Страница:
Как часто творческое меньшинство, дав успешный ответ на вызов, вновь духовно обновлялось, как бы рождаясь заново, чтобы творчески ответить на следующие один за другим вызовы? И как часто они предпочитали почивать на лаврах, растеряв свои творческие потенции, или впадали в пресыщение и необузданность, которые вели их к гибели? Лучше всего попытаться ответить на эти вопросы, вновь прибегнув к испытанному методу эмпирического анализа.
Неразумное и предосудительное равнодушие к настоящему проистекает зачастую из повышенного увлечения прошлым. Увлечение это есть грех идолопоклонства, который, но древнейшей еврейской религиозной схеме, более всего способен вызвать гнев «Бога-ревнителя». Идолопоклонство можно определить как интеллектуальное и морально ущербное и слепое обожествление части вместо целого, твари вместо Творца и времени вместо вечности. Это – одно из заблуждений человеческого духа, имеющее следствием превращение «высоких божественных трудов» в «мерзость запустения» (Дан. 9, 27, и 12, II, Марк 8, 14; Матф. 24, 15). В практической жизни эта моральная аберрация может принять форму всеобщего поклонения отдельной личности либо обществу. Иногда предметом безудержного поклонения становится определенный институт или техническое средство, сослужившее в свое время добрую службу общественному развитию. Рассмотрим каждый из этих видов идолопоклонства.
Яркий пример идолизации эфемерной личности можно встретить в истории Афин, которые постигла кара Немезиды за их чрезмерное увлечение былой ролью «школы Эллады».
Мы уже видели, как Афины завоевали себе столь великолепный титул своим редкостно удачным ответом на природный и социальный вызовы, брошенные им на раннем историческом этапе. Благодаря этому они создали изумительную творческую культуру и успешно развивали ее. Афинский вклад в общее дело Эллады действительно чрезвычайно велик, но сама ситуация, в которой Афины были названы школой Эллады, могла бы напомнить афинянам, что достижения их все-таки не предел совершенства. Следовало бы помнить, что роковая война разразилась, потому что Афины оказались неспособными ответить на очередной вызов, опираясь только на свои внутренние резервы. Поэтому, когда в 431-430 гг. до н.э. Перикл громогласно провозгласил Афины «школой Эллады», эта фраза вряд ли вызвала у присутствующих восторг самообожания, скорее она могла побудить ненавидеть себя и каяться «в прахе и пепле» (Иов 42, 6). Военное поражение Афин в 404 г. до н.э. и смертный приговор Сократу дали повод гениальному Платону публично усомниться в афинских доблестях. Но этот жест, увы, не принес добра философу и не произвел должного впечатления на его сограждан. А эпигоны афинских героев, принесших Афинам титул «школы Эллады», изощрялись, чтобы придать этому титулу еще больший вес, но доказали в конце концов лишь свою полную неспособность к обучению. Они курили фимиам уже мертвым Афинам.
В политическом плане аттический эгоизм навлек много несчастий на Афины как результат повторения уже пройденных ошибок. В 404 г. до н.э. Афины утратили политическое лидерство в Элладе и привели эллинскую цивилизацию к надлому. Их неисправимый эгоизм не дал возможности в IV в. до н.э. противостоять македонской военной силе. И только появление на границах эллинского мира действительно великих держав заставило Афины отказаться от претензий на статус лидера эллинизма. Но даже когда настал роковой час, Афины предпочли изоляцию и в гордыне своей равнодушно наблюдали, как Рим разоряет отчаянно сопротивляющихся соседей. Афины не пришли им на помощь, хотя те делали попытку создать в целях обороны федерацию. И только когда Рим стал угрожать непосредственно Афинам, афиняне заняли наконец антиримскую позицию. Однако к тому времени все потенциальные союзники были уже подавлены Римом. За свою недальновидность Афины жестоко поплатились. В 86 г. до н.э. римский завоеватель Сулла взял Афины штурмом. И хотя Сулла пощадил Афины и город не был полностью разграблен и уничтожен, этот последний и бесславный выход на арену международной политики стал позорным финалом афинской политической истории [433].
Афиняне были убеждены, что все их неудачи произошли из-за чрезмерного увлечения своим прошлым. Именно здесь и нам следует поискать психологическую причину их упорного самоубийственного эгоизма. Обратимся для сравнения к истории других эллинских обществ, бывших, пожалуй, не ниже Афин по интеллектуальному уровню, но свободных от груза славы Перикла.
Взять, к примеру, презрительное описание афинянином Ксенофонтом своих ахейских и аркадийских товарищей, искавших славы и денег в пестром отряде наемников, служивших в 401 г. до н.э. Киру, Обозревая эту Элладу в миниатюре, Ксенофонт с легким раздражением – а скорее снисходительно – описывает ахейцев и аркадийцев своевольными, импульсивными, недальновидными, недисциплинированными и, конечно, куда как более грубыми и дикими, чем афиняне, спартанцы или беотийцы – представители утонченного и прогрессивного эллинского общества. Часто наблюдения Ксенофонта весьма точны. Однако роли переменились так быстро, что аркадийский историк Полибий (202-120 до н.э.) не только сурово осуждал афинского политика IV в. до н.э. Демосфена за местничество, но и мог позволить себе противопоставить неудачной деятельности Демосфена политическую мудрость его аркадийских современников, предшественников Полибия.
В III в. до н.э. ахейцы и аркадийцы, возглавлявшие движение за освобождение Эллады от македонских оков, создали политическую систему добровольной федерации, что было единственным средством сохранить независимость маленьких городов-государств, не жертвуя их местной автономией [434]. Даже верные традиции спартанцы нашли новую систему гибкой и смелой, и это на время пробудило их от вековой летаргии. И только Афины в столь критический момент, когда решалась участь Эллады, оставались холодными, отстраненными и убийственно равнодушными.
Эта бесчувственность Афин в их последние дни оказывается еще более поразительной, если обратиться к сфере культуры. Активность Афин на этом поприще в лучшие времена ее истории была удивительной и весьма плодотворной. IV в. до н.э. стал политической осенью афинской истории, но в то же время это был зенит ее культурного лета. Закат был медленным, однако ко времени Полибия Афины уже не могли претендовать на культурную монополию в Элладе. Даже в области философии они утратили свой непререкаемый некогда авторитет.
Выступление Ап. Павла против афинян напоминает выступление Христа против фарисеев. Хотя Ап. Павел по афинскому обычаю проповедовал на площади, его рассказ о Воскресении встретил сильное недоумение у афинян, которые находились под влиянием стоического и эпикурейского прошлого. Павел возмущался духом этого «города, полного идолов» (Деян. 17, 16-34), что вполне соответствовало действительности. Афины к тому времени отказались от своей духовной миссии. И функция поля, взрастившего семена эллинской философии и сирийской религии, была принята не Аттикой, а Малой Азией.
Через три века после миссии Павла, когда каппадокийские отцы церкви закладывали духовный фундамент нового социального порядка, Афины вдохновляли императора Юлиана, лелеявшего безнадежно далекую от реальности мечту облечь язычество в христианские образы и создать свою искусственную церковь [435]. Через сто лет остатки афинской культурной традиции легли в основу противоестественного союза схоластического интеллектуализма с архаизированным возрождением примитивных суеверий, от которых гений эллинской философии освободился еще тысячу лет назад, в период своего ионического детства. Это было время, когда Афины уже уединились в своей аттической цитадели, и эта изоляция привела к слиянию того самого высокого и самого низкого, что сохранилось от античной культуры. Деятельность этих поздних носителей дряхлой аттической учености была прекращена правительственным указом против язычества, когда в 529 г. закрыли Афинский университет [436]. Опальные афинские ученые искали убежища в Азии среди сасанидских врагов Восточного Рима; но, удаляясь на восток, в зороастрийские центры, они фактически двигались в глубь агрессивной сирийской культуры, которая уже преуспела в разрушении эллинизма на его родине. Однако афинские беженцы, попав в столь негостеприимный мир, вскоре почувствовали непереносимую ностальгию. К счастью, у этой трагикомедии был благополучный конец. Хосров I, заключив мир с Византией в 533 г. н.э., внес в договор специальный пункт, гарантировавший лояльность византийцев к его языческим протеже, желающим поселиться в «римских» землях. Однако аттическая приверженность к идолопоклонству не исчерпалась судьбой его последних профессиональных адептов. Первое успешное введение иконопочитания в православное христианство было осуществлено императрицей Ириной, афинянкой по происхождению (780-802) [437].
Даже беглый взгляд на политическую и культурную роль Афин в процессе разложения эллинского общества отмечает парадоксальный факт. Определенный период в эллинской истории справедливо называется аттическим веком. Но и в последующую эпоху, которая несла еще явную печать аттических достижений прошлого, Афины сумели выделиться среди других эллинских обществ, однако на сей раз прямо противоположным образом – полным отсутствием творческого вклада в решение текущих проблем.
Аттический парадокс, объяснение которому можно найти в идолизации мертвого прошлого Афин, имеет четкую параллель в западном мире, где также обнаруживается контрастность социальных ролей Италии, которые она играла на разных этапах западной истории.
Возьмем новый период западной истории, обозначив его начало второй половиной XV в., а конец – второй половиной XIX в. Легко прослеживаются итальянские корни современной экономической и политической систем, эстетических и интеллектуальных воззрений. Непревзойденный творческий дух Италии XIV–XV вв. явился могучим импульсом для развития. Четыре последующих века можно назвать итальянскими. Здесь снова мы сталкиваемся с аттическим парадоксом, ибо вклад итальянцев в общий прогресс оказался на этом периоде намного скромнее, чем их трансальпийских преемников.
В качестве примера возьмем Венецию как особенно горькую иллюстрацию болезни, охватившей исторические города-государства Италии.
В начале XVI в. могло показаться, что Венеция – баловень судьбы. Она смогла защитить себя в критический период бурных политических перемен. Создав свою собственную империю, она сумела сохранить ее, не отменяя республиканской конституции своих предков. Успех ее не был случайным, это было вознаграждение за трезвое и твердое государственное управление.
Однако главный секрет успеха Венеции в том, что в отличие от Афин она убереглась от соблазна самопоклонения. Однако Венеция Нового времени не может похвастаться заметными достижениями. В общем и целом Венеция не отличилась творческой активностью и не внесла сколь-нибудь значительного вклада в жизнь общества, в котором ей удалось выжить. И это объясняется тем, что она тоже по-своему пережила кару Немезиды.
В области внутренней политики увлечение своим прошлым, побудившее Венецию сохранить свою средневековую республиканскую конституцию, не позволило ей учесть конституционные достижения Швейцарии или Северных Нидерландов, которые могли бы помочь преобразовать итальянскую империю в федеративное государство на республиканской основе [438]. Не будь Венеция столь развращенной, чтобы подавлять подвластные ей города, ей хватило бы широты мысли, чтобы признать их себе равными и согласиться на партнерство. Когда в 1797 г. Наполеон захватил Венецианскую республику, политический режим в землях венецианского государства оставался таким, каким он был и в 1339 г. [439]Это была нежесткая гегемония, когда множество зависимых областей подчинялось указаниям суверена.
В области внешней политики исключительное мастерство венецианского правления, успешно сохранявшего целостность внутренних итальянских владений, не вовлекая Венецию в непосильные для нее кампании, никак не согласуется с ее политикой в Леванте. На Востоке Венеция бросила вызов превосходящим в силе османам в безуспешной надежде защитить свои древние левантийские владения. Развязав в 1645 г. войну [440], Венеция безрезультатно растратила свою жизненную энергию, не получив ничего, кроме глупого удовлетворения тем, что она заставила оттоманскую державу дорого заплатить за победу.
Идолизация средневековой венецианской империи в Леванте, вдохновившая венецианцев на это напрасное самопожертвование, подтолкнула их на возобновление неравной борьбы, как только представился повод. После второй неудачной осады Вены турками в 1682-1683 гг. венецианцы поспешили занять антиоттоманскую позицию и, прибегнув к военному вмешательству, отрезали значительные куски оттоманских земель на континенте. Но победа эта была эфемерной, и уже в 1715 г. венецианцы потеряли часть своих владений [441]. Единственным устойчивым следствием их неоправданной интервенции было отвлечение внимания османов. которое позволило Габсбургам и Романовым расширить свои империи за счет оттоманских территорий. Действительно, эта венецианская политика была и политически, и экономически близорукой и бесполезной, потому что земли, за которые сражалась Венеция, к тому времени утратили свое значение из-за смещения основных торговых путей из Средиземного моря в Атлантику. Таким образом, левантийская карта, которую столь губительно для себя разыгрывала Венеция, была не более чем стремлением сохранить лицо и напомнить себе и другим о былом величии. Тог факт, что это стремление завладело обычно холодным и расчетливым венецианским умом, является ярчайшим свидетельством смертельного характера болезни, называемой самоидолизацией.
Падение средневекового венецианского творческого духа нашло выражение в строительстве громоздких фортификаций. На первый взгляд может показаться бесспорным, что венецианцы XVII–XVIII вв., с их артистично беззаботной карнавальной жизнью, запечатленной в музыке и живописи, ничем не отличались от своих предков, что сражались и погибали в левантийских войнах. Но по зрелом размышлении нельзя не прийти к выводу, что резкость контраста двух этосов говорит о глубинном различии их. Невыносимое напряжение активности в Леванте психологически компенсировалось эпикурейской расслабленностью жизни в самой Венеции. Тщательно выписанные венецианские полотна Каналетто, в которых как бы отсутствует солнечный свет, напоминают пеплы всесожжения, в котором сгорела жизнь, со всей полнотой красок запечатленная в полотнах Тициана и Тинторетто.
Однако нельзя не коснуться последнего периода участия Венеции в жизни западного мира. Венеция вместе с остальной частью Италии была выведена в XIX в. из прежнего застоя событиями Рисорджименто [442]. На первый взгляд это недавнее итальянское чудо является свидетельством того, что Венеция наконец преодолела кару Немезиды, стряхнула с себя прошлые грехи и вступила в пору самообновления. Но, присмотревшись к истинным источникам творческих сил в достижениях Рисорджименто, можно заметить, что все они имели место за пределами тех исторических городов-государств, где в средние века взросли семена итальянского творческого духа. Если современная Италия подняла наконец голову, то здесь сыграли свою роль прежде всего внешние силы. Мощным политическим стимулом было временное включение Италии в империю Наполеона, что предполагало контакты с Францией. Сильный экономический стимул заключался в восстановлении торгового пути между Западной Европой и Индией через Средиземное море – английская мечта XVII в., ставшая реальностью после вторжения Наполеона в Египет. Французские и английские суда, бороздящие Средиземное море, пришли к итальянским берегам. Была построена железная дорога Каир – Суэц, а затем в 1869 г. открыт Суэцкий канал. Эти стимулы, конечно, не могли остаться без ответа.
И тем не менее первым итальянским портом, активно включившимся в современную западную морскую торговлю, стала не Венеция, не Генуя, а Ливорно – создание великого герцога Тосканского, который заселил его некогда иберийскими тайными иудеями-беженцами [443]. Именно иммигранты, а вовсе не потомки местных коммерсантов определили развитие Ливорно в XVII–XVIII вв.
Политическое объединение Италии произошло под эгидой трансальпийского княжества. Пьемонт – база владений герцога Савойского, был трансальпийским по духу и традиции, у него было мало общего с культурой городов-государств Италии. После 1848 г. двор герцога Савойского отложил свои местные амбиции и возглавил движение за национальное объединение итальянского народа.
В 1848 г. пьемонтцы одновременно вторглись в Ломбардию и Венецию, где господствовали австрийцы. В Милане, Венеции и других городах габсбургских итальянских провинций вспыхнули восстания. Восстания в Венеции и Милане, несомненно, носили освободительный характер. Это была героическая борьба, несмотря на то, что закончилась она поражением. Образ свободы, вдохновлявший эти восстания, был воспоминанием о средневековом прошлом. По сравнению с героизмом венецианских повстанцев пьемонтские военные действия 1848-1849 гг. не заслуживают особой похвалы. Однако через десять лет после позорного поражения под Новарой Пьемонт сумел взять реванш у Мадженты. Конституция британского толка, которую Карл Альберт даровал своим подданным в 1848 г., сохранив за собой престол, стала основой конституции объединенной Италии. Бои в Милане и Венеции, напротив, не повторились. Оба города, безропотно сдавшись в руки своих австрийских правителей, пассивно дождались освобождения, которое и пришло со стороны Пьемонта и его союзника Франции.
Объяснить этот контраст можно тем, что венецианцы и миланцы сами обрекли себя на поражение, ибо их духовная движущая сила заключалась в идолизации своего собственного несуществующего Я, то есть средневекового города-государства. Венецианцы XIX в. сражались только за Венецию, но не за Пьемонт, Милан или даже Падую. Они хотели восстановить старинную Венецианскую республику, в их задачи не входило создание нового итальянского национального государства. Вот почему их дело не увенчалось успехом, тогда как Пьемонт смог загладить свое позорное поражение, ибо пьемонтцы не были рабами исторического прошлого. Психологически они были свободны, и это помогло им собрать ведущие политические силы своего времени и заняться совершенно новым делом создания объединенного итальянского государства.
Кара Немезиды за творческие успехи, которую мы только что наблюдали в виде идолизации эфемерной личности, может также принять форму идолопоклонства, когда предметом безудержного поклонения становится некий эфемерный институт Классическим случаем несчастий, порожденных идолизацией института, является увлечение православного христианства призраком Римской империи – древнего института, уже исполнившего свою историческую роль к тому моменту, когда православное общество совершило свою ставшую роковой попытку возродить его.
Признаки надлома православной цивилизации обнаружились к концу Х в. Наиболее явным признаком надвигающейся катастрофы явилась серия войн 976-1018 гг. [444]Неудачи преследовали православие в течение трех столетий, сея хаос, какого не знали со времен постэллинистического междуцарствия. Однако этот период ничтожен по сравнению с историей западного христианства – сестринской по отношению к православию цивилизации, не знающей надлома даже сейчас, спустя тысячу лет, после того как православие вступило в полосу своего смутного времени.
Чем же объясняется это поразительное различие в судьбах двух обществ, начавших свое существование одновременно и при одинаковых обстоятельствах? В настоящее время, всматриваясь в тысячелетнюю историю, исследователь, занимающийся сравнительным изучением православия и Запада, может сказать, что начиная с середины Х в. н.э. эти два общества пошли противоположными путями. Этот исследователь мог бы сказать, что первоначально у православия были более многообещающие перспективы, чем у Запада. Он припомнит, что двумя-тремя столетиями раньше арабские завоеватели захватили всю Северо-Западную Африку и Иберийский полуостров и уже перевалили через Пиренеи, прежде чем встретили сопротивление Запада, тогда как православие остановило арабов на востоке перед Тавром, защитив земли Анатолии от Омейядов, Этот замечательный успех православия, достигнутый с помощью наращивания и концентрации сил через эвокацию призрака Римской империи, был грандиозным политическим достижением византийского императора Льва III (717-741). Особенно впечатляет победа Льва Исаврийца в сравнении с провалом аналогичных попыток, предпринятых на Западе двумя поколениями позже Карлом Великим.
Почему же православие так и не оправдало ожиданий, а Запад, не подававший никаких надежд в начале своего пути, достиг столь замечательных результатов в конце его? Объяснение следует искать в неудаче Карла Великого и победе Льва III. Если бы попытка Карла Великого вызвать призрак Римской империи оказалась успешной, то младенческое западное общество попало бы во власть болезнетворного вируса идолопоклонства. Но западное общество было спасено неудачей Карла Великого, а православное общество начало разрушаться именно из-за успеха Льва III. Возрождение института Римской империи на православной почве было слишком удачным ответом на слишком сильный вызов. Расплачиваться за перенапряжение пришлось аномалиями в дальнейшем социальном развитии. Внешним симптомом начавшихся аномалий стал преждевременный и ускоренный рост государственности в православно-христианской социальной жизни за счет других институтов. Внутренняя аберрация состояла в сотворении кумира из мертвого, отжившего свой век политического образования, искусственно и неискренне прославляемого якобы во имя спасения растущего общества от неминуемой погибели. Если Мы посмотрим на Византийскую империю не в свете ее внешних военных успехов, а в свете социального развития, то увидим долгий процесс, в котором византийские императоры неустанно искажали и уродовали свое истинное наследие, принося его на алтарь собственного порока.
В последней главе истории Римской империи, которую условимся отсчитывать с 395 г. н.э. – со смерти императора Феодосия Великого, – произошел первый заметный сдвиг в судьбах западных латинских и восточных греческих провинций эллинского универсального государства. Латинские провинции поразил финансовый, политический и социальный кризис. Остов империи зашатался. В политический вакуум хлынули обладатели огромных сельскохозяйственных угодий и вожди могущественных варварских отрядов. Церкви оставалось заполнять социальные бреши. Когда на западе полным ходом шло разложение империи, греческие и восточные провинции успешно справлялись со своими проблемами, не разрушая устоявшегося режима. Трезвым правлением, подкрепленным военной реформой. Лев Великий (457-474) освободил империю на востоке от опасной зависимости от наемников-варваров, а его преемники Зенон и Анастасий [445]провели административную и финансовую реформы и успешно преодолели раскол, грозивший отделить греческие провинции от восточных [прим97]. Короче говоря, политика Константинополя в V в. отличалась от западного «пораженчества» своей эффективностью, и некоторое время казалось, что Константинополю воздается победами за дела его. Однако уже к VI в. стало ясно, что победы эти иллюзорны и недолговечны. Все, что Лев. Зенон и Анастасий усердно собирали и копили, было пущено на ветер в годы правления Юстиниана (527-565), который впал в идолизацию отжившей империи Константина и Августа. Все богатства, столь тщательно собранные предшественниками Юстиниана, были растранжирены им в одной неудачной попытке восстановить территориальную целостность империи, присоединив утраченные латинские провинции в Африке и Европе. Его смерть в 565 г. стала началом застоя, похожего на оцепенение, охватившее Запад после смерти Феодосия Великого. После смерти Юстиниана война не прекращалась 152 года, в результате чего восточные провинции и африканские владения Константинополя захватили арабы, а провинции в Юго-Восточной Европе и в Италии достались славянам и лангобардам,
В VII в. появились некоторые признаки запоздалого, но решительного возвращения на путь, избранный для Запада папой Григорием Великим (590-604). После крушения империи на Западе политический вакуум, созданный территориальной раздробленностью, заполнялся церковной экуменической властью римского патриархата, или папства. Роль Григория на Западе схожа с ролью православного патриарха Сергия (610-638), также имевшего возможность создать экуменическую церковную альтернативу погибшей империи, когда император Ираклий под сильным давлением Сасанидов, напавших на Константинополь в 618 г., хотел перенести столицу в Карфаген
Афины и Венеция: поклонение эфемерной личности
Неразумное и предосудительное равнодушие к настоящему проистекает зачастую из повышенного увлечения прошлым. Увлечение это есть грех идолопоклонства, который, но древнейшей еврейской религиозной схеме, более всего способен вызвать гнев «Бога-ревнителя». Идолопоклонство можно определить как интеллектуальное и морально ущербное и слепое обожествление части вместо целого, твари вместо Творца и времени вместо вечности. Это – одно из заблуждений человеческого духа, имеющее следствием превращение «высоких божественных трудов» в «мерзость запустения» (Дан. 9, 27, и 12, II, Марк 8, 14; Матф. 24, 15). В практической жизни эта моральная аберрация может принять форму всеобщего поклонения отдельной личности либо обществу. Иногда предметом безудержного поклонения становится определенный институт или техническое средство, сослужившее в свое время добрую службу общественному развитию. Рассмотрим каждый из этих видов идолопоклонства.
Яркий пример идолизации эфемерной личности можно встретить в истории Афин, которые постигла кара Немезиды за их чрезмерное увлечение былой ролью «школы Эллады».
Мы уже видели, как Афины завоевали себе столь великолепный титул своим редкостно удачным ответом на природный и социальный вызовы, брошенные им на раннем историческом этапе. Благодаря этому они создали изумительную творческую культуру и успешно развивали ее. Афинский вклад в общее дело Эллады действительно чрезвычайно велик, но сама ситуация, в которой Афины были названы школой Эллады, могла бы напомнить афинянам, что достижения их все-таки не предел совершенства. Следовало бы помнить, что роковая война разразилась, потому что Афины оказались неспособными ответить на очередной вызов, опираясь только на свои внутренние резервы. Поэтому, когда в 431-430 гг. до н.э. Перикл громогласно провозгласил Афины «школой Эллады», эта фраза вряд ли вызвала у присутствующих восторг самообожания, скорее она могла побудить ненавидеть себя и каяться «в прахе и пепле» (Иов 42, 6). Военное поражение Афин в 404 г. до н.э. и смертный приговор Сократу дали повод гениальному Платону публично усомниться в афинских доблестях. Но этот жест, увы, не принес добра философу и не произвел должного впечатления на его сограждан. А эпигоны афинских героев, принесших Афинам титул «школы Эллады», изощрялись, чтобы придать этому титулу еще больший вес, но доказали в конце концов лишь свою полную неспособность к обучению. Они курили фимиам уже мертвым Афинам.
В политическом плане аттический эгоизм навлек много несчастий на Афины как результат повторения уже пройденных ошибок. В 404 г. до н.э. Афины утратили политическое лидерство в Элладе и привели эллинскую цивилизацию к надлому. Их неисправимый эгоизм не дал возможности в IV в. до н.э. противостоять македонской военной силе. И только появление на границах эллинского мира действительно великих держав заставило Афины отказаться от претензий на статус лидера эллинизма. Но даже когда настал роковой час, Афины предпочли изоляцию и в гордыне своей равнодушно наблюдали, как Рим разоряет отчаянно сопротивляющихся соседей. Афины не пришли им на помощь, хотя те делали попытку создать в целях обороны федерацию. И только когда Рим стал угрожать непосредственно Афинам, афиняне заняли наконец антиримскую позицию. Однако к тому времени все потенциальные союзники были уже подавлены Римом. За свою недальновидность Афины жестоко поплатились. В 86 г. до н.э. римский завоеватель Сулла взял Афины штурмом. И хотя Сулла пощадил Афины и город не был полностью разграблен и уничтожен, этот последний и бесславный выход на арену международной политики стал позорным финалом афинской политической истории [433].
Афиняне были убеждены, что все их неудачи произошли из-за чрезмерного увлечения своим прошлым. Именно здесь и нам следует поискать психологическую причину их упорного самоубийственного эгоизма. Обратимся для сравнения к истории других эллинских обществ, бывших, пожалуй, не ниже Афин по интеллектуальному уровню, но свободных от груза славы Перикла.
Взять, к примеру, презрительное описание афинянином Ксенофонтом своих ахейских и аркадийских товарищей, искавших славы и денег в пестром отряде наемников, служивших в 401 г. до н.э. Киру, Обозревая эту Элладу в миниатюре, Ксенофонт с легким раздражением – а скорее снисходительно – описывает ахейцев и аркадийцев своевольными, импульсивными, недальновидными, недисциплинированными и, конечно, куда как более грубыми и дикими, чем афиняне, спартанцы или беотийцы – представители утонченного и прогрессивного эллинского общества. Часто наблюдения Ксенофонта весьма точны. Однако роли переменились так быстро, что аркадийский историк Полибий (202-120 до н.э.) не только сурово осуждал афинского политика IV в. до н.э. Демосфена за местничество, но и мог позволить себе противопоставить неудачной деятельности Демосфена политическую мудрость его аркадийских современников, предшественников Полибия.
В III в. до н.э. ахейцы и аркадийцы, возглавлявшие движение за освобождение Эллады от македонских оков, создали политическую систему добровольной федерации, что было единственным средством сохранить независимость маленьких городов-государств, не жертвуя их местной автономией [434]. Даже верные традиции спартанцы нашли новую систему гибкой и смелой, и это на время пробудило их от вековой летаргии. И только Афины в столь критический момент, когда решалась участь Эллады, оставались холодными, отстраненными и убийственно равнодушными.
Эта бесчувственность Афин в их последние дни оказывается еще более поразительной, если обратиться к сфере культуры. Активность Афин на этом поприще в лучшие времена ее истории была удивительной и весьма плодотворной. IV в. до н.э. стал политической осенью афинской истории, но в то же время это был зенит ее культурного лета. Закат был медленным, однако ко времени Полибия Афины уже не могли претендовать на культурную монополию в Элладе. Даже в области философии они утратили свой непререкаемый некогда авторитет.
Выступление Ап. Павла против афинян напоминает выступление Христа против фарисеев. Хотя Ап. Павел по афинскому обычаю проповедовал на площади, его рассказ о Воскресении встретил сильное недоумение у афинян, которые находились под влиянием стоического и эпикурейского прошлого. Павел возмущался духом этого «города, полного идолов» (Деян. 17, 16-34), что вполне соответствовало действительности. Афины к тому времени отказались от своей духовной миссии. И функция поля, взрастившего семена эллинской философии и сирийской религии, была принята не Аттикой, а Малой Азией.
Через три века после миссии Павла, когда каппадокийские отцы церкви закладывали духовный фундамент нового социального порядка, Афины вдохновляли императора Юлиана, лелеявшего безнадежно далекую от реальности мечту облечь язычество в христианские образы и создать свою искусственную церковь [435]. Через сто лет остатки афинской культурной традиции легли в основу противоестественного союза схоластического интеллектуализма с архаизированным возрождением примитивных суеверий, от которых гений эллинской философии освободился еще тысячу лет назад, в период своего ионического детства. Это было время, когда Афины уже уединились в своей аттической цитадели, и эта изоляция привела к слиянию того самого высокого и самого низкого, что сохранилось от античной культуры. Деятельность этих поздних носителей дряхлой аттической учености была прекращена правительственным указом против язычества, когда в 529 г. закрыли Афинский университет [436]. Опальные афинские ученые искали убежища в Азии среди сасанидских врагов Восточного Рима; но, удаляясь на восток, в зороастрийские центры, они фактически двигались в глубь агрессивной сирийской культуры, которая уже преуспела в разрушении эллинизма на его родине. Однако афинские беженцы, попав в столь негостеприимный мир, вскоре почувствовали непереносимую ностальгию. К счастью, у этой трагикомедии был благополучный конец. Хосров I, заключив мир с Византией в 533 г. н.э., внес в договор специальный пункт, гарантировавший лояльность византийцев к его языческим протеже, желающим поселиться в «римских» землях. Однако аттическая приверженность к идолопоклонству не исчерпалась судьбой его последних профессиональных адептов. Первое успешное введение иконопочитания в православное христианство было осуществлено императрицей Ириной, афинянкой по происхождению (780-802) [437].
Даже беглый взгляд на политическую и культурную роль Афин в процессе разложения эллинского общества отмечает парадоксальный факт. Определенный период в эллинской истории справедливо называется аттическим веком. Но и в последующую эпоху, которая несла еще явную печать аттических достижений прошлого, Афины сумели выделиться среди других эллинских обществ, однако на сей раз прямо противоположным образом – полным отсутствием творческого вклада в решение текущих проблем.
Аттический парадокс, объяснение которому можно найти в идолизации мертвого прошлого Афин, имеет четкую параллель в западном мире, где также обнаруживается контрастность социальных ролей Италии, которые она играла на разных этапах западной истории.
Возьмем новый период западной истории, обозначив его начало второй половиной XV в., а конец – второй половиной XIX в. Легко прослеживаются итальянские корни современной экономической и политической систем, эстетических и интеллектуальных воззрений. Непревзойденный творческий дух Италии XIV–XV вв. явился могучим импульсом для развития. Четыре последующих века можно назвать итальянскими. Здесь снова мы сталкиваемся с аттическим парадоксом, ибо вклад итальянцев в общий прогресс оказался на этом периоде намного скромнее, чем их трансальпийских преемников.
В качестве примера возьмем Венецию как особенно горькую иллюстрацию болезни, охватившей исторические города-государства Италии.
В начале XVI в. могло показаться, что Венеция – баловень судьбы. Она смогла защитить себя в критический период бурных политических перемен. Создав свою собственную империю, она сумела сохранить ее, не отменяя республиканской конституции своих предков. Успех ее не был случайным, это было вознаграждение за трезвое и твердое государственное управление.
Однако главный секрет успеха Венеции в том, что в отличие от Афин она убереглась от соблазна самопоклонения. Однако Венеция Нового времени не может похвастаться заметными достижениями. В общем и целом Венеция не отличилась творческой активностью и не внесла сколь-нибудь значительного вклада в жизнь общества, в котором ей удалось выжить. И это объясняется тем, что она тоже по-своему пережила кару Немезиды.
В области внутренней политики увлечение своим прошлым, побудившее Венецию сохранить свою средневековую республиканскую конституцию, не позволило ей учесть конституционные достижения Швейцарии или Северных Нидерландов, которые могли бы помочь преобразовать итальянскую империю в федеративное государство на республиканской основе [438]. Не будь Венеция столь развращенной, чтобы подавлять подвластные ей города, ей хватило бы широты мысли, чтобы признать их себе равными и согласиться на партнерство. Когда в 1797 г. Наполеон захватил Венецианскую республику, политический режим в землях венецианского государства оставался таким, каким он был и в 1339 г. [439]Это была нежесткая гегемония, когда множество зависимых областей подчинялось указаниям суверена.
В области внешней политики исключительное мастерство венецианского правления, успешно сохранявшего целостность внутренних итальянских владений, не вовлекая Венецию в непосильные для нее кампании, никак не согласуется с ее политикой в Леванте. На Востоке Венеция бросила вызов превосходящим в силе османам в безуспешной надежде защитить свои древние левантийские владения. Развязав в 1645 г. войну [440], Венеция безрезультатно растратила свою жизненную энергию, не получив ничего, кроме глупого удовлетворения тем, что она заставила оттоманскую державу дорого заплатить за победу.
Идолизация средневековой венецианской империи в Леванте, вдохновившая венецианцев на это напрасное самопожертвование, подтолкнула их на возобновление неравной борьбы, как только представился повод. После второй неудачной осады Вены турками в 1682-1683 гг. венецианцы поспешили занять антиоттоманскую позицию и, прибегнув к военному вмешательству, отрезали значительные куски оттоманских земель на континенте. Но победа эта была эфемерной, и уже в 1715 г. венецианцы потеряли часть своих владений [441]. Единственным устойчивым следствием их неоправданной интервенции было отвлечение внимания османов. которое позволило Габсбургам и Романовым расширить свои империи за счет оттоманских территорий. Действительно, эта венецианская политика была и политически, и экономически близорукой и бесполезной, потому что земли, за которые сражалась Венеция, к тому времени утратили свое значение из-за смещения основных торговых путей из Средиземного моря в Атлантику. Таким образом, левантийская карта, которую столь губительно для себя разыгрывала Венеция, была не более чем стремлением сохранить лицо и напомнить себе и другим о былом величии. Тог факт, что это стремление завладело обычно холодным и расчетливым венецианским умом, является ярчайшим свидетельством смертельного характера болезни, называемой самоидолизацией.
Падение средневекового венецианского творческого духа нашло выражение в строительстве громоздких фортификаций. На первый взгляд может показаться бесспорным, что венецианцы XVII–XVIII вв., с их артистично беззаботной карнавальной жизнью, запечатленной в музыке и живописи, ничем не отличались от своих предков, что сражались и погибали в левантийских войнах. Но по зрелом размышлении нельзя не прийти к выводу, что резкость контраста двух этосов говорит о глубинном различии их. Невыносимое напряжение активности в Леванте психологически компенсировалось эпикурейской расслабленностью жизни в самой Венеции. Тщательно выписанные венецианские полотна Каналетто, в которых как бы отсутствует солнечный свет, напоминают пеплы всесожжения, в котором сгорела жизнь, со всей полнотой красок запечатленная в полотнах Тициана и Тинторетто.
Однако нельзя не коснуться последнего периода участия Венеции в жизни западного мира. Венеция вместе с остальной частью Италии была выведена в XIX в. из прежнего застоя событиями Рисорджименто [442]. На первый взгляд это недавнее итальянское чудо является свидетельством того, что Венеция наконец преодолела кару Немезиды, стряхнула с себя прошлые грехи и вступила в пору самообновления. Но, присмотревшись к истинным источникам творческих сил в достижениях Рисорджименто, можно заметить, что все они имели место за пределами тех исторических городов-государств, где в средние века взросли семена итальянского творческого духа. Если современная Италия подняла наконец голову, то здесь сыграли свою роль прежде всего внешние силы. Мощным политическим стимулом было временное включение Италии в империю Наполеона, что предполагало контакты с Францией. Сильный экономический стимул заключался в восстановлении торгового пути между Западной Европой и Индией через Средиземное море – английская мечта XVII в., ставшая реальностью после вторжения Наполеона в Египет. Французские и английские суда, бороздящие Средиземное море, пришли к итальянским берегам. Была построена железная дорога Каир – Суэц, а затем в 1869 г. открыт Суэцкий канал. Эти стимулы, конечно, не могли остаться без ответа.
И тем не менее первым итальянским портом, активно включившимся в современную западную морскую торговлю, стала не Венеция, не Генуя, а Ливорно – создание великого герцога Тосканского, который заселил его некогда иберийскими тайными иудеями-беженцами [443]. Именно иммигранты, а вовсе не потомки местных коммерсантов определили развитие Ливорно в XVII–XVIII вв.
Политическое объединение Италии произошло под эгидой трансальпийского княжества. Пьемонт – база владений герцога Савойского, был трансальпийским по духу и традиции, у него было мало общего с культурой городов-государств Италии. После 1848 г. двор герцога Савойского отложил свои местные амбиции и возглавил движение за национальное объединение итальянского народа.
В 1848 г. пьемонтцы одновременно вторглись в Ломбардию и Венецию, где господствовали австрийцы. В Милане, Венеции и других городах габсбургских итальянских провинций вспыхнули восстания. Восстания в Венеции и Милане, несомненно, носили освободительный характер. Это была героическая борьба, несмотря на то, что закончилась она поражением. Образ свободы, вдохновлявший эти восстания, был воспоминанием о средневековом прошлом. По сравнению с героизмом венецианских повстанцев пьемонтские военные действия 1848-1849 гг. не заслуживают особой похвалы. Однако через десять лет после позорного поражения под Новарой Пьемонт сумел взять реванш у Мадженты. Конституция британского толка, которую Карл Альберт даровал своим подданным в 1848 г., сохранив за собой престол, стала основой конституции объединенной Италии. Бои в Милане и Венеции, напротив, не повторились. Оба города, безропотно сдавшись в руки своих австрийских правителей, пассивно дождались освобождения, которое и пришло со стороны Пьемонта и его союзника Франции.
Объяснить этот контраст можно тем, что венецианцы и миланцы сами обрекли себя на поражение, ибо их духовная движущая сила заключалась в идолизации своего собственного несуществующего Я, то есть средневекового города-государства. Венецианцы XIX в. сражались только за Венецию, но не за Пьемонт, Милан или даже Падую. Они хотели восстановить старинную Венецианскую республику, в их задачи не входило создание нового итальянского национального государства. Вот почему их дело не увенчалось успехом, тогда как Пьемонт смог загладить свое позорное поражение, ибо пьемонтцы не были рабами исторического прошлого. Психологически они были свободны, и это помогло им собрать ведущие политические силы своего времени и заняться совершенно новым делом создания объединенного итальянского государства.
Восточная Римская империя: поклонение эфемерному институту
Кара Немезиды за творческие успехи, которую мы только что наблюдали в виде идолизации эфемерной личности, может также принять форму идолопоклонства, когда предметом безудержного поклонения становится некий эфемерный институт Классическим случаем несчастий, порожденных идолизацией института, является увлечение православного христианства призраком Римской империи – древнего института, уже исполнившего свою историческую роль к тому моменту, когда православное общество совершило свою ставшую роковой попытку возродить его.
Признаки надлома православной цивилизации обнаружились к концу Х в. Наиболее явным признаком надвигающейся катастрофы явилась серия войн 976-1018 гг. [444]Неудачи преследовали православие в течение трех столетий, сея хаос, какого не знали со времен постэллинистического междуцарствия. Однако этот период ничтожен по сравнению с историей западного христианства – сестринской по отношению к православию цивилизации, не знающей надлома даже сейчас, спустя тысячу лет, после того как православие вступило в полосу своего смутного времени.
Чем же объясняется это поразительное различие в судьбах двух обществ, начавших свое существование одновременно и при одинаковых обстоятельствах? В настоящее время, всматриваясь в тысячелетнюю историю, исследователь, занимающийся сравнительным изучением православия и Запада, может сказать, что начиная с середины Х в. н.э. эти два общества пошли противоположными путями. Этот исследователь мог бы сказать, что первоначально у православия были более многообещающие перспективы, чем у Запада. Он припомнит, что двумя-тремя столетиями раньше арабские завоеватели захватили всю Северо-Западную Африку и Иберийский полуостров и уже перевалили через Пиренеи, прежде чем встретили сопротивление Запада, тогда как православие остановило арабов на востоке перед Тавром, защитив земли Анатолии от Омейядов, Этот замечательный успех православия, достигнутый с помощью наращивания и концентрации сил через эвокацию призрака Римской империи, был грандиозным политическим достижением византийского императора Льва III (717-741). Особенно впечатляет победа Льва Исаврийца в сравнении с провалом аналогичных попыток, предпринятых на Западе двумя поколениями позже Карлом Великим.
Почему же православие так и не оправдало ожиданий, а Запад, не подававший никаких надежд в начале своего пути, достиг столь замечательных результатов в конце его? Объяснение следует искать в неудаче Карла Великого и победе Льва III. Если бы попытка Карла Великого вызвать призрак Римской империи оказалась успешной, то младенческое западное общество попало бы во власть болезнетворного вируса идолопоклонства. Но западное общество было спасено неудачей Карла Великого, а православное общество начало разрушаться именно из-за успеха Льва III. Возрождение института Римской империи на православной почве было слишком удачным ответом на слишком сильный вызов. Расплачиваться за перенапряжение пришлось аномалиями в дальнейшем социальном развитии. Внешним симптомом начавшихся аномалий стал преждевременный и ускоренный рост государственности в православно-христианской социальной жизни за счет других институтов. Внутренняя аберрация состояла в сотворении кумира из мертвого, отжившего свой век политического образования, искусственно и неискренне прославляемого якобы во имя спасения растущего общества от неминуемой погибели. Если Мы посмотрим на Византийскую империю не в свете ее внешних военных успехов, а в свете социального развития, то увидим долгий процесс, в котором византийские императоры неустанно искажали и уродовали свое истинное наследие, принося его на алтарь собственного порока.
В последней главе истории Римской империи, которую условимся отсчитывать с 395 г. н.э. – со смерти императора Феодосия Великого, – произошел первый заметный сдвиг в судьбах западных латинских и восточных греческих провинций эллинского универсального государства. Латинские провинции поразил финансовый, политический и социальный кризис. Остов империи зашатался. В политический вакуум хлынули обладатели огромных сельскохозяйственных угодий и вожди могущественных варварских отрядов. Церкви оставалось заполнять социальные бреши. Когда на западе полным ходом шло разложение империи, греческие и восточные провинции успешно справлялись со своими проблемами, не разрушая устоявшегося режима. Трезвым правлением, подкрепленным военной реформой. Лев Великий (457-474) освободил империю на востоке от опасной зависимости от наемников-варваров, а его преемники Зенон и Анастасий [445]провели административную и финансовую реформы и успешно преодолели раскол, грозивший отделить греческие провинции от восточных [прим97]. Короче говоря, политика Константинополя в V в. отличалась от западного «пораженчества» своей эффективностью, и некоторое время казалось, что Константинополю воздается победами за дела его. Однако уже к VI в. стало ясно, что победы эти иллюзорны и недолговечны. Все, что Лев. Зенон и Анастасий усердно собирали и копили, было пущено на ветер в годы правления Юстиниана (527-565), который впал в идолизацию отжившей империи Константина и Августа. Все богатства, столь тщательно собранные предшественниками Юстиниана, были растранжирены им в одной неудачной попытке восстановить территориальную целостность империи, присоединив утраченные латинские провинции в Африке и Европе. Его смерть в 565 г. стала началом застоя, похожего на оцепенение, охватившее Запад после смерти Феодосия Великого. После смерти Юстиниана война не прекращалась 152 года, в результате чего восточные провинции и африканские владения Константинополя захватили арабы, а провинции в Юго-Восточной Европе и в Италии достались славянам и лангобардам,
В VII в. появились некоторые признаки запоздалого, но решительного возвращения на путь, избранный для Запада папой Григорием Великим (590-604). После крушения империи на Западе политический вакуум, созданный территориальной раздробленностью, заполнялся церковной экуменической властью римского патриархата, или папства. Роль Григория на Западе схожа с ролью православного патриарха Сергия (610-638), также имевшего возможность создать экуменическую церковную альтернативу погибшей империи, когда император Ираклий под сильным давлением Сасанидов, напавших на Константинополь в 618 г., хотел перенести столицу в Карфаген