ТРЕВАНЬЯН
САНКЦИЯ АЙГЕР
(The Eiger Sanction, 1972)
МОНРЕАЛЬ, 16 МАЯ
Ближе к вечеру над бульваром Сен-Лоран прошел дождь, и на стыках плит тротуара еще стояли треугольные лужи. Дождь прекратился, но принесенная им прохлада еще не ушла, и светло-бежевый плащ, в который был облачен Стрихнин, агент ЦИРа, не выглядел вовсе уж неуместным. Вообще-то Стрихнин предпочел бы носить шинель, но зная, что коллеги поднимут его на смех, все не осмеливался. Он нашел компромиссный вариант: ходил в плаще, подняв воротник и засунув руки глубоко в карманы. Одну из рук он сжал в кулак, а в кулаке находился пакетик жевательной резинки, полученный им двадцать минут назад от какого-то вонючего карлика в малосимпатичном садике у ворот больницы святой Жюстины. Карлик появился из кустов внезапно, чем ужасно перепугал агента. Свой естественный жест испуга тот попытался на ходу преобразовать в защитную стойку из области восточных единоборств и совсем было преуспел в этой демонстрации кошачьего проворства, если бы при этом не шлепнулся задом в розовый куст...
Стрихнин бодро шагал по пустеющей улице. Настроение у него было приподнятое. Он ощущал себя не то, чтобы великим, но вполне, так сказать, адекватным. Ведь на этот, раз он наконец-то выполнил задание так, как подобает. Он увидел, как по стеклу темной витрины волной прокатилось его собственное отражение, и отражение это не вызвало у него неприятных чувств: при уверенном взгляде и решительной походке как-то незаметней становились и покатые плечи, и лысеющая голова. Чтобы не так сутулиться, Стрихнин вывернул ладони вперед: кто-то когда-то сказал ему, что так проще всего выработать мужественную осанку. Ходить так было страшно неудобно, походка напоминала пингвинью, и все же он всегда ходил именно так — если только не забывал.
Недавнее столкновение с кустом болезненно напоминало о себе, но Стрихнин обнаружил, что, если двумя пальцами взять брюки сзади за шов и оттянуть от ягодиц, неприятное ощущение ослабевает. Так он время от времени и делал, гордо игнорируя недоуменные взгляды прохожих.
Он был доволен. “Главное, — сказал он сам себе, — не сомневаться в своих силах. Я знал, что все у меня получится — и получилось”. Стрихнин очень ценил теорию, согласно которой ждать беду — беду накликать. И эта теория блистательно подтверждалась результатами нескольких его последних миссий. Надо сказать, что увлечение всякими теориями не приносило Стрихнину особой пользы. Так, к проблеме облысения он подходил с теорией “Чем короче носишь — тем дольше проносишь” и стригся коротко, по-солдатски, отчего выглядел еще менее презентабельно, чем следовало. Волосы при этом упорно продолжали выпадать. Некоторое время он утешался теорией, что раннее облысение — признак выдающихся мужских достоинств. Однако вскоре он на собственном опыте убедился в ошибочности этой теории.
“Уж на сей-то раз я нигде ничего не напортачил и теперь могу спокойно отправляться домой. Завтра, уже в шесть утра, буду в Штатах!”
Он еще плотнее сжал в кулаке пакетик жвачки. Еще один провал — это было бы слишком. И так уже ребята из Центра прозвали его “Ходячий Залив Свиней”.
Он свернул в переулок Лессаж и заметил, как тихо и безлюдно стало вокруг. Когда он снова свернул на юг по Сен-Доминик, тишина стояла такая, что звук его собственных шагов набегал на него, отскакивая от фасадов неосвещенных, мрачных кирпичных зданий. Тишина его не встревожила. Он нарушил ее, беззаботно посвистывая.
“Правильно говорят, что все дело в положительном настрое, — с воодушевлением думал он. — Победители побеждают, и это факт”. Тут на его круглое мальчишеское лицо набежала тень озабоченности: он вдруг подумал, а не следует ли из этого факта, что проигравшие проигрывают. Он попытался припомнить, что это за курс логики он прослушал в колледже. “Нет, — наконец решил он, — вовсе не следует. Проигравшие не всегда проигрывают. Но победители побеждают всегда!” От того, что ему удалось сформулировать эту мысль, настроение его еще улучшилось.
Оставался всего квартал до третьеразрядного отеля, в котором он остановился. На той же стороне улицы уже виднелась красная неоновая вывеска с брачком:
“О ЕЛЬ”.
“Ну вот, почти дома”.
Он вспомнил инструкцию Центра подготовки ЦИРа — к месту назначения всегда следует подходить с противоположной стороны улицы — и немедленно улицу перешел. Он никак не мог взять в толк, в чем смысл этой инструкции — разве только для пущей конспирации. Но он и помыслить не мог испросить объяснения, а уж тем паче ослушаться.
Кованые железные фонари на улице Сен-Доминик еще не были изуродованы сплошными, слепящими ртутными лампами, и поэтому Стрихнину представилась возможность развлечься следующим образом: он смотрел, как собственная его тень выскакивает у него из-под ног и, все увеличиваясь, движется впереди него, пока свет очередного фонаря не перебросит тень ему за спину. Зачарованный этим оптическим феноменом, он шел, глядя через плечо, и неожиданно со всего маху врезался в фонарный столб. Немного опомнившись, он окинул улицу сердитым взглядом, словно мысленно вызывал на поединок всякого, у кого хватит наглости сказать, будто он что-то видел.
Кое-кто видел, но Стрихнин об этом не знал. Смерив испепеляющим взглядом нахальный столб, он расправил плечи, вывернул ладони вперед и зашагал через улицу, направляясь в отель.
Вестибюль встретил его привычным, характерным для захудалых отелей букетом запахов с преобладанием плесени, лизола и мочи. Как впоследствии указывалось в отчетах, Стрихнин вошел в отель между 11.55 и 11.57. Каково бы ни было точное время, можно быть уверенным, что и сам Стрихнин засек его по своим часам, желая лишний раз полюбоваться их светящимся циферблатом. Он слышал, что фосфор, применяемый в таких часах, может вызвать рак кожи, но этот риск вполне, по мнению Стрихнина, уравновешивался тем, что он не курил. Он выработал привычку смотреть на часы всякий раз, когда оказывался в темном месте. А то какой смысл носить часы со светящимся циферблатом? Раздумьям на эту тему он, по всей вероятности, и посвятил время от 11.55 до 11.57.
Поднимаясь по тускло освещенной лестнице, покрытой сырым золотушным ковром, он еще раз напомнил себе, что побеждают победители. Однако стоило ему услышать кашель из соседнего номера, как настроение его резко ухудшилось. Такой это был захлебывающийся, изобилующий болезнью, выворачивающий наизнанку кашель — и приступы продолжались всю ночь напролет. Старика-соседа он никогда не видел, но к этому кашлю, не дававшему ему уснуть, проникся самой лютой ненавистью.
Остановившись возле двери своего номера, он извлек из кармана пакетик и посмотрел на него. “Должно быть, микрофильм. Скорей всего, между оберткой и этикеткой — там, где обычно вкладыши с картинками”.
Он повернул ключ в разболтанном замке. Войдя и закрыв за собой дверь, он облегченно вздохнул. “Ничего тут не поделаешь, — признался он сам себе. — Побеждают...”
Но эта мысль так и осталась недодуманной. В номере он был не один.
Быстрота его реакции удостоилась бы овации в Центре подготовки. Резинку вместе с оберткой он успел кинуть в рот и проглотить в тот самый момент, когда сокрушительной силы удар проломил ему затылок. Боль была ужасной, но еще ужасней был звук. Если, крепко заткнув уши, грызть свежую капусту, получится слабое, безликое подобие того звука.
Он совершенно отчетливо услышал чавкающий мокрый хруст второго удара, не испытав от него, как ни странно, никакой боли.
Потом стало больно. Он ничего не видел, но понял, что ему перерезают горло. Потом принялись за живот. В животе волнами заходило что-то чужое, холодное. В соседней комнате кашлял и задыхался старик. Стрихнин лихорадочно пытался додумать столь грубо прерванную мысль.
“Побеждают победители”, — подумал он и умер.
Стрихнин бодро шагал по пустеющей улице. Настроение у него было приподнятое. Он ощущал себя не то, чтобы великим, но вполне, так сказать, адекватным. Ведь на этот, раз он наконец-то выполнил задание так, как подобает. Он увидел, как по стеклу темной витрины волной прокатилось его собственное отражение, и отражение это не вызвало у него неприятных чувств: при уверенном взгляде и решительной походке как-то незаметней становились и покатые плечи, и лысеющая голова. Чтобы не так сутулиться, Стрихнин вывернул ладони вперед: кто-то когда-то сказал ему, что так проще всего выработать мужественную осанку. Ходить так было страшно неудобно, походка напоминала пингвинью, и все же он всегда ходил именно так — если только не забывал.
Недавнее столкновение с кустом болезненно напоминало о себе, но Стрихнин обнаружил, что, если двумя пальцами взять брюки сзади за шов и оттянуть от ягодиц, неприятное ощущение ослабевает. Так он время от времени и делал, гордо игнорируя недоуменные взгляды прохожих.
Он был доволен. “Главное, — сказал он сам себе, — не сомневаться в своих силах. Я знал, что все у меня получится — и получилось”. Стрихнин очень ценил теорию, согласно которой ждать беду — беду накликать. И эта теория блистательно подтверждалась результатами нескольких его последних миссий. Надо сказать, что увлечение всякими теориями не приносило Стрихнину особой пользы. Так, к проблеме облысения он подходил с теорией “Чем короче носишь — тем дольше проносишь” и стригся коротко, по-солдатски, отчего выглядел еще менее презентабельно, чем следовало. Волосы при этом упорно продолжали выпадать. Некоторое время он утешался теорией, что раннее облысение — признак выдающихся мужских достоинств. Однако вскоре он на собственном опыте убедился в ошибочности этой теории.
“Уж на сей-то раз я нигде ничего не напортачил и теперь могу спокойно отправляться домой. Завтра, уже в шесть утра, буду в Штатах!”
Он еще плотнее сжал в кулаке пакетик жвачки. Еще один провал — это было бы слишком. И так уже ребята из Центра прозвали его “Ходячий Залив Свиней”.
Он свернул в переулок Лессаж и заметил, как тихо и безлюдно стало вокруг. Когда он снова свернул на юг по Сен-Доминик, тишина стояла такая, что звук его собственных шагов набегал на него, отскакивая от фасадов неосвещенных, мрачных кирпичных зданий. Тишина его не встревожила. Он нарушил ее, беззаботно посвистывая.
“Правильно говорят, что все дело в положительном настрое, — с воодушевлением думал он. — Победители побеждают, и это факт”. Тут на его круглое мальчишеское лицо набежала тень озабоченности: он вдруг подумал, а не следует ли из этого факта, что проигравшие проигрывают. Он попытался припомнить, что это за курс логики он прослушал в колледже. “Нет, — наконец решил он, — вовсе не следует. Проигравшие не всегда проигрывают. Но победители побеждают всегда!” От того, что ему удалось сформулировать эту мысль, настроение его еще улучшилось.
Оставался всего квартал до третьеразрядного отеля, в котором он остановился. На той же стороне улицы уже виднелась красная неоновая вывеска с брачком:
“О ЕЛЬ”.
“Ну вот, почти дома”.
Он вспомнил инструкцию Центра подготовки ЦИРа — к месту назначения всегда следует подходить с противоположной стороны улицы — и немедленно улицу перешел. Он никак не мог взять в толк, в чем смысл этой инструкции — разве только для пущей конспирации. Но он и помыслить не мог испросить объяснения, а уж тем паче ослушаться.
Кованые железные фонари на улице Сен-Доминик еще не были изуродованы сплошными, слепящими ртутными лампами, и поэтому Стрихнину представилась возможность развлечься следующим образом: он смотрел, как собственная его тень выскакивает у него из-под ног и, все увеличиваясь, движется впереди него, пока свет очередного фонаря не перебросит тень ему за спину. Зачарованный этим оптическим феноменом, он шел, глядя через плечо, и неожиданно со всего маху врезался в фонарный столб. Немного опомнившись, он окинул улицу сердитым взглядом, словно мысленно вызывал на поединок всякого, у кого хватит наглости сказать, будто он что-то видел.
Кое-кто видел, но Стрихнин об этом не знал. Смерив испепеляющим взглядом нахальный столб, он расправил плечи, вывернул ладони вперед и зашагал через улицу, направляясь в отель.
Вестибюль встретил его привычным, характерным для захудалых отелей букетом запахов с преобладанием плесени, лизола и мочи. Как впоследствии указывалось в отчетах, Стрихнин вошел в отель между 11.55 и 11.57. Каково бы ни было точное время, можно быть уверенным, что и сам Стрихнин засек его по своим часам, желая лишний раз полюбоваться их светящимся циферблатом. Он слышал, что фосфор, применяемый в таких часах, может вызвать рак кожи, но этот риск вполне, по мнению Стрихнина, уравновешивался тем, что он не курил. Он выработал привычку смотреть на часы всякий раз, когда оказывался в темном месте. А то какой смысл носить часы со светящимся циферблатом? Раздумьям на эту тему он, по всей вероятности, и посвятил время от 11.55 до 11.57.
Поднимаясь по тускло освещенной лестнице, покрытой сырым золотушным ковром, он еще раз напомнил себе, что побеждают победители. Однако стоило ему услышать кашель из соседнего номера, как настроение его резко ухудшилось. Такой это был захлебывающийся, изобилующий болезнью, выворачивающий наизнанку кашель — и приступы продолжались всю ночь напролет. Старика-соседа он никогда не видел, но к этому кашлю, не дававшему ему уснуть, проникся самой лютой ненавистью.
Остановившись возле двери своего номера, он извлек из кармана пакетик и посмотрел на него. “Должно быть, микрофильм. Скорей всего, между оберткой и этикеткой — там, где обычно вкладыши с картинками”.
Он повернул ключ в разболтанном замке. Войдя и закрыв за собой дверь, он облегченно вздохнул. “Ничего тут не поделаешь, — признался он сам себе. — Побеждают...”
Но эта мысль так и осталась недодуманной. В номере он был не один.
Быстрота его реакции удостоилась бы овации в Центре подготовки. Резинку вместе с оберткой он успел кинуть в рот и проглотить в тот самый момент, когда сокрушительной силы удар проломил ему затылок. Боль была ужасной, но еще ужасней был звук. Если, крепко заткнув уши, грызть свежую капусту, получится слабое, безликое подобие того звука.
Он совершенно отчетливо услышал чавкающий мокрый хруст второго удара, не испытав от него, как ни странно, никакой боли.
Потом стало больно. Он ничего не видел, но понял, что ему перерезают горло. Потом принялись за живот. В животе волнами заходило что-то чужое, холодное. В соседней комнате кашлял и задыхался старик. Стрихнин лихорадочно пытался додумать столь грубо прерванную мысль.
“Побеждают победители”, — подумал он и умер.
НЬЮ-ЙОРК, 2 ИЮНЯ
— И за этот семестр вам следовало бы усвоить, по меньшей мере, одно — что между искусством и обществом нет сколько-нибудь значительной связи, вопреки всем тем “истинам в последней инстанции”, которые так любят изрекать разного рода дешевые популяризаторы в сфере массовой культуры и массовой психологии. Они прибегают к подобного рода банальностям, достойным только презрения, всякий раз, когда сталкиваются со значительными явлениями, выходящими за рамки их узенького кругозора. Сами понятия “общество” и “искусство” чужды друг другу, даже антагонистичны. Правила и законы...
Завершая последнюю лекцию своего курса “Искусство и общество”, доктор Джонатан Хэмлок, профессор искусствоведения, тянул время, как только мог. Курс этот был общим, рассчитанным на целый поток, и Хэмлок его от души ненавидел. Но что поделать — вся кафедра держалась исключительно на этом его курсе. Его манера читать лекции отличалась язвительной иронией, даже некоторой оскорбительностью — но студентам это нравилось чрезвычайно: каждый из слушателей мог не без удовольствия представить себе, какие душевные муки испытывает сосед от высокомерного презрения доктора Хэмлока. Его холодное ехидство считали проявлением достойного всякого уважения неприятия бесчувственного и тупого буржуазного мира, формой той “мировой скорби”, которая так близка студенческой душе, склонной к мелодраматическому видению мира.
Популярность Хэмлока среди студентов имела несколько причин, не связанных между собой. Во-первых, в свои тридцать семь лет он был самым молодым среди профессоров факультета искусств. И поэтому студенты считали его либералом. Разумеется, никаким либералом он не был, равно как не был и консерватором, тори, изоляционистом, фабианцем или сторонником свободной продажи алкоголя. Его интересовало только искусство, а такие материи, как политика, права и свободы студентов, война с бедностью, страдания негров, война в Индокитае, экология, его абсолютно не волновали, разве что нагоняли тоску. Но от репутации “студенческого” профессора” деваться было просто некуда. Так, например, проводя занятия сразу после перерыва, вызванного студенческими волнениями, он откровенно высмеял университетскую администрацию за некомпетентность и трусость — еще бы, не сумели пресечь даже такие пустяковые беспорядки. И что же? Студенты немедленно сочли это выступление критикой “системы” и стали после этого относиться к Хэмлоку с еще большим восхищением.
— ...В конечном счете, есть либо искусство, либо неискусство. Никакого “поп-арта”, “соц-арта”, “масс-арта”, никакого “искусства молодых” или “искусства черных” на самом деле не существует. Это лишь бессмысленные ярлыки, единственное назначение которых — путем определения возвести в ранг искусства бездарную пачкотню жлобов, которые...
Студенты мужеского пола, начитавшись о всемирно известных альпинистских подвигах Хэмлока, находились под обаянием образа ученого-атлета, хотя профессор уже несколько лет не ходил в горы. Барышень же привлекала его ледяная отстраненность, за которой им виделась натура загадочная и страстная. Но от физического идеала романтического героя Хэмлок был далек. Худой и невысокий, он проникал в сексуальные грезы студенток лишь благодаря своим четким, пружинистым движениям, да еще зеленовато-серым глазам с поволокой.
Как и следовало ожидать, на преподавательский состав факультета популярность Хэмлока не распространялась. Коллег отталкивали его научный авторитет, категорический отказ состоять в каких-либо комитетах, безразличное отношение к проектам и предложениям других и получившая широкую огласку популярность в студенческой среде. Насчет последнего коллеги высказывались таким тоном, словно это было нечто несовместимое с серьезной и честной научной и преподавательской деятельностью. Однако у Хэмлока имелась надежнейшая защита от их злобы и зависти — слух о том, что он неизмеримо богат и живет в особняке на Лонг-Айленде. Преподаватели, типичные университетские либералы, всегда относились к богатству с подсознательным трепетным почтением, и даже слухов о чьем-либо богатстве было вполне достаточно для охлаждения их пыла. Опровергнуть же эти слухи либо определенно подтвердить их никому из преподавателей не предоставлялось ни малейшей возможности: ни один из них ни разу не получал приглашения побывать у Хэмлока в доме, и было крайне сомнительно, что подобного рода приглашение последует в обозримом будущем.
— ...Нельзя научить понимать искусство. Для этого требуется совершенно особый дар. Естественно, каждый из вас считает, что наделен этим даром — ибо всех вас воспитали в убеждении, что все вы созданы равными. Но вы не понимаете только одного — это означает на самом деле всего лишь то, что вы созданы равными друг другу...
Не переставая говорить, он пробежал взглядом по первому ряду амфитеатра. Как всегда, первый ряд был заполнен улыбающимися, кивающими, безмозглыми девицами. Юбки у всех были слишком коротки, а колени — слишком разведены в стороны. Ему показалось, что от идиотских улыбочек с приподнятыми уголками ртов и от круглых бессмысленных глаз весь первый ряд превратился в строчку немецких умляутов — U Ь Ь... Интимных дел со студентками он не имел никогда: студентки, девственницы и алкоголички были абсолютным табу. Возможностей было предостаточно, да и всякого рода моральными соображениями он себя не обременял, но он привык играть честно, и совращение этих лупоглазых имбецилок ничем, в его глазах, не отличалось от отстрела оленей в загоне или глушения рыбы динамитом под самой плотиной.
Как всегда, звонок совпал с последним словом лекции. Курс был закончен. На прощание Хэмлок пожелал студентам спокойного лета, не отягощенного творческими мыслями. Все зааплодировали, как и полагалось по окончании последней лекции, и он быстро вышел.
За первым же поворотом он столкнулся со студенточкой в мини-юбке, с черными длинными волосами и подмазанными, как у балерины на сцене, глазами. С эмоциональными придыханиями она поведала ему, в какой восторг ее привел его курс, и насколько ближе к искусству она стала ощущать себя.
— Рад слышать.
— У меня проблема, доктор Хэмлок. Если у меня по всем экзаменам средний балл будет ниже четверки, я останусь без стипендии.
Он пошарил в кармане и извлек ключи от своего кабинета.
— Боюсь, что как раз по вашему предмету я не могу рассчитывать на особые успехи... То есть… я начала так замечательно чувствовать искусство, но... чувства очень трудно изложить на бумаге. — Она взглянула на него, набралась, сколько могла, храбрости и, стараясь придать взору как можно больше многозначительности, залепетала: — В общем... если бы можно было получить отметочку получше... то есть, я хочу сказать — я готова на все... Честное слово!
Хэмлок сурово произнес:
— Вы сознаете всю ответственность подобного заявления?
Она кивнула и сделала глотательное движение. Глаза ее засияли от предвкушения. Он доверительно понизил голос:
— У вас сегодня есть какие-нибудь планы на вечер?
Она кашлянула и сказала: “Нет”.
Хэмлок кивнул.
— Вы живете одна?
— Подруга уехала на целую неделю.
— Замечательно. Тогда у меня к вам такое предложение: садитесь-ка вы за книжки и зубрите, не отрывая задницы. Из всех известных мне способов заработать приличную оценку это самый надежный.
— Но...
— Да?
Она потупилась.
— Спасибо.
— Рад был помочь.
Она медленно побрела по коридору, а Хэмлок, напевая про себя, вошел в свой кабинет. Он был доволен тем, как провел этот разговор. Эйфория, впрочем, моментально прошла: он посмотрел на свои памятные записки на столе. Они напоминали о том, по каким счетам надо будет заплатить в ближайшее время, а какие уже просрочены. Университетские сплетни о его богатстве были совершенно необоснованны. Да, он действительно каждый год проживал раза в три больше своего общего годового дохода от преподавания, публикаций и комиссионных за оценку произведений искусства. Большую часть денег — примерно сорок тысяч в год — он получал за совместительство совсем иного рода. Джонатан Хэмлок подрабатывал в Отделе Спецрозыска и Санкций ЦИРа. Он состоял там наемным убийцей.
Зазвонил телефон. Хэмлок нажал на светящуюся кнопку и поднял трубку.
— Да?
— Хэмлок? Говорить можешь?
Говорил Клемент Поуп, первый помощник мистера Дракона. Этот сдавленный свистящий полушепот ни о чем нельзя было спутать. Поуп обожал играть в шпионов.
— Чем могу быть полезен, Поуп?
— Тебя хочет видеть мистер Дракон.
— Так я и предполагал.
— Через двадцать минут прибыть можешь?
— Нет.
На самом деле двадцати минут хватило бы с избытком, просто Джонатан на дух не переносил весь персонал Спецрозыска и Санкций.
— Может, я лучше завтра?
— Дело неотложное. Он хочет встретиться немедленно.
— Ну тогда через часик...
— Слушай, приятель, на твоем месте я оторвал бы задницу от стула и примчался при первой же...
Джонатан повесил трубку.
Следующие полчаса он бесцельно слонялся по кабинету. Когда же он убедился, что теперь сможет прибыть к Дракону несколько позже, чем через им же обещанный час, он вызвал такси и выехал из университета.
Древний и донельзя грязный лифт с черепашьей скоростью полз на самый верхний этаж неприметного административного здания на Третьей авеню. Джонатан неосознанно отмечал знакомые детали: обшарпанные серые стены, отметки о ежегодном техосмотре, беспорядочно наляпанные одна на другую, указания фирмы-изготовителя относительно предельной нагрузки — эти цифры дважды соскабливали и уменьшали из уважения к почтенному возрасту лифта. Он мог заранее предсказать все, что увидит в течение ближайшего часа. Но такое ясновидение его не радовало.
Лифт остановился и заходил ходуном, пока двери со скрипом открывались. Джонатан вышел на верхнем этаже, повернул налево и толкнул тяжелую пожарную дверь с надписью “ВХОД ВОСПРЕЩЕН”. Дверь выходила на лестничную клетку. Рабочий-негр внушительных размеров сидел на сырых цементных ступеньках, поставив рядом с собой ящик с инструментом. Джонатан кивнул и прошел мимо негра вверх по лестнице. Через один марш лестница кончилась, и Джонатан протиснулся через следующую пожарную дверь. За этой дверью когда-то был чердак, а теперь расположились служебные помещения ЦИРа. В коридоре стоял отчетливый больничный запах. Толстенная уборщица медленно водила тряпкой по одному и тому же месту. На скамье рядом с табличкой “ЮРАСИУС ДРАКОН, КОНСУЛЬТАНТ” сидел упитанный мужчина, переодетый бизнесменом, и держал на коленях портфель. Когда Джонатан подошел, мужчина поднялся. Предстоял неприятный момент — Джонатан терпеть не мог, когда до него дотрагиваются эти люди. Они все — и “рабочий”-негр, и “уборщица”, и “бизнесмен” — служили цировскими охранниками. В ящике с инструментами, в ручке швабры, в портфеле — у них повсюду было спрятано оружие.
Джонатан встал, широко расставив ноги и упершись ладонями в стену. Он испытывал стыд и злился на себя за то, что этот стыд испытывает. Тем временем “бизнесмен” профессионально ощупал Джонатана и его одежду.
— Этой раньше не было, — сказал “бизнесмен”, вынимая ручку из кармана Джонатана. — Обычно у вас французская, темно-зеленая с золотом.
— Потерял.
— Ясно. В этой есть чернила?
— Это же авторучка.
— Извините. Мне придется либо оставить ее у себя до вашего выхода, либо проверить. Если я проверю, останетесь без чернил.
— Тогда подержите ее у себя.
“Бизнесмен” шагнул в сторону, пропуская Джонатана в приемную.
— Вы опоздали на восемнадцать минут, мистер Хэмлок, — голосом прокурора сказала миссис Цербер, не успел он прикрыть за собой дверь.
— Приблизительно.
На Джонатана нахлынул нестерпимый больничный запах, которым была пропитана сверкающая чистотой приемная. Миссис Цербер, дама приземистая и мускулистая, была в накрахмаленном белом халате. Ее жесткие седые волосы были коротко подстрижены, из узких прорезей в мешочках жира смотрели холодные глазки. Похожая на наждак кожа миссис Цербер имела такой вид, будто ее ежедневно надраивали поваренной солью при помощи конской скребницы. Усики придавали ее тонкой верхней губе агрессивный вид.
— Миссис Цербер, вы сегодня просто очаровательны.
— Мистер Дракон не любит, когда его заставляют ждать, — угрожающе прорычала она.
— А кто любит?
— Вы здоровы? — спросила она без особой теплоты.
— В пределах разумного.
— Не простужены? Контактов с инфекционными больными не было?
— Нет. Только мой обычный набор: пеллагра, сифилис, слоновая болезнь.
Она злобно сверкнула на него глазками.
— Ладно. Проходите.
Она нажала кнопку, и дверь за ее спиной отворилась. Она занялась бумагами на столе, не обращая более на Джонатана ни малейшего внимания.
Он вошел в соединительный тамбур. Дверь за ним с лязгом захлопнулась. Джонатан стоял, освещенный слабым красным светом, который служил переходной фазой между сверкающей белизной приемной и полной тьмой, в которую был погружен кабинет мистера Дракона. Джонатан закрыл глаза, зная, что так он быстрее привыкнет к темноте. Одновременно он снял пиджак: и в тамбуре и в кабинете мистера Дракона постоянно поддерживалась температура, близкая к температуре тела. Малейший сквозняк, мимолетнейшее соприкосновение с простудой или вирусом гриппа — и мистер Дракон на несколько месяцев выбыл бы из строя: у него почти отсутствовал природный иммунитет.
Когда холодный воздух, привнесенный в тамбур Джонатаном, прогрелся до нужной температуры, дверь в кабинет мистера Дракона щелкнула и автоматически открылась.
— Входите, Хэмлок, — пригласил металлический голос мистера Дракона из тьмы.
Джонатан выставил руки вперед и ощупью добрался до большого кожаного кресла, которое, как он знал, стояло прямо напротив стола мистера Дракона.
— Чуть левее, Хэмлок.
Усевшись, Джонатан смог, хоть и не без труда, различить белый рукав собственной рубашки. Его глаза постепенно привыкали к темноте.
— Вот так. Ну-с, как поживаете?
— Риторически.
— Ха. Ха. Ха, — сухо и четко выговорил Дракон. — Да, это именно так. Мы ведь присматриваем за вами, опекаем... У меня есть сведения, что на черном рынке появилась картина, которая вам приглянулась.
— Да. Писсарро.
— Следовательно, вам нужны деньги. Десять тысяч долларов, если меня правильно проинформировали. Не многовато ли... за одну-то штучку?
— Эта картина бесценна.
— Нет ничего бесценного, Хэмлок. У этой картины есть цена — одна человеческая жизнь в Монреале. Я, кстати, никак не пойму вашего увлечения засохшей краской на мешковине. Просветили бы как-нибудь, а?
— Этому научить невозможно.
— Это либо взято, либо не взято? Так, кажется, говорят?
— Не совсем. “Либо дано, либо не дано”.
Дракон вздохнул.
— Родной язык есть родной язык. — Дракон говорил без малейшего акцента. Иностранца в нем выдавала скорее излишняя четкость произношения. — И все-таки мне не следует иронизировать по поводу вашей страсти к собиранию живописи. Если бы не она, вы бы не так часто нуждались в деньгах, и мы лишились бы возможности пользоваться вашими услугами.
Зрачки Джонатана расширялись, и медленно-медленно, как на фотографии в ванночке с проявителем, сквозь тьму стали проступать черты мистера Дракона. Джонатан поморщился, предвосхищая то отвращение, которое ему вот-вот предстоит испытать.
— Мистер Дракон, стоит ли понапрасну тратить ваше драгоценное время?
— Иными словами, ближе к делу? — В голосе Дракона послышались нотки разочарования. Он по-своему симпатизировал Джонатану и, пожалуй, даже стосковался по общению с человеком, не полностью входящим в замкнутый мирок международных шпионов и убийц.
— Что ж, согласен. Одного из наших — оперативный псевдоним “Стрихнин” — убили в Монреале. Убийц было двое. Личность одного из них установлена Спецрозыском. Вы этого человека санкционируете.
Услыхав цировское жаргонное словечко, Хэмлок ухмыльнулся. На этом жаргоне “понизить в должности” означало убить изменившего или совершившего крупный просчет сотрудника; “биографическое урегулирование” означало шантаж, а “санкция” — убийство человека, нанесшего вред ЦИРу или его сотрудникам. Глаза Джонатана уже приспособились к темноте, и он мог видеть лицо Дракона. Волосы у Дракона были белые, как шелковые нити, и курчавые, как овечья шерсть. Лицо его, как бы парящее во тьме, казалось сделанным из сухого алебастра. Дракон являл собой редчайшее явление природы — чистого альбиноса. Этим и объяснялась его светобоязнь — в глазах и веках начисто отсутствовала защитная пигментация. К тому же он страдал врожденной лейкоцитной недостаточностью. Вследствие этого он вынужден был пребывать в изоляции от людей, которые могли оказаться переносчиками инфекции. В довершение всего раз в полгода ему делалось полное переливание крови. Свои полвека Дракон прожил во тьме, в изоляции и на чужой крови. Такой образ жизни не мог не отразиться на его личности.
Джонатан вглядывался, ожидая, когда в лице собеседника проступит самое отвратительное.
— Так вы говорите, что Спецрозыск установил только одного из “объектов”?
— Над установлением второго ведется работа. Надеюсь, что уже ко времени вашего прибытия в Монреаль он будет опознан.
— На двойную работу я не согласен. И вы это прекрасно знаете.
Джонатан уже давно установил сам для себя правило, что работать на ЦИР будет лишь тогда, когда возникнет острая финансовая необходимость. Ему приходилось принимать все меры предосторожности, чтобы не дать ЦИРу навязать ему санкцию, когда у него не было особой нужды в деньгах.
Завершая последнюю лекцию своего курса “Искусство и общество”, доктор Джонатан Хэмлок, профессор искусствоведения, тянул время, как только мог. Курс этот был общим, рассчитанным на целый поток, и Хэмлок его от души ненавидел. Но что поделать — вся кафедра держалась исключительно на этом его курсе. Его манера читать лекции отличалась язвительной иронией, даже некоторой оскорбительностью — но студентам это нравилось чрезвычайно: каждый из слушателей мог не без удовольствия представить себе, какие душевные муки испытывает сосед от высокомерного презрения доктора Хэмлока. Его холодное ехидство считали проявлением достойного всякого уважения неприятия бесчувственного и тупого буржуазного мира, формой той “мировой скорби”, которая так близка студенческой душе, склонной к мелодраматическому видению мира.
Популярность Хэмлока среди студентов имела несколько причин, не связанных между собой. Во-первых, в свои тридцать семь лет он был самым молодым среди профессоров факультета искусств. И поэтому студенты считали его либералом. Разумеется, никаким либералом он не был, равно как не был и консерватором, тори, изоляционистом, фабианцем или сторонником свободной продажи алкоголя. Его интересовало только искусство, а такие материи, как политика, права и свободы студентов, война с бедностью, страдания негров, война в Индокитае, экология, его абсолютно не волновали, разве что нагоняли тоску. Но от репутации “студенческого” профессора” деваться было просто некуда. Так, например, проводя занятия сразу после перерыва, вызванного студенческими волнениями, он откровенно высмеял университетскую администрацию за некомпетентность и трусость — еще бы, не сумели пресечь даже такие пустяковые беспорядки. И что же? Студенты немедленно сочли это выступление критикой “системы” и стали после этого относиться к Хэмлоку с еще большим восхищением.
— ...В конечном счете, есть либо искусство, либо неискусство. Никакого “поп-арта”, “соц-арта”, “масс-арта”, никакого “искусства молодых” или “искусства черных” на самом деле не существует. Это лишь бессмысленные ярлыки, единственное назначение которых — путем определения возвести в ранг искусства бездарную пачкотню жлобов, которые...
Студенты мужеского пола, начитавшись о всемирно известных альпинистских подвигах Хэмлока, находились под обаянием образа ученого-атлета, хотя профессор уже несколько лет не ходил в горы. Барышень же привлекала его ледяная отстраненность, за которой им виделась натура загадочная и страстная. Но от физического идеала романтического героя Хэмлок был далек. Худой и невысокий, он проникал в сексуальные грезы студенток лишь благодаря своим четким, пружинистым движениям, да еще зеленовато-серым глазам с поволокой.
Как и следовало ожидать, на преподавательский состав факультета популярность Хэмлока не распространялась. Коллег отталкивали его научный авторитет, категорический отказ состоять в каких-либо комитетах, безразличное отношение к проектам и предложениям других и получившая широкую огласку популярность в студенческой среде. Насчет последнего коллеги высказывались таким тоном, словно это было нечто несовместимое с серьезной и честной научной и преподавательской деятельностью. Однако у Хэмлока имелась надежнейшая защита от их злобы и зависти — слух о том, что он неизмеримо богат и живет в особняке на Лонг-Айленде. Преподаватели, типичные университетские либералы, всегда относились к богатству с подсознательным трепетным почтением, и даже слухов о чьем-либо богатстве было вполне достаточно для охлаждения их пыла. Опровергнуть же эти слухи либо определенно подтвердить их никому из преподавателей не предоставлялось ни малейшей возможности: ни один из них ни разу не получал приглашения побывать у Хэмлока в доме, и было крайне сомнительно, что подобного рода приглашение последует в обозримом будущем.
— ...Нельзя научить понимать искусство. Для этого требуется совершенно особый дар. Естественно, каждый из вас считает, что наделен этим даром — ибо всех вас воспитали в убеждении, что все вы созданы равными. Но вы не понимаете только одного — это означает на самом деле всего лишь то, что вы созданы равными друг другу...
Не переставая говорить, он пробежал взглядом по первому ряду амфитеатра. Как всегда, первый ряд был заполнен улыбающимися, кивающими, безмозглыми девицами. Юбки у всех были слишком коротки, а колени — слишком разведены в стороны. Ему показалось, что от идиотских улыбочек с приподнятыми уголками ртов и от круглых бессмысленных глаз весь первый ряд превратился в строчку немецких умляутов — U Ь Ь... Интимных дел со студентками он не имел никогда: студентки, девственницы и алкоголички были абсолютным табу. Возможностей было предостаточно, да и всякого рода моральными соображениями он себя не обременял, но он привык играть честно, и совращение этих лупоглазых имбецилок ничем, в его глазах, не отличалось от отстрела оленей в загоне или глушения рыбы динамитом под самой плотиной.
Как всегда, звонок совпал с последним словом лекции. Курс был закончен. На прощание Хэмлок пожелал студентам спокойного лета, не отягощенного творческими мыслями. Все зааплодировали, как и полагалось по окончании последней лекции, и он быстро вышел.
За первым же поворотом он столкнулся со студенточкой в мини-юбке, с черными длинными волосами и подмазанными, как у балерины на сцене, глазами. С эмоциональными придыханиями она поведала ему, в какой восторг ее привел его курс, и насколько ближе к искусству она стала ощущать себя.
— Рад слышать.
— У меня проблема, доктор Хэмлок. Если у меня по всем экзаменам средний балл будет ниже четверки, я останусь без стипендии.
Он пошарил в кармане и извлек ключи от своего кабинета.
— Боюсь, что как раз по вашему предмету я не могу рассчитывать на особые успехи... То есть… я начала так замечательно чувствовать искусство, но... чувства очень трудно изложить на бумаге. — Она взглянула на него, набралась, сколько могла, храбрости и, стараясь придать взору как можно больше многозначительности, залепетала: — В общем... если бы можно было получить отметочку получше... то есть, я хочу сказать — я готова на все... Честное слово!
Хэмлок сурово произнес:
— Вы сознаете всю ответственность подобного заявления?
Она кивнула и сделала глотательное движение. Глаза ее засияли от предвкушения. Он доверительно понизил голос:
— У вас сегодня есть какие-нибудь планы на вечер?
Она кашлянула и сказала: “Нет”.
Хэмлок кивнул.
— Вы живете одна?
— Подруга уехала на целую неделю.
— Замечательно. Тогда у меня к вам такое предложение: садитесь-ка вы за книжки и зубрите, не отрывая задницы. Из всех известных мне способов заработать приличную оценку это самый надежный.
— Но...
— Да?
Она потупилась.
— Спасибо.
— Рад был помочь.
Она медленно побрела по коридору, а Хэмлок, напевая про себя, вошел в свой кабинет. Он был доволен тем, как провел этот разговор. Эйфория, впрочем, моментально прошла: он посмотрел на свои памятные записки на столе. Они напоминали о том, по каким счетам надо будет заплатить в ближайшее время, а какие уже просрочены. Университетские сплетни о его богатстве были совершенно необоснованны. Да, он действительно каждый год проживал раза в три больше своего общего годового дохода от преподавания, публикаций и комиссионных за оценку произведений искусства. Большую часть денег — примерно сорок тысяч в год — он получал за совместительство совсем иного рода. Джонатан Хэмлок подрабатывал в Отделе Спецрозыска и Санкций ЦИРа. Он состоял там наемным убийцей.
Зазвонил телефон. Хэмлок нажал на светящуюся кнопку и поднял трубку.
— Да?
— Хэмлок? Говорить можешь?
Говорил Клемент Поуп, первый помощник мистера Дракона. Этот сдавленный свистящий полушепот ни о чем нельзя было спутать. Поуп обожал играть в шпионов.
— Чем могу быть полезен, Поуп?
— Тебя хочет видеть мистер Дракон.
— Так я и предполагал.
— Через двадцать минут прибыть можешь?
— Нет.
На самом деле двадцати минут хватило бы с избытком, просто Джонатан на дух не переносил весь персонал Спецрозыска и Санкций.
— Может, я лучше завтра?
— Дело неотложное. Он хочет встретиться немедленно.
— Ну тогда через часик...
— Слушай, приятель, на твоем месте я оторвал бы задницу от стула и примчался при первой же...
Джонатан повесил трубку.
Следующие полчаса он бесцельно слонялся по кабинету. Когда же он убедился, что теперь сможет прибыть к Дракону несколько позже, чем через им же обещанный час, он вызвал такси и выехал из университета.
Древний и донельзя грязный лифт с черепашьей скоростью полз на самый верхний этаж неприметного административного здания на Третьей авеню. Джонатан неосознанно отмечал знакомые детали: обшарпанные серые стены, отметки о ежегодном техосмотре, беспорядочно наляпанные одна на другую, указания фирмы-изготовителя относительно предельной нагрузки — эти цифры дважды соскабливали и уменьшали из уважения к почтенному возрасту лифта. Он мог заранее предсказать все, что увидит в течение ближайшего часа. Но такое ясновидение его не радовало.
Лифт остановился и заходил ходуном, пока двери со скрипом открывались. Джонатан вышел на верхнем этаже, повернул налево и толкнул тяжелую пожарную дверь с надписью “ВХОД ВОСПРЕЩЕН”. Дверь выходила на лестничную клетку. Рабочий-негр внушительных размеров сидел на сырых цементных ступеньках, поставив рядом с собой ящик с инструментом. Джонатан кивнул и прошел мимо негра вверх по лестнице. Через один марш лестница кончилась, и Джонатан протиснулся через следующую пожарную дверь. За этой дверью когда-то был чердак, а теперь расположились служебные помещения ЦИРа. В коридоре стоял отчетливый больничный запах. Толстенная уборщица медленно водила тряпкой по одному и тому же месту. На скамье рядом с табличкой “ЮРАСИУС ДРАКОН, КОНСУЛЬТАНТ” сидел упитанный мужчина, переодетый бизнесменом, и держал на коленях портфель. Когда Джонатан подошел, мужчина поднялся. Предстоял неприятный момент — Джонатан терпеть не мог, когда до него дотрагиваются эти люди. Они все — и “рабочий”-негр, и “уборщица”, и “бизнесмен” — служили цировскими охранниками. В ящике с инструментами, в ручке швабры, в портфеле — у них повсюду было спрятано оружие.
Джонатан встал, широко расставив ноги и упершись ладонями в стену. Он испытывал стыд и злился на себя за то, что этот стыд испытывает. Тем временем “бизнесмен” профессионально ощупал Джонатана и его одежду.
— Этой раньше не было, — сказал “бизнесмен”, вынимая ручку из кармана Джонатана. — Обычно у вас французская, темно-зеленая с золотом.
— Потерял.
— Ясно. В этой есть чернила?
— Это же авторучка.
— Извините. Мне придется либо оставить ее у себя до вашего выхода, либо проверить. Если я проверю, останетесь без чернил.
— Тогда подержите ее у себя.
“Бизнесмен” шагнул в сторону, пропуская Джонатана в приемную.
— Вы опоздали на восемнадцать минут, мистер Хэмлок, — голосом прокурора сказала миссис Цербер, не успел он прикрыть за собой дверь.
— Приблизительно.
На Джонатана нахлынул нестерпимый больничный запах, которым была пропитана сверкающая чистотой приемная. Миссис Цербер, дама приземистая и мускулистая, была в накрахмаленном белом халате. Ее жесткие седые волосы были коротко подстрижены, из узких прорезей в мешочках жира смотрели холодные глазки. Похожая на наждак кожа миссис Цербер имела такой вид, будто ее ежедневно надраивали поваренной солью при помощи конской скребницы. Усики придавали ее тонкой верхней губе агрессивный вид.
— Миссис Цербер, вы сегодня просто очаровательны.
— Мистер Дракон не любит, когда его заставляют ждать, — угрожающе прорычала она.
— А кто любит?
— Вы здоровы? — спросила она без особой теплоты.
— В пределах разумного.
— Не простужены? Контактов с инфекционными больными не было?
— Нет. Только мой обычный набор: пеллагра, сифилис, слоновая болезнь.
Она злобно сверкнула на него глазками.
— Ладно. Проходите.
Она нажала кнопку, и дверь за ее спиной отворилась. Она занялась бумагами на столе, не обращая более на Джонатана ни малейшего внимания.
Он вошел в соединительный тамбур. Дверь за ним с лязгом захлопнулась. Джонатан стоял, освещенный слабым красным светом, который служил переходной фазой между сверкающей белизной приемной и полной тьмой, в которую был погружен кабинет мистера Дракона. Джонатан закрыл глаза, зная, что так он быстрее привыкнет к темноте. Одновременно он снял пиджак: и в тамбуре и в кабинете мистера Дракона постоянно поддерживалась температура, близкая к температуре тела. Малейший сквозняк, мимолетнейшее соприкосновение с простудой или вирусом гриппа — и мистер Дракон на несколько месяцев выбыл бы из строя: у него почти отсутствовал природный иммунитет.
Когда холодный воздух, привнесенный в тамбур Джонатаном, прогрелся до нужной температуры, дверь в кабинет мистера Дракона щелкнула и автоматически открылась.
— Входите, Хэмлок, — пригласил металлический голос мистера Дракона из тьмы.
Джонатан выставил руки вперед и ощупью добрался до большого кожаного кресла, которое, как он знал, стояло прямо напротив стола мистера Дракона.
— Чуть левее, Хэмлок.
Усевшись, Джонатан смог, хоть и не без труда, различить белый рукав собственной рубашки. Его глаза постепенно привыкали к темноте.
— Вот так. Ну-с, как поживаете?
— Риторически.
— Ха. Ха. Ха, — сухо и четко выговорил Дракон. — Да, это именно так. Мы ведь присматриваем за вами, опекаем... У меня есть сведения, что на черном рынке появилась картина, которая вам приглянулась.
— Да. Писсарро.
— Следовательно, вам нужны деньги. Десять тысяч долларов, если меня правильно проинформировали. Не многовато ли... за одну-то штучку?
— Эта картина бесценна.
— Нет ничего бесценного, Хэмлок. У этой картины есть цена — одна человеческая жизнь в Монреале. Я, кстати, никак не пойму вашего увлечения засохшей краской на мешковине. Просветили бы как-нибудь, а?
— Этому научить невозможно.
— Это либо взято, либо не взято? Так, кажется, говорят?
— Не совсем. “Либо дано, либо не дано”.
Дракон вздохнул.
— Родной язык есть родной язык. — Дракон говорил без малейшего акцента. Иностранца в нем выдавала скорее излишняя четкость произношения. — И все-таки мне не следует иронизировать по поводу вашей страсти к собиранию живописи. Если бы не она, вы бы не так часто нуждались в деньгах, и мы лишились бы возможности пользоваться вашими услугами.
Зрачки Джонатана расширялись, и медленно-медленно, как на фотографии в ванночке с проявителем, сквозь тьму стали проступать черты мистера Дракона. Джонатан поморщился, предвосхищая то отвращение, которое ему вот-вот предстоит испытать.
— Мистер Дракон, стоит ли понапрасну тратить ваше драгоценное время?
— Иными словами, ближе к делу? — В голосе Дракона послышались нотки разочарования. Он по-своему симпатизировал Джонатану и, пожалуй, даже стосковался по общению с человеком, не полностью входящим в замкнутый мирок международных шпионов и убийц.
— Что ж, согласен. Одного из наших — оперативный псевдоним “Стрихнин” — убили в Монреале. Убийц было двое. Личность одного из них установлена Спецрозыском. Вы этого человека санкционируете.
Услыхав цировское жаргонное словечко, Хэмлок ухмыльнулся. На этом жаргоне “понизить в должности” означало убить изменившего или совершившего крупный просчет сотрудника; “биографическое урегулирование” означало шантаж, а “санкция” — убийство человека, нанесшего вред ЦИРу или его сотрудникам. Глаза Джонатана уже приспособились к темноте, и он мог видеть лицо Дракона. Волосы у Дракона были белые, как шелковые нити, и курчавые, как овечья шерсть. Лицо его, как бы парящее во тьме, казалось сделанным из сухого алебастра. Дракон являл собой редчайшее явление природы — чистого альбиноса. Этим и объяснялась его светобоязнь — в глазах и веках начисто отсутствовала защитная пигментация. К тому же он страдал врожденной лейкоцитной недостаточностью. Вследствие этого он вынужден был пребывать в изоляции от людей, которые могли оказаться переносчиками инфекции. В довершение всего раз в полгода ему делалось полное переливание крови. Свои полвека Дракон прожил во тьме, в изоляции и на чужой крови. Такой образ жизни не мог не отразиться на его личности.
Джонатан вглядывался, ожидая, когда в лице собеседника проступит самое отвратительное.
— Так вы говорите, что Спецрозыск установил только одного из “объектов”?
— Над установлением второго ведется работа. Надеюсь, что уже ко времени вашего прибытия в Монреаль он будет опознан.
— На двойную работу я не согласен. И вы это прекрасно знаете.
Джонатан уже давно установил сам для себя правило, что работать на ЦИР будет лишь тогда, когда возникнет острая финансовая необходимость. Ему приходилось принимать все меры предосторожности, чтобы не дать ЦИРу навязать ему санкцию, когда у него не было особой нужды в деньгах.