Ткаченко пока что и пальцем не тронул Лудника. Кум брал зэка на совесть, заканчивая разъяснительную часть беседы.
   – Ну, а если я тебя выпущу отсюда прямо сейчас, – говорил Ткаченко. – Ни карцера тебе, ни даже фингала под глазом. Иди с миром. Как на это смотришь?
   – Вам виднее, начальник, – сжался на стуле Лудник.
   – А по зоне пойдет слушок, что ты, будучи в бегах изнасиловал и пописал ножом малолетку, – упражнялся в изобретательности и остроумии кум. – А со мной имел душевный разговор, на коленях ползал и вымолил прощение. Мы даже заваривали индюшку. После этого ты подмахнул какую-то бумаженцию. Словом, расстались друзьями. Как думаешь, что тебе блатные сделают? Ну, только честно.
   – Ясно, приговорят, – ответил Лудник. – Дадут перо и сутки на раздумья. Если сам на перо не сяду, если себя не кончу, будет очень больно. Меня на куски порежут.
   – Правильно. Ты этого добиваешься? – спросил Ткаченко.
   – Я готов рассказать, как все было. Я готов…
   – Ладно, верю, – махнул рукой Ткаченко. – Вот карта. Подумай и укажи то место, где ты и твой упокойный кент Хомяк вытряхнули из «газика» ту троицу.
   Ткаченко обвел красным карандашом то место на карте, где находится зона. Лудник склонился над столом, долго водил пальцем по бумаге, что-то неслышно шептал себе под нос, словно производил сложные вычисления.
   – Вот дорога, по которой мы ехали, – шептал Лудник. – Вот поселок Молчан. Вот первая речка, которую пересекли. А вот вторая. Здесь их и высадили, недалеко от берега.
   – Точно, не ошибаешься? – переспросил Ткаченко.
   – Я грамотный, карты читать умею, – ответил Лудник. – Тут их и высадили.
   Соболев подошел к столу, глянул на то место, которое указал на карте зэк. Район пустынный, полно болот, до жилья далеко. Единственный крупный населенный пункт в той округе – Ижма. Что ж, если Лудник не врет, не путает, круг поисков сжимается, как шагреневая кожа. Скоро начнутся третьи сутки, как три беглеца идут пешком.
   Какое бы направление они не выбрали – им везде вилы. Соболев взял у кума циркуль, прикинув масштаб карты, начертил окружность вокруг того места, которое указал Лудник.
   Здесь и нужно искать беглецов, за пределы этого круга они не могут выйти в ближайшие три-четыре дня, как бы не спешили. Сильный тренированный спортсмен может идти по ровной местности не больше шестнадцати часов в сутки. Но в бегах далеко не спортсмены. По лесотундре весной невозможно делать больше полутора километров в час. Эта аксиома в доказательствах не нуждается. Кроме того, путь беглецам преграждают растаявшие болота. Топи во всех концах, и справа, и слева, куда не сунься.
   Вряд ли зэки рискнут жизнью, попрутся напрямик, по тонкому растаявшему льду. Вернее всего, станут краем обходить болота, потратят массу времени, которого и без того в обрез. Значит, круг становится ещё уже. Совсем хорошо, просто отлично. Соболев одним глазом подмигнул Ткаченко.
   – Так-так, – кум обратился к Луднику. – Будем считать, что я тебе верю. Пойдем дальше. Теперь расскажи, как вы убивали участкового Гаврилова? Будешь брехать, он тобой займется.
   Ткаченко показал пальцем на заскучавшего Аксаева.
   Лудник бросил быстрый взгляд на капитана и вздрогнул, будто увидел приведение. Лудник не так робел перед кумом и даже перед самим хозяином, как перед этим капитанишкой. Об Аксаеве по зоне ходили слухи один страшнее другого. Рассказывали, будто казах был переведен сюда из благополучной и теплой Тверской области. Естественно, не по своей воле был переведен, а в наказание.
   Будто бы в Твери, на зоне усиленного режима, он творил неслыханные зверства, лично отправил на тот свет не менее двух десятков осужденных. Жена ушла от Аксаева ещё в Твери, не выдержала оскорблений и зуботычин.
   Но и здесь, на севере, капитан не исправился. Наоборот, только озлобился на людей, стал лютовать ещё пуще прежнего. Рассказывали, что в начале зимы Аксаев в компании двух надзирателей зверски пытал Прибалта, авторитетного вора, вся вина которого состояла лишь в том, что он сильно простудился и не смог подняться с нар, когда в барак вошли вертухаи для шмона.
   На требование Аксаева встать ответил что-то по матери. Прибалта для начала отвели в козлодерку, избили до полусмерти, затем Аксаев в компании ещё двух контролеров попеременно совершали с ним акты мужеложства.
   Но этим не кончилось.
   Прибалта связали, прикрепили электропровод к нижней губе, другой электрод обмотали вокруг члена. Через конденсатор пропускали разовые электрические разряды большой силы. После этой пытки Прибалт натурально съехал с ума, сделался буйным, не хотел жить. Отсюда его, уже полуживого, седого, беззубого, похожего на древнего старика, увезли в закрытую психушку тюремного типа, где, по слухам, он загнулся через месяц. Наложил на себя руки.
   Может, и наговаривали на Аксаева. Но Лудник, как и всякий человек, больше верил плохим слухам, чем хорошим. Теперь Лудник снова начал жалеть, что выронил пистолет там, на откосе у железнодорожного полотна. Но, может, пронесет, ведь Бог не фраер, все видит. Лудник выживал во многих суровых переделках, авось, и теперь дубаря не врежет.
* * *
   – Хочу сделать заявление, – сказал Лудник. – Насчет убийства того милиционера.
   – Валяй, делай, – поощрил Ткаченко.
   В следующие четверть часа Лудник поведал историю гибели участкового Гаврилова. В точности как было рассказал, только поменял местами себя и Климова, сидевшего в момент убийства на заднем сидении «газика». Лудник не упустил ни одной детали, ни одного штриха, нарисовал правдивую натуралистичную картину смерти милиционера.
   Вспомнил, как прятали в овраге мотоцикл с коляской, а мертвое тело забросали сухими ветками. И, закончив свою почти правдивую историю, украдкой глянул на Аксаева. Поверил ли этот живодер?
   Лицо капитанов было непроницаемым. А Ткаченко, писавший протокол, недобро усмехался.
   – Милицейский пистолет я себе забрал, – добавил Лудник. – Моя ошибка. Виноват, что в собаку стрелял. Сознаю. Но в людей не целил, только отпугнуть их хотел. Злого умысла не было.
   – Вот здесь распишись, – кум протянул Луднику шариковую ручку. – Молодец. Я послушал твою историю. Спасибо за вранье. А теперь, гад, давай правду. И учти: ты меня уже рассердил.
   – Я и сказал правду.
   – Аксаев, приступай, – скомандовал Ткаченко.
   – Гражданин начальник, гражданин, – зашлепал губами Лудник.
   Он с опозданием понял, что свалил вину не на того человека. Скорее всего, Климова пришьют при задержании, подтвердить или опровергнуть показания Лудника он все равно не сможет, – на это и был расчет. Но Климов фраер, ничтожество, укроп. Он крови человеческой боится, и вдруг мента мочит. Поэтому Луднику не поверили. Нужно было вешать труп на покойного Хомяка. Или хоть на Урманцева. Но поздно.
   Аксаев подскочил с табуретки, вывернул правую руку Лудника, дернул руку на себя, защелкнул на запястье стальной браслет. Другой браслет пристегнул к узкой трубе центрального отопления.
   – Руку на стол, – скомандовал кум. – На ребро ладони.
   Лудник покорно положил на стол свободную левую руку, поставил ладонь на ребро. Аксаев вытащил из ящика стола том энциклопедического справочника и три карандаша. Капитан просунул карандаши между пальцами Лудника, наклонился к его уху.
   – Помнишь того гомосека, того опущенного, который месяц назад удавился в сортире? – прошипел Аксаев. – Помнишь?
   Лудник молча кивнул головой. Он помнил, как один мужик проигрался в карты и целый месяц натурой расплачивался по долгу. Когда до окончательного расчета оставались два-три дня или того меньше, тот тип удавился в сортире над очком.
   – Так вот, скоро ты будешь завидовать ему, – пообещал капитан. – Лютой завистью.
   Закрыв глаза, Лудник сидел ни живой, ни мертвый от страха. Он уже без всяких оговорок завидовал тому гомосеку самоубийце, завидовал любому покойнику с погубленной душой. Аксаев поднял справочник и ударил им по пальцам, растопыренным карандашами. Лудник взвыл от нестерпимой боли, из глаз брызнули слезы.
   На руку словно кружку кипятка вылили, а затем раздавили её механическим прессом. Показалось, что выбиты все пальцы правой руки, искалечены все суставы.
   Карандаши полетели на пол. Лудник зажал ладонь между ног.
   – Руку на стол, – рявкнул Ткаченко. – Не убирать.
   – Я все скажу, как было, – взмолился Лудник. – Пожалуйста…
   – Кто помогал вам с воли?
   – Не знаю, клянусь. Если бы я знал…
   – На стол руку, мать твою, ублюдок. Не убирать. Кто грел вас с воли?
   Аксаев выкрутил запястье Лудника, поставил ладонь на ребро, засунул карандаши между пальцев. Взмахнул справочником.
   Лудник заорал так, что Соболев выпустил изо рта сигарету, та отлетела под стул. От крика у хозяина заложило уши. Ткаченко нагнулся вперед:
   – Кто организатор побега?
   – Климов, – застонал Лудник. – Это он, сука…
   – Опять ты за свое? Руку на стол, – зарычал Ткаченко. – Не убирать руку.
   Проворный Аксаев снова воткнул карандаши между пальцев. Взмахнул словарем. Лудник запричитал в голос, согнулся в поясе, задергал рукой, пристегнутой к трубе. Капитан пнул его сапогом в раненую ногу. Зэк подпрыгнул на стуле, Аксаев двинул ему кулаком по морде, выбил кровь из носа. Сняв с пояса вторую пару наручников, Аксаев нагнулся, пристегнул здоровую ногу Лудника к ножке стула.
   – Руку на стол, – крикнул Ткаченко и рассовал по местам карандаши. – Кто организатор побега? Держать руку.
   – Богом клянусь, бля буду, Климов. Он, мать его…
   – Ну, срань, ты труп, – прошипел Аксаев и ударил по пальцам книгой.
   Лудник закричал так, что задрожала лампочка на шнуре. Соболев прикурил новую сигарету. Дверь приоткрылась, внутрь просунулась голова дежурного офицера.
   – Товарищ полковник, – обратился к хозяину лейтенант. – Берман на проводе. Вас уже ждут в клубе.
   Соболев посмотрел на часы. Половина седьмого, как быстро бежит время. Он поднялся со стула, велел куму продолжать допрос до девяти вечера, в это время как раз закончится концерт, а затем топать к накрытому столу. Тем более что самые важные показания уже получены. С остальным справится Аксаев.
   – Пришлем тебе сюда бутылку и закуску, – пообещал капитану Соболев. – Сухим пайком.
   Аксаев поблагодарил хозяина, обнажил в улыбке безупречно белые зубы. Сейчас ему было хорошо и без бутылки.
* * *
   К вечеру путники набрели на какую-то деревеньку в несколько дворов. В дальних домах светилось лишь два окна. Ближе подходить не стали, присели на пять минут, чтобы покурить.
   – Эх, свести бы у них корову, – вздохнул Цыганков. – Представляешь, сколько мяса мы бы сожрали и набили в мешки. Сразу бы сил прибавилось. И шли себе дальше, забот не знали. Я уже забыл, как выглядит мясо.
   – По коровьим следам выйдут на наш след, – сказал Урманцев и облизнулся. – Тогда хана. В деревню соваться нельзя.
   – Я пойду туда и перережу глотку корове, – заупрямился Цыганков. – Хоть крови напьюсь, мать вашу.
   – Заткнись, – бросил Урманцев.
   – Я не могу идти, я не могу целыми днями обходиться без жратвы, – захныкал Цыганков. – Я скоро сдохну…
   – Ты ещё поплачь, баба, – ответил Урманцев. – Если мы когда-нибудь выберемся живыми из этой дыры, я куплю тебе платье. С оборками и кружавчиками. И ты в этом платье будешь ходить в кино, куда пускают детей до шестнадцати лет.
   Климов взглянул на Цыганкова и решил, что парень выглядит паршиво. Лицо бледное, осунувшееся. Глаза грустные и пустые, как у завязавшего наркомана, который тяготится своей трезвостью. Но, видимо, и сам Климов выглядел не лучше.
   Дососав окурки, поднялись и тронулись дальше. В десять вечера подошли к невысокому холму, на вершине которого, казалось, рассыпали несколько мешков крупной соли.
   На самом деле холм покрывал, затвердевший снежный наст. Когда взбирались на наверх, Урманцев неудобно упал, приземляясь, расцарапал ладони. Потом Климов заскользил подметками, грохнулся на снег, разбил коленки, проехал пару метров вниз. Шедший сзади Цыганков долго смеялся странным смехом, похожим на собачий лай. Следующим упал сам Цыганков.
   Когда спустились с холма, начался низкорослый заболоченный лес. Стволы деревьев словно прорастали не из почвы, а из воды и льда. Черная жижа всасывала в себя сапоги и не отпускала их. Когда выбрались из болотистого мелколесья на сухую равнину, окончательно выбились из сил. Но Урманцев не разрешил устроить привал и немного отдохнуть. Восточный ветер разгулялся не на шутку, он мешал идти, бросал в лицо изморозь, холодную и острую, как толченое стекло.
   Климов, шатаясь от усталости, брел за Урманцевым. Ему хотелось высушить у костра мокрые носки. Хотелось присесть и посидеть хоть часок. Но больше всего хотелось спать. Климов думал, что запросто сможет заснуть на ходу. Он будет спать и шагать дальше, шагать и спать.
   Чтобы не заснуть он стал перебирать в памяти свое прошлого. Много чего произошло за последние два с лишним года, много разочарований постигло Климова, много боли и неудач он испытал, много кровищи утекло с тех пор.
   …Климова перевели в Бутырскую тюрьму в начале сентября. Тогда ему казалось, что в камере следственного изолятора с ним сотворят что-то страшное потерявшие человеческий облик урки. Порежут, выбьют зубы или просто опустят. «Эти твари сделают из меня извращенца, – пугал себя Климов и тут же успокаивал – Ничего, у нас полстраны извращенцев. И живут себе, не умирают».
   Первый раз в сопровождении конвоира Климов брел по бесконечно длинному коридору тюрьмы и волновался. Он разглядывал железные переборки, перегораживающие тюремные коридоры, двойные запоры в дверях, облупившиеся от штукатурки стены, сводчатые потолки древних казематов, обшитые железом двери камер. Когда навстречу показывались человеческие фигуры, конвоир толкал Климова в спину: «Стоять. К стене».
   В камере его не опустили, не порезали, даже пальцем не тронули. Вскоре Климов убедился, что многие его соседи, находящиеся рядом, также как он мыкают горе по вине случая, злых людей или по собственной дурости. В переполненной камере на сорок рыл, где приходилось спать посменно, Климов больше всего страдал не от голода, не от общества людей, многих из которых презирал, а от недостатка чистого воздуха, от духоты.
   Сентябрь выдался жарким, в воздухе висели нездоровые миазмы, вонь немытых тел. На потолке накапливалась влага, вниз падали капли какой-то странной жидкости, запахом и на ощупь напоминающие плохо проваренный костяной клей.
   Хотя дачки с воли приходили Климову чуть ли не ежедневно, аппетит совершенно пропал, за месяц он потерял в весе почти десять кило. Кожа покрылась какой-то сыпью, словно Климов страдал краснухой, а душу рвали ужасные предчувствия.
   К началу второго месяца он понял, что спятит, если не найдет себе какое-то занятие, спасительную работу для ума. Часами, бродил по камере, толкаясь между двухъярусных нар, и вспоминал полузабытые стихи. Беззвучно шевелил губами, проговаривая рифмованные строки себе под нос: «Вот мельница, она уж развалилась. Веселый шум её колес умолк»… «Все спят в лесу, только не спит барсук»…
   Со стороны Климов напоминал тихо помешанного.
* * *
   Следующий допрос состоялся только в октябре.
   «Допустите ко мне адвоката, – потребовал Климов. – По закону я имею право встречаться с адвокатом хоть каждый день». «Вас много, а следственных кабинетов мало», – коротко ответил Сердюков.
   «В таком случае хотя бы переведите меня в одиночку, – попросил Климов. – Я больше не могу там. К камере нечем дышать». «Для этого нет оснований, – отрезал Сердюков. – Ты не какая-нибудь шишка, не хрен с горы, не узник совести. Ты здесь никто. Обычный бытовик, убийца, мокрушник, мать твою». «Ну, хоть разрешите свидание с женой».
   Сердюков покачал головой: «Сегодня что, базарный день? Я же сказал: следственных кабинетов мало, а жена есть почти у каждого засранца. Вот если бы ты раскаялся, облегчил душу. Если бы дал признательные показания по делу, то я твердо пообещал тебе свидание с супругой. Прямо на этой неделе. Наверное, хочешь жену увидеть, а? И она бедная соскучилась, вся извелась».
   Следователь «сшил» вполне добротное, крепкое дело, которое ни при каких обстоятельства не развалится в суде. Не хватало последнего художественного штриха – чистосердечного признания обвиняемого. «Мне не в чем признаваться», – упорствовал Климов. «Знаешь в чем твоя главная проблема? – вздохнул Сердюков. – В упрямстве. Все люди совершают ошибки. Умные граждане ошибки признают. Тупицы упорствуют до конца. Ты как раз из таких тупых безнадежных упрямцев».
   «Послушайте, дайте мне шанс, – Климов прижал руки к груди. – Вызовите того официанта из ресторана. Ведь это он принес бутылки в наш номер. Вызовите Островского и Ашкенази. Послушайте, что они скажут». «Хорошо, – кивнул Сердюков. – Если ты настаиваешь, я отвечу. Официант заявляет, что в тот вечер неотлучно торчал в кабаке. Шампанского по номерам не разносил. Островского и Ашкенази я тоже допрашивал. Они утверждают, что никаких напитков тебе не отправляли. Ну, съел, придурок? Кому я должен верить? Тебе, мокрушнику, или честным людям?»
   Климов обхватил голову руками и несколько минут сидел так, чувствуя, что черепная коробка вот-вот взорвется, как осколочная граната.
   «Возможно, ты что-то забыл? – снова наступал Сердюков. – Давай вспоминать вместе. Я тебе помогу. Шаг за шагом восстановим картину преступления». «Я не стану ничего восстанавливать, сочинять под вашу диктовку, – ответил Климов. – Я буду жаловаться. И ничего не подпишу, даже если сдохну».
   «Подыхай, – разрешил Сердюков и равнодушно пожал плечами. – Одним дураком меньше будет». Он вручил Климову обвинительное заключение, спрятав в портфель бумаги, вызвал конвой, Климова отвели в камеру.
   В этот же день его первый раз жестоко избили.
   В карты Климов не играл, достойных партнеров по шахматам в камере не оказалось, лишь один-единственный старик Федосеич с татуированными плечами и грудью умел осмысленно переставлять фигуры. Старик разложил на нижних нарах доску. Климов сделал семь ходов черными, но сверху свесилась толстая морда: «Слышь, шнурок драный, ты не так слона поставил». «Все так», – ответил Климов.
   На пол спрыгнул молодой мужик, сделавший замечание. Он сидел в камере всего-то второй день и ничем не запомнился.
   Мужик сграбастал Климова за горло, разорвал до пупа его рубаху и двинул пудовым кулаком в глаз. Климов устоял на ногах, даже хотел ответить, но у него на руках кто-то повис. Все повскакивали с мест, посередине камеры образовалась куча мола. Удары в лицо, в живот, в грудь посыпались на Климова и справа, и слева. Но пронзительный голос Федосеича неожиданно остановил головорезов.
   «Я не позволю вам его трогать», – заорал старик.
   Сухонький и сноровистый, он растолкал дерущихся по сторонам. Молодчики, обалдевшие от стариковской наглости, расступились. «Не позволю, гады, пальцем до него дотронуться, – крикнул Федосеич им в морды. – Я с Климом, мать вашу, в шахматы играю». Старичок подскочил к Климову, ласково потрепал его по щеке: «Вот же варвары, скоты». И вдруг, неожиданно развернувшись, так ударил Климова в пах, что свет померк в глазах, пол и потолок поменялись местами.
   По камере разнеслось лошадиное ржание, звонче других смеялся сам Федосеич и все показывал пальцем на Климова, растянувшегося под ногами.
   Униженный, избитый он заполз под нары и отлеживался на голом цементном полу до глубокой ночи. Через два дня, когда Климову немного полегчало, Федосеич, как ни чем не бывало, предложил ему сыграть партийку в шахматы.
   Но Климов уже нашел нового партнера, это был низкорослый смуглый мужчина азиатского типа по имени Аркадий Бик. Голова у Бика была круглой и желтой, напоминала мелкую дыню. «Простите, вы китаец?» – спросил Климов при первом знакомстве. «Я кореец, мать твою, сука, – вежливо ответил Бик. – Запиши это на своем лбу, гнида». Позже Климов поделился харчами с Биком, припухавшим на казенной баланде.
   Корейцу посылок не приносили, в Москве у него не было ни знакомых, ни родственников. Бик оказался довольно миролюбивым человеком, завязалось нечто вроде дружбы, главное же, он играл в шахматы куда лучше Федосеича. Даже пару тройку раз сделал мат Климову.
   Письма жены, которые Климов получал каждые пять дней, раз от разу становились все грустнее. Наверное, сама Рита не замечала этой грусти.
   Жена писала, что дела фирмы, которую прежде возглавлял Климов, теперь полностью перешли в руки Егора Островского, он же получил право визирующей подписи на банковских документах. Островский старается, но у Егора нет связей Климов и вообще сейчас дела у всех идут не лучшим образом. В этом году прибыли почти нет, фирма «Тайси» едва избежала прямых убытков, сработала по нулям. Выплат по итогам года Островский Климовой не обещал, но она не в претензии. Денег на жизнь вполне хватает.
   Когда Рита писала о бизнесе, она старалась употреблять общие слова, избегала конкретики. Но Климов и на основании этой скупой информации понял, что некогда процветающее дело теперь натурально загибается. В ответных письмах Климов просил Риту, чтобы ему в тюрьму передали копии кое-каких отчетов и ещё не сверстанный годовой баланс.
   Однако Островский почему-то отказался выполнить эту просьбу.
* * *
   Климова допустили на встречу с адвокатом в начале ноября.
   Михаил Адамович Финкель, по жизни человек живого ума, остроумный, сейчас почему-то совсем скис, жевал мякину. «Я делаю все, что могу, – говорил он. – Но обстоятельства против нас. И ещё одна плохая новость. Прокуратура планирует заблокировать ваши банковские счета». Климов дернулся, как от удара током: «Банковские счета? Какое отношение мои деньги имеют к убийству этой девушки?»
   Финкель брезгливо выпятил нижнюю губу. «Не знаю. Могу лишь предположить, что это эффективный способ давления на вас. Но выход есть. Если они получат признательные показания, деньги не тронут. Вы, как говориться, останетесь при своих. Вам решать», – в ожидании ответа Финкель стал перебирать бумажки. «Насрать на деньги, – выдохнул Климов. – Я не стану себя оговаривать». «Дело ваше», – пожал плечами адвокат.
   «Вы должны поговорить с Островским и Ашкенази, – Климов затряс кулаком у носа Финкеля. – Следак гонит тюльку, что говорил с ними…» «Следак? Тюльку гонит? – переспросил Финкель. – Я вижу, вы тут нахватались словечек. Так сказать, обогатили свой лексикон».
   «Слушайте, я ведь на киче припухаю, как последняя лярва, а не в пансионе благородных девиц изучаю манеры, – крикнул Климов. – Дошло? Найдите официанта из кабака. В бутылке шампанского плавало какое-то дерьмо. Я выпил залпом два стакана и вырубился к такой матери. Островский и Ашкенази должна дать показания в мою пользу. Иначе я пропал».
   Адвокат раскрыл блокнот и начертил в нем какую-то бесполезную козявку. «Боюсь, что с Островским и Ашкенази поговорить пока не удастся, они за границей, – сказал Финкель. – Официант? Приносил он бутылку в номер или не приносил – это ничего не меняет. Ничего. Я не могу строить вашу защиту на какой-то сомнительной бутылке, о существовании которой знаете только вы один. Может быть, вы все-таки передумаете, сделаете признание. Тогда…»
   Климов почувствовал, как спазм сдавил горло.
   «Я хочу обратно в камеру», – сказал он.
   Ближе к вечеру контролер выдернул его из камеры, отвел в административный туалет, сунул в руки тряпку и ведро: «Слышь ты, олух, кретин чертов, вымоешь так, чтобы все блестело. Как у кота яйца». И ушел. Оставшись один, Климов долго разглядывал короткое слово из трех огромных букв, написанное говном на стене.
   Следующие два часа Климов ползал на коленях, старался, оттирал до блеска выложенный поцарапанной плиткой заплеванный пол, мыл стены и двери кабинок. Затем появились два контролера, видимо, хорошо поддатых. Один показал носком сапога под унитаз: «Там плохо вымыл. Херовый ты шнырь».
   Климов все ещё стоял на карачках, он успел подумать: «Сейчас меня будут бить смертным боем». И оказался прав. Он даже не успел увидеть первый мощный удар сапогом под ребра, а уже отлетел в сторону, опрокинув ведро с грязной водой. В камеру Климова притащили волоком, чуть живого.
   Суд состоялся весной, в начале апреля.
   Свидетели защиты Островский и Ашкенази в зале так и не появились, нашли какую-то отмазку. Климова признали виновным в умышленном убийстве при отягчающих обстоятельствах. На суде Климов не признал свою вину, но адвокат Финкель добился того, чтобы его подзащитному назначили не минимальный срок лишения свободы, предусмотренный второй частью сто пятой статьи. Климову вкатили двенадцать лет.
   Через десять дней этап из Бутырки был отправлен в пересыльную тюрьму в Вологде. На задах вокзала осужденных повели по путям, загрузили в вагон-заки, чтобы позже подцепить их к поезду.
   Вместе с Климовым этапировали Аркадия Бика. В вологодской пересыльной тюрьме, перепившийся водкой конвой два часа кряду избивал корейца резиновыми палками. Затем кто-то из вертухаев металлическим прутом проткнул маленькую желтую голову Бика. Прут вошел в одно ухо и вылез из другого.