– И все-таки, ваши методы… Они даже меня коробят, хотя я в жизни всякое видел. Изощренная жестокость, бессмысленные жертвы.
   – Жертвы? – Васильев усмехнулся. – Давайте поговорим о них, об этих жертвах. В этой истории все, так сказать, пострадавшие – отъявленные преступники. Все как один. Первым отдал концы водитель Марьясова, его доверенное лицо, курьер Лысенков. Уголовник, рецидивист. Принимал участие в разборках, мокрых делах. О нем и говорить не стоит, он вообще не в счет.
   – Ладно, пусть этот не в счет, – Аверинцев согнул указательный палец.
   – Вторым был хозяин агрофирмы «Вымпел» Рыбаков. Финансовый мошенник с большой буквы. Он построил свою фирму на ворованных государственных кредитах. Выдумывал разные аграрные программы, через влиятельных знакомых в правительстве области получал кредиты, заключал липовые контракты с подставными фирмами, которые его впоследствии якобы кидали. На какую сумму он поимел государство, трудно даже предположить. И Рыбаков давно бы сел. Но у него большие связи и воровал он с умом и оглядкой, а с его-то деньгами можно запросто развалить любое дело. И Рыбаков, по-вашему, жертва?
   – Дочь осталась без отца…
   – Дочь? Не смешите меня. Ее слезы высохли в тот день, когда она узнала, что стала богатой наследницей. Вполне взрослая самка, упакованная на всю оставшуюся жизнь. Не сегодня-завтра она уезжает за границу, чтобы проводить время на дорогих курортах в обществе таких же профессиональных тунеядцев.
   – А Мосоловский, он тоже воровал государственные кредиты?
   – Ну, не кредиты воровал, другим занимался, другое воровал. Какая разница? Рыбаков и Мосоловский одного поля ягоды. Просто этот хрен собачий не имел связей Рыбакова, кормился, чем придется. Искал самые выгодные сферы бизнеса. Через своих людей на таможне он ввозил безакцизное спиртное и сигареты, спекулировал пивом, участвовал в финансовых махинациях. Маргинальный тип. Встань вы на его дороге, он бы не стал церемониться, не пожалел. Ремней бы из вас живого нарезал. Отец Мосоловского, старичок, этот и вовсе умер от сердечного приступа. Кровь старика не на моих руках.
   – А Головченко, этот несчастный певец из кабака, чем он-то вам помешал? Или вы всерьез думали, что это он тяпнул чемодан из автобуса?
   – Поставьте себя на мое место, – Васильев задумчиво рассматривал кончик дымящейся сигареты. – Марьясов хотел исключить этого кандидата из своего списка. Подстраховаться хотел. А я не мог ответить, нет, в этом деле я не участвую и эту работу делать не буду. Иначе вместо певца в песчаном карьере или на городской свалке валялся я сам. Не мог я ничего изменить в судьбе Головченко. И, честно говоря, не хотел. А теперь на минуту задумайтесь, кто такой этот Головченко? Полное ничтожество. Кабацкий холуй, завязавший алкоголик. Его жизнь ничего не стоила. И смерть ничего не стоила. Ни копейки. Не человек, а настоящая помойка, отброс общества. И не говорите мне, что у Головченко остался ребенок. Лучше уж вырасти сиротой, чем иметь такого папашу. Вот, собственно, и все ваши жертвы. Они сами во всем виноваты. Только сами.
   – С такими рассуждениями далеко можно зайти.
   Поколебавшись минуту, Аверинцев попросил у Васильева сигарету, прикурил от его зажигалки, глубоко затянулся и выпустил облачко дыма.
   – Да бросьте вы, какие ещё рассуждения, – Васильев махнул ладонью. – Мы с вами на одной стороне. И не пытайтесь убедить меня в том, что вам симпатичны эти люди. Не поверю. Вы, как и я, испытываете к таким субъектам лишь ненависть. Ну, ненависть слишком сильное чувство. Испытываете что-то похожее. За людей их не считаете. И, в конце концов, вы сами далеко не безгрешны. Если покопаться в вашем прошлом, наверняка найдутся такие факты, от которых нормальный человек содрогнется, просто с ума сойдет. Но сейчас вы действовали умнее и хитрее, чем я. И ещё – вам везло. Но все равно, без крови не обошлось.
   – Я только защищался, – Аверинцев пожал плечами. – Что сделано, то сделано.
   Налетел холодный ветер. Васильев зябко поежился и поднял воротник пальто.
   – Вы хоть сами посмотрели записи на этих кассетах? – в глазах Васильева загорелись огоньки жгучего интереса.
   – Посмотрел, – кивнул Аверинцев. – Ничего особенного по нашим сегодняшним меркам там нет. Два крупных банкира и один член правительства весело проводят время. Общество обнаженных девиц, разговоры за жизнь, выпивка, главная изюминка – крупным планом несколько половых актов. Вот, собственно, и весь улов. Когда я только увидел эти кассеты, прикинул, что на них записано… Думал – о, это нечто. Оказалось – ни то, ни се. От члена правительства, от этого молодого человека я ожидал большего. Вообщем записи меня разочаровали.
   – Правда, разочаровали?
   – Правда, – кивнул Аверинцев. – Хотите знать мое мнение обо всем, об этом?
   – Разумеется, – прошептал Васильев и придвинулся ближе к Аверинцеву.
   – Будь у меня столько денег, сколько у этих людей, – Аверинцев тоже понизил голос почти до шепота. – Будь у меня столько денег, будь я член правительства или банкир… А вы понимаете, эти люди могут позволить себе если не все, то очень многое. Очень многое. Так вот, на их месте я бы к таким бабам на пушечный выстрел не приблизился. Третий сорт, залежавшийся несвежий товарец. Созерцание половой близости, все эти натуралистические подробности, они, ну, просто удручает. Немощь. Это не грехопадение, это гораздо хуже. Вы знаете, после всего увиденного я окончательно разочаровался и в нашем правительстве, и в наших банкирах. Сношаться с такими женщинами… У этих людей низкий вкус и нет брезгливости. Вот мое мнение.
   Васильев вздохнул.
   – Мне трудно судить о таких вещах, ну, о брезгливости, о падших членах правительства и женщинах низкого сорта, – сказал он. – Я ведь в отличие от вас записей не видел.
   – Честное слово, вы ничего не потеряли.
   – И, тем не менее, эти люди, государственные чиновники, интересы которых я сейчас представляю, они заинтересованы, чтобы видеозаписи не ходили по рукам, – сказал Васильев. – Может, им так спать спокойнее. У члена правительства возможна блестящая политическая карьера. Самая блестящая. Вы же знаете, что это за человек. И уж, поскольку вам все известно, хочу предложить одну сделку. Разумеется, не от своего имени. Короче, кассеты в обмен на деньги. На хорошие деньги.
   – О какой сумме идет речь?
   – Такие деньги смогут обеспечить ваше лечение в самой лучшей швейцарской клинике. Там вас поставят на ноги, там вы сразу оживете. И ещё останется на старость, и будущее вашего сына обеспечено. Оплата более чем щедрая.
   Аверинцев натянул на лоб козырек кепки, задумался. Ветер стих, замерли черные ветви деревьев. Стали слышны далекие уличные шумы, поскрипывание ржавых качелей на детской площадке.
   – Знаете что, – наконец, сказал он. – Именно такое предложение и рассчитывал услышать от вас. И вот что отвечу. В деньгах на лечение уже не нуждаюсь. О старости вообще не думаю. А мой сын способен сам позаботиться о своем будущем.
   – Вы что это серьезно говорите? – Васильев вытаращил глаза, шея далеко высунулась из воротника сорочки. – От таких предложений люди не отказываются.
   – Отказываются.
   Аверинцев поднялся со скамейки. Васильев встал вслед за ним.
   – И вы после нашего разговора, после нашего разговора… Можете так просто встать и уйти?
   – А почему бы и нет? – Аверинцев пожал плечами.
   – Здесь тихое место, вокруг ни души. Вы не боитесь, что я вам в спину выстрелю?
   – Это вы напрасно спросили. Но я отвечу. Вы не опасны. Теперь уже не опасны. И государственный чиновник, которого вы опекаете, теперь тоже не опасен.
   – Почему именно теперь?
   Васильев часто моргал глазами. В этих глазах стояла мутная болотная тоска.
   – Потому что пленки у меня. Случись что со мной или моим сыном, записи попадут в газеты, на телевидение. И вся эта паршивая история получит такую огласку… Произойдет нечто вроде землетрясения. Поэтому ни вы, ни ваши покровители не опасны. Я не блефую. Впрочем, проверить, блефую я или нет, вы не сможете. Просто не рискнете. Счастливо оставаться.
   Аверинцев засунул руки в карманы теплого плаща, кивнул Васильеву и медленно, сутулясь под порывами влажного ветра, побрел к выходу из сквера.
   …Вернувшись на квартиру сына, Аверинцев, до костей прозябший в сквере, долго пил на кухне горячий чай. Наконец, поднял голову, грустно посмотрел на Рослякова.
   – Мы так ни о чем не договорились, – сказал он. – Этот Васильев от своего не отступится. Не тот человек, такие не отступают. Или я совсем не разбираюсь в людях.
* * * *
   Васильев сидел в утлом креслице перед круглым, в человеческий рост, зеркалом, обрамленным в ореховую резную раму. Он пристально, сощурив глаза, рассматривал свое отражение. Ничего особенного, человек как человек. Ботинки хорошие, из темной крепкой кожи, на высокой подошве, с глубоким рельефным рисунком протектора. Как раз по погоде ботинки. Немного помятый синий костюмчик, недорогой, но добротный, шерстяной. Светлая сорочка, темный галстук с вышитым на нем светлыми нитками гербом несуществующего государства или княжества. Этот светлый герб, если не присматриваться внимательно, напоминает только что посаженое пятно от сливочного пломбира или плевок.
   Впрочем, все это мелочи, герб этот, будь он неладен, и синенький костюмчик. И овальная пряжка брючного ремня, словно надраенная бархоткой, лезет в глаза, блестит, как пасхальное яйцо. Главное, в общем и целом, выглядит Васильев неплохо, физиономия свежая, будто он только что с курорта вернулся, а не провел несколько недель в напряженной, но бесплодной работе, будто вовсе не он до утра мучался бессонницей, размышляя о собственных поражениях и неудачах. И он забылся странной давящей голову дремотой только под утро. И сон странный привиделся. Снится будто он, Васильев, атеист, всегда смеявшийся над сказкой о Боге, стоит на коленях в красном углу и истово молится, бьет низкие поклоны. А потом поднимает голову, а угол-то пустой, нет в нем иконы. И холодный пот вдруг пробивает по спине, холодный пот страха.
   Васильев потянулся к тумбочке, плеснул в массивный стакан с толстым дном водки и немного фруктовой воды. Выпить можно, даже нужно, хотя легче все равно не станет. Концом шариковой ручки размешал коктейль, давший обильную зеленоватую пену, сделал большой глоток и поморщился. В доме такая тишина, что, кажется, уши заложило. Только вот дождик, зарядивший с утра, промозглый холодный дождик тревожит своими звуками, тянет в окно гнилым запахом весны, растаявшими помойками. Капли тихо стучат по жестяному подоконнику, в стекло скреблась ветка старой яблони.
   Влажный ветерок, влетавший в комнату через переоткрытую форточку, шевелит линялую ситцевую занавеску, разгоняет табачный дым. Серая весна, совсем не похожая на весну, обещала только этот дождь, низкое мглистое небо – и ничего больше.
   Кажется, внизу на первом этаже скрипнули половицы. Или эти звуки только мерещатся ему? Васильев прислушался, вроде, все тихо. Может, неутомимая и ушлая хозяйка дома Марья Никитична, с утра отправившаяся в собес то ли клянчить единовременное пособие, то ли о прибавке к пенсии хлопотать, скоро закруглила дела и уже возвратилась обратно. Если действительно так, если она вернулась, то сейчас старуха поднимется сюда, наверх, и начнет донимать Васильева своими бестолковыми нудными разговорами. Он снова прислушался к неразборчивым звукам, неизвестно откуда идущим. Нет, это не бабка возвратилась. Не успеет она так скоро обернуться, не на ходулях же она в собес бегает. А просто скрипит старая яблоня за окном, разросшимися ветками царапает стекло.
   Васильев вытянул вперед ноги и покосился на большой мягкий чемодан, сложенный в дорогу. Уже скоро. Через полчаса пора отчаливать. Он поднял стакан и, отсалютовав своему отражению в зеркале, выпил.
   Все, хватит изводить себя душевным мазохизмом, оправдываться перед собой. Ничего не получилось из этой затеи, псу под хвост вся работа, но нет здесь его вины. Васильев действовал методично, правильно действовал, пусть несколько прямолинейно, но правильно. Он пришел бы к цели, но не судьба. К его голосу, здравому и трезвому, никто не захотел прислушаться. Трегубович, которого посадили ему на шею, предал. По-другому и быть не могло. В самой ущербной природе, в натуре этого подонка заложено предательство. Васильев распечатал новую сигаретную пачку, скатал в маленький шарик блестящую фольгу, щелкнул зажигалкой.
   Крепко затянувшись, он свернул губы трубочкой и стал пускать изо рта кольца табачного дыма, наблюдая за собой в зеркало. Может, все ещё и наладится? А, нечего себя убаюкивать ложью, эта не та ложь, в которую легко верится. Говоря по правде, выглядит он дерьмово, и костюмчик на нем дерьмовый, и ботинки тоже. И, главное, вся жизнь насквозь дерьмовая. И ничего уже не наладится, раз такой шанс, выпадающий провинциальному милицейскому оперу только раз в жизни, раз такой шанс упущен – ничего уже не наладится.
   Он проиграл по-крупному, но проиграл не по своей вине, его подставили, его предали все, кто только мог предать. Он, работая в провинции долгих девять лет, долго ждал шанса выбраться из этого болота, из рутины этой, подняться наверх, возможно, на московский уровень подняться. И вот результат. Все потеряно, теперь нечего и думать о переводе на службу в Москву. Только душу травить этими мыслями. Все планы, все честолюбивые задумки полетели к черту. Но надо уметь держать удар, надо уметь проигрывать. Авось, прошлая схватка не последняя в его жизни. Возможно, будут ещё другие специальные операции, он относительно молод, значит, рано ставить крест на карьере, шансы продвинуться по служебной лестнице, шансы подняться высоко, ещё непременно появятся. Плохо ли, хорошо ли, но сейчас все закончилось. И все, о неприятном надо забыть и жить дальше. Васильев сделал большой глоток из стакана.
   Нет, самого себя упрекнуть не в чем. В конечном итоге, это даже не его, Васильева, поражение. Он не проиграл. И голова на месте, там, где ей и положено быть, на плечах, на крепкой шее. Он просто остался без премиальных. И без повышения. Не о чем жалеть кроме как о деньгах. Все хорошо, все нормально, – снова успокоил себя Васильев. Уже завтра к вечеру он будет дома. Встретится с женой. А неприятности скоро забудутся. Человеческая память так устроена, что со временем забывается все, даже такие неудачи. А теперь пора собираться. «Все хорошо, все просто отлично», – сказал он вслух. Васильев поднялся на занемевшие от долгого сидения ноги, допил водку и, широко размахнувшись, запустил стаканом в круглое зеркало. Осколки разбитого мира разлетелись по сторонам, застучали по стенам, рассыпались по полу.
   Нет, как побитая собака он не уйдет. Аверинцев упрямый. Но посмотри на него ближе, что это за человек? Жалкий полумертвый инвалид, надави на такого хорошенько – и душа вылетит. От него покойником за версту воняет. И он, эта развалина, ещё смеет что-то вякать, свои условия диктовать. Никуда Васильев не едет, это решено. Он дожмет Аверинцева. Как именно? Вот об этом и нужно подумать, спокойно, без спешки.
   Смахнув с сиденья острый осколок зеркала, он снова упал в кресло, вытянул вперед ноги, поднес к губам бутылочное горлышко и сделал большой глоток водки. Но вот опять этот звук. Только на этот раз явственно слышно, как внизу на первом этаже заскрипела половица. Сейчас он не мог ошибиться. Бабка все-таки вернулась. До чего же она шебутная, беспокойная старуха, ни минуты на месте не усидит, а все на плохое здоровье жалуется и хочет еще, чтобы ей верили. Видно, собес оказался закрыт. Или случилось что дорогой. Может, кошелек тяпнули, она и вернулась. Васильев поставил бутылку на прежнее место, замер в кресле, прислушиваясь, затаил дыхание.
   – Марья Никитична, это вы пришли? – напрягая горло, крикнул он.
   Молчание. Гудящая, звонкая тишина. Только капли влаги все ударяют и ударяют в подоконник. Чертыхнувшись, Васильев поднялся на ноги, почувствовав, как его слегка качнуло в сторону. Не надо было хлебать столько водки на пустой желудок, не прибавляет сейчас спокойствия это пойло, лишь злость, лишь раздражение растет, распирает душу.
   – Марья Никитична, это вы?
   Нет ответа. Не слышит что ли дура старая? Чувствуя неприятную слабость в ногах, он шагнул к двери, распахнув её настежь, и так и оставив дверь открытой, вышел в тесный пропахший пылью предбанник, отделяющий верхнюю комнату от лестницы. Крепко держась за перила, чтобы не споткнуться в темноте, он медленно спустился вниз, отдернул занавеску, загораживающую лестницу и уже сделал несколько шагов по комнате по направлению к входной двери, решив проверить, заперта ли она. Васильев остановился, неожиданно внутренним звериным чутьем поняв, что в комнате он не один, есть ещё кто-то совсем рядом.
   Повернул голову направо, и встретился глазами с начальником службы безопасности покойного Марьясова Сергеем… Как бишь его, зовут? Сергей с непокрытой головой стоял посередине бабкиной горницы, глубоко засунув руки в карман светлого плаща. Васильев закашлялся в кулак и пьяно усмехнулся. Он вспомнил фамилию Сергея. Поливанов – вот его фамилия.
   – Так и до смерти испугать можно, – сказал Васильев.
   – Можно, – подтвердил головой Поливанов, но с места не сдвинулся, руки из карманов плаща не вынул, даже выражения лица не поменял, продолжая стоять окаменелым истуканом.
   – Я же просил ни при каких обстоятельствах не приходить сюда. Просил ведь.
   Васильев ляпнул первую же спасительную глупость, что пришла в голову. Кого он мог просить, чтобы сюда не приходили? Покойного Марьясова? Или того же Сергея Поливанова, с которым, если хорошенько вспомнить, за все знакомство лишь пару раз словом перебросился? Да, глупые слова. Ни Марьясов, ни кто другой не знал этого адреса, связь была только через сотовый телефон. Значит, выследили заранее, момент выждали удобный, чтобы напасть. Наивно было на случай полагаться.
   Скорее всего, его адрес давно знали. Чего-то Васильев не додумал, чего-то не дорешил за всей этой суетой последних дней. Надо было раньше отсюда бежать, вчера вечером не поздно было. Дурак, он сидел и дожидался непонятно чего. Оказалось, смерти своей дожидался.
   – Я предупреждал несколько раз, чтобы не совались сюда. Чтобы не ходили зря. Может, пасут меня.
   Еще одна непроходимая глупость. Кто его пасет, по какому случаю? Но сейчас любые слова хороши, лишь бы выгадать хоть одно лишнее мгновение. Почему-то вспомнился странный сон, виденный сегодня под утро, Васильев на нетвердых ногах отступил на шаг назад и ещё раз выругал себя за выпитую водку. В этого сукина сына можно швырнуть хотя бы цветочным горшком или какой-нибудь стеклянной вазой, что старуха расставила на самотканых рушниках по всем углам горницы.
   Пока ещё Поливанов успеет вынуть руку из кармана плаща, пока выстрелит… Или он через карман стрелять станет? Как бы то ни случилось, а будет хоть один шанс против ста, будет хоть секунда, чтобы взлететь по лестнице наверх, на второй этаж, в мансарду, к пистолету. А там, глядишь, Васильев и отстреляется. Он повернул голову и покосился взглядом за спину. И в дверях кухни не увидел, а скорее угадал другой мужской силуэт. И, кажется, в поднятой руке – оружие.
   – Это не я Марьясова. Я ни при чем. Меня самого подставили.
   Васильев сделал ещё полшага к лестнице. Поливанов, наконец, разжал губы, и будто не слова сказал, а на пол гири уронил.
   – Знаю, что не ты. Но это ничего не меняет, менток.
   Васильев почувствовал холод кожи под пиджаком и рубашкой. Менток… Значит, это Аверинцев стукнул на него, больше ведь некому. Никто ничего не знает, у него глубокое прикрытие… Изначально было ошибкой отправляться на встречу с ним, выкладывать перед негодяем всю масть. Следовало сперва разобраться с Аверинцевым, а потом мертвой хваткой вцепиться в его сынка, в Рослякова. Но теперь уже ничего не переиграть. Ошибка, ошибка… Черт, черт… Аверинцев, все он. Заложил Васильева, как мальчишку. А ведь он обещал молчать. Или не обещал? Господи, какая наивность поверить слову убийцы, его обещанию…
   Пятясь задом, Васильев, уже готовый развернуться и броситься вверх по лестнице, левой рукой ухватился за перила. Но тут грянул выстрел. Один, другой. Обожгло живот, толкнуло в грудь… Васильев даже не понял, кто стрелял. Падая, он сломал утлые сухие перильца лестницы, обхватив живот ладонями, повалился набок, стал сползать по ним вниз, пересчитывая каждую ступеньку головой. Горница, залитая светом ранней серой весны, поплыла, завертелась перед глазами, ушла в темноту.
   Васильев пришел в себя уже через минуту. Поджав колени к простреленной животу, он лежал на деревянном полу, чувствуя, как наливается кровью, тяжелеет рубашка и пиджак. Его уже убили, но он ещё жив. Такое бывает, такое случается. Изредка случается. Настоящей, жгучей боли ещё не было, но Васильев знал, что эта боль вот-вот придет. Люди из комнаты куда-то исчезли, не слышно стало голосов, шагов, скрипа половиц. «Неужели они не дострелит меня, не пальнут в голову?», – спросил он себя как-то безучастно, отрешенно, словно разговаривал с третьим лицом. Он нагнул голову, посмотрел на живот и зажмурил глаза.
   Тут внимание отвлекли новые звуки, кажется, чьи-то тяжелые шаги. Незнакомый мужчина втащил в комнату большую защитного цвета канистру, даже не взглянув на раненого, опустил зажим, снял крышку и ногой толкнул канистру, опрокинул её на бок. Бензин разлился по полу, мгновенно пропитав удушливыми испарениями комнату. Васильев застонал. Зазвенело разбитое камнем окно. Через это окно кто-то бросил в комнату горящую промасленную ветошь, упавшую рядом с канистрой на матерчатую ковровую дорожку. Оторвав руки от живота, Васильев попробовал подняться, дотянуться до горящей ветоши, но не смог. Только вцепился пальцами в половик, сгреб плотную ткань в ладонях, потянул половик на себя.
   Но поздно…
   Перед глазами встала, поднялась чуть не до потолка стена оранжевого пламени. Васильев закричал, что есть силы, во всю глотку, но крик изо рта вырвался жалобный, даже не крик, а придушенный стон. Сил не осталось даже на этот последний крик. Силы вытекли, ушли между половицами вместе с кровью.
   Эпилог
   Росляков привез отца в аэропорт под вечер, в начале четвертого. Оставив машину на платной стоянке, следом за отцом он вошел в здание аэропорта. Доехали быстро, до начала регистрации пассажиров оставалось около часа. Они поднялись на второй этаж, вошли в буфет и заняли пустой столик у окна. Росляков отошел к стойке, купил бутерброды, два стакана горячего кофе и вернулся к столу. Отец взял с тарелки бутерброд с сыром и стал медленно жевать, рассматривая через стекло автомобильную стоянку. Росляков отхлебнул кофе и чуть не обжог язык.
   – Послушай, – он тронул отца за руку. – Ведь ещё не поздно. Ты можешь поменять решение. Зачем уезжать? Билет в кассу – и обратно в город. Ты сдал все анализы. Островский сказал, что место в стационаре сейчас есть. Тебя готовы положить хоть завтра. Островский, он хороший человек и врач хороший, он сделает все, что в его силах…
   – Не хочу, – отец покачал головой. – Не хочу сдавать билет. Я купил этот билет в одну сторону, и теперь не стану сдавать его обратно. Не хочу возвращаться, в больницу не хочу.
   – Но почему, ты ведь в Москву лечиться приехал. Ты получил сюда направление… А теперь вдруг уезжаешь, почему?
   – Просто я передумал, – Аверинцев поднял стакан и сделал глоток кофе. – Сначала подумал лечиться, но потом передумал. Не нужна мне эта операция, химиотерапия, лучевая терапия. Лекарства пригоршнями не нужны. Я не хочу цепляться за жизнь, мучить себя и окружающих.
   – Но в твоем положении и выхода другого нет, только лечиться, – Росляков уже понял, что отговаривать отца от его решения занятие бесполезное, но по инерции продолжал спорить. – В твоем положении…
   – В моем положении люди пишут завещание и думают о вечности, о Боге и всяком таком. Но мне не хочется писать завещание, потому что имущества почти никакого нет. И о вечности как-то не думается. Я просто не верю в то, что умру от какой-то болезни. Никогда в такое не верил и сейчас не верю. Такие, как я, от болезней не умирают. Меня может, например, молния убить. Это весьма вероятно, это я ещё допускаю. Да и то молнии придется пару раз в меня попасть, для верности. А в смерть от болезни, нет, не верю.
   – Что ж, мне и сказать нечего.
   Росляков откусил бутерброд с жесткой сильно перченой колбасой и стал сосредоточено жевать. Вдруг пришло в голову, что за все время, пока отец жил в Москве, они так ни разу и не поговорили по душам, просто по-человечески не поговорили. Росляков жевал бутерброд и сквозь мутное витринное стекло разглядывал забитую машинами автостоянку перед зданием аэропорта. Он стал смотреть на круглые настенные часы, под его взглядом секундная стрелка сделала полный круг, пошла на новый заход. Время пока есть, может, не поздно начать разговор с отцом прямо здесь, сейчас. Другого времени все равно не будет. Росляков запил бутерброд двумя глотками приторно сладкого кофе, кашлянул в кулак. Но отец опередил сына.
   – Ты, Петя, чем собираешься заниматься в обозримом будущем?
   – Завтра встречаю с гастролей мать. Ты в северные края улетаешь, а она обратно возвращается, – Росляков подумал секунду и соврал. – Мать хотела тебя увидеть. Пообщаться и вообще. Но вот не случилось.
   – Еще увидимся, – сказал отец. – Так чем ты собираешься заниматься? – Пока не знаю, – говорить о работе Рослякову не хотелось. – Наверное, придется опять в газету наниматься.
   – Если к лету никуда не устроишься, может, ко мне в гости придешь? Поживешь хоть пару недель, посмотришь, как я в Омске устроился.
   – Я тебе несколько раз обещал приехать, но так и не собрался, – сказал Росляков. – На этот раз уж точно соберусь. Обещаю. Кстати, а как ты там устроился? У тебя комната или квартира?
   – Вот приедешь ко мне через пару месяцев, и сам все увидишь, – ответил отец. – У меня квартира двухкомнатная почти в самом центре, недалеко от железнодорожного вокзала, рядом с Домом печати. И дача есть. Ну, не то чтобы настоящая дача. Небольшой летний домик, огород. Ну, огородом мне заниматься было некогда. Я ведь работал до самого последнего времени. Теперь выйду на пенсию и развернусь по-настоящему. Выровняю участок, устрою лужайку, английский газон. Можно даже сад камней сделать. Воображения хватит, и я тут в Москве пару книг по садоводству купил.
   – А твоя супруга не будет возражать против моего приезда?
   – Рада тебе будет. Она хорошая женщина, простая хорошая женщина. Кстати, мы с ней так и не расписались до сих пор. Но какие наши годы.
   – Грустно это, – Росляков вслух ответил не на слова отца, а на собственные мысли.
   – А ты представлял мой быт как-то иначе, более романтично? Без огорода и дачного домика?
   – Да я не об этом, не о твоем быте, – покачал головой Росляков.
   – Тогда о чем же?
   – Между нами говоря, по секрету, ты ведь мне жизнь спас, – Росляков подмигнул отцу, – а я тебя даже не поблагодарил.
   – Какие пустяки, можешь не благодарить, – отец улыбнулся. – Вспомни хорошенько, жизнь тебе спас не я, а простая случайность. Стечение обстоятельств. Твое увольнение из газеты организовали слишком поздно. А с журналистом расправиться не решились. А когда ты стал безработным, они были уже в цейтноте. На тебя не хватило времени. Так что, благодари случай.
   – Ладно, – кивнул Росляков. – Но от тюрьмы ты меня точно спас.
   – Ты бы и без меня как-нибудь выпутался из этой истории. Сам нашел выход. Что уж я спас, так это доброе имя одного члена правительства и двух банкиров. Вряд ли они заслужили этот подарок. Они даже не знают, что я для них сделал. А если и узнают, то «спасибо» от них я все равно не дождусь.
   – О, у меня созрела идея, – Росляков развернулся, подошел к буфетной стойке и пальцем показал на ряд выставленных бутылок. – Какой коньяк у вас самый лучший, ну, самый дорогой?
   Маленький буфетчик задумчиво почесал острый подбородок. – Самый дорогой коньяк вот этот, французский, – он показал на бутылку. – А самый хороший вот этот, дагестанский. Десятилетняя выдержка, очень мягкий.
   – Давай дагестанского. Два по сто. Нет, два по сто пятьдесят.
   Росляков вернулся к столику с двумя стаканами в руках.
   – Давай хотя бы выпьем за спасенную честь, – он назвал фамилию члена правительства. – Правда, мне этот болтун и краснобай никогда не нравился. Но это приятное занятие, спасать чью-то честь. У него жена, ребенок. Не хочется рушить семью.
   Он поднял стакан, чокнулся с отцом и выпил коньяк, смакуя его вкус, в несколько мелких глотков. Росляков отставил пустой стакан, вытер губы салфеткой и подумал, что буфетчик не обманул, дагестанское пойло – то, что надо, не хуже французского.
   – Вчера по телевизору погоду передавали, – сказал Росляков. – У вас в Омске сейчас холодно. Весна что-то задерживается. – И в Москве не жарко, – щеки отца немного порозовели.
   – Забыл совсем…
   Росляков полез за пазуху, вытащил прозрачный пакетик, в котором лежал яркий шейный платок.
   – Вот тебе маленький презент на память, – он протянул пакетик отцу. – Сейчас модно носить под рубашкой такие шелковые платки. Расцветочка подходящая, самый писк.
   – Спасибо, – отец переложил пакетик из руки в руку, сложил его вдвое и сунул в карман плаща. – Весной обновлю. У меня тоже есть для тебя маленький презент.
   Аверинцев протянул сыну пластиковую карточку с логотипом известного банка.
   – Деньги со своего счета можешь снять хоть сегодня.
   – Какие деньги? – Росляков недоверчиво разглядывал карточку.
   – Хорошие, – отец улыбнулся. – Там, в банке, узнаешь, какие именно.
   Росляков пожал плечами и опустил карточку в карман куртки.
   – Может, ещё по сто грамм?
   – Нет, пора идти, – отец бросил быстрый взгляд на наручные часы, нагнулся, вытащил из-под стола желтый чемодан. – Пора идти.
   – Пора, – кивнул Росляков и тоже посмотрел на часы. – Теперь действительно пора идти.
   Ну, вот и поговорили. Вслед за отцом Росляков вышел из буфета, спустился по широкой лестнице на первый этаж. Отец остановился рядом с газетным киоском, поставил чемодан.
   – Ты меня дальше, до контроля, не провожай, – сказал он. – Давай прощаться здесь.
   – Давай здесь, – повторил Росляков.
   Аверинцев протянул сыну руку. Росляков с чувством тряхнул ладонь отца, выпустил её, шагнул вперед, обнял Аверинцева за плечи, прижался к его щеке и снова отступил.
   – До свиданья, отец, – сказал Росляков. – Постараюсь приехать к тебе в гости.
   – Я буду ждать, – сказал отец.
   Росляков повернулся и быстро зашагал к выходу.