Страница:
В наступившей тишине Мосоловский явственно услышал сухой мужской кашель, доносившийся, кажется, с кухни.
– Кто это там? – спросил Мосоловский Виталика и почему-то перешел на шепот. – Кто это там кашляет?
– А, это земляк наш, он проездом в Москве, – тоже шепотом ответил Трегубович. – Зашел просто так. Он скорой уйдет.
– Между прочим, ученый человек, – добавил с дивана старик. – Я ему читал свои сочинения.
– Зачем ты его сюда привел? – не отставал от Трегубовича Мосоловский.
– Он земляк, – зашлепал губами Трегубович. – Ему поезда ждать на Мурманск полдня. Думаю, пусть здесь покантуется, чем на вокзале.
– Ну, ты даешь, – Мосоловский шлепнул себя ладонями по коленкам. – Ты даешь. Чужого человека привел в дом к отцу, с которым целых десять лет не виделся. Ты даешь.
– Это я разрешил, – заступился за внука Станислав Аркадьевич.
– И вправду, что он дырку в стуле просидит? – щеки Трегубовича порозовели. – Наш человек, земляк.
– Ладно, пусть посидит, – сдался Мосоловский, в его душе зашевелилось глухое безотчетное беспокойство. – Пойдем, я хоть взгляну на этого земляка.
Он поднялся с кресла, Трегубович тоже поднялся, одернул куцый пиджачок и увязался следом. Мосоловский свернул в коридор, вышел в кухню. Навстречу поднялся усатый мужик, плохо причесанный, в дешевом синтетическом свитере и мятых брюках. Какой уж там ученый человек. Сразу видно, дремучий провинциал, бедолага, каких много ночует по московским вокзалам. Мужик улыбнулся в усы, сказал «здравствуйте», потом как-то засуетился, задергался, видимо, хотел протянуть хозяину руку, но в последний момент решил, что рука грязная и протягивать её просто стыдно. Мосоловский, уже готовый предоставить свою ладонь для пожатия, наблюдая за манипуляциями земляка, секунду раздумывал, что делать дальше.
Этой секунды усатому мужику хватило, чтобы коротко развернуться и съездить хозяину квартиры кулаком по лицу. Мосоловский даже не застонал, он просто потерял дар речи, потерял способность издавать хоть какие-то звуки. Полетела на пол и разбилась в мелкие осколки задетая неизвестно чьей рукой стеклянная крышка из-под кастрюли, зазвенело в голове. От неожиданности, от дикости происходящего, от боли в верхней челюсти у Мосоловского перехватило дыхание, белый день сменился темной ночью, однако он каким-то невероятным усилием сумел устоять на ногах, вцепившись мертвой хваткой в угол стола, потащил его назад за собой, услышал, как падают на пол чашки и блюдца. Мосоловский оторвал руки от крышки стола, поднял предплечья вверх, чтобы защитить лицо, но было поздно.
Новый прицельный удар пришелся в левый глаз. Охнув, Мосоловский закрыл лицо ладонями, согнулся пополам, успев подумать, что глаза он лишился наверняка, точно лишился глаза. Чего ждать дальше? Нестерпимой боли? Смерти? Адовых мук перед смертью? Но подлетевший сзади Трегубович не дал додумать эту мысль. Он схватил со стола стоявшую не на месте тяжелую сковородку, вытряхнул на пол прилепившиеся к днищу остатки холодной яичницы.
Васильев отступил в сторону и сказал только одно слово «бей». Издав воинственный гортанный звук, Трегубович поднял сковородку высоко над головой, с силой огрел ей Мосоловского по затылку. Тот, раскинул руки в стороны, не донес их до раненой головы, а с утробным стоном, тяжело повалился на пол, в кровь разбил лицо о кафельные плитки пола, но даже не почувствовал боли.
Но сколько же прошло времени? Час? Или больше? Ладно, это не так уж важно. Главное, он, Мосоловский, жив. Услышав над головой чужой разговор, он поддался природному чувству опасности, снова крепко смежил веки, стал слушать. Набатный колокол в голове стихал, уличный шум таял, радиопомехи уходили в космос. Их место занимали слова, внятная человеческая речь. Кажется, этот молодой ублюдок, что представился его сыном, о чем-то рассказывал своему земляку. Точно, его противный голос. Скорее всего, преступники просто сидят и дожидаются темноты. Сейчас они потолкуют между собой, соберут дорогие вещи, найдут в тайнике деньги и уйдут. Мосоловский крупных сумм в доме никогда не держал, осторожность оказалось не лишней, он далеко смотрел. Но эти урки будут довольны и тем уловом, что попадет им в руки. Только бы скорее все это кончилось, нет сил ждать…
Боже, как же Мосоловский, человек далеко не наивный, видавший разные виды, бывавший во всяких переделках, как он сразу, едва переступив порог квартиры и глянув в водянистые пропитые глаза самозванца, не догадался, что перед ним вовсе не родной сын, а заурядный уркаган, видимо, распечатавший чужое письмо и решивший воспользоваться ситуацией, погреть на ней грязные руки. Как он мог поверить этому дрянному парню, этому отъявленному подонку, как мог принять за чистую монету эту инсценировку, сошедшую в жизнь с подмостков самодеятельного театра? Трогательная встреча, первая радость… Отец видит сына после затянувшийся десятилетней разлуки… Дух захватывает, щемит сердце… Эти объятия, эти слезы в глазах… Этот земляк на кухне… Эта сковородка, которой сынок со всего маху шарахнул папашу по пустой тыкве… Тьфу, вспомнить противно.
А ведь он поверил. Безоглядно, до конца поверил. Все фуфло, все лажа. Голос крови, он почему молчал? Он снова вспомнил пустые глаза молодого человека, пугающе пустые, словно отлитые из мутного бутылочного стекла… Мосоловскому сделалось так тошно от этих мыслей, от безответных жгущих душу вопросов, что он едва не застонал, едва не выдал того, что сознание вернулось. Тараканий голос Трегубовича, монотонный, не окрашенный эмоциями шуршал, кажется, над самым ухом. Пусть поговорит. Теперь Мосоловскому надо собраться с духом, набраться мужества и терпения, внимательно послушать, о чем беседуют преступники, что они, собственно, замышляют. Он чуть приоткрыл веко правого глаза. Молодой подонок развалился в кресле, взгромоздив ноги на журнальный столик, сосал вонючую сигарету, стряхивая пепел на ковер.
– А там ночи такие звездные, морской дух прямо пьянящий, – Трегубович шумно втянул воздух простуженным носом. – И я сижу ночью на пляже, на этих теплых камешках сижу и смотрю в небо. Я и природа – и больше никого… Такое впечатление, будто крылья за спиной вырастают. Будто ты уже и человеком быть перестал, а стал таким крылатым существом, что-то вроде ангела или этого, как там его… Ну, ещё есть с крыльями… Забыл. Вот такое ощущение.
Трегубович остановил рассказ, потушил окурок о подошву домашнего шлепанца и, зажав пальцем сперва одну, а потом другую ноздрю, высморкался на пол. Устроив ногу на журнальном столе, он так мечтательно посмотрел в потолок, будто увидел на нем карту звездного неба и снова испытал, как за спиной вырастают крылья.
– И таким макаром я стал каждый день, как стемнеет, ходить к морю, – сказал он. – Сижу себе на камушках, смотрю на звезды и прибой слушаю. Полный улет. А однажды ушел от своей Людки пораньше, взял магнитофон, сел на прежнее место. И так сидел, пиво сосал и всю ночь писал шум прибоя. Думаю, зимой в городе как врублю и море вспомню, ночи эти. Под утро, ещё не рассвело, иду к Людке. И знаете что? У неё в постели лежит мужик, не молодой уже, пожилой можно сказать. Лежит и так сладко посапывает, седьмой сон видит. И она рядом с ним, у стенки пригрелась. Ладно. Ставлю магнитолу в угол, толкаю мужика ногой, мол, вставай. Сгребаю Людку, ещё сонную, за рубашку, достаю из кармана кастет. А она рот открыла, вытаращила глаза и смотрит на меня, будто я лишенец. У меня такой классный кастет был. Самодельный, но очень хороший, по руке. С трехгранными острыми шипами. Я его в тот же день на пляже потерял, когда загорал.
– А мужик тот чего?
– Он ничего, весь покрылся пупырышками, гусиной кожей, дрожит, а сам барахло собирает и к двери. Я на него глянул – да он совсем старик. Ткни пальцем такого – и откинется. Так вот, достаю кастет, горло ей сжимаю так, что на её лбу синие вены вздуваются. И кастетом прямо в лобешник, а потом по зубам. Прямо в пачку ей – бах, бах, бах. От души её уделал. И сам весь забрызгался кровью. Умылся и ушел. Пришлось мне на следующий день уматывать оттуда в срочном порядке. Вот такие бабы суки паршивые. А вы бы что на моем месте сделали?
– Сделал выводы, – ответил усатый. – Для себя сделал выводы.
– Какие выводы?
– Самые простые. Нечего все ночи напролет на звезды таращиться и прибой слушать, если тебя женщина ждет. Свято место пусто не бывает. Видно, этой Людмиле с таким хроническим романтиком как ты совсем скучно стало, если она старика на твое место привела. Согласен?
Трегубович не ответил, стремительно поднялся с креста, снова сплюнул на пол, подошел к Мосоловскому и, отставив ногу назад, пнул его в грудь. Мосоловский вскрикнул от боли, впрочем, не осень громко, боясь вызвать гнев преступников.
– Давно очухался, а сидит, глазки закрыл, слушает, – Трегубович снова пнул Мосоловского, на этот раз безмолвно стерпевшего боль. – Ну, морда… Тварь какая…
Усастый мужик встал на ноги, подошел к Мосоловскому.
– Я задам насколько вопросов, – сказал Васильев. – Ответить на них не составит труда, но от ваших ответов будет зависеть многое. Поняли меня? Вот и хорошо. Два месяца назад вы присутствовали на областном совещании предпринимателей. По дороге туда у вас сломалась машина, и в Москву вы возвращались на микроавтобусе в теплой компании таких же, как вы деловых людей. Помните? Из автобуса пропал кейс, который находился на переднем сидении, рядом с водительским местом. Теперь вопрос: чемодан взяли вы?
– Нет, нет, – хотел воскликнуть Мосоловский, но изо рта вышел какой-то сдавленный хриплый шепот. Шершавый сухой язык не хотел шевелиться, губы сделались резиновыми неподатливыми. – Я не брал никакого чемодана. Что вы… Я ничего не знаю, не помню…
– Придется вспомнить, – усатый как-то огорчился, нахмурился. – А вы любите своего отца. Старика, который сидит на том стуле, вы любите?
– Почему вы спрашиваете? – прошептал Мосоловский, с трудом ворочая языком, едва не забывший сказать главные спасительные слова. – Люблю, люблю отца… Деньги в моей комнате, в маленькой комнате. Под стол нагнитесь, там такой вроде ящик в стену вмонтирован. Он легко открывается, потяните ручку.
– Спасибо, что сказали насчет денег, – вежливо ответил усатый. – Но сейчас спрашивают о другом. Кто взял из автобуса чемодан? Вы?
– Дайте пить…
– Вы взяли чемодан?
– Ничего я не брал. Деньги под столом. Письменным.
Мосоловский видел, как молодой человек приблизился к старику отцу.
– Что, дед, пельмени тебе оторвать? Не жалко пельменей?
Трегубович нагнулся над стариком, сжал в кулаке его ухо и с силой дернул на себя. Станислав Аркадьевич замычал в голос, стал извиваться всем телом, двигая стул. Заскрипели доселе не скрипевшие паркетины пола, зазвенела посуда в серванте. Трегубович силой дернул уже кровоточащее ухо. Мосоловский опустил глаза, он не мог дальше наблюдать истязания.
– Сейчас я тебе дырки в ушах сделаю, чтобы сережки мог носить, – пообещал Трегубович и отошел в сторону.
Он взял с журнального столика конторский дырокол, пощелкал им, словно проверяя, исправен ли, подошел к старику.
– Ты ведь, дед, любишь сережки женские носить? Ты ведь голубой, голубой ты? Ты ведь пидор? Отвечай, сучье отродье.
– Не трогайте отца, – прошептал Мосоловский. – У него больное сердце. Ему нельзя… Пожалуйста, прошу вас… Нельзя ему волноваться.
– Заткнись, – тонко взвизгнул Трегубович.
Он плюнул в лицо старика. Тот что-то промычал в ответ. Трегубович склонился над Станиславом Аркадьевичем, двумя пальцами оттянул мочку уха, вставил её в тот паз, куда вставляют бумагу. С немым остервенением Трегубович изо всей силы сжал рукоятку дырокола. Старик замычал, завертел головой, разрывая ухо.
– Ничего, – сказал Васильев, обращаясь к Мосоловскому. – Теперь ваш отец обогатит свое исследование новыми примерами деградации народа. Примерами, испытанными на себе.
– Не ври, старик, тебе не больно, – визжал Трегубович. – Женщины свои пельмени прокалывают и ничего, молча терпят. И ты терпи. Тварь, тварь…
Мосоловский чувствовал, как мелко трясется его голова. Не поднимая глаз, он сидел на полу, сжимая зубы, глубоко дышал носом. Васильев поднял его голову за подбородок, заглянул в глаза.
– Теперь вспомнил?
– Вспомнил, – прошептал Мосоловский. – Я видел, да… Дайте воды. Я видел…
Голова тряслась, Мосоловский никак не мог справиться с этой дрожью.
– Там было темно. Я вышел последним из автобуса. А до меня, до меня… Там этот журналист был и с ним ещё этот, не помню его имя. Они вместе сошли. Один из них нес кейс.
– Подожди, подожди, – махнул рукой Васильев. – Давай отделим зерна от плевел. Кто этот один из них, кто именно нес кейс?
– Там темно было. Я не помню. Я был выпивши. Кто-то из них из этих двух взял с переднего сидения кейс, когда водитель остановился на дороге недалеко от Москвы. Он остановился, чтобы поменять колесо. И кто-то взял с переднего сидения этот кейс. Как бы в шутку. Чтобы потом обратно положить. И не положил. Тем темно было, и я был пьян. Мы выпивали дорогой, все выпивши были.
– Кто из них взял кейс? Этот корреспондент или тот, другой, Овечкин?
– Кажется, корреспондент взял. Он самый пьяный был. Да, он взял. Или не он. Я не помню точно. Кто-то из них.
– Вспоминай, у нас есть время. И смотри на своего отца, а не в пол.
Мосоловский, продолжая трясти головой, заплакал.
– Я точно не помню… Я не могу сейчас ничего вспомнить. Прошло время. Я был пьян.
– Сюда смотри, – заорал Трегубович. – Сейчас старика твоего жарить буду. Парить буду.
Он вытер влажные губы рукавом пиджака, полез рукой в задний карман и достал пластмассовую зажигалку. Большим пальцем он нажал кнопку, повернул железное колесико, веселыми ожившими глазами наблюдая за вспыхнувшим оранжевым огоньком. Трегубович поднес пламя к белой бороде старика. По комнате поплыл густой тошнотворный запах паленых волос. Неожиданно Трегубович отступил назад, разжав пальцы, бросил зажигалку.
– Смотри-ка, а старик того… Откинулся старик. Не дышит.
Мосоловский поднял глаза. Отец сидел на стуле с запрокинутой назад головой. Окровавленная тонкая шея, голубая сорочка, залитая кровью на груди, торчащие изо рта носки, белая выступающая вперед борода в темных подпалинах. Усатый мужик шагнул к старику, двумя пальцами потрогал его шею и ничего не сказал. Всхлипнув, Мосоловский отвернулся. Видимо, теперь пришла его очередь умереть. Он чувствовал, как щеки щекочут слезы.
– М-да, такая неприятность, – покачал головой Трегубович. – Кто бы мог подумать? Кто мог подумать, что он откинется? Черт…
– Ладно, мы и так все выяснили, – махнул рукой Васильев.
– Что с моим сыном? – неожиданно для самого себя вдруг спросил Мосоловский. – Вы убили моего сына, да? Убили Виталика?
– Твой сын ещё два года назад умер от воспаления легких в колонии общего режима, – ответил Васильев. – Умер на петушиной зоне.
Васильев громко всхлипнул и задал другой вопрос, показавшийся сейчас важным.
– А жена моя бывшая, что с ней, что с Надей?
– А Надя переехала в Москву, – ответил Васильев. – У неё другая семья. Кстати она живет совсем рядом с вами, чуть ли не на соседней улице.
– Вот как, вот как? – Мосоловский давился слезами.
Васильев согнулся над Мосоловским, снял с него галстук, зажал в кулаках ворот рубахи, разорвал её. Мосоловский наблюдал за этими действиями отстранено, с пассивностью жертвенного ягненка. Вот Васильев пальцами стал щупать жирную грудь Мосоловского, отсчитывая с левой стороны пятое нижнее ребро. Вот Васильев задрал брючину, вытащили из чехла, пристегнутого к щиколотке, охотничий нож. Держа большой палец на навершие, он приставил острие клинка в то самое место, под пятым ребром, поднял голову к Трегубовичу и скомандовал:
– Теперь ударь чем-нибудь тяжелым по пятке ножа.
– А чем, чем ударить? – молодой человек завертелся, озираясь вокруг, отыскивая подходящий предмет, но на глаза ничего не попадалось.
– Не режьте меня, – прошептал Мосоловский и заворочался на полу. – Моя смерть вам ничего не даст. Я прошу…
– Вы лучше не дергайтесь, а то будет больно, – посоветовал Васильев. – Очень больно.
– Может, ногой по ножу ударить? – спросил Трегубович.
– Нет, нога соскользнет. Там на кухне толстая книга лежит «Крестьянство России». Вот эта книга подойдет.
Мосоловский закрыл глаза, он услышал удаляющиеся шаги.
– Прошу вас, – прошептал Мосоловский и не смог закончить фразу, горло перехватил спазм.
– Жалко такую редкую книгу кровью пачкать, – сказал вернувшийся с кухни Трегубович и захлюпал носом.
Васильев убрал палец с навершия ножа. Чертыхнувшись, Трегубович широко взмахнул книгой. Мосоловский почувствовал обжигающий укол в грудь. Он нагнулся вперед, закашлялся до темноты в глазах, выпустил изо рта длинную струйку крови и боком повалился на пол.
Глава двадцать вторая
– Кто это там? – спросил Мосоловский Виталика и почему-то перешел на шепот. – Кто это там кашляет?
– А, это земляк наш, он проездом в Москве, – тоже шепотом ответил Трегубович. – Зашел просто так. Он скорой уйдет.
– Между прочим, ученый человек, – добавил с дивана старик. – Я ему читал свои сочинения.
– Зачем ты его сюда привел? – не отставал от Трегубовича Мосоловский.
– Он земляк, – зашлепал губами Трегубович. – Ему поезда ждать на Мурманск полдня. Думаю, пусть здесь покантуется, чем на вокзале.
– Ну, ты даешь, – Мосоловский шлепнул себя ладонями по коленкам. – Ты даешь. Чужого человека привел в дом к отцу, с которым целых десять лет не виделся. Ты даешь.
– Это я разрешил, – заступился за внука Станислав Аркадьевич.
– И вправду, что он дырку в стуле просидит? – щеки Трегубовича порозовели. – Наш человек, земляк.
– Ладно, пусть посидит, – сдался Мосоловский, в его душе зашевелилось глухое безотчетное беспокойство. – Пойдем, я хоть взгляну на этого земляка.
Он поднялся с кресла, Трегубович тоже поднялся, одернул куцый пиджачок и увязался следом. Мосоловский свернул в коридор, вышел в кухню. Навстречу поднялся усатый мужик, плохо причесанный, в дешевом синтетическом свитере и мятых брюках. Какой уж там ученый человек. Сразу видно, дремучий провинциал, бедолага, каких много ночует по московским вокзалам. Мужик улыбнулся в усы, сказал «здравствуйте», потом как-то засуетился, задергался, видимо, хотел протянуть хозяину руку, но в последний момент решил, что рука грязная и протягивать её просто стыдно. Мосоловский, уже готовый предоставить свою ладонь для пожатия, наблюдая за манипуляциями земляка, секунду раздумывал, что делать дальше.
Этой секунды усатому мужику хватило, чтобы коротко развернуться и съездить хозяину квартиры кулаком по лицу. Мосоловский даже не застонал, он просто потерял дар речи, потерял способность издавать хоть какие-то звуки. Полетела на пол и разбилась в мелкие осколки задетая неизвестно чьей рукой стеклянная крышка из-под кастрюли, зазвенело в голове. От неожиданности, от дикости происходящего, от боли в верхней челюсти у Мосоловского перехватило дыхание, белый день сменился темной ночью, однако он каким-то невероятным усилием сумел устоять на ногах, вцепившись мертвой хваткой в угол стола, потащил его назад за собой, услышал, как падают на пол чашки и блюдца. Мосоловский оторвал руки от крышки стола, поднял предплечья вверх, чтобы защитить лицо, но было поздно.
Новый прицельный удар пришелся в левый глаз. Охнув, Мосоловский закрыл лицо ладонями, согнулся пополам, успев подумать, что глаза он лишился наверняка, точно лишился глаза. Чего ждать дальше? Нестерпимой боли? Смерти? Адовых мук перед смертью? Но подлетевший сзади Трегубович не дал додумать эту мысль. Он схватил со стола стоявшую не на месте тяжелую сковородку, вытряхнул на пол прилепившиеся к днищу остатки холодной яичницы.
Васильев отступил в сторону и сказал только одно слово «бей». Издав воинственный гортанный звук, Трегубович поднял сковородку высоко над головой, с силой огрел ей Мосоловского по затылку. Тот, раскинул руки в стороны, не донес их до раненой головы, а с утробным стоном, тяжело повалился на пол, в кровь разбил лицо о кафельные плитки пола, но даже не почувствовал боли.
* * * *
Сознание возвращалось медленно, продираясь через уличный шум, радиопомехи, через тяжелый колокольный звон в голове, через боль в руках, заломленных за спину и привязанных к батарее центрально отопления, через ломоту в затекшей спине. Мосоловский не сразу понял, где он и что с ним. Он пришел в себя, разодрал слипшиеся веки, решив, раз левый глаз видит, значит, его не вышиб своим литым кулаком тот усатый мужик. Это хорошо, хорошо, что глаз на месте. Заплыл, болит, но цел. Руки, хоть и заломленные за спину, тоже болят, значит, на месте и они. И ноги тоже… Он сидит на полу у стены возле окна, он жив. Все остальное пустяки. А где же отец, где старик Станислав Аркадьевич? Мосоловский из-под прищуренных век бегло осмотрел комнату. Вон он, сидит привязанный к стулу в углу комнаты, изо рта торчит какая-то черная тряпка. Нет, не тряпка, старик босой, значит, в рот затолкали не тряпку, а носки.Но сколько же прошло времени? Час? Или больше? Ладно, это не так уж важно. Главное, он, Мосоловский, жив. Услышав над головой чужой разговор, он поддался природному чувству опасности, снова крепко смежил веки, стал слушать. Набатный колокол в голове стихал, уличный шум таял, радиопомехи уходили в космос. Их место занимали слова, внятная человеческая речь. Кажется, этот молодой ублюдок, что представился его сыном, о чем-то рассказывал своему земляку. Точно, его противный голос. Скорее всего, преступники просто сидят и дожидаются темноты. Сейчас они потолкуют между собой, соберут дорогие вещи, найдут в тайнике деньги и уйдут. Мосоловский крупных сумм в доме никогда не держал, осторожность оказалось не лишней, он далеко смотрел. Но эти урки будут довольны и тем уловом, что попадет им в руки. Только бы скорее все это кончилось, нет сил ждать…
Боже, как же Мосоловский, человек далеко не наивный, видавший разные виды, бывавший во всяких переделках, как он сразу, едва переступив порог квартиры и глянув в водянистые пропитые глаза самозванца, не догадался, что перед ним вовсе не родной сын, а заурядный уркаган, видимо, распечатавший чужое письмо и решивший воспользоваться ситуацией, погреть на ней грязные руки. Как он мог поверить этому дрянному парню, этому отъявленному подонку, как мог принять за чистую монету эту инсценировку, сошедшую в жизнь с подмостков самодеятельного театра? Трогательная встреча, первая радость… Отец видит сына после затянувшийся десятилетней разлуки… Дух захватывает, щемит сердце… Эти объятия, эти слезы в глазах… Этот земляк на кухне… Эта сковородка, которой сынок со всего маху шарахнул папашу по пустой тыкве… Тьфу, вспомнить противно.
А ведь он поверил. Безоглядно, до конца поверил. Все фуфло, все лажа. Голос крови, он почему молчал? Он снова вспомнил пустые глаза молодого человека, пугающе пустые, словно отлитые из мутного бутылочного стекла… Мосоловскому сделалось так тошно от этих мыслей, от безответных жгущих душу вопросов, что он едва не застонал, едва не выдал того, что сознание вернулось. Тараканий голос Трегубовича, монотонный, не окрашенный эмоциями шуршал, кажется, над самым ухом. Пусть поговорит. Теперь Мосоловскому надо собраться с духом, набраться мужества и терпения, внимательно послушать, о чем беседуют преступники, что они, собственно, замышляют. Он чуть приоткрыл веко правого глаза. Молодой подонок развалился в кресле, взгромоздив ноги на журнальный столик, сосал вонючую сигарету, стряхивая пепел на ковер.
– А там ночи такие звездные, морской дух прямо пьянящий, – Трегубович шумно втянул воздух простуженным носом. – И я сижу ночью на пляже, на этих теплых камешках сижу и смотрю в небо. Я и природа – и больше никого… Такое впечатление, будто крылья за спиной вырастают. Будто ты уже и человеком быть перестал, а стал таким крылатым существом, что-то вроде ангела или этого, как там его… Ну, ещё есть с крыльями… Забыл. Вот такое ощущение.
Трегубович остановил рассказ, потушил окурок о подошву домашнего шлепанца и, зажав пальцем сперва одну, а потом другую ноздрю, высморкался на пол. Устроив ногу на журнальном столе, он так мечтательно посмотрел в потолок, будто увидел на нем карту звездного неба и снова испытал, как за спиной вырастают крылья.
– И таким макаром я стал каждый день, как стемнеет, ходить к морю, – сказал он. – Сижу себе на камушках, смотрю на звезды и прибой слушаю. Полный улет. А однажды ушел от своей Людки пораньше, взял магнитофон, сел на прежнее место. И так сидел, пиво сосал и всю ночь писал шум прибоя. Думаю, зимой в городе как врублю и море вспомню, ночи эти. Под утро, ещё не рассвело, иду к Людке. И знаете что? У неё в постели лежит мужик, не молодой уже, пожилой можно сказать. Лежит и так сладко посапывает, седьмой сон видит. И она рядом с ним, у стенки пригрелась. Ладно. Ставлю магнитолу в угол, толкаю мужика ногой, мол, вставай. Сгребаю Людку, ещё сонную, за рубашку, достаю из кармана кастет. А она рот открыла, вытаращила глаза и смотрит на меня, будто я лишенец. У меня такой классный кастет был. Самодельный, но очень хороший, по руке. С трехгранными острыми шипами. Я его в тот же день на пляже потерял, когда загорал.
– А мужик тот чего?
– Он ничего, весь покрылся пупырышками, гусиной кожей, дрожит, а сам барахло собирает и к двери. Я на него глянул – да он совсем старик. Ткни пальцем такого – и откинется. Так вот, достаю кастет, горло ей сжимаю так, что на её лбу синие вены вздуваются. И кастетом прямо в лобешник, а потом по зубам. Прямо в пачку ей – бах, бах, бах. От души её уделал. И сам весь забрызгался кровью. Умылся и ушел. Пришлось мне на следующий день уматывать оттуда в срочном порядке. Вот такие бабы суки паршивые. А вы бы что на моем месте сделали?
– Сделал выводы, – ответил усатый. – Для себя сделал выводы.
– Какие выводы?
– Самые простые. Нечего все ночи напролет на звезды таращиться и прибой слушать, если тебя женщина ждет. Свято место пусто не бывает. Видно, этой Людмиле с таким хроническим романтиком как ты совсем скучно стало, если она старика на твое место привела. Согласен?
Трегубович не ответил, стремительно поднялся с креста, снова сплюнул на пол, подошел к Мосоловскому и, отставив ногу назад, пнул его в грудь. Мосоловский вскрикнул от боли, впрочем, не осень громко, боясь вызвать гнев преступников.
– Давно очухался, а сидит, глазки закрыл, слушает, – Трегубович снова пнул Мосоловского, на этот раз безмолвно стерпевшего боль. – Ну, морда… Тварь какая…
Усастый мужик встал на ноги, подошел к Мосоловскому.
– Я задам насколько вопросов, – сказал Васильев. – Ответить на них не составит труда, но от ваших ответов будет зависеть многое. Поняли меня? Вот и хорошо. Два месяца назад вы присутствовали на областном совещании предпринимателей. По дороге туда у вас сломалась машина, и в Москву вы возвращались на микроавтобусе в теплой компании таких же, как вы деловых людей. Помните? Из автобуса пропал кейс, который находился на переднем сидении, рядом с водительским местом. Теперь вопрос: чемодан взяли вы?
– Нет, нет, – хотел воскликнуть Мосоловский, но изо рта вышел какой-то сдавленный хриплый шепот. Шершавый сухой язык не хотел шевелиться, губы сделались резиновыми неподатливыми. – Я не брал никакого чемодана. Что вы… Я ничего не знаю, не помню…
– Придется вспомнить, – усатый как-то огорчился, нахмурился. – А вы любите своего отца. Старика, который сидит на том стуле, вы любите?
– Почему вы спрашиваете? – прошептал Мосоловский, с трудом ворочая языком, едва не забывший сказать главные спасительные слова. – Люблю, люблю отца… Деньги в моей комнате, в маленькой комнате. Под стол нагнитесь, там такой вроде ящик в стену вмонтирован. Он легко открывается, потяните ручку.
– Спасибо, что сказали насчет денег, – вежливо ответил усатый. – Но сейчас спрашивают о другом. Кто взял из автобуса чемодан? Вы?
– Дайте пить…
– Вы взяли чемодан?
– Ничего я не брал. Деньги под столом. Письменным.
Мосоловский видел, как молодой человек приблизился к старику отцу.
– Что, дед, пельмени тебе оторвать? Не жалко пельменей?
Трегубович нагнулся над стариком, сжал в кулаке его ухо и с силой дернул на себя. Станислав Аркадьевич замычал в голос, стал извиваться всем телом, двигая стул. Заскрипели доселе не скрипевшие паркетины пола, зазвенела посуда в серванте. Трегубович силой дернул уже кровоточащее ухо. Мосоловский опустил глаза, он не мог дальше наблюдать истязания.
– Сейчас я тебе дырки в ушах сделаю, чтобы сережки мог носить, – пообещал Трегубович и отошел в сторону.
Он взял с журнального столика конторский дырокол, пощелкал им, словно проверяя, исправен ли, подошел к старику.
– Ты ведь, дед, любишь сережки женские носить? Ты ведь голубой, голубой ты? Ты ведь пидор? Отвечай, сучье отродье.
– Не трогайте отца, – прошептал Мосоловский. – У него больное сердце. Ему нельзя… Пожалуйста, прошу вас… Нельзя ему волноваться.
– Заткнись, – тонко взвизгнул Трегубович.
Он плюнул в лицо старика. Тот что-то промычал в ответ. Трегубович склонился над Станиславом Аркадьевичем, двумя пальцами оттянул мочку уха, вставил её в тот паз, куда вставляют бумагу. С немым остервенением Трегубович изо всей силы сжал рукоятку дырокола. Старик замычал, завертел головой, разрывая ухо.
– Ничего, – сказал Васильев, обращаясь к Мосоловскому. – Теперь ваш отец обогатит свое исследование новыми примерами деградации народа. Примерами, испытанными на себе.
– Не ври, старик, тебе не больно, – визжал Трегубович. – Женщины свои пельмени прокалывают и ничего, молча терпят. И ты терпи. Тварь, тварь…
Мосоловский чувствовал, как мелко трясется его голова. Не поднимая глаз, он сидел на полу, сжимая зубы, глубоко дышал носом. Васильев поднял его голову за подбородок, заглянул в глаза.
– Теперь вспомнил?
– Вспомнил, – прошептал Мосоловский. – Я видел, да… Дайте воды. Я видел…
Голова тряслась, Мосоловский никак не мог справиться с этой дрожью.
– Там было темно. Я вышел последним из автобуса. А до меня, до меня… Там этот журналист был и с ним ещё этот, не помню его имя. Они вместе сошли. Один из них нес кейс.
– Подожди, подожди, – махнул рукой Васильев. – Давай отделим зерна от плевел. Кто этот один из них, кто именно нес кейс?
– Там темно было. Я не помню. Я был выпивши. Кто-то из них из этих двух взял с переднего сидения кейс, когда водитель остановился на дороге недалеко от Москвы. Он остановился, чтобы поменять колесо. И кто-то взял с переднего сидения этот кейс. Как бы в шутку. Чтобы потом обратно положить. И не положил. Тем темно было, и я был пьян. Мы выпивали дорогой, все выпивши были.
– Кто из них взял кейс? Этот корреспондент или тот, другой, Овечкин?
– Кажется, корреспондент взял. Он самый пьяный был. Да, он взял. Или не он. Я не помню точно. Кто-то из них.
– Вспоминай, у нас есть время. И смотри на своего отца, а не в пол.
Мосоловский, продолжая трясти головой, заплакал.
– Я точно не помню… Я не могу сейчас ничего вспомнить. Прошло время. Я был пьян.
– Сюда смотри, – заорал Трегубович. – Сейчас старика твоего жарить буду. Парить буду.
Он вытер влажные губы рукавом пиджака, полез рукой в задний карман и достал пластмассовую зажигалку. Большим пальцем он нажал кнопку, повернул железное колесико, веселыми ожившими глазами наблюдая за вспыхнувшим оранжевым огоньком. Трегубович поднес пламя к белой бороде старика. По комнате поплыл густой тошнотворный запах паленых волос. Неожиданно Трегубович отступил назад, разжав пальцы, бросил зажигалку.
– Смотри-ка, а старик того… Откинулся старик. Не дышит.
Мосоловский поднял глаза. Отец сидел на стуле с запрокинутой назад головой. Окровавленная тонкая шея, голубая сорочка, залитая кровью на груди, торчащие изо рта носки, белая выступающая вперед борода в темных подпалинах. Усатый мужик шагнул к старику, двумя пальцами потрогал его шею и ничего не сказал. Всхлипнув, Мосоловский отвернулся. Видимо, теперь пришла его очередь умереть. Он чувствовал, как щеки щекочут слезы.
– М-да, такая неприятность, – покачал головой Трегубович. – Кто бы мог подумать? Кто мог подумать, что он откинется? Черт…
– Ладно, мы и так все выяснили, – махнул рукой Васильев.
– Что с моим сыном? – неожиданно для самого себя вдруг спросил Мосоловский. – Вы убили моего сына, да? Убили Виталика?
– Твой сын ещё два года назад умер от воспаления легких в колонии общего режима, – ответил Васильев. – Умер на петушиной зоне.
Васильев громко всхлипнул и задал другой вопрос, показавшийся сейчас важным.
– А жена моя бывшая, что с ней, что с Надей?
– А Надя переехала в Москву, – ответил Васильев. – У неё другая семья. Кстати она живет совсем рядом с вами, чуть ли не на соседней улице.
– Вот как, вот как? – Мосоловский давился слезами.
Васильев согнулся над Мосоловским, снял с него галстук, зажал в кулаках ворот рубахи, разорвал её. Мосоловский наблюдал за этими действиями отстранено, с пассивностью жертвенного ягненка. Вот Васильев пальцами стал щупать жирную грудь Мосоловского, отсчитывая с левой стороны пятое нижнее ребро. Вот Васильев задрал брючину, вытащили из чехла, пристегнутого к щиколотке, охотничий нож. Держа большой палец на навершие, он приставил острие клинка в то самое место, под пятым ребром, поднял голову к Трегубовичу и скомандовал:
– Теперь ударь чем-нибудь тяжелым по пятке ножа.
– А чем, чем ударить? – молодой человек завертелся, озираясь вокруг, отыскивая подходящий предмет, но на глаза ничего не попадалось.
– Не режьте меня, – прошептал Мосоловский и заворочался на полу. – Моя смерть вам ничего не даст. Я прошу…
– Вы лучше не дергайтесь, а то будет больно, – посоветовал Васильев. – Очень больно.
– Может, ногой по ножу ударить? – спросил Трегубович.
– Нет, нога соскользнет. Там на кухне толстая книга лежит «Крестьянство России». Вот эта книга подойдет.
Мосоловский закрыл глаза, он услышал удаляющиеся шаги.
– Прошу вас, – прошептал Мосоловский и не смог закончить фразу, горло перехватил спазм.
– Жалко такую редкую книгу кровью пачкать, – сказал вернувшийся с кухни Трегубович и захлюпал носом.
Васильев убрал палец с навершия ножа. Чертыхнувшись, Трегубович широко взмахнул книгой. Мосоловский почувствовал обжигающий укол в грудь. Он нагнулся вперед, закашлялся до темноты в глазах, выпустил изо рта длинную струйку крови и боком повалился на пол.
Глава двадцать вторая
В узкие, как крепостные бойницы, окошки бара пробивался серый утренний свет. Небольшой зал, облицованный плиткой под ракушечник и увешанный литографиями в золоченых рамках и рыбацкими сетями, в этот неурочный час пустовал. Лишь у стойки бара трое молодых людей сосали через соломинки из высоких стаканов какое-то мутное зеленоватое пойло.
Росляков злился на себя, злился, что именно сегодня, когда дел в редакции невпроворот, когда он просто помирает от недостатка времени, нужно сидеть здесь и выслушивать праздную болтовню Марины. Когда же она закончит нести эту чушь? Росляков поднял манжету рубашки и взглянул на наручные часы. Так, уже полдень. На службе редактор отдела Крошкин с фонарями ищет его по всем комнатам, по всем буфетам, по всем этажам.
– Ты куда-то торопишься?
Марина подняла голубые глаза от высокого стакана со слабоалкогольным коктейлем. Она выразительно сморщила лоб и наклонила голову набок, словно хотела продемонстрировать Рослякову сразу все ужимки, которым научилась в прошлом году на трехмесячных актерских курсах.
– А разве это удивительно, что в рабочее время человек куда-то торопится? – удивился Росляков.
– Не отвечай вопросом на вопрос – это признак отсутствия… Признак отсутствия. Как там его… Вообщем, это признак невоспитанности. Я позвонила тебе, ты согласился встретиться и поговорить, а теперь таращишь глаза и грубишь.
– Я не грублю, – Росляков сделал глоток сладкого коктейля. – Я тебя слушаю и не могу понять, о чем вообще идет речь. В чем, собственно, твои проблемы? Ты меня бросила…
Росляков остановился и задумался: собственно, кто кого бросил? Это ведь он сам от Марины отступился, сам отошел в сторону. Теперь нет смысла вдаваться в причины разрыва. Ну, стала девчонка встречаться с каким-то самодеятельным поэтом, с каким-то Вадиком. Росляков вспомнил портрет Вадика на книжке с лирическими стихами. Какой-то худосочный отброс, смотреть противно. Она стала встречаться с Вадиком не от хорошей жизни. Осталась на безрыбье и решилась на этот отчаянный шаг: попробовать с поэтом. Видимо, очень хотела, чтобы с Вадиком все заладилось, хотя сразу было ясно, что как раз на поэте Марина сильно обожжется. Просила Рослякова написать рецензию на его книжонку, на эту тощую, как ученическая тетрадка, жалкую брошюру.
Пришлось Рослякову, борясь с тошнотой, читал высокопарные вирши про это фуфло, про слезы, грезы и засохшие мимозы. И он сделал все, что мог сделать. Он пересилил себя. Написал самые добрые слова, какие только мог высосать из пальца. Написал, что Вадик молодое дарование, что таких талантливых людей поддерживать надо, даже пестовать. Хотя кто станет пестовать этого Вадика? Просто смешно. Еще что-то, про глоток свежего воздуха написал, про творческие искания, про забытые идеалы, которые пытается воскресить молодой литератор. Много написал, всего уж не вспомнить. Где только слова такие нашел, сам потом удивился. И опубликовал рецензию. Теперь Марина пособачилась с этим поэтом и нашла новое дарование, увлеклась каким-то мужиком, Артуром, который лепит цветочные горшки или что-то похожее на горшки. Называется все это – скульптура малых форм. И что, теперь Росляков должен писать о том, как этот хмырь ловко горшки лепит?
– Ну, у меня просто нет слов, – Марина закатила глаза к потолку. – Ты все с ног на голову ставишь. Это не я тебя бросила, а ты меня бросил, оттолкнул. Променял неизвестно на кого. Может, даже на проститутку. Но теперь это уже не имеет значения, кто кого оставил. Твою рецензию я не читала, не знаю уж, чего ты там начирикал. А Вадик, в отличие от тебя, не занимается ни бумагомарательством, ни газетной поденщиной, лишь чистым искусством. Ему трудно живется. Но он старается, выбивается из сил, но не падает духом. Вечное безденежье, вечная борьба с обстоятельствами, борьба с самим собой. Этот человек достоин подражания.
– Ясное дело – вечное безденежье, – Росляков зубами вытащил из стакана соломинку и стал её жевать. – Человек нигде не работает, потому что нигде не хочет работать.
– Он занимается творческим трудом, он поэт, – Марина откинула назад длинный локон светлых волос. – А ты просто ненавидишь людей, всех вместе и каждого по отдельности. Правда, в одном ты прав. Это вечное безденежье поэтов… Начинается все пристойно, даже красиво, даже изящно. А потом только и слышишь: дай взаймы, дай денег. Нет, это не для меня. Не всякая женщина такое вынесет. Эта дешевая водка… Это «дай денег»… Ему нужна другая муза и спутница. Более закаленная.
– Более крепкая, жилистая муза, – продолжил мысль Росляков.
Да, Марина уверена, что все небесные светила, вся Солнечная система, все галактики и уж, конечно, все люди вращаются вокруг её персоны. Сладкое заблуждение. И переубедить её невозможно. Ей нет дела до того, что профессорская дача сгорела. Нет дела, что самого Рослякова не сегодня, так завтра топором разделают на запчасти какие-то бандиты, и не узнаешь, где могилу искать. Впрочем, ни о дачи, ни о бандитах Марина не знает. А если бы знала? Два года они знакомы, не просто знакомы… Это срок по нынешним временам, два-то года. И какой жалкий нелепый финал любви.
Росляков посмотрел на Марину с необъяснимой грустью. Красивая женщина, эффектная. Если бы не самоубийца Овечкин, расчлененка, грязь и кровь, если бы не все эти беды, рухнувшие на голову… Если бы не все это, перед Росляковым сидела не муза какого-то там пропойцы поэта или скульптора малых форм, а законная жена. Оказывается, расстаться с любимой женщиной, это куда легче, чем бросить курить. Куда легче. Росляков, размышляя о парадоксах любви, глубокомысленно наморщил лоб. Вот жизнь… Нет времени даже для того, чтобы покопаться в собственных чувствах, в самом себе разобраться.
А вечером надо быть в столярной мастерской при церкви, куда Савельеву пришлось переместить свою взрывоопасную работу. Дело идет к концу, день-другой – и все будет готово. Нужно отвезти взрывнику шесть коротких сорокасантиметровых, запаянных с одной стороны металлических труб, напоминающих снарядные гильзы. Они потребовались для уплотнения взрывчатки, для того, чтобы взрыв имел большую силу и направленное действие. Так объяснил Савельев. А Росляков не стал вникать в тонкости, он только сделал срочный заказ в металломастерской. И лишь пожал плечами, когда приемщик спросил, что клиент собирается делать с такой на первый взгляд бесполезной ерундой.
– Только объясни, чем я теперь могу тебе помочь? – Росляков нервничал.
– Я помощи не прошу, – Марина гордо тряхнула изящной головкой. – Просто, может, посоветуешь что дельное. Понимаешь этот Артур, ну, скульптор. Он такой специфический человек, – чтобы точнее выразить душевную сущность скульптора, Марина потерла большой палец об указательный, словно считала бумажные деньги. – Артур много старше меня. Можно сказать, человек не первой молодости. Далеко не первой.
– Ты хочешь сказать, даже не второй молодости? – уточнил Росляков.
– Для мужчины возраст понятие относительное, на сколько мужчина выглядит – столько ему и лет, – Марина остановилась, задумалась, решив, что сказала что-то не то. – Правда, Артур выглядит старше своих лет. Но главное – душевная молодость. Остальное приложится. У Артура сейчас творческий кризис. Он, так сказать, в тупике.
Росляков злился на себя, злился, что именно сегодня, когда дел в редакции невпроворот, когда он просто помирает от недостатка времени, нужно сидеть здесь и выслушивать праздную болтовню Марины. Когда же она закончит нести эту чушь? Росляков поднял манжету рубашки и взглянул на наручные часы. Так, уже полдень. На службе редактор отдела Крошкин с фонарями ищет его по всем комнатам, по всем буфетам, по всем этажам.
– Ты куда-то торопишься?
Марина подняла голубые глаза от высокого стакана со слабоалкогольным коктейлем. Она выразительно сморщила лоб и наклонила голову набок, словно хотела продемонстрировать Рослякову сразу все ужимки, которым научилась в прошлом году на трехмесячных актерских курсах.
– А разве это удивительно, что в рабочее время человек куда-то торопится? – удивился Росляков.
– Не отвечай вопросом на вопрос – это признак отсутствия… Признак отсутствия. Как там его… Вообщем, это признак невоспитанности. Я позвонила тебе, ты согласился встретиться и поговорить, а теперь таращишь глаза и грубишь.
– Я не грублю, – Росляков сделал глоток сладкого коктейля. – Я тебя слушаю и не могу понять, о чем вообще идет речь. В чем, собственно, твои проблемы? Ты меня бросила…
Росляков остановился и задумался: собственно, кто кого бросил? Это ведь он сам от Марины отступился, сам отошел в сторону. Теперь нет смысла вдаваться в причины разрыва. Ну, стала девчонка встречаться с каким-то самодеятельным поэтом, с каким-то Вадиком. Росляков вспомнил портрет Вадика на книжке с лирическими стихами. Какой-то худосочный отброс, смотреть противно. Она стала встречаться с Вадиком не от хорошей жизни. Осталась на безрыбье и решилась на этот отчаянный шаг: попробовать с поэтом. Видимо, очень хотела, чтобы с Вадиком все заладилось, хотя сразу было ясно, что как раз на поэте Марина сильно обожжется. Просила Рослякова написать рецензию на его книжонку, на эту тощую, как ученическая тетрадка, жалкую брошюру.
Пришлось Рослякову, борясь с тошнотой, читал высокопарные вирши про это фуфло, про слезы, грезы и засохшие мимозы. И он сделал все, что мог сделать. Он пересилил себя. Написал самые добрые слова, какие только мог высосать из пальца. Написал, что Вадик молодое дарование, что таких талантливых людей поддерживать надо, даже пестовать. Хотя кто станет пестовать этого Вадика? Просто смешно. Еще что-то, про глоток свежего воздуха написал, про творческие искания, про забытые идеалы, которые пытается воскресить молодой литератор. Много написал, всего уж не вспомнить. Где только слова такие нашел, сам потом удивился. И опубликовал рецензию. Теперь Марина пособачилась с этим поэтом и нашла новое дарование, увлеклась каким-то мужиком, Артуром, который лепит цветочные горшки или что-то похожее на горшки. Называется все это – скульптура малых форм. И что, теперь Росляков должен писать о том, как этот хмырь ловко горшки лепит?
– Ну, у меня просто нет слов, – Марина закатила глаза к потолку. – Ты все с ног на голову ставишь. Это не я тебя бросила, а ты меня бросил, оттолкнул. Променял неизвестно на кого. Может, даже на проститутку. Но теперь это уже не имеет значения, кто кого оставил. Твою рецензию я не читала, не знаю уж, чего ты там начирикал. А Вадик, в отличие от тебя, не занимается ни бумагомарательством, ни газетной поденщиной, лишь чистым искусством. Ему трудно живется. Но он старается, выбивается из сил, но не падает духом. Вечное безденежье, вечная борьба с обстоятельствами, борьба с самим собой. Этот человек достоин подражания.
– Ясное дело – вечное безденежье, – Росляков зубами вытащил из стакана соломинку и стал её жевать. – Человек нигде не работает, потому что нигде не хочет работать.
– Он занимается творческим трудом, он поэт, – Марина откинула назад длинный локон светлых волос. – А ты просто ненавидишь людей, всех вместе и каждого по отдельности. Правда, в одном ты прав. Это вечное безденежье поэтов… Начинается все пристойно, даже красиво, даже изящно. А потом только и слышишь: дай взаймы, дай денег. Нет, это не для меня. Не всякая женщина такое вынесет. Эта дешевая водка… Это «дай денег»… Ему нужна другая муза и спутница. Более закаленная.
– Более крепкая, жилистая муза, – продолжил мысль Росляков.
Да, Марина уверена, что все небесные светила, вся Солнечная система, все галактики и уж, конечно, все люди вращаются вокруг её персоны. Сладкое заблуждение. И переубедить её невозможно. Ей нет дела до того, что профессорская дача сгорела. Нет дела, что самого Рослякова не сегодня, так завтра топором разделают на запчасти какие-то бандиты, и не узнаешь, где могилу искать. Впрочем, ни о дачи, ни о бандитах Марина не знает. А если бы знала? Два года они знакомы, не просто знакомы… Это срок по нынешним временам, два-то года. И какой жалкий нелепый финал любви.
Росляков посмотрел на Марину с необъяснимой грустью. Красивая женщина, эффектная. Если бы не самоубийца Овечкин, расчлененка, грязь и кровь, если бы не все эти беды, рухнувшие на голову… Если бы не все это, перед Росляковым сидела не муза какого-то там пропойцы поэта или скульптора малых форм, а законная жена. Оказывается, расстаться с любимой женщиной, это куда легче, чем бросить курить. Куда легче. Росляков, размышляя о парадоксах любви, глубокомысленно наморщил лоб. Вот жизнь… Нет времени даже для того, чтобы покопаться в собственных чувствах, в самом себе разобраться.
А вечером надо быть в столярной мастерской при церкви, куда Савельеву пришлось переместить свою взрывоопасную работу. Дело идет к концу, день-другой – и все будет готово. Нужно отвезти взрывнику шесть коротких сорокасантиметровых, запаянных с одной стороны металлических труб, напоминающих снарядные гильзы. Они потребовались для уплотнения взрывчатки, для того, чтобы взрыв имел большую силу и направленное действие. Так объяснил Савельев. А Росляков не стал вникать в тонкости, он только сделал срочный заказ в металломастерской. И лишь пожал плечами, когда приемщик спросил, что клиент собирается делать с такой на первый взгляд бесполезной ерундой.
– Только объясни, чем я теперь могу тебе помочь? – Росляков нервничал.
– Я помощи не прошу, – Марина гордо тряхнула изящной головкой. – Просто, может, посоветуешь что дельное. Понимаешь этот Артур, ну, скульптор. Он такой специфический человек, – чтобы точнее выразить душевную сущность скульптора, Марина потерла большой палец об указательный, словно считала бумажные деньги. – Артур много старше меня. Можно сказать, человек не первой молодости. Далеко не первой.
– Ты хочешь сказать, даже не второй молодости? – уточнил Росляков.
– Для мужчины возраст понятие относительное, на сколько мужчина выглядит – столько ему и лет, – Марина остановилась, задумалась, решив, что сказала что-то не то. – Правда, Артур выглядит старше своих лет. Но главное – душевная молодость. Остальное приложится. У Артура сейчас творческий кризис. Он, так сказать, в тупике.