Она когда-то работала в медчасти на Перспективном и знала меня. Не успеваю закрыть за собой дверь, как в кабинет врываются несколько офицеров. Я обращаюсь к Томашевой:
   – Я к вам прибыл из одного лагеря, а меня отправляют из больницы в другой – на
   штрафняк. У вас что, не больница, а пересылка?!
   Софья Ивановна недавно получила должность главврача и, вероятно, дорожит ею. Она поворачивается к фельдшеру-эстонцу:
   – Сарет, смерьте ему температуру.
   Я знаю, фельдшер сидит по 58-й, у него 25 лет. У меня промелькнула надежда, что он
   скажет, что температура хотя бы немного повышена. Он дает мне градусник. Минут шесть-семь спустя я его возвращаю, не отводя взгляд от Сарета: ну что тебе, парень, стоит сказать «тридцать восемь» или хотя бы «тридцать семь с половиной»? Тебе же ничего не будет. Он не спеша подносит термометр к глазам, долго щурится:
   – Нормальная! Софья Ивановна разводит руками.
   – Ладно, – говорю я офицерам, – сейчас поедем. Толкаю дверь, но не ту, в которую входил, а другую, в коридор, где находятся палаты.
   Нужно что-то сделать: сломать руку, разрезать живот – что угодно, только тормознуться, избежать Ленкового. В коридоре толпилось много людей, среди них вор Иван Хабычев, мой знакомый по сусуманской тюрьме. По документам он списан: был в бегах, когда сгорел какой-то дом, там погибло много воров, предполагалось, что и Хабычев. Его списали, кажется, в архив 3 или 4, куда заносили убитых или умерших, а через год ловят… Конвоиры ведут его на допрос и по пути – был ли приказ сверху или сами устали от Хабычева – ему в спину с короткого расстояния выпускают очередь из автомата. Пули вылетали изо рта вместе с зубами. Убитого тащат в морг. Там щупают пульс – бьется. Снова живой! Врачи-лагерники обратно конвоирам его не отдали, настояли поместить в больницу. И вот он в коридоре, уставился на меня. У него несколько четвертаков по статье 58-14 за побеги. В 1953 году он будет освобожден по амнистии и уедет на материк. Статья 58-14 будет отменена, так как по ней давали 25 лет за побеги, а фактически статья гласила «за саботаж».
   – Иван, нож!
   Он протягивает мне нож. Протыкаю себе живот, а дальше не режет, только рвет внутри
   мясо. Совершенно тупой. В битком набитом коридоре Валя Белослуцева из больничной спецчасти, она меня знает, как и почти вся обслуга больницы. Не пересчитать, сколько раз меня сюда привозили, чаще всего избитым. Больница, а еще следственная тюрьма и пересылка – это мир, где я всегда свой.
   – Валя! – я зажимаю рану обеими руками. – Что-нибудь острое!
   Здесь не надо повторять дважды. Девушка куда-то исчезает и через мгновение
   возвращается с опасной бритвой. Выдернув нож, я бритвой режу себе живот. Другое дело! На этот раз лезвие вошло глубоко. Живот обязательно должен быть прорезан до кишок, иначе в больницу не положат. Кровь хлещет через мои пальцы, прикрывающие рану. В таком виде вхожу обратно в кабинет Томашевой.
   Опытный лагерный врач, она все поняла:
   – На операционный стол! Срочно!
   Я ложусь на стол, а в голове мысль – ушел этап или нет. Подходит Михал Михалыч. Я с
   этим же вопросом к нему. «Ушел, ушел!» – смеется он. «Можно, я посмотрю?» – говорю я и подхожу к окну. Вижу, за вахтой уже никого, пусто. Отлегло. В операционной все смеются. Я возвращаюсь на стол.
   Рану мне зашивал Михал Михалыч.
   Не знаю почему, врачи вообще относились ко мне хорошо.
   Мне нужно было срочно с Челбаньи попасть в райбольницу. Я пришел в больницу как бы с желтухой. Это была чистая симуляция. Мастырить – симулировать заболевание – можно разными способами. Например, горсть снега мнешь в пальцах, отвердевший ком посыпаешь солью и прикладываешь к любому месту. Через некоторое время на коже проступают два-три сине-бурых пятна, происхождение которых сразу не разберешь. Врачи видят страшные язвы, намекающие на проказу. Этого им только недоставало! Больного изолируют и наблюдают за ним. Пятна исчезают на седьмой или восьмой день, но за это время заключенный успевает перевести дух вне лагеря.
   У меня не складывались отношения с администрацией Челбаньи, постоянно меня бросали в изолятор, и я тоже искал способы хоть немного отдохнуть от лагеря. И вызывал у себя симптомы желтухи. Желтели глаза, появлялись другие признаки острого заболевания печени. Это просто: растираешь таблетку акрихина, порошок разводишь в теплой воде и пипеткой выдавливаешь по нескольку капель в каждый глаз. До двух недель белки глаз остаются желтыми. Настоящая желтуха, не иначе! А поскольку болезнь заразная, больного немедленно увозят в больницу. Конечно, отправляют на анализ мочу, но в больнице можно плескануть в свою стеклянную посудину мочу действительно больного желтухой. Я попадаю к доктору Селезневой. Она пальпирует печень.
   – Слушай, Туманов. Оперуполномоченный уверяет, что у тебя мастырка и не может быть,
   чтобы ты заболел. Клянусь дочерью, я в любом случае отправлю тебя в больницу, но скажи
   мне правду. Даю честное слово, об этом никто не будет знать.
   – Анна Дмитриевна, опер прав. Она внимательно смотрит на меня:
   – Как ты это сделал?!
   – Но, Анна Дмитриевна, мы не договаривались, что я вам и это расскажу! Слово она сдержала – какое-то время я находился в больнице. Не знаю, как в больницах других лагерных зон, но в Сусуманском районе в те времена
   медики-негодяи, вроде Доктора с Майданека, были исключением. Многие, имевшие с ним дело, питали к нему мстительные чувства.
   Эти мысли не оставляли и меня. Наконец, приходит случай их реализовать. У нас очень многие ходили с ножами: на каждом шагу могла возникнуть драка, часто с поножовщиной. Мой нож был особенно хорош, его делали в мехмастерских, где начальником был Иван Иванович Редькин, тот самый полковник, который на пароходе «Феликс Дзержинский» отговаривал нас от захвата судна. По моей просьбе в его мастерских для меня раза два или три делали ножи. Он сам находил способ мне их передавать. И уже перед очередным этапом, получив новый нож, я захожу в лагерную больницу. Где-то здесь Доктор с Майданека…
   Направляюсь в кабинет врачей. При моем появлении с ножом в руках врачи застывают в недоумении. В углу на стуле сидит мой враг, я направляюсь к нему… Он мне не нужен. Мне только хочется видеть, как он поведет себя. Врачи молча наблюдают за происходящим.
   Доктор с Майданека передо мной на коленях. В его испуганных глазах, следящих за ножом в моей руке, мольба о пощаде. Он жалок и отвратителен. У меня в мыслях не было прикасаться к нему ножом. С меня довольно его страха.
   – Ты ведь страшный негодяй! – говорю ему.
   Посмотрев на него брезгливо, выхожу из кабинета.
   О капитане медицинской службы Клавдии Иосифовне Горбуновой, начальнице лагерных больниц (САНО) в Сусуманском районе, я должен рассказать отдельно. Не потому, что эта красивая, белокурая, властная медичка лет тридцати пяти выделялась среди других врачей, а скорее по причинам совершенно субъективного свойства. Я не знаю, какой она бывала с другими заключенными и почему в лагерях ее звали Эльзой Кох. Но думаю, что эта кличка говорит о том, как ее видели другие. Мои встречи с ней не давали к тому никаких оснований. Напротив, мне не раз хотелось сказать ей слова благодарности, но какая-то застенчивость, томившая меня ничуть не меньше, чем рвавшаяся наружу грубоватость, мешала даже наедине выразить ей признательность.
   История нашего знакомства восходит ко времени, когда после ограбления кассы я снова попал в сусуманскую следственную тюрьму. Из полусотни сидевших в камере половина была воры. Среди них армянин Яков Давидович Агабеков, лет сорока, осужденный на 25 лет и постоянно страдавший болями в желудке – «желюдке», как он говорил. Яшка был жилистый, весь из перекрученных мышц, словно натурщик для скульпторов. Он гордился своим происхождением и в хорошем расположении духа грозил таинственным врагам: «Нас мало, но мы – армяне!» Между тем боли так замучили его, что, не в силах больше терпеть, он записался у дежурного по тюрьме на прием к врачу. У меня ничего не болело, но после пяти месяцев безвылазной отсидки хотелось хоть на короткое время выбраться из камеры, повидать других людей. Это было единственной причиной, почему я тоже записался к врачу. Конечно, у меня в мыслях не было получить направление в больницу, такое везение даже действительно больным редко перепадало, но с меня довольно было мимолетного развлечения – прогуляться в центральный лагерь КОЛП.
   Конвоиры довели нас с Яшкой до КОЛПа и передали надзирателям, те препроводили в медицинскую часть, в комнату, где находились врачи. По преимуществу женщины. Отдельно ото всех склонилась над бумагами, как видно, начальница, в военной форме и с погонами капитана медицинской службы. Я сразу узнал ее по описаниям уже побывавших здесь – губы поджаты, холодная, на лице суровое выражение. Действительно, ей бы форму вермахта и пилотку на льняные волосы – чистая Эльза Кох. Говорили, что ее муж – начальник производственного отдела Западного управления. Откуда они, толком никто не знал, это мало кого интересовало, но о самой начальнице отзывались как о враче знающем. Время от времени она вскидывала глаза, наблюдая за тем, что происходит в комнате. Одна из женщин-врачей спросила Яшку:
   – Фамилия?
   – Агабеков.
   – На что жалуетесь?
   – Желюдок! Яшка снимает рубашку и показывает, где болит. Врачи им занимаются, куда-то уводят и
   приводят обратно, долго говорят между собой. В это время Эльза Кох спрашивает меня:
   – Ваша фамилия?
   – Туманов, – улыбаюсь я и вижу в ее глазах недоумение. Наверное, в первый раз она
   встречает в этом помещении больного с улыбкой на лице. Пристально глядя на меня,
   спрашивает, на что жалуюсь. Я отвечаю весело:
   – Сердце!
   Пусть выгонит, объявит симулянтом, что захочет пусть делает: я прогулялся! И вдруг вижу
   или мне кажется, что вижу, как в ее глазах на мгновенье промелькнуло что-то теплое, озорное. Она накинула халат, взяла со стола фонендоскоп. Прослушав и простучав меня пальцами, начальница САНО, стараясь больше не смотреть в мою сторону, молча пишет направление в райбольницу. Это невероятно! Мне хотелось крикнуть, что я пошутил, что на самом деле абсолютно здоров, пусть врачи меня простят, но возможность побездельничать в больнице хотя бы пару дней была такой заманчивой, что я согнал с лица глупую улыбку и принял скорбное выражение.
   Врачи, помучив бедного Яшку, ничего не находят. Ему придется возвращаться в камеру. Как Яшка ни шумит, пронять врачей не удается. Ему прописывают какие-то таблетки и передают их надзирателям.
   Яшка долго крепился, но, когда мы вернулись в камеру, он дал выход накопившейся в нем злости против поганых врачей, против поганого лагеря, против всей поганой жизни. Он говорил все, что о них думает. Когда спросили меня: «А ты?» – Яшка вдруг вспомнил обо мне, о направлении в больницу и, глядя на мою счастливую физиономию, понес, на чем свет стоит, «проклятую немку», подразумевая Эльзу Кох, и все повторял:
   – Это он на ямочку закосил!
   Яшка имел в виду ямочки, возникающие на моих щеках, когда я улыбаюсь. В райбольнице меня продержали пару дней и, ничего не обнаружив, конвоировали обратно
   в тюрьму.
   С Клавдией Иосифовной мы встречались время от времени, но больше я не решался испытывать ее, как мне казалось, расположение ко мне. Тем более, что меня бросали из одного лагеря в другой и в Сусумане я долго не задерживался.
   Где-то в 1954 году, когда я уже полтора года отсидел на Широком, меня в числе девяноста шести заключенных снова вывозят на КОЛ П. Среди нас примерно половину составляли воры со всего Союза, остальные были осуждены на длительные сроки, кто за что. У ворот КОЛ Па нас выстроили. В стороне о чем-то шепталась группа офицеров. Я узнал среди них начальника первого отдела полковника Мусатова. Слышу свою фамилию:
   – Туманов, выйти из строя!
   Не понимая зачем, я сделал пару шагов вперед. Ко мне подошел полковник Мусатов. И
   какой-то майор. Позже я узнал, что это был начальник лагеря Шириков. Он окинул взглядом всего меня, от оборванных сапог до куска вафельного полотенца вокруг шеи.
   – Я думал, ты метра два ростом… – разочарованно протянул он. Полковник Мусатов
   сказал:
   – Принимать тебя, шкипер, не хотят!
   Вероятно, он спутал штурмана и шкипера. Я молча пожал плечами. Помолчав, он добавил:
   – Ну, смотри! Что-нибудь такое, и загоню, где Макар телят не пас! – И вдруг рассмеялся:
   – Где ж он их не пас?
   Прибывших разделили поровну на две бригады. Во главе одной поставили меня, другой – Гиви Цнориашвили.
   На новом, а фактически старом месте всех определили в один барак – он назывался семнадцатым. Обе бригады направлялись на рытье котлована под кирпичный завод. Работа была неинтересной, развлекало разве что наблюдение над тем, как ловко наши бригадники, разговаривая с водителями грузовиков, в которые мы бросали грунт, успевали вычистить их карманы.
   Особенно отличался шепелявый вор по кличке Тлюша. Все это он проделывал настолько профессионально, что было невозможно заметить. Если же в карманах у шоферов ничего не было, он недовольно бурчал, отходя в сторону. Когда я спросил однажды Тлюшу, чего это он возмущается, тот ответил: «Ездиют сюда, падлы, тос-сие!» (имея в виду – тощие, то есть пустые). Через много лет я об этом рассказал Высоцкому. При съемках фильма «Место встречи изменить нельзя» Володя предложил артисту Садальскому шепелявить на такой же манер.
   Был у нас лагерник по кличке Майор, сидел по 58-й, постоянно бегал, его ловили. Однажды ночью на нашем участке отключили электроэнергию. Работа прекратилась, все механизмы встали. Бригада собралась в «пыжеделке» – это помещение, где из глины готовят пыжи для взрывных работ. Сыро, пахнет глиной. Лежим на полу, занять себя нечем, кто-то предлагает: «Майор, расскажи что-нибудь». Все знали, что Майор врет, но интересно послушать. Майор начинает:
   – Пригоняют нас у Хранцию. Дывлюсь, уси хранцузы! Такий малый – уже хранцуз! Я тоди
   быв граф, бо у меня была графыня хранцузька. У цей графыни был ще малый графынчик. Я
   лежу у по стели, крычу: «Луиза, падла, неси коньяк!»
   Кто-то замечает:
   – Что ты врешь, Луиза – это немецкое имя. Обозлившись, Майор на это отвечает:
   – Ну не веришь, пошел на хрен, не буду рассказывать! Все моментально набрасываются на того, кто прервал рассказ. У Майора все американское было прекрасным. У нас – все плохое. Не знаю, бывал ли он в
   Америке, но служил у Власова, точно. Как-то копаем траншею. Глина тяжелая, вязкая. Даже штыковую лопату вытащить очень трудно. Вдруг слышим голос: «Майор!…» Все остановились, слушают. «Майор, вот у американцев глина так глина…» Бригада взрывается хохотом. И эти слова на долгое время становятся лагерной присказкой.
   Можно представить, какая это была бригада и что за люди. Мне совсем не хотелось бригадирствовать, я ломал голову, что делать, и вспомнил про Клавдию Иосифовну. Она по-прежнему была начальницей САНО и единственным человеком – я был уверен, – который мог меня понять и помочь. Она встретила меня обрадованно, не давая, однако, повода понять ее внимание иначе, как интерес к заключенному, о котором наслышана. Согласие говорить со мной наедине было, с ее стороны, делом рискованным. Репутация 17-го барака почти исключала надежды на безопасное общение, но ее это не остановило. Я откровенно рассказал о происшедшем и попросил совета, как избавиться от назначения. Надо было очень доверять капитану медицинской службы, чтобы откровенничать с нею, и она, я видел, оценила это. Клавдия Иосифовна предложила лечь на время в больницу. А там, глядишь, у лагерной администрации появится другая кандидатура на бригадирство.
   Я провалялся в больнице несколько дней, но лагерное начальство упиралось, и меня оставили бригадиром.
   В это время мы очень сблизились с Ваней Калининым, московским гитаристом, входившим, говорят, в пятерку лучших гитаристов Советского Союза. Когда-то вместе шли в Магадан на «Феликсе Дзержинском», часто оказывались в одних этапах, но близко сошлись, встретившись в КОЛПе. Ваня был в составе агитбригады, разъезжавшей по лагерям, жил на территории КОЛПа, но не в нашем бараке, а в отведенном специально для лагерных «артистов», которые считались элитой и пользовались покровительством сусу-манских властей. Мы многое знали друг о друге. Он подтрунивал над очевидной симпатией ко мне Эльзы Кох, удивлялся тому, как неосторожно она себя со мной ведет, и когда капитан медицинской службы однажды сделала мне царский подарок, Ваня был в числе нескольких человек, с кем я мог его разделить.
   Это случилось в канун первомайских праздников. Клавдия Иосифовна под каким-то предлогом пригласила меня к себе в кабинет. Ничего не говоря, достала из ящика стола две закупоренные бутылки.
   – Спрячьте, Туманов, и уходите.
   – Что это? – не понимал я, косясь на зеленые бутылки.
   – Спирт! Хочу, чтобы праздники вам запомнились. Спирт мы пили за Первомай, за хороших людей, в том числе за неизвестного лагерной
   администрации «нашего человека» – Эльзу Кох.
   Однажды Клавдия Иосифовна позволила себе выходку, довольно рискованную для сотрудницы лагерной администрации и жены горного инженера. В лагерном клубе
 
   показывали фильм «Цирк». Когда я вошел в клуб, было полно народу и первые ряды, как обычно, занимали офицеры и их жены. Среди них оказалась дежурившая по лагерю начальница САНО. Увидев меня, она предложила: «Садитесь здесь, Туманов!» Весь сеанс я просидел рядом с ней, не шелохнувшись, искоса поглядывая на ее чистый, строгий, бесстрастный профиль. Я смутно помню сам фильм, но свое радостное тогда ощущение жизни помню до сих пор.
   Ваня освободился раньше меня. Женился на эстрадной певице, они жили в Москве, гастролировали по городам Советского Союза, в том числе на Колыме. Я был на их концерте в Оротукане. Он играл русскую классику и аккомпанировал жене. В последние годы, оставив сцену, стал сильно пить. Я навестил его в Москве в 1998 году. Он был совсем плох. Мы вспоминали, как отмечали на КОЛПе Первомай.
   – Вот тебе и капитан Горбунова! – не переставал восхищаться Ванька. – Вот тебе и
   Эльза Кох…
   О смерти Ваньки я услышал, позвонив, чтобы поздравить с очередным праздником. Кажется, с Новым годом. Незнакомый голос ответил: «А он умер…»
   – Петя, у меня нет времени тебе все рассказать, но умоляю: напиши «нет». Надо сберечь
   этого человека!
   Петька Дьяк известен среди воров, его голос авторитетен, к нему прислушиваются. Можно сказать, это член Политбюро уголовного мира Союза. Ничего не спрашивая, в записке, извещавшей о суде над Шуриком, он написал: «Воры, я возражаю». Но записка не успела дойти до камеры-«нулевки», где сидел Шурик. До нас дошел слух, что воры приводят свой приговор в исполнение… Как только открыли нашу камеру, мы с Петькой бросились по коридору к «нулевке». И увидели, как двое бьют Шурика ножами. Когда мы растолкали их, Шурик был уже мертв.
   Но по порядку.
   С Петькой я подружился в сусуманской тюрьме. Как-то заключенные затащили в камеру надзирателя, который недавно был переведен с прииска «Фролыч» в тюрьму. Во время трюмиловки надзиратель на глазах всего лагеря примкнутым к винтовке штыком заталкивал в зону двух воров – Горловского и второго по кличке Слон, отказавшихся перейти на сторону сук. Они были обречены. Воры решили нового надзирателя убить. И едва при обходе тюрьмы он приоткрыл дверь в очередную камеру, несколько рук втянули его. Петька Дьяк, родом из Сибири, сильно окая, говорил надзирателю, щурясь:
   – Вот смотрю я на тебя, рожа деревенская, и думаю: небось, у тебя мать где-то есть? А у
   тех, кого ты колол, – нет матери? Че же тебя, суку, заставило пырять их штыком? Не знал,
   что их в зоне трюманут или зарежут?!
   Надзиратель молчал. Он умоляюще обводил глазами камеру, но не находил сочувствия. Когда ему накинули на шею полотенце, он схватил его руками, пытался оттянуть, но кто-то ударил его в солнечное сплетение, от боли он судорожно схватился за живот, и тут полотенце туго стянули и не отпускали, пока не прекратился предсмертный хрип. Вину взяли на себя двое уголовников, на которых висело уже несколько раз по двадцать пять. К высшей мере тогда не приговаривали, и им было все равно, сидеть двадцать пять или пять раз по двадцать пять.
   Петька Дьяк из уголовных авторитетов, к которым прислушиваются все зоны от Мордовии до Колымы. Он узкоплеч и жилист. «У всех нормальных людей, – удивлялся он, – грудь широка, а все ниже – поуже, а у меня наоборот. Видать, от сибирской картошки».
   На Колыме были два лагерника, совсем разных человека, и оба Петьки – Петька Дьяков и Петька Дьяк. Второй был тоже Дьяков, но все говорили «Дьяк», и мне так удобней его называть, чтобы не путать с другим. Их пути не пересекались, но меня многое связывало с обоими. Мы оказывались вместе в лагерях, с Дьяком – в следственной тюрьме в Сусумане, на Широком, Случайном, Большевике, с Дьяковым – на Челбанье, спали на одних нарах, во всем понимали друг друга. Кроме одного, чего я не принимал тогда (не могу мириться и сегодня). Речь о выпивках. Я спокойно к ним отношусь, сам не прочь с друзьями выпить. Но когда люди теряют меру, напиваются до распада сознания, когда летит к чертям работа и страдают другие – все во мне протестует!
   «В школе, паря, я учился семь лет, – любил повторять Петька Дьяк, по привычке щурясь, – три года в первом классе и четыре во втором…» Возможно, он говорил правду, но в уголовном мире его слово многое значило, и я не раз пользовался нашей с ним близостью, чтобы вытащить кого-то из приятелей, приговоренных ворами к смерти.
   Мы с Петькой не успели спасти Шурика Лободу, и тут время рассказать, что случилось.
   С Шуриком мы были знакомы всего несколько часов. Нас вели с Двойного в тюрьму на Широкий. За это время мы успели о многом переговорить и проникнуться друг к другу симпатией. У него хорошее, открытое лицо, сразу вызывает доверие. Он вспоминал свою сестренку и мать, а под конец рассказал историю о том, как в какой-то ситуации поступил иначе, чем воры ждали от него, и теперь сомневался, можно ли ему идти в тюрьму к ворам. Мне трудно было советовать, и я сказал только: не знаю, решай сам. Прощаясь, он отламывает мне половину от булки хлеба, которая была у него. «Шурик, не надо», – говорю я.
   Меня, уже сидевшего здесь, принимают сразу. А Шурика поместили в камеру-«нулевку», куда попадали впервые прибывшие в эту тюрьму.
   Я был несколько раз на воровских сходках, без права голоса, поскольку не принадлежу к ворам. Они от меня ничего не скрывали, и я молча наблюдал, как велись сходки. Малейшее недоверие к кому-либо – и человеку не жить. В этом смысле они жестоки друг к другу. Какой-нибудь пустяк, проиграл нижнюю рубашку и не отдал – человек приговорен. И вот до нас доходит весть о том, что по какой-то причине кто-то из воров настаивает убить Шурика Лободу.
   Я бросился к Дьяку:
   – Петя, я тебя умоляю, напиши «нет». Надо сберечь этого человека!
   Когда, повторяю, мы с Петькой добежали от своей шестой камеры до «нулевки» и раскидали склонившихся над Шуриком, все было кончено.
   Тем не менее я всегда знал, что в случае опасности, нависшей над друзьями, всегда можно рассчитывать на Петьку Дьяка.
   У Петьки был близкий ему человек – вор по кличке Каштанка – Витька Воронов. Когда-то в Новосибирске Каштанка застрелил прокурора. У него были свои таланты: он лихо тасовал карты, за 10 – 15 минут рисовал карандашом точные портреты людей, с которыми встречался, и бил чечетку. Я не встречал профессионального исполнителя степа, который бы выделывал ногами такое. Он мог тренироваться в камере сутками. Никаких других интересов у него не было. Иногда кто-нибудь спрашивал: «Каштанка, ты читал?» – называли какую-нибудь книгу. За него отвечал Петька Дьяк с обычной ехидцей: «Зачем Каштанке читать? Он вон как карты тасует и ногами бацает!»
   Впрочем, в лагере были куплетисты-чечеточники, от него не отстававшие. Вора заставить работать невозможно, но уж если он за что-то берется, то будет это делать обязательно очень хорошо, что ножи затачивать, что «ногами бацать». Люди, проводящие в этой атмосфере годы, все друг о друге знающие, осточертевшие друг другу за этот срок, должны же чем-то себя занять. И если к чему-то имеешь способности, в лагере есть время довести их до совершенства.
   Никогда не забуду двух заключенных, бивших чечетку под частушки собственного сочинения. Один поет, выбивая каблуками дробь, локти отведены, большие пальцы заложены за проймы жилета:
   Куды идешь, куды идешь, Куды шкандыбаешь? Второй – с котелком в руке – навстречу ему, выделывая ногами нечто немыслимое: В райком за пайком, Хиба ж ты не знаешь! Все умирали со смеху, а чечетка продолжалась под новые куплеты.
   Меня Петька Дьяк и Каштанка здорово выручили в истории с Витькой Лысым. У меня с этим вором произошла стычка, я не сдержался, ударил его. И довольно сильно. Я сразу же понял, что совершил нечто страшное. Камера замерла: ударить вора! По воровским законам Лысый должен меня убить, или он не вор.