Страница:
Телефон на письменном столе зазвонил так тонко, так неожиданно, что погруженный в размышления Соболев едва не вздрогнул. Дежурный офицер доложил новости:
– Капитан Аксаев допросил Васильченко, приятеля задержанного сержанта Балабанова. Васильченко, а также прапорщик Приходько дважды видели Балабанова в поселке возле пивной. Балабанов долго разговаривал с какой-то женщиной.
– Ну и что с того, что с женщиной разговаривал? – встрепенулся Соболев. – Что за баба?
– Не местная. Аксаев ещё раз допрашивает самого Балабанова. Сержант вроде бы изменил показания, которые дал днем. Теперь он говорит, что деньги получил не от мужчины. От женщины.
– От женщины? – переспросил Соболев.
– Так точно, от женщины.
Соболев сбросил ноги с подоконника, встал с кресла.
– Молодец Аксаев. Я скоро буду.
– Конвою привести Балабанова в ваш кабинет?
– Я сам ради такого дела вниз спущусь, – ответил Соболев.
Глава четвертая
– Капитан Аксаев допросил Васильченко, приятеля задержанного сержанта Балабанова. Васильченко, а также прапорщик Приходько дважды видели Балабанова в поселке возле пивной. Балабанов долго разговаривал с какой-то женщиной.
– Ну и что с того, что с женщиной разговаривал? – встрепенулся Соболев. – Что за баба?
– Не местная. Аксаев ещё раз допрашивает самого Балабанова. Сержант вроде бы изменил показания, которые дал днем. Теперь он говорит, что деньги получил не от мужчины. От женщины.
– От женщины? – переспросил Соболев.
– Так точно, от женщины.
Соболев сбросил ноги с подоконника, встал с кресла.
– Молодец Аксаев. Я скоро буду.
– Конвою привести Балабанова в ваш кабинет?
– Я сам ради такого дела вниз спущусь, – ответил Соболев.
Глава четвертая
Соболев скинул шинель в своем кабинете, спустился в подвальное помещение административного корпуса. Хозяин не любил бывать в подвале, заглядывал сюда лишь в случае крайней необходимости, когда обстоятельства требовали его личного присутствия. Каблуки сапог, подбитые подковками, отбили дробь по крутым ступенькам.
Дежурный офицер, скучавший под лестницей, перед тумбочкой с телефоном внутренней связи, при появлении хозяина сбросил с плеч овчинный тулуп, хотел вытащить ноги из валенок, но не успел. Вскочил и, приложил острие ладони к околышку фуражки.
– Лейтенант Коробкин докладывает. За время моего дежурства…
– Где содержат Балабанова? – не дослушал Соболев.
– В «подводной лодке», – отрапортовал лейтенант и помимо воли улыбнулся. – Жалуется, что холодно. Зато вши не кусают.
«Подводной лодкой» называли холодную темную камеру без окна размером метр на полтора. Ни деревянного настила, ни табурета, чтобы посидеть, там не было. Содержавшийся под стражей не мог сесть даже на пол, потому что «подводная лодка» помещалась ниже всех других камер, это был как бы в подвал в подвале.
Каменный пол по отношению к коридору углублен на двадцать пять сантиметров. Со стен и потолка стекала вода, которая весной и летом доходила арестанту до щиколоток, цвела, распространяя нестерпимое зловоние, а зимой превращалась в толстую ледяную корку. Как правило, провинившиеся злостные отрицалы из зэков, побывав в «подлодке», через двое-трое суток умнели, становились сговорчивыми и покладистыми. Но потом долго болели.
– Сейчас он где?
– Капитан Аксаев продолжает допрос в двенадцатом кабинете.
Соболев кивнул, неторопливо пошел по коридору, слушая эхо своих шагов. Повеяло холодом, затхлой сыростью застоявшегося воздуха, плесенью и ещё каким-то неживым духом, не имеющим определенного названия.
Интерьер тут, в подземелье, все тот же, что был и десять, и тридцать лет назад. Длинный коридор, освещенный лампочками, забранными металлическими сетками, крашеные темно зеленым цветом двери пустовавших камер, комнат для допросов и «козлодерок», теплых помещений для контролеров ИТК, обиты листовым железом.
Сводчатый потолок с выступающими балками бетонных перекрытий украшен бурыми разводами ржавчины, похожими на засохшие кровавые лужицы, черно-зелеными островками плесени. Стены, зимой промерзающие насквозь, поздней весной и летом сочатся влагой. Можно делать ремонт подземных помещений хоть каждый месяц, изводя казенные деньги, но сквозь новый слой краски уже через неделю начинает пробиваться вода и ржавчина, а затем по углам густо разрастается проклятая черная песнь.
Соболев вошел в комнату для допросов, приказал конвою выйти в коридор. Аксаев взял под козырек, рапортовал, что в данный момент проводит допрос задержанного соучастника побега сержанта Балабанова.
– Как настроение? – не по-уставному, а как-то по-домашнему спросил Соболев. – Посижу, послушаю. А то с женой скучно, так я лучше тут, с вами. Не возражаешь? Как успехи?
– Признался, тварь, что деньги получил не от мужика, от женщины. Но вот подробного описания этой бабы я пока так и не добился. Темнит. Говорит, что женщина старая, седая, сморщенная. А прапорщик Приходько и сержант Васильченко дают другое описание. Молодая, в соку.
– Хорошо, продолжай, – махнул рукой Соболев.
Усевшись на мягкий стул у стены, он прикурил сигарету, с наслаждением пустил дым из носа, стал внимательно разглядывать Балабанова, на котором из одежды остались лишь рваная на груди майка и солдатские штаны.
Судя по синякам и кровоподтекам на лице сержанта, Аксаев уже основательно поработал над ним. Усадил молодого человека на стул, руки за спиной сковал наручниками, снял с солдата сапоги, оголенные лодыжки прикрутил веревками к ножкам стула.
Приглядевшись, Соболев заметил, что веревки притягивают к спинке стула и грудь Балабанова. Таким образом, сержант находится в совершенно беспомощном положении. Аксаев потер одна о другую замерзшие ладони, словно готовился показать фокусы перед публикой, искательно улыбнулся хозяину. Затем достал из кармана веревку, зашел за спину Балабанова, накинул её на шею сержанта.
Концы веревки Аксаев обмотал вокруг кисти правой руки, сжал пальцы в кулак.
– Ну, пехота, что теперь запоешь? – спросил капитан. – Расслабься. Еще не вспомнил, как выглядела та женщина?
Балабанов, прикусил губу и молчал.
– Говоришь, она старуха? – спросил Аксаев.
– Пожилая женщина, – пробормотал Балабанов. – У меня плохая память. Ну, на лица плохая память.
– Что, не слышу? – Аксаев заорал так, что заложило уши.
– Ну, как бы это сказать, – Балабанов говорил медленно, с видимым усилием выдавливал из груди звуки, делал долгие паузы между словами, наконец, составлял из них предложение. – Не то, чтобы пожилая, но в годах. Короче, не молодая.
– Значит, в годах? – переспросил Аксаев. – Старая, значит? Ну, сука, считай, что ты дубарь.
Аксаев с силой толкнул солдата в затылок, стул опрокинулся на передние ножки, и упал бы вперед, увлекая с собой сержанта. Но веревочная петля туго натянулась, сдавила шею Балабанова, удержала от падения. Сержант захрипел, впуская в себя воздух, лицо искривилось от боли, пошло стариковскими морщинами. Готовый развалиться стул тонко скрипел под Балабановым.
Соболев прикурил следующую сигарету, пуская дым, наблюдал, как меняется физиономия солдата. Изо рта вылез распухший язык, жилы на лбу рельефно вздулись, глаза выкатились и остекленели.
Стряхнув пепел на сырой пол, выложенный каменными плитами, Соболев почему-то именно сейчас вспомнил о дочери. Нади недавно десять лет исполнилось, половину своей коротенькой жизни она болеет астмой. Зимой болезнь редко напоминает о себе, но весной вылезает наружу, Надя кашляет взахлеб, задыхается сырым застоявшимся воздухом, ночами не спит.
Жена открывает все форточки, чтобы легче дышалось, делает спиртовые и масляные компрессы, но толку чуть. Здешний климат разрушает слабое здоровье дочери, надо бы уехать отсюда навсегда. И была реальная надежна на перевод в Москву. Соболев потушил окурок о подметку сапога.
Веревка ещё глубже врезалась в шею Балабанова.
Он позеленел лицом, словно залежавшийся в морге покойник и, кажется, больше не дышал. Аксаев ухватил сержанта за плечи, потянул на себя, натяжение веревки ослабло, стул снова встал на все четыре ножки. Но придушенный Балабанов уже вырубился, не почувствовал облегчения, голова упала на грудь, нижняя челюсть отвалилась. Из уголков рта на майку потекла слюна, похожая на пену гоголь-моголя.
Аксаев отошел к столу, вытащил из ящика склянку с прозрачной жидкостью, клок ваты. По комнате расплылся запах нашатыря. Смочив вату, капитан сунул её под нос Балабанова. Тот закашлялся, втянул в себя выпавший изо рта язык, сплюнул на пол. Аксаев влепил солдату увесистую пощечину.
Голова сержанта мотнулась из стороны в сторону.
– Ну, что, скотина? – спросил Аксаев. – И дальше будешь вола в зад трахать? Партизана из себя корчить? Сейчас ещё разок тебя на хомут возьму и уйдешь отсюда вперед копытами. Этого ты хочешь?
– Не хочу, – прошептал Балабанов. – Дай, дайте, воды. Пожалуйста.
– Дам, – пообещал Аксаев. – Но сначала слушай первый вопрос. Сколько лет той женщине и как она выглядит?
Но Балабанов снова прикусил губу. Похоже, канитель с допросом затягивалась. В комнате холодно, Соболев почувствовал, как мерзнут под двумя парам теплых носков ноги, обутые в фасонные, шитые на заказ сапоги. Да, долго не высидишь на одном месте. Он поднялся, несколько раз прошелся вдоль стены, затем совершил круг по периметру кабинета.
– Как выглядит эта сучка? – орал Аксаев. – Ты её трахал, да? Ты трахал ее? Куда трахал, а?
Аксаев занес назад руку, готовясь влепить Балабанову новую пощечину. Но Соболев остановил его.
– Подожди, капитан. Полегче.
– Сынок, – обратился Соболев к Балабанову. – Слышишь, сынок?
Балабанов кивнул головой, давая понять, что слышит слова хозяина.
– Давай с тобой по-хорошему поговорим. Ты получил деньги от женщины лет тридцати пяти-сорока. Так? Ее описание уже составили со слов Васильченко и Приходько. Так что, твои пояснения по делу уже ничего не меняют. Зачем же ты упорствуешь?
Балабанов неожиданно заплакал, по-детски всхлипывая, дергая головой. Крупные прозрачные слезы стекали по щекам на подбородок, падали на майку и голую грудь.
– Ну, сынок, – продолжал Соболев. – Ну, что ты… Твои показания не мне лично нужны, не капитану Аксаеву. Тебе они нужны. Ведь будет суд трибунала, тебе зачтется помощь следствию. И чистосердечное раскаяние тоже зачтется. Тебя, дурачка, подставили матерые бандиты. Понимаешь?
Балабанов снова кивнул головой.
– Ну, ты не удержался, взял сдуру деньги, – неторопливо продолжал Соболев. – И теперь страдаешь за настоящих преступников. А они смеются над тобой. А ты станешь нам помогать, для начала ответишь на несколько простых вопросов, которые задаст капитан. И отделаешься тремя годами дисциплинарного батальона. Три года, всего-то. А там, глядишь, ещё годик сбросят. За образцовое поведение. Понимаешь?
Балабанов горько всхлипнул.
– По-по… Понимаю.
– Вот так-то, – одобрил Соболев. – Два-три года. Разве это срок? Глазом не успеешь моргнуть, как поедешь на родину. К родителям. У тебя девушка есть?
– Есть, – давился слезами Балабанов.
– Красивая хоть девушка? Ждет тебя?
– Ждет.
– Вот видишь, это нехорошо, заставлять девушка долго ждать. Сейчас мы снимем с тебя браслеты и веревки. А ты расскажешь о той бабе все по порядку. Как было. Поговорим и пойдешь в теплую камеру. Спать будешь до обеда. Договорились?
– Договорились.
Балабанов перестал плакать. Возможно, в эту самую он вспомнил свою девушку, твердо решил, что три года она ждать не станет. Однозначно, не станет ждать, когда вокруг так много соблазнов, искушений. Возможно, он вспомнил отца, который умер, когда сын пешком под стол ходил.
А может, вспомнил мать, которую больше никогда не увидит, потому что три года для тяжело больного человека – срок совсем не малый. Потому что мать теперь меряет время другим аршином, не тем, каким меряет полковник Соболев. И деньги, что сын послал на операцию, до неё теперь не дойдут, не спасут. А если и дойдут, менты отнимут их прямо на почте, с посылкой, в руки взять не успеет.
Так или иначе, Балабанов принял для себя какое-то важное решение. Неожиданно он выпалил:
– Только никакую женщину я в глаза не видел. Деньги мне не баба, мужик их передавал.
Соболев опустил руки. Аксаев выпучил глаза и чуть не застонал от ярости.
– Вот же тварь упрямая, – заскрипел зубами, сощурил узкие глаза капитан. – Псих долбанный.
Соболев вернулся на свое место. Аксаев выудил из кармана веревку, зашел за стул. Накинул петлю на горло солдата, свободной рукой толкнул его в затылок. Балабанов вместе со стулом повалился вперед и захрипел.
Сейчас Соболев боялся, что капитал Аксаев, всегда допрашивающий подозреваемых с душой, с пристрастием, которое от него и не всегда требуется, здорово перестарается. Аксаеву светит премия в размере месячного оклада со всеми надбавками за быстрое раскрытие преступления, поэтому он усердствует, не щадя кулаков. Но вот Балабанов в таком ритме допросов, похоже, долго не проживет. Если и дотянет до трибунала, то скорее всего, останется инвалидом.
Однажды Соболев стал свидетелем того, как Аксаев в течение часа избивал заключенного большим деревянным молотком. При помощи таких молотков охрана осуществляет технический осмотр бараков, простукивает стены, выявляя пустоты в кирпичной кладке, а в тех пустотах тайники и захоронки.
Закованный в наручники зэк, не имевший возможности закрыться от ударов руками, несколько раз терял сознание, но его отливали водой. Аксаев в ходе того допроса ухитрился расколоть киянку о голову зэка, а потом смешил своим рассказом сотрудников оперчасти. Вот мол какие непробиваемые каменные головы у некоторых заключенных, молоток и тот не выдерживает.
Аксаев снова и снова толкал вперед стул. Когда Балабанов вырубался, приводил его в чувство ударами по лицу и нашатырным спиртом и снова задавал вопросы. Соболев основательно промерз, сидя на стуле, у него кончились хорошие сигареты.
Пришлось курить то дерьмо, которое курит Аксаев.
– Ну, говори, падаль, – орал Аксаев.
Но Балабанов в ответ только хрипел, всхлипывал, бормотал бессвязные слова. Чтобы отвлечься от тягостного зрелища Соболев стал думать о посторонних вещах. Интересно, Аксаев поработает над беглыми зэками, когда тех доставят к нему на допрос?
Не мудрено, если крайней мере один из той пятерки умрет от побоев, повлекших кровоизлияние в мозг. А зонный врач Пьяных даст стандартное заключение, согласно которому зэк умер от сердечной недостаточности. Кто-то из беглецов повесится в одиночной камере на веревке, которую работники ИТУ якобы не найдут при личном обыске. Остальным – как повезет. Он, Соболев, разумеется, не станет останавливать ретивого капитана. Беглым зэкам некого винить кроме самих себя. Тут, как говорится, зуб за зуб.
Те, кто выживет после допросов, предстанут перед выездным судом, который состоится здесь, на зоне, в помещении клуба. Соболев подумал, что на допросы сержанта Балабанова можно вызвать врача Пьяных, чтобы тот не дал умереть солдату, откачал его, когда тому станет совсем худо. Ведь Балабанов не просто соучастник преступления. Он станет одним из свидетелей обвинения на показательном суде над пойманными заключенными.
– Ну, говори, тварюга, – орал Аксаев и лепил сержанту новые пощечины. – Говори…
Допрос закончился ничем.
Балабанов больше не чувствовал боли, не помогали ни пощечины, ни нашатырный спирт. Шея сержанта покрылась синяками, сделалась багровой от веревки, из носа хлынула кровь.
Аксаев вызвал конвой, приказал принести одеяло. Затем разрезал веревки, которыми прикрутил Балабанова к стулу, расстегнул браслеты. Балабанов сполз со стула на пол. Конвоиры подняли Балабанова за руки и за ноги, переложили на одеяло.
– В «подводную лодку» его? – спросил старший конвоя.
– В обычную камеру, – приказал Аксаев. – Когда очухается, браслеты наденьте. И переведите в «стаканчик». И пить ему не давайте, если попросит.
Аксаев решил, что «подлодке» Балабанов к утру откинет копыта от холода или утонет в глубокой холодной луже. А в «стаканчике», камере размером со шкаф и крошечной скамеечкой, на которой едва втиснется карлик, с подследственным ничего худого не случится, утром можно будет продолжить допрос. Конвоиры унесли Балабанова на одеяле.
– Никуда он не денется, – пообещал Аксаев хозяину. – Я не таких крепких обламывал. А этот просто тупой сопляк. Он начнет говорить завтра утром. Крайний срок – днем.
– Разумеется, – кивнул Соболев. – Значит, описание той женщины у тебя есть?
– Так точно, составлено со слов Приходько и Васильченко. Примерно сорок лет, волосы русые, короткие. Рост сто шестьдесят пять – сто семьдесят сантиметров. Черты лица правильные. По манерам – из интеллигенции. Говор московский, акает.
– Тут ко мне такая мысль пришли, – Соболев глубоко затянулся сигаретой. – Только один из пяти беглецов имел личники с женой. За два последних квартала он получил два долговременных свидания. Понимаешь? Сильно сдается мне, что эта дамочка, совавшая деньги, и есть жена Климова.
– Точно, товарищ полковник, – Аксаев шлепнул себя ладонью по лбу. – Она и есть.
– Последний личник у них был где-то месяц назад, – продолжил Соболев. – В деле записано, посмотри. Затем опроси контролеров, которые дежурили в то время в бараке для свиданий. На тот предмет, соответствует ли описание женщины личности Климовой.
– Слушаюсь.
– Свяжись с ГУВД Москвы. Выясни об этой женщине все, что только можно. Где она сейчас находится? Чем занимается? Когда, в какой день вернулась из Коми после свидания с мужем? Составь к утру официальный запрос в ГУВД. Пусть подготовят справку о личности Климовой. Понял?
– Так точно.
– Если наши подозрения подтвердятся, объявим Климову в розыск. Пока Ткаченко отсутствует, тебе придется самому сделать эту работу. Я иду домой, посплю немного.
Теперь мешок Климова тащил Цыганков, ноша была не тяжела, но когда ноги увязают в липкой глине, когда последний раз ты ел пять-шесть часов назад, и один лишний килограмм в тягость. Иногда Урманцев останавливался, нагибался, совал в рок кусочек льда. Брел дальше, сосал лед, словно леденец. Климов и Цыганков, в горле которых тоже пересохло, копировали повадку своего ведущего. Лед во рту быстро таял, вода казалась совершенно безвкусной, пресной, а жажда почему-то не ослабевала.
Западный ветер разогнал тучи, к одиннадцати ночи бледное северное небо очистилось, сделалось серо-голубым. В одиннадцать с четвертью ночи из-за разлетевшихся облаков показалось тусклое солнце. Оно стояло над горизонтом, прикасалось нижней половиной к поверхности земли и своей формой напоминало огромную горбушку хлеба.
Бедный пустынный пейзаж поменял цвета и оттенки, приобрел неземной, марсианский красновато-бурый цвет. Люди отбрасывали длинные ломкие тени. Урманцев держал курс точно на солнце, но скоро этот ориентир заслонили густые заросли березового кустарника в человеческий рост. Цыганков, уставший быстрее остальных, начал жаловаться и стонать в голос.
– Эй, давай останавливайся, – говорил он, обращаясь к Урманцеву. – У меня ноги уже не идут. Слышь, давай посидим немного. Слышь, что говорю… Эй, перекур.
Но Урманцев, кажется, ничего не слышал. Он шел вперед, переставляя ноги с автоматизмом робота. Березы все не кончались. Пришлось отклониться в сторону, чтобы обойти заросли стороной, но конца им видно не было. Делать нечего, стали проламываться сквозь березняк напрямик. Но главным препятствием стали тонкие, гнутые стволы берез, которые не поднимались вертикально, как в средней полосе, а близко прижимались к земле. Урманцев часто оступался, иногда падал, вставал и шел дальше.
Климов, чтобы не упасть, внимательно смотрел под ноги, стараясь переступать через березки, но часто не видел препятствий, тоже падал, выставляя вперед свободные руки. Упав очередной раз, он разорвал бушлат на груди и в кровь разбил уже облепленную глиной правую ладонь.
После очередного падения Климова Цыганков толкнул его в спину, скинул с плеча лямки мешка.
– Твоя очередь, – сняв шапку, Цыганков вытер с лица бисеринки пота. – И вообще пора отдохнуть. Не могу больше…
С мешком на плече Климов пошел медленнее. Напиравший сзади Цыганков тяжело отдувался, вздыхал, а если оступался, то пыхтел как трактор. Когда останавливался или падал Климов, Цыганков толкал его в спину или пинал в зад сапогом.
Климов слабел, чтобы отвлечься от тягот пути, он старался думать о приятных вещах, но далекие воспоминания ускользали, а мысли путались, словно карты в растасованной колоде. Цыганков то и дело жаловался, просил сделать привал.
– Я подыхаю, – говорил он. – Давай остановимся хоть на полчаса. Все равно больше ноги не идут…
Но Урманцев шагал дальше. Среди зарослей березняка вдруг выступили над поверхностью пятна голого лишенного растительности грунта, в поперечнике до трех метров. Попадались маленькие поляны, в ковре из серого снега, черной прошлогодней травы и листьев, поверх них лежали поросшие синеватым мхом округлые камни.
Когда выбрались из зарослей, солнце наполовину скрылось за горизонтом. На открытом пространстве стало легче идти, но так продолжалось не долго.
То и дело стали попадаться высокие, до трех метров, бугры, склоны которых с юга заросли оленьим мхом и пушицей. Приходилось взбираться вверх, а затем сходить в низину, глинистую и заболоченную. А там, глядишь, начинался новый подъем. Тусклое солнце медленно сползло за горизонт, белые сумерки налились серой мглой.
Он остановился, сбросил на землю мешок и палатку.
– Стоп, – сказал Урманцев. – Здесь отдохнем.
Климов остановился, сел на камни и только после этого скинул с плеч мешок. Цыганков присел на корточки, вытащил из-за пазухи бумагу, кисет из плотной бордовой ткани полный махры. Он развязал кисет, затем скрутил толстую козью ножку, чиркнул спичкой, глубоко втянул в себя горячий табачный дым и закрыл глаза от удовольствия. Сделав несколько глубоких затяжек, он поднес кисет к лицу Климова, демонстрируя вышивку золотыми нитками по бархатистой ткани: «Милому Павлу от далекой подруги».
– Заочница прислала, – похвастался Цыганков. – Жаль, её фотка в бараке осталась. Увидишь эту телку, сразу пень задымит.
– Джем, иди срежь вот те сухие кусты, может огонь получится развести, – сказал Урманцев.
– А почему я? – удивился Цыганков. – Я что левый крайний?
– Ты жрать хочешь? Тогда действуй. Иди и срежь кусты.
Цыганков дососал козью ножку, встал, выудил из внутреннего кармана самодельный нож. Через пять минут небольшой костерок разгорелся веселым племенем. Урманцев развязал мешок, выдал каждому по три сохлых воблы, два сухаря, насыпал в подставленные ладони вареной и высушенной перловки.
Цыганков проглотил свою порцию с молниеносной быстротой, не успев даже прожевать еду. Вытерев губы, пожаловался, мол, сухая ложка рот дерет. И долго сосал рыбью голову, неотрывно наблюдая голодными собачьими глазами, как Климов чистит доставшуюся ему воблу.
Урманцев, сидя на корточках возле огня, ел не торопясь, не потому что не испытывал голода, но сухая перловка, пересохшая рыба в прикуску с сухарем не лезли в горло. Покончив с едой, он снова полез в мешок, вытащил оттуда кусок фольги, скатанный рулончиком. Он свернул из фольги большой кулек, отошел в сторону, на северный склон бугра, насыпал в кулек тяжелого талого снега. Затем присел к костру, растопил снег на огне, попил теплой мутной водицы, пустил самодельную чашу по кругу.
– Ну и жрачка у вас, бациллистая, – Цыганков свернул ещё одну самокрутку, поменьше. – Баланда, та хоть теплая.
– Что, мальчик хочет парного молочка? – прищурился Урманцев.
– Да пошл ты, – плюнул в костерок Цыганков. – И какого хрена мы идем на север? Я не северный олень.
– Лично ты можешь идти куда хочешь, – ответил Урманцев.
– Если погода переменится, если ударят холода, мы просто сдохнем, – продолжал Цыганков. – Околеем от стужи. Тут в конце мая бываю морозы до десяти и ниже. Надо поворачивать, пока не поздно. Выходить на дорогу, идти вдоль неё на юг.
– Я сказал, можешь идти куда хочешь, – сплюнул Урманцев. – Теперь ты свободный человек.
Цыганков замолчал, поломал сухие ветки, бросил их в огонь, придвинул к костерку ноги. Промокшие сапоги нагрелись, пустили пар. Цыганков только сейчас почувствовал, что ноги промокли, надо бы скинуть сапоги, просушить скрученные мокрые портянки, но Урманцев уже докурил свою самокрутку, допил воду из кулька и стал завязывать мешок.
Дежурный офицер, скучавший под лестницей, перед тумбочкой с телефоном внутренней связи, при появлении хозяина сбросил с плеч овчинный тулуп, хотел вытащить ноги из валенок, но не успел. Вскочил и, приложил острие ладони к околышку фуражки.
– Лейтенант Коробкин докладывает. За время моего дежурства…
– Где содержат Балабанова? – не дослушал Соболев.
– В «подводной лодке», – отрапортовал лейтенант и помимо воли улыбнулся. – Жалуется, что холодно. Зато вши не кусают.
«Подводной лодкой» называли холодную темную камеру без окна размером метр на полтора. Ни деревянного настила, ни табурета, чтобы посидеть, там не было. Содержавшийся под стражей не мог сесть даже на пол, потому что «подводная лодка» помещалась ниже всех других камер, это был как бы в подвал в подвале.
Каменный пол по отношению к коридору углублен на двадцать пять сантиметров. Со стен и потолка стекала вода, которая весной и летом доходила арестанту до щиколоток, цвела, распространяя нестерпимое зловоние, а зимой превращалась в толстую ледяную корку. Как правило, провинившиеся злостные отрицалы из зэков, побывав в «подлодке», через двое-трое суток умнели, становились сговорчивыми и покладистыми. Но потом долго болели.
– Сейчас он где?
– Капитан Аксаев продолжает допрос в двенадцатом кабинете.
Соболев кивнул, неторопливо пошел по коридору, слушая эхо своих шагов. Повеяло холодом, затхлой сыростью застоявшегося воздуха, плесенью и ещё каким-то неживым духом, не имеющим определенного названия.
Интерьер тут, в подземелье, все тот же, что был и десять, и тридцать лет назад. Длинный коридор, освещенный лампочками, забранными металлическими сетками, крашеные темно зеленым цветом двери пустовавших камер, комнат для допросов и «козлодерок», теплых помещений для контролеров ИТК, обиты листовым железом.
Сводчатый потолок с выступающими балками бетонных перекрытий украшен бурыми разводами ржавчины, похожими на засохшие кровавые лужицы, черно-зелеными островками плесени. Стены, зимой промерзающие насквозь, поздней весной и летом сочатся влагой. Можно делать ремонт подземных помещений хоть каждый месяц, изводя казенные деньги, но сквозь новый слой краски уже через неделю начинает пробиваться вода и ржавчина, а затем по углам густо разрастается проклятая черная песнь.
Соболев вошел в комнату для допросов, приказал конвою выйти в коридор. Аксаев взял под козырек, рапортовал, что в данный момент проводит допрос задержанного соучастника побега сержанта Балабанова.
– Как настроение? – не по-уставному, а как-то по-домашнему спросил Соболев. – Посижу, послушаю. А то с женой скучно, так я лучше тут, с вами. Не возражаешь? Как успехи?
– Признался, тварь, что деньги получил не от мужика, от женщины. Но вот подробного описания этой бабы я пока так и не добился. Темнит. Говорит, что женщина старая, седая, сморщенная. А прапорщик Приходько и сержант Васильченко дают другое описание. Молодая, в соку.
– Хорошо, продолжай, – махнул рукой Соболев.
Усевшись на мягкий стул у стены, он прикурил сигарету, с наслаждением пустил дым из носа, стал внимательно разглядывать Балабанова, на котором из одежды остались лишь рваная на груди майка и солдатские штаны.
Судя по синякам и кровоподтекам на лице сержанта, Аксаев уже основательно поработал над ним. Усадил молодого человека на стул, руки за спиной сковал наручниками, снял с солдата сапоги, оголенные лодыжки прикрутил веревками к ножкам стула.
Приглядевшись, Соболев заметил, что веревки притягивают к спинке стула и грудь Балабанова. Таким образом, сержант находится в совершенно беспомощном положении. Аксаев потер одна о другую замерзшие ладони, словно готовился показать фокусы перед публикой, искательно улыбнулся хозяину. Затем достал из кармана веревку, зашел за спину Балабанова, накинул её на шею сержанта.
Концы веревки Аксаев обмотал вокруг кисти правой руки, сжал пальцы в кулак.
– Ну, пехота, что теперь запоешь? – спросил капитан. – Расслабься. Еще не вспомнил, как выглядела та женщина?
Балабанов, прикусил губу и молчал.
– Говоришь, она старуха? – спросил Аксаев.
– Пожилая женщина, – пробормотал Балабанов. – У меня плохая память. Ну, на лица плохая память.
– Что, не слышу? – Аксаев заорал так, что заложило уши.
– Ну, как бы это сказать, – Балабанов говорил медленно, с видимым усилием выдавливал из груди звуки, делал долгие паузы между словами, наконец, составлял из них предложение. – Не то, чтобы пожилая, но в годах. Короче, не молодая.
– Значит, в годах? – переспросил Аксаев. – Старая, значит? Ну, сука, считай, что ты дубарь.
Аксаев с силой толкнул солдата в затылок, стул опрокинулся на передние ножки, и упал бы вперед, увлекая с собой сержанта. Но веревочная петля туго натянулась, сдавила шею Балабанова, удержала от падения. Сержант захрипел, впуская в себя воздух, лицо искривилось от боли, пошло стариковскими морщинами. Готовый развалиться стул тонко скрипел под Балабановым.
Соболев прикурил следующую сигарету, пуская дым, наблюдал, как меняется физиономия солдата. Изо рта вылез распухший язык, жилы на лбу рельефно вздулись, глаза выкатились и остекленели.
Стряхнув пепел на сырой пол, выложенный каменными плитами, Соболев почему-то именно сейчас вспомнил о дочери. Нади недавно десять лет исполнилось, половину своей коротенькой жизни она болеет астмой. Зимой болезнь редко напоминает о себе, но весной вылезает наружу, Надя кашляет взахлеб, задыхается сырым застоявшимся воздухом, ночами не спит.
Жена открывает все форточки, чтобы легче дышалось, делает спиртовые и масляные компрессы, но толку чуть. Здешний климат разрушает слабое здоровье дочери, надо бы уехать отсюда навсегда. И была реальная надежна на перевод в Москву. Соболев потушил окурок о подметку сапога.
Веревка ещё глубже врезалась в шею Балабанова.
Он позеленел лицом, словно залежавшийся в морге покойник и, кажется, больше не дышал. Аксаев ухватил сержанта за плечи, потянул на себя, натяжение веревки ослабло, стул снова встал на все четыре ножки. Но придушенный Балабанов уже вырубился, не почувствовал облегчения, голова упала на грудь, нижняя челюсть отвалилась. Из уголков рта на майку потекла слюна, похожая на пену гоголь-моголя.
Аксаев отошел к столу, вытащил из ящика склянку с прозрачной жидкостью, клок ваты. По комнате расплылся запах нашатыря. Смочив вату, капитан сунул её под нос Балабанова. Тот закашлялся, втянул в себя выпавший изо рта язык, сплюнул на пол. Аксаев влепил солдату увесистую пощечину.
Голова сержанта мотнулась из стороны в сторону.
– Ну, что, скотина? – спросил Аксаев. – И дальше будешь вола в зад трахать? Партизана из себя корчить? Сейчас ещё разок тебя на хомут возьму и уйдешь отсюда вперед копытами. Этого ты хочешь?
– Не хочу, – прошептал Балабанов. – Дай, дайте, воды. Пожалуйста.
– Дам, – пообещал Аксаев. – Но сначала слушай первый вопрос. Сколько лет той женщине и как она выглядит?
Но Балабанов снова прикусил губу. Похоже, канитель с допросом затягивалась. В комнате холодно, Соболев почувствовал, как мерзнут под двумя парам теплых носков ноги, обутые в фасонные, шитые на заказ сапоги. Да, долго не высидишь на одном месте. Он поднялся, несколько раз прошелся вдоль стены, затем совершил круг по периметру кабинета.
– Как выглядит эта сучка? – орал Аксаев. – Ты её трахал, да? Ты трахал ее? Куда трахал, а?
Аксаев занес назад руку, готовясь влепить Балабанову новую пощечину. Но Соболев остановил его.
– Подожди, капитан. Полегче.
* * *
Хозяин подошел к Балабанову, нагнулся над ним, потрепал рукой по мягкой одутловатой щеке. Сержант остекленевшими глазами смотрел в темный угол. Кажется, он плохо понимал смысл вопросов.– Сынок, – обратился Соболев к Балабанову. – Слышишь, сынок?
Балабанов кивнул головой, давая понять, что слышит слова хозяина.
– Давай с тобой по-хорошему поговорим. Ты получил деньги от женщины лет тридцати пяти-сорока. Так? Ее описание уже составили со слов Васильченко и Приходько. Так что, твои пояснения по делу уже ничего не меняют. Зачем же ты упорствуешь?
Балабанов неожиданно заплакал, по-детски всхлипывая, дергая головой. Крупные прозрачные слезы стекали по щекам на подбородок, падали на майку и голую грудь.
– Ну, сынок, – продолжал Соболев. – Ну, что ты… Твои показания не мне лично нужны, не капитану Аксаеву. Тебе они нужны. Ведь будет суд трибунала, тебе зачтется помощь следствию. И чистосердечное раскаяние тоже зачтется. Тебя, дурачка, подставили матерые бандиты. Понимаешь?
Балабанов снова кивнул головой.
– Ну, ты не удержался, взял сдуру деньги, – неторопливо продолжал Соболев. – И теперь страдаешь за настоящих преступников. А они смеются над тобой. А ты станешь нам помогать, для начала ответишь на несколько простых вопросов, которые задаст капитан. И отделаешься тремя годами дисциплинарного батальона. Три года, всего-то. А там, глядишь, ещё годик сбросят. За образцовое поведение. Понимаешь?
Балабанов горько всхлипнул.
– По-по… Понимаю.
– Вот так-то, – одобрил Соболев. – Два-три года. Разве это срок? Глазом не успеешь моргнуть, как поедешь на родину. К родителям. У тебя девушка есть?
– Есть, – давился слезами Балабанов.
– Красивая хоть девушка? Ждет тебя?
– Ждет.
– Вот видишь, это нехорошо, заставлять девушка долго ждать. Сейчас мы снимем с тебя браслеты и веревки. А ты расскажешь о той бабе все по порядку. Как было. Поговорим и пойдешь в теплую камеру. Спать будешь до обеда. Договорились?
– Договорились.
Балабанов перестал плакать. Возможно, в эту самую он вспомнил свою девушку, твердо решил, что три года она ждать не станет. Однозначно, не станет ждать, когда вокруг так много соблазнов, искушений. Возможно, он вспомнил отца, который умер, когда сын пешком под стол ходил.
А может, вспомнил мать, которую больше никогда не увидит, потому что три года для тяжело больного человека – срок совсем не малый. Потому что мать теперь меряет время другим аршином, не тем, каким меряет полковник Соболев. И деньги, что сын послал на операцию, до неё теперь не дойдут, не спасут. А если и дойдут, менты отнимут их прямо на почте, с посылкой, в руки взять не успеет.
Так или иначе, Балабанов принял для себя какое-то важное решение. Неожиданно он выпалил:
– Только никакую женщину я в глаза не видел. Деньги мне не баба, мужик их передавал.
Соболев опустил руки. Аксаев выпучил глаза и чуть не застонал от ярости.
– Вот же тварь упрямая, – заскрипел зубами, сощурил узкие глаза капитан. – Псих долбанный.
Соболев вернулся на свое место. Аксаев выудил из кармана веревку, зашел за стул. Накинул петлю на горло солдата, свободной рукой толкнул его в затылок. Балабанов вместе со стулом повалился вперед и захрипел.
Сейчас Соболев боялся, что капитал Аксаев, всегда допрашивающий подозреваемых с душой, с пристрастием, которое от него и не всегда требуется, здорово перестарается. Аксаеву светит премия в размере месячного оклада со всеми надбавками за быстрое раскрытие преступления, поэтому он усердствует, не щадя кулаков. Но вот Балабанов в таком ритме допросов, похоже, долго не проживет. Если и дотянет до трибунала, то скорее всего, останется инвалидом.
Однажды Соболев стал свидетелем того, как Аксаев в течение часа избивал заключенного большим деревянным молотком. При помощи таких молотков охрана осуществляет технический осмотр бараков, простукивает стены, выявляя пустоты в кирпичной кладке, а в тех пустотах тайники и захоронки.
Закованный в наручники зэк, не имевший возможности закрыться от ударов руками, несколько раз терял сознание, но его отливали водой. Аксаев в ходе того допроса ухитрился расколоть киянку о голову зэка, а потом смешил своим рассказом сотрудников оперчасти. Вот мол какие непробиваемые каменные головы у некоторых заключенных, молоток и тот не выдерживает.
Аксаев снова и снова толкал вперед стул. Когда Балабанов вырубался, приводил его в чувство ударами по лицу и нашатырным спиртом и снова задавал вопросы. Соболев основательно промерз, сидя на стуле, у него кончились хорошие сигареты.
Пришлось курить то дерьмо, которое курит Аксаев.
– Ну, говори, падаль, – орал Аксаев.
Но Балабанов в ответ только хрипел, всхлипывал, бормотал бессвязные слова. Чтобы отвлечься от тягостного зрелища Соболев стал думать о посторонних вещах. Интересно, Аксаев поработает над беглыми зэками, когда тех доставят к нему на допрос?
Не мудрено, если крайней мере один из той пятерки умрет от побоев, повлекших кровоизлияние в мозг. А зонный врач Пьяных даст стандартное заключение, согласно которому зэк умер от сердечной недостаточности. Кто-то из беглецов повесится в одиночной камере на веревке, которую работники ИТУ якобы не найдут при личном обыске. Остальным – как повезет. Он, Соболев, разумеется, не станет останавливать ретивого капитана. Беглым зэкам некого винить кроме самих себя. Тут, как говорится, зуб за зуб.
Те, кто выживет после допросов, предстанут перед выездным судом, который состоится здесь, на зоне, в помещении клуба. Соболев подумал, что на допросы сержанта Балабанова можно вызвать врача Пьяных, чтобы тот не дал умереть солдату, откачал его, когда тому станет совсем худо. Ведь Балабанов не просто соучастник преступления. Он станет одним из свидетелей обвинения на показательном суде над пойманными заключенными.
– Ну, говори, тварюга, – орал Аксаев и лепил сержанту новые пощечины. – Говори…
Допрос закончился ничем.
Балабанов больше не чувствовал боли, не помогали ни пощечины, ни нашатырный спирт. Шея сержанта покрылась синяками, сделалась багровой от веревки, из носа хлынула кровь.
Аксаев вызвал конвой, приказал принести одеяло. Затем разрезал веревки, которыми прикрутил Балабанова к стулу, расстегнул браслеты. Балабанов сполз со стула на пол. Конвоиры подняли Балабанова за руки и за ноги, переложили на одеяло.
– В «подводную лодку» его? – спросил старший конвоя.
– В обычную камеру, – приказал Аксаев. – Когда очухается, браслеты наденьте. И переведите в «стаканчик». И пить ему не давайте, если попросит.
Аксаев решил, что «подлодке» Балабанов к утру откинет копыта от холода или утонет в глубокой холодной луже. А в «стаканчике», камере размером со шкаф и крошечной скамеечкой, на которой едва втиснется карлик, с подследственным ничего худого не случится, утром можно будет продолжить допрос. Конвоиры унесли Балабанова на одеяле.
– Никуда он не денется, – пообещал Аксаев хозяину. – Я не таких крепких обламывал. А этот просто тупой сопляк. Он начнет говорить завтра утром. Крайний срок – днем.
– Разумеется, – кивнул Соболев. – Значит, описание той женщины у тебя есть?
– Так точно, составлено со слов Приходько и Васильченко. Примерно сорок лет, волосы русые, короткие. Рост сто шестьдесят пять – сто семьдесят сантиметров. Черты лица правильные. По манерам – из интеллигенции. Говор московский, акает.
– Тут ко мне такая мысль пришли, – Соболев глубоко затянулся сигаретой. – Только один из пяти беглецов имел личники с женой. За два последних квартала он получил два долговременных свидания. Понимаешь? Сильно сдается мне, что эта дамочка, совавшая деньги, и есть жена Климова.
– Точно, товарищ полковник, – Аксаев шлепнул себя ладонью по лбу. – Она и есть.
– Последний личник у них был где-то месяц назад, – продолжил Соболев. – В деле записано, посмотри. Затем опроси контролеров, которые дежурили в то время в бараке для свиданий. На тот предмет, соответствует ли описание женщины личности Климовой.
– Слушаюсь.
– Свяжись с ГУВД Москвы. Выясни об этой женщине все, что только можно. Где она сейчас находится? Чем занимается? Когда, в какой день вернулась из Коми после свидания с мужем? Составь к утру официальный запрос в ГУВД. Пусть подготовят справку о личности Климовой. Понял?
– Так точно.
– Если наши подозрения подтвердятся, объявим Климову в розыск. Пока Ткаченко отсутствует, тебе придется самому сделать эту работу. Я иду домой, посплю немного.
* * *
Путники шли без остановки четыре часа. Шли молча, экономя на даже словах, не тратили силы на пустые разговоры. Первым шагал Урманцев, за ним брел Климов, замыкал шествие Цыганков. Дорога давалась трудно, к ночи температура упала до минус пяти градусов, поверху мягкой глинистой почвы образовалась ледяная корка. Сапоги, ломая тонкий лед, проваливались, вязли в грунте, который оттаивал днем, сохраняя в себе тепло, делался вязким, как пластилин. Каждый раз, чтобы вытащить из него ногу, приходилось тратить лишнее усилие. Климов шел дальше, уперевшись взглядом в затылок Урманцева, стараясь попасть сапогами в след идущего впереди человека.Теперь мешок Климова тащил Цыганков, ноша была не тяжела, но когда ноги увязают в липкой глине, когда последний раз ты ел пять-шесть часов назад, и один лишний килограмм в тягость. Иногда Урманцев останавливался, нагибался, совал в рок кусочек льда. Брел дальше, сосал лед, словно леденец. Климов и Цыганков, в горле которых тоже пересохло, копировали повадку своего ведущего. Лед во рту быстро таял, вода казалась совершенно безвкусной, пресной, а жажда почему-то не ослабевала.
Западный ветер разогнал тучи, к одиннадцати ночи бледное северное небо очистилось, сделалось серо-голубым. В одиннадцать с четвертью ночи из-за разлетевшихся облаков показалось тусклое солнце. Оно стояло над горизонтом, прикасалось нижней половиной к поверхности земли и своей формой напоминало огромную горбушку хлеба.
Бедный пустынный пейзаж поменял цвета и оттенки, приобрел неземной, марсианский красновато-бурый цвет. Люди отбрасывали длинные ломкие тени. Урманцев держал курс точно на солнце, но скоро этот ориентир заслонили густые заросли березового кустарника в человеческий рост. Цыганков, уставший быстрее остальных, начал жаловаться и стонать в голос.
– Эй, давай останавливайся, – говорил он, обращаясь к Урманцеву. – У меня ноги уже не идут. Слышь, давай посидим немного. Слышь, что говорю… Эй, перекур.
Но Урманцев, кажется, ничего не слышал. Он шел вперед, переставляя ноги с автоматизмом робота. Березы все не кончались. Пришлось отклониться в сторону, чтобы обойти заросли стороной, но конца им видно не было. Делать нечего, стали проламываться сквозь березняк напрямик. Но главным препятствием стали тонкие, гнутые стволы берез, которые не поднимались вертикально, как в средней полосе, а близко прижимались к земле. Урманцев часто оступался, иногда падал, вставал и шел дальше.
Климов, чтобы не упасть, внимательно смотрел под ноги, стараясь переступать через березки, но часто не видел препятствий, тоже падал, выставляя вперед свободные руки. Упав очередной раз, он разорвал бушлат на груди и в кровь разбил уже облепленную глиной правую ладонь.
После очередного падения Климова Цыганков толкнул его в спину, скинул с плеча лямки мешка.
– Твоя очередь, – сняв шапку, Цыганков вытер с лица бисеринки пота. – И вообще пора отдохнуть. Не могу больше…
С мешком на плече Климов пошел медленнее. Напиравший сзади Цыганков тяжело отдувался, вздыхал, а если оступался, то пыхтел как трактор. Когда останавливался или падал Климов, Цыганков толкал его в спину или пинал в зад сапогом.
Климов слабел, чтобы отвлечься от тягот пути, он старался думать о приятных вещах, но далекие воспоминания ускользали, а мысли путались, словно карты в растасованной колоде. Цыганков то и дело жаловался, просил сделать привал.
– Я подыхаю, – говорил он. – Давай остановимся хоть на полчаса. Все равно больше ноги не идут…
Но Урманцев шагал дальше. Среди зарослей березняка вдруг выступили над поверхностью пятна голого лишенного растительности грунта, в поперечнике до трех метров. Попадались маленькие поляны, в ковре из серого снега, черной прошлогодней травы и листьев, поверх них лежали поросшие синеватым мхом округлые камни.
Когда выбрались из зарослей, солнце наполовину скрылось за горизонтом. На открытом пространстве стало легче идти, но так продолжалось не долго.
То и дело стали попадаться высокие, до трех метров, бугры, склоны которых с юга заросли оленьим мхом и пушицей. Приходилось взбираться вверх, а затем сходить в низину, глинистую и заболоченную. А там, глядишь, начинался новый подъем. Тусклое солнце медленно сползло за горизонт, белые сумерки налились серой мглой.
* * *
Урманцев начал новый подъем на склон бугра, заскользил подметками по скользкому мху, чуть не свалился вниз на идущего сзади Климова, но успел зацепиться пальцами за куст. Видимо, сам Урманцев, всю дорогу тащивший мешок, сильно выдохся. Когда спустились вниз, неожиданно попали на сухое место, усеянное каменной россыпью. Урманцев, словно искал именно эту низину, сухую и ровную, скрытую от обзора.Он остановился, сбросил на землю мешок и палатку.
– Стоп, – сказал Урманцев. – Здесь отдохнем.
Климов остановился, сел на камни и только после этого скинул с плеч мешок. Цыганков присел на корточки, вытащил из-за пазухи бумагу, кисет из плотной бордовой ткани полный махры. Он развязал кисет, затем скрутил толстую козью ножку, чиркнул спичкой, глубоко втянул в себя горячий табачный дым и закрыл глаза от удовольствия. Сделав несколько глубоких затяжек, он поднес кисет к лицу Климова, демонстрируя вышивку золотыми нитками по бархатистой ткани: «Милому Павлу от далекой подруги».
– Заочница прислала, – похвастался Цыганков. – Жаль, её фотка в бараке осталась. Увидишь эту телку, сразу пень задымит.
– Джем, иди срежь вот те сухие кусты, может огонь получится развести, – сказал Урманцев.
– А почему я? – удивился Цыганков. – Я что левый крайний?
– Ты жрать хочешь? Тогда действуй. Иди и срежь кусты.
Цыганков дососал козью ножку, встал, выудил из внутреннего кармана самодельный нож. Через пять минут небольшой костерок разгорелся веселым племенем. Урманцев развязал мешок, выдал каждому по три сохлых воблы, два сухаря, насыпал в подставленные ладони вареной и высушенной перловки.
Цыганков проглотил свою порцию с молниеносной быстротой, не успев даже прожевать еду. Вытерев губы, пожаловался, мол, сухая ложка рот дерет. И долго сосал рыбью голову, неотрывно наблюдая голодными собачьими глазами, как Климов чистит доставшуюся ему воблу.
Урманцев, сидя на корточках возле огня, ел не торопясь, не потому что не испытывал голода, но сухая перловка, пересохшая рыба в прикуску с сухарем не лезли в горло. Покончив с едой, он снова полез в мешок, вытащил оттуда кусок фольги, скатанный рулончиком. Он свернул из фольги большой кулек, отошел в сторону, на северный склон бугра, насыпал в кулек тяжелого талого снега. Затем присел к костру, растопил снег на огне, попил теплой мутной водицы, пустил самодельную чашу по кругу.
– Ну и жрачка у вас, бациллистая, – Цыганков свернул ещё одну самокрутку, поменьше. – Баланда, та хоть теплая.
– Что, мальчик хочет парного молочка? – прищурился Урманцев.
– Да пошл ты, – плюнул в костерок Цыганков. – И какого хрена мы идем на север? Я не северный олень.
– Лично ты можешь идти куда хочешь, – ответил Урманцев.
– Если погода переменится, если ударят холода, мы просто сдохнем, – продолжал Цыганков. – Околеем от стужи. Тут в конце мая бываю морозы до десяти и ниже. Надо поворачивать, пока не поздно. Выходить на дорогу, идти вдоль неё на юг.
– Я сказал, можешь идти куда хочешь, – сплюнул Урманцев. – Теперь ты свободный человек.
Цыганков замолчал, поломал сухие ветки, бросил их в огонь, придвинул к костерку ноги. Промокшие сапоги нагрелись, пустили пар. Цыганков только сейчас почувствовал, что ноги промокли, надо бы скинуть сапоги, просушить скрученные мокрые портянки, но Урманцев уже докурил свою самокрутку, допил воду из кулька и стал завязывать мешок.