другу, поскольку вся техническая проблема, которую должно решить письмо как фиксатор, хранитель и посредник человеческой речи, – это отчетливая репрезентация широчайшей сферы человеческого языка с максимальной экономией визуальных символов.
Возможно, наиболее громоздкой из когда-либо изобретенных человеком является китайская письменность, где иероглифы эволюционировали практически без упрощения и где каждая пиктограмма [379]представляет собой не звук или отдельное слово, а идею. Поскольку идеи, посещающие человека, бесконечно разнообразны, число знаков в китайской письменности распадается на пять фигур, а каждый отдельный знак может содержать больше линий, чем западный алфавит – букв. Естественно, что китайская письменность технически наиболее несовершенна и наиболее громоздка среди всех употребляемых ныне систем. Она технически менее совершенна, чем и не дошедшие до нас системы. Египетская иероглифика и шумерская клинопись, каждая независимо от другой, определенным образом эволюционировали и пришли к большей экономии визуальных символов. Если бы египетское и шумерское письмо полностью отказалось от использования идеограмм и перешло на фонограммы, то, возможно, обе эти системы письма сохранились бы живыми до наших дней. Однако этого не произошло.Они продолжали использование фонограмм параллельно с идеограммами (порочная практика, ставшая источником путаницы, вместо того чтобы внести в систему большую ясность). Тем не менее и египетское, и шумерское письмо технически во всех отношениях более развито, чем китайское. Число пиктограмм в них более ограниченно, и они проще по форме. Египтяне провели значительное формальное упрощение, ими был разработан вариант курсивного написания, а анализ звуков человеческой речи позволил создать фонограммы для отдельных слогов, состоящих только из одной согласной. Последнее достижение привело египтян к самому порогу изобретения консонантного алфавита.
В историческом алфавите, изобретенном каким-то древнесирийским книжником, тогда как египетские писцы не смогли этого сделать, упрощение письменности, что фактически и означало ее техническое усовершенствование, было полным и радикальным. Сущность алфавита – разложение звуков человеческой речи на отдельные составляющие и представление каждого из этих элементов отдельным визуальным символом, соединяющим в себе четкость и простоту формы. Финикийцы – изобретатели алфавита – выделили и обозначили согласные. Греки заимствовали эту находку, а затем развили и дополнили алфавит, выделив и обозначив также и гласные звуки. Латинский алфавит, ставший письменностью западного общества, – это вариант греческого без каких-либо существенных изменений с технической стороны.
История письменности, кульминацией которой было создание алфавита, может служить яркой иллюстрацией закона соответствия между совершенствованием техники и упрощением аппарата. Действие этого закона можно проследить также в истории языка – технике артикулированных и значимых звуков. Процесс этот первичен относительно процесса возникновения письменности и, видимо, совпадает с самой историей человечества.
В истории языка, как и в истории письменности, упрощение – это линия технического прогресса. Тенденция языка, прогрессивно развивающегося, – отказываться от громоздкого аппарата флексий [380], которыми наполнены части речи и которые несут определенные значения, вводя вместо этого предлоги, дополнительные глаголы, частицы. Можно заметить, что эта тенденция в развитии техники языка схожа с тенденцией совершенствования письменности, когда наблюдается переход от идеографических пиктограмм к конвенциональным символам, представляющим элементарные звуки. В обоих случаях преследуется одна цель – максимально возможное упрощение и экономия форм и средств выражения.
Верхнепалеолитическое, например, общество довольствовалось примитивными орудиями, но оно совершенствовало свое эстетическое чувство и художественное мастерство. Изящные и живые рисунки животных, сохранившиеся на стенах пещер и открытые недавно археологами, вызывают удивление и восторг. Неолитическое общество, напротив, приложило много усилий, для того чтобы выработать тщательно отесанные орудия, и, возможно, использовало их в качестве оружия в борьбе за существование, в результате которой Homo Pictorбыл вытеснен Homo Faber.Палеолитическое общество исчезло, а неолитическое общество выжило. Это, безусловно, явилось победой нового уровня техники и само по себе служило ее развитию, однако для цивилизации победа эта означала отступление назад, ибо искусство верхнепалеолитического человека вымерло вместе с ним.
Другой пример, когда развитие техники сопровождалось отступлением цивилизации, можно найти в истории минойской цивилизации. Минойское общество не вышло за пределы бронзового века. Последним и наиболее разрушительным нападением континентальноевропейских варваров постминойского движения племен был приход дорийцев, племен – носителей техники железа. Однако победа вооруженных железом дорийцев над вооруженными бронзой минойцами была победой Варварства над Цивилизацией. Железный меч, равно как и стальной танк, подводная лодка, бомбардировщик или любая другая машина уничтожения, может быть символом победы, но не символом культуры. Дорийцы, освоив технику железа, не перестали быть варварами. Железо дорийцев, возможно, не было оригинальным дорийским открытием, а просто было ими заимствовано у более искусных соседей. Итог встречи дорийцев с минойцами опровергает технологический критерий прогресса, ибо, будь он верен, железные мечи дорийцев проложили бы путь к небывалым высотам культуры, но история свидетельствует об обратном: в период постминойского междуцарствия культурный уровень общества упал чрезвычайно низко.
Прокопий Кесарийский дал историю войн римского императора Юстиниана. Эти войны, в сущности, стали последним испытанием древнего эллинистического общества. Тщетно пытаясь осуществить свою мечту восстановить территориальное единство империи, Юстиниан подорвал финансы восточных и уничтожил население балканских провинций, опустошил Италию. Но даже столь высокой ценой он не смог достичь своей односторонней цели, ибо, разбив вандалов в Африке, он открыл тем самым путь маврам, а уничтожив остготов в Италии, создал вакуум, который уже через три года после его смерти стал быстро заполняться находящимися на более низком культурном уровне лангобардами. Грядущий за войнами Юстиниана век стал низшей точкой постэллинистического междуцарствия. В восприятии Прокопия Кесарийского и его современников это было трагедией. Общество болезненно переживало и глубоко сознавало тот факт, что эллинистическая история уже прошла свой зенит. Однако, приступая к описанию роковых событий, – событий, только что нанесших эллинизму смертельный удар, – выдающийся историк находит нужным сравнить настоящее с прошлым, причем отмечает не без гордости, что его современники намного превзошли древних в военной технике и в искусстве ведения войны. «Для непредубежденного ума очевидно, что события этих войн имеют впечатляющее значение для истории. Благодаря им появилось то необычное, о чем нельзя прочитать ни в каких исторических свидетельствах, если не учитывать точки зрения тех читателей, которые заведомо считают, что древность во всем превзошла современный мир. Первый пример, который приходит на ум, – это сетования их но поводу современных войск, которым якобы недостает тех свойств, которые характерны были для древних воинов. Но забывают при этом, что у древних гомеровских воинов не было ни верховой лошади, ни копья, ни щита, ни лат. Они принуждены были ходить пешком, а укрывались за камнем либо плитой, что не позволяло им ни успешно защищаться, ни преследовать врага, ни – что самое главное – сражаться в открытую. Отсюда их репутация хитрых тактиков, тогда как на деле искусства было мало в их действиях, ибо все, что им оставалось, – это раскручивать пращу да посылать снаряды, не ведая, долетят они до цели или нет, да, собственно, не зная даже, где находится цель. Вот уровень, на котором стояла армия в те времена. В отличие от них нынешние лучники имеют панцири и наколенники, колчан у них с правой стороны, меч – с левой, у некоторых воинов и копье за плечами, и небольшой щит для защиты лица и шеи. Будучи прекрасными наездниками, они к тому же великолепные стрелки и могут посылать стрелу на полном скаку, причем как вслед убегающему противнику, так и отбиваясь от преследователя. Они натягивают тетиву почти до уха с такой силой, что стрела способна пробить и панцирь, и щит. Однако находятся люди, которые с пренебрежением относятся к современному войску, продолжая настаивать на преимуществах древнего боя и упрямо не желая считаться с новыми изобретениями. Непонимание такого рода, разумеется, бессильно лишить современные приемы ведения войны их очевидного преимущества и неоспоримого значения».
Рассуждение Прокопия – несуразица, опровергающая самое себя, поэтому единственное замечание, которое необходимо сделать в данном случае, – это то, что панцирь, который Прокопий представляет читателю как величайшее достижение греческого гения, был в действительности для греков и римлян изобретением не более оригинальным, чем открытие железа дорийцами. Этот всадник – с ног до головы покрытый броней и прекрасно владеющий оружием – был в высшей мере чужд греческой и римской военной традиции, отводившей коннице второстепенную роль, а главное значение придававшей пехоте, сила которой измерялась коллективным действием и дисциплиной, причем ценилось это значительно выше, чем снаряжение и навыки отдельного солдата. В римской армии верховой лучник появился немногим более чем за два столетия до Прокопия, и если он стал в столь короткий период основной единицей римской армии, то эта революция в военной технике свидетельствует только о том, что знаменитая вошедшая в историю своими победами римская пехота начала свое быстрое н очевидное разложение.
В своем восхвалении верхового лучника Прокопий достигает прямо противоположного эффекта. Вместо гимна греческой и римской военной технике он произносит ей надгробную речь. Однако, пусть иллюстраций Прокопия и неудачна, в целом он прав, отмечая несомненное совершенство тогдашней военной техники. Касаясь этой области греческой и римской социальной истории, оставим на некоторое время ее эпилог, сосредоточив наше внимание на тысячелетнем периоде ее. начавшемся с изобретения спартанской фаланги во Второй Мессенской войне во второй половине VII в. до н.э. и завершившемся поражением и дискредитацией римского легиона в битве при Андрианополе в 378 г. н.э. [367]Развитие эллинистической военной техники может быть последовательно прослежено в этот период, и тогда мы легко убедимся, что остановка или замедление роста эллинистической цивилизации неизменно сопровождались развитием эллинистического военного искусства.
Изобретение спартанской фаланги [368], представлявшее собой первое явное достижение, по дошедшим до нас свидетельствам, явилось результатом событий, остановивших рост спартанского варианта эллинской цивилизации.
Следующее значительное усовершенствование состояло в разделении пехоты на два вида: македонских фалангистов и афинских пелтастов. Македонская фаланга, вооруженная двуручными пиками вместо одноручных копий, была сильнее в наступлении, чем ее спартанская предшественница, но она была менее маневренна и поэтому более уязвима в случае расстройства боевого порядка. Для защиты ее флангов и вводились пелтасты: новый тип легкой пехоты, использовавшийся в качестве застрельщиков. Македонские фалангисты и афинские пелтасты, действуя объединенными усилиями, представляли собой значительно более эффективный тип пехоты, чем единая фаланга спартанской модели. Это второе усовершенствование эллинской военной техники родилось из братоубийственных войн, терзавших эллинский мир в течение века – от начала Пелопоннесской войны 431 г. до н.э. до македонской победы при Херонее в 338 г. до н.э. [369], – века, ставшего свидетелем надлома эллинской цивилизации и движения ее к распаду.
Следующее крупное усовершенствование военного дела было совершено римлянами, которые сумели соединить достоинство, устранив недостатки фалангистов и пелтастов, создав новую воинскую единицу – легион. Легионер был вооружен двумя копьями и колющим мечом, а легион шел в наступление открытым порядком двумя волнами, а третья волна, вооруженная и построенная по типу традиционной фаланги, находилась в резерве. Это третье усовершенствование появилось в результате нового круга братоубийственных войн, который начался в 218 г. до н.э. войной Ганнибала, а закончился III Македонской войной в 168 г. до н.э [370], когда римляне нанесли сокрушительный удар всем великим державам эллинистического мира той поры.
Четвертым, и последним, достижением стало усовершенствование легиона: процесс, начавшийся с Мария и закончившийся при Цезаре [371], – результат ста лет переворотов и гражданских войн. Таким образом, при Цезаре и Крассе греко-римская военная техника достигла зенита своего развития. И то же самое поколение стало свидетелем распада эллинской цивилизации. Ибо век римских революций и гражданских войн, начавшийся в 133 г. н.э., достиг своего пика при Тиберии Гракхе, а миссия Цезаря заключалась в том, чтобы выйти из смутного времени и создать предпосылки образования универсального государства, что в конце концов удалось Августу после битвы при Акциуме [372].
Проследив историю последовательных нововведений в сфере военного дела, можно отчетливо видеть, что они сопутствовали не росту цивилизации, а надлому и распаду ее.
Искусство войны – это не единственная сфера приложения технической мысли, находящейся в обратно пропорциональной зависимости к общему прогрессу социальной системы. Война – столь очевидно антиобщественная деятельность, что противоречие между военным и социальным прогрессом не вызывает особого удивления. И заметим, что во всех рассмотренных нами примерах рост технических достижений сопровождался остановкой общественного развития или замедлением его, причем техника развивалась за счет всего общества, но обслуживала преимущественно армию. Возьмем теперь случай из совершенно противоположной области. Обратимся к главной и самой мирной сфере приложения рук человеческих – к искусству обработки земли. Если проследить развитие сельскохозяйственной техники на общем фоне эллинистической истории, то мы обнаружим, что и здесь рост технических достижений сопровождался упадком цивилизации.
Сначала, возможно, мы наткнемся на некоторое отступление от привычной схемы. Если первое исторически достоверное нововведение в эллинском военном деле имело следствием остановку роста одной из эллинских общин, то первое сравнимое с ним нововведение в эллинском земледелии дало более счастливый результат. В области земледелия первыми эллинскими новаторами были не спартанцы, а афиняне. Когда Аттика по инициативе Солона повернула Элладу от смешанного сельского хозяйства, производящего натуральный продукт для внутреннего потребления, к режиму специализированного сельскохозяйственного производства, ориентированного на экспорт [373], эта революция в земледелии сопровождалась таким взрывом энергии и столь бурным ростом, что мощный порыв распространился за пределы Аттики, вливая новые жизненные силы в эллинское общество.
В дальнейшем, однако, история нововведений в эллинском земледелии принимает другой, на сей раз более драматический поворот. Следующая ступень в совершенствовании эллинистического сельского хозяйства заключалась в расширении масштабов специализации через организацию массового производства. Представляется, что этот шаг впервые был предпринят в колониальных эллинских общинах на заморских берегах Сицилии, ибо сицилийские греки начали расширять рынок вина и масла за счет варваров Западного Средиземноморья, которые стремились получить эти продукты у соседей, не обременяя себя разведением собственных виноградников и оливковых рощ. Первое свидетельство новых масштабов аттического сельского хозяйства обнаруживается на территории греко-сицилийского города-государства Агригента к концу первой четверти V в. до н.э., но опыт этот нес в себе заметный социальный порок благодаря широкому применению рабского труда. Описание этого мы находим у Диодора Сицилийского в его «Исторической библиотеке».
Грандиозный технический прогресс, достигнутый в ходе аграрной революции, был омрачен, однако, столь же великим спадом, ибо новые формы рабства, на которых держалось ландифундистское земледелие, представляли собой значительно большее социальное зло, чем рабство патриархальное. Ландифундистское рабство было более массовым, более бесчеловечным и жестоким.
Система массового производства с помощью рабского труда для насыщения внешнего рынка сельскохозяйственной продукцией распространилась на весь средиземноморский бассейн. Система латифундий в сельском хозяйстве, основанная на рабском труде, значительно повышала продуктивность земли, а это в свою очередь поощряло землевладельцев к расширению плантаций винограда и маслин, а значит, и к укреплению рабства. Но эта же система подрывала, социальные отношения, ибо, где бы ни распространялось плантационное рабство, оно искореняло и пауперизировало крестьян с той же неотвратимостью, с какой неизбежно развращают человека нечестно заработанные деньги.
Социальные последствия не заставили себя ждать. Сельская местность обезлюдела, в городе рос паразитический пролетариат. Эго был фатальный, необратимый путь. Все усилия последующих поколений римлян, например, смелые политические реформы самоотверженных Гракхов или щедрая система алиментаций [374]. введенная во II в н.э., оказались тщетными. Ничто не могло избавить римский мир от того социального зла, которое принесло с собой последнее достижение а области римского сельскохозяйственного производства и агротехники. Никакие реформы не могли остановить разрушительного действия системы, пока она сама не рухнула под бременем финансового кризиса, поскольку массовое сельскохозяйственное производство опиралось на денежную экономику. Этот надлом был частью общего крушения, разразившегося в III в. н.э. и отдаленным следствием рабовладельческой системы землепользования, которая, подобно раковой опухоли разъедала ткани римского общества в течение предыдущих четырех столетий.
Римская латифундия имеет аналогию в западной истории XIX в, в плантациях хлопкового пояса Соединенных Штатов. Рабство – эта древняя социальная болезнь – и здесь возникло как этап экономического развития.
Промышленная революция придала новое дыхание экономике Южных штатов, расширив рынки сбыта хлопка-сырца и механизировав очистку и обработку его. В условиях технической реконструкции и модернизации всей западной промышленности сохранение института рабства стало угрозой не только политическому единству Соединенных Штатов, но и всему общественному благополучию западного мира. К счастью, западный мир нашел более эффективный ответ, чем в свое время эллинистический. Мы своевременно поняли, что рабство становится чересчур опасным злом. когда оно действует вкупе с чудовищной, не менее страшной силой индустриализма. И, осознав это, мы заплатили высокую цену – прошли через Гражданскую войну [375], – чтобы искоренить навсегда современное рабство. Однако до сих пор приходится преодолевать целый ряд социальных пороков, принесенных промышленной революцией. Одним из этих все еще не побежденных зол является рост паразитического городского пролетариата; это зло в наши дни подтачивает силы западного общества, как когда-то оно высасывало соки из римской общественной системы.
Несоответствие между прогрессом в технике и ростом цивилизации очевидно в тех случаях, когда техника развивалась, а рост цивилизации прекращался и начиналась стагнация. Но нет гармонии и тогда, когда в технике наблюдается застой, а цивилизация продолжает развиваться.
Например, крупный шаг вперед был сделан человеческим обществом в Европе между нижним и верхним палеолитом. «Культура верхнего палеолита связана с концом четвертого ледникового периода. На местах стоянок неандертальского человека можно обнаружить останки нескольких типов, ни один из которых не имеет точек соприкосновения с неандертальцем. Напротив, все они более или менее приближаются к современному человеку. Глядя на эти ископаемые останки в Европе, создастся впечатление, что мы имеем дело с современностью, если судить по особенностям человеческого тела» [прим57] [376].
Это преображение человеческого вида, наступившее в середине палеолитического периода, возможно, было самым эпохальным событием человеческой истории и остается таковым вплоть до настоящего времени, ибо в тот момент Предчеловек сумел превратиться в Человека, но Человеку так и не удалось с тех пор выйти на сверхчеловеческий уровень, как бы он к тому ни стремился,
Духовная революция, однако, не сопровождалась сколько-нибудь заметными изменениями в технике, так что, приняв технологическую классификацию, мы должны будем художников, создавших наскальные рисунки верхнего палеолита, очарование которых действует на воображение и сегодня, рассматривать как «недостающее звено» [377].
Этому примеру, когда техника оставалась неизменной, а цивилизованность сделала значительный шаг вперед, можно противопоставить пример, в котором техника оставалась неизменной, а цивилизация деградировала.
Техника производства железа, освоенная в Эгейском бассейне в период, когда минойская цивилизация переживала упадок, оставалась неизменной – ни совершенствуясь, ни ухудшаясь – вплоть до следующего великого социального спада, постигшего на этот раз эллинистический мир. Западный мир унаследовал технику производства железа у Рима, как унаследовал латинское письмо и греческую математику. В социальном плане произошел катаклизм, эллинистическая цивилизация распалась, наступило междуцарствие, из которого выросла западная цивилизация. Но в царстве техники не было соответствующего разрыва непрерывности.
Другой пример техники, топчущейся на одном месте, в то время как цивилизация пятится назад, приводит арабский историк Ибн Хальдун в описании своей родной страны. Он замечает, что в той части Иберийского полуострова, что оставалась под мусульманским правлением, древние искусства продолжали сохраняться, однако освященный веками общественный порядок резко распадался.
Итак, данный эмпирический обзор с большой наглядностью показывает, что не существует какого-либо соответствия между прогрессом в области техники и прогрессом в развитии цивилизации в целом. Однако, хотя история техники сама по себе не является критерием роста цивилизаций, она может служить ключом в поисках такого критерия.
Этерификация [378]
История техники, до сих пор не открывавшая нам никаких законов общественного прогресса, все же открывает нам принцип, который стоит за прогрессом техническим. Принцип этот можно определить как закон прогрессирующего упрощения.
Например, в истории современной транспортной системы на Западе замена мускульной силы механической знаменовала технический прогресс, который сопровождался дальнейшим развитием материального инструментария. Локомотив, придя на смену лошади, потребовал строительства железнодорожных путей, тоннелей, виадуков, что привело к уничтожению естественного ландшафта. Когда в свою очередь паровой двигатель был заменен двигателем внутреннего сгорания, произошло значительное упрощение. Двигатель внутреннего сгорания, позволивший создать автомобиль, обладает всеми достоинствами парового двигателя и лишен многих его недостатков, ибо при автомобильном сообщении отпадает необходимость в столь сложном инженерно-техническом обеспечении пути. Кроме того, автомобиль способен развить скорость не меньшую, чем паровоз, и при этом он обладает почти такой же свободой передвижения, как лошадь.
Закон прогрессирующего упрощения просматривается также в историй современной западной техники связи. Электрический телеграф и телефон, электрические линии, посредством которых передавался код Морзе или человеческий голос, требовали металлического провода. Затем следует изобретение беспроволочного телеграфа и телефона. Это техническое достижение сделало возможным передачу человеческого голоса на расстояние через эфир с той же скоростью, с какой органы речи непосредственно передают сигналы через воздух.
Или возьмем историю письменности, этого древнейшего средства передачи мысли не в звуковом выражении, а через символ или знак, способный сохраниться в Пространстве и Времени. В истории письменности наблюдается не только соответствие между развитием техники письма и упрощением формы, но эти две тенденции фактически тождественны друг другу, поскольку вся техническая проблема, которую должно решить письмо как фиксатор, хранитель и посредник человеческой речи, – это отчетливая репрезентация широчайшей сферы человеческого языка с максимальной экономией визуальных символов.
Возможно, наиболее громоздкой из когда-либо изобретенных человеком является китайская письменность, где иероглифы эволюционировали практически без упрощения и где каждая пиктограмма [379]представляет собой не звук или отдельное слово, а идею. Поскольку идеи, посещающие человека, бесконечно разнообразны, число знаков в китайской письменности распадается на пять фигур, а каждый отдельный знак может содержать больше линий, чем западный алфавит – букв. Естественно, что китайская письменность технически наиболее несовершенна и наиболее громоздка среди всех употребляемых ныне систем. Она технически менее совершенна, чем и не дошедшие до нас системы. Египетская иероглифика и шумерская клинопись, каждая независимо от другой, определенным образом эволюционировали и пришли к большей экономии визуальных символов. Если бы египетское и шумерское письмо полностью отказалось от использования идеограмм и перешло на фонограммы, то, возможно, обе эти системы письма сохранились бы живыми до наших дней. Однако этого не произошло.Они продолжали использование фонограмм параллельно с идеограммами (порочная практика, ставшая источником путаницы, вместо того чтобы внести в систему большую ясность). Тем не менее и египетское, и шумерское письмо технически во всех отношениях более развито, чем китайское. Число пиктограмм в них более ограниченно, и они проще по форме. Египтяне провели значительное формальное упрощение, ими был разработан вариант курсивного написания, а анализ звуков человеческой речи позволил создать фонограммы для отдельных слогов, состоящих только из одной согласной. Последнее достижение привело египтян к самому порогу изобретения консонантного алфавита.
В историческом алфавите, изобретенном каким-то древнесирийским книжником, тогда как египетские писцы не смогли этого сделать, упрощение письменности, что фактически и означало ее техническое усовершенствование, было полным и радикальным. Сущность алфавита – разложение звуков человеческой речи на отдельные составляющие и представление каждого из этих элементов отдельным визуальным символом, соединяющим в себе четкость и простоту формы. Финикийцы – изобретатели алфавита – выделили и обозначили согласные. Греки заимствовали эту находку, а затем развили и дополнили алфавит, выделив и обозначив также и гласные звуки. Латинский алфавит, ставший письменностью западного общества, – это вариант греческого без каких-либо существенных изменений с технической стороны.
История письменности, кульминацией которой было создание алфавита, может служить яркой иллюстрацией закона соответствия между совершенствованием техники и упрощением аппарата. Действие этого закона можно проследить также в истории языка – технике артикулированных и значимых звуков. Процесс этот первичен относительно процесса возникновения письменности и, видимо, совпадает с самой историей человечества.
В истории языка, как и в истории письменности, упрощение – это линия технического прогресса. Тенденция языка, прогрессивно развивающегося, – отказываться от громоздкого аппарата флексий [380], которыми наполнены части речи и которые несут определенные значения, вводя вместо этого предлоги, дополнительные глаголы, частицы. Можно заметить, что эта тенденция в развитии техники языка схожа с тенденцией совершенствования письменности, когда наблюдается переход от идеографических пиктограмм к конвенциональным символам, представляющим элементарные звуки. В обоих случаях преследуется одна цель – максимально возможное упрощение и экономия форм и средств выражения.