«Контрандья» уже стабильно работает, богатые пески беспрерывно идут на-гора, как вдруг меня вызывают на прииск «25 лет Октября» – срочно к начальнику прииска Сентюрину. Зачем, что случилось – ума не приложу. Не перебрасывают ли нас еще куда?
   На лесовозе подъезжаю к прииску. У здания администрации вижу известную в районе синюю «Победу» – это машина А. И. Власенко. Зачем он здесь? В какой связи я понадобился? Ничего не понимаю. Вокруг райкомовской машины крутятся несколько человек из руководства прииска. Видимо, им надо по каким-то делам в Сусуман и они рассчитывают добраться на машине секретаря райкома. Проходя мимо, слышу, что им отвечает водитель: «Александр Иванович хочет Туманова с собой взять».
   Не знаю, что и думать.
   Вхожу в кабинет Сентюрина. У него Власенко.
   – Как дела? – спрашивают.
   – Идут, Александр Иванович, – отвечаю осторожно. Власенко задает еще пару общих вопросов и вдруг без всякого перехода:
   – В Сусумане работает комиссия с правами Президиума Верховного Совета СССР. Она пересматривает дела осужденных по политическим статьям…
   – Интересно, при чем тут я?
   – Ты готов ехать со мной в Сусуман?
   – Всегда готов, – отвечаю, – только зачем? Власенко смотрит на меня, как будто видит в первый раз.
   – Ты же начинал с политической… Так что едем! Разговор происходит вскоре после XX съезда партии, когда после нашумевшей речи
   Хрущева, резолюции о преодолении культа личности и его последствий уже начали мало-помалу выпускать из лагерей политзаключенных. Но в подавляющем большинстве колымских зон эти новые веяния воспринимаются давно отчаявшимися, утратившими всякие надежды людьми со свойственной лагерным старожилам недоверчивостью и боязнью снова быть обманутыми. Я тоже не строю на этот счет иллюзий. Пройдено двадцать два лагеря, пять лет заключения в самых страшных – на Широком, Борискине, Случайном, жизнь по заведенному кругу: следственная тюрьма – больница – БУР или ШИЗО – снова побег – следственная тюрьма… Конечно, безумно хочется вырваться, но я не думаю и не надеюсь, что это может случиться, во всяком случае – скоро.
   Стоит теплый летний день, когда наша «Победа» въезжает в Сусуман, несется мимо хорошо знакомых мне зданий, с которыми так много связано. Власенко и я выходим у одноэтажного дома, где помещался первый отдел Западного управления лагерей и где начинались мои колымские «университеты».
   – Спроси в спецотделе, когда завтра комиссия начинает работу, и к этому времени
   приходи, – говорит Власенко, прощаясь.
   В моей голове мысли, одна счастливее другой: у меня сейчас двадцать пять, предположим, десять скинут, останется пятнадцать, а с зачетами будет лет шесть! А вдруг пятнадцать скинут?! Останется десять, а с зачетами – совсем ерунда… Не верится, что, имея по приговору суда двадцать пять лет, можно оказаться на свободе в обозримом будущем. Все это на бешеных скоростях прокручивается в моей голове, не дает успокоиться. В спецчасти мне говорят, что комиссия начинает работать с 10 утра, и я слоняюсь по поселку, не желая никого видеть, боясь нечаянными разговорами спугнуть ожидание.
   На следующий день я поднимаюсь рано и не нахожу, чем заняться. Время идет слишком медленно, иногда кажется, оно остановилось. Я нетерпеливо поглядываю на часы и, когда стрелки показывают начало десятого, спешу к знакомому зданию, чтобы минут за пятнадцать быть наготове. У здания уже толпится группа заключенных, доставленная с конвоем бортовыми машинами с окрестных приисков. Видимо, комиссия пересматривает их дела. Я вхожу внутрь, и на меня набрасываются несколько человек: «Где тебя носит! Тебя ждал Власенко, искал Племянников, спрашивал Струков…» Струков – начальник Западного горнопромышленного управления (ЗГПУ). «Да вот я…» – «Но все уже разошлись!» Оказывается, в спецчасти вчера ошиблись: комиссия начала работу с 8 утра.
   Из спецчасти звонят Власенко, дают мне трубку, я слышу раздраженный голос:
   – Я же тебя просил! Тебя ждали! В чем дело?
   – Мне в спецчасти сказали… – бормотал я. – Поверьте, ради такого дела я бы всю ночь просидел на кочегарной трубе, только бы не опоздать!
   Высокая кирпичная труба рядом с домом, где заседала комиссия.
   – Ладно, жди меня там! – Власенко бросил трубку.
   Все пропало, думаю я, прислонившись к стене в коридоре и не двигаясь с места. Некоторое время спустя подъезжает Власенко, вслед за ним появляются другие
   начальники, проходят в помещение, где заседает комиссия. Мне велено ждать в коридоре. Наконец слышу свое имя и толкаю дверь. До сих нор я знал кабинеты, где добавляют «срока», как говорят колымчане, но в первый раз оказываюсь в помещении, где срок могут убавить. За столом и вокруг – человек тридцать. Военные и штатские. Большинство из них я прежде не встречал. В стороне за столиком белокурая стенографистка.
   – Заключенный Туманов, садитесь, – говорит сидящий за столом в центре. Это, как я потом узнал, прибывший из Москвы председатель комиссии Владимир Семенович Тимофеев.
   Я опускаюсь на стул и вместе со всеми слушаю. Один из офицеров зачитывает документы на меня: когда родился, где работал, за что осужден, как вел себя в лагерях, сколько раз бывал в зонах наказан. Я столько слышу о себе дурного, просто жуткого, что са мому неприятно. Сижу и думаю: «Господи, когда же я все это успел? Какой же я на самом деле плохой человек!»
   Офицер переходит к моей жизни после 1953 года. Туманов – читает он – в это время резко меняет поведение… Теперь я не без удивления слышу так много доброго о себе, сколько не приходилось слышать за всю прежнюю жизнь. Тут и о бригаде, уже три года лучшей на Колыме, и о моих рационализаторских предложениях, и как мы по-новому организовали на шахтах добычу золотоносных песков, и о наших рекордах. «Господи, – думаю, – какой же я все-таки хороший!»
   Пересмотр дела обычно занимал 15 – 20 минут.
   Со мной говорят больше двух с половиной часов… Уже не помню всех вопросов, но один совершенно неожиданный:
   – Скажите, Туманов, что вам не нравится в сегодняшней жизни?
   Ничего себе вопрос.
   Мне и моим солагерникам многое не нравится, и я лихорадочно перебираю в уме, что бы
   сказать такое, чтобы, с одной стороны, не выглядеть приспособленцем, которому теперь уже нравится решительно все, а с другой – не наговорить такого, что оставит меня здесь до смертного часа. Перед глазами плывет Москва, Красная площадь, Мавзолей, на котором по камню два имени: Ленин и Сталин. И меня осеняет:
   – Знаете, – говорю я тоном старого большевика, – мне не понятно, почему до сих пор в
   Мавзолее на Красной площади рядом с вождем партии лежит человек, который наделал
   столько гадостей!
   Воцаряется гробовое молчание.
   Хрущевские разоблачения прозвучали не так давно, и к таким речам здесь еще не были приучены, тем более люди военные. Особенно в системе госбезопасности. Члены комиссии молча и с любопытством разглядывают меня, озираясь друг на друга. Меня как обожгло: не лишнее ли ляпнул? Конечно, что касается Ленина – ни у меня, ни у тысяч других заключенных на самом деле тоже не было иллюзий. Мы уже тогда знали и понимали много такого, о чем другие стали задумываться гораздо позже, и весь мой пафос, должен признаться, был не более как попыткой использовать шанс, который мне давали.
   – Хорошо, идите, – нарушает молчание Тимофеев.
   – До свидания, – обреченно говорю я и поднимаюсь.
   – Подождите в коридоре, – слышу вдогонку. – Мы вас пригласим. В коридоре меня окружают офицеры с расспросами, но я не знаю, что сказать. Минут через десять-пятнадцать меня зовут снова. Навстречу поднимается Тимофеев:
   – Комиссия с правами Президиума Верховного Совета СССР по пересмотру дел
   заключенных освобождает вас со снятием судимости – с твердой верой, что вы войдете в ряды людей, строящих светлое будущее…
   Я одурел, не могу говорить. В глазах слезы.
   И все-таки сомнения не покидают меня: может, я что-то не понимаю? Может, меня с кем-то путают? Не разглядели мой срок – 25 лет, вот сейчас кто-то встанет и скажет: «Но, позвольте…» Очнувшись, смотрю по сторонам. Мир не перевернулся, на лицах улыбки, и я начинаю верить, что все это со мной действительно происходит.
   – Я не нахожу слов, чтобы выразить чувства благодарности. Просто хочу заверить всех
   присутствующих: вам никогда не будет стыдно за то, что вы меня освободили.
   Пора покидать кабинет, но что-то меня удерживает. Я вдруг представляю, как вот такой счастливый возвращаюсь в свою бригаду на «Контрандье», к ребятам, которые три года со мной работали и переживали не меньше моего, и как я буду смотреть в их глаза? Освободился, значит… Я ни в чем перед ними не виноват, они это знают, но все же…
   – У меня только одна просьба, – говорю я.
   Все головы, как по команде, поворачиваются ко мне.
   – Гражданин начальник, – обращаюсь к Тимофееву. – Вы понимаете, какой я сегодня
   счастливый человек. Но сейчас мне возвращаться к людям, которых я все эти годы тащил за
   собой по приискам. Можно ли их чем-то обрадовать, пообещать хотя бы, что через какой-то
   промежуток времени…
   Тимофеев все понимает с полуслова.
   – Федор Михайлович, – обращается к Боровику, – подготовьте список всех, кто
   проработал с Тумановым больше двух лет, после завтра представьте мне характеристики. Я выхожу в коридор. Перед глазами все плывет. Подлетает девушка-стенографистка:
   – Вы в конце так быстро говорили, что я не успела записать…
   Вышел Власенко, спрашивает, что я думаю делать дальше. «Возвращаться на материк», -
   честно признаюсь я. Он просит заехать с ним в райком и в своем кабинете уговаривает остаться до конца промывочного сезона, то есть на два месяца. Я соглашаюсь.
   А начальник управления Струков предлагает ехать учиться в Магадан, повышать квалификацию. Мне смешно. Я уже чувствую себя знатным горняком, у меня учатся нарезке шахт специалисты, много старше по возрасту. Мое тщеславие удовлетворено – чего мне еще надо? Струков разводит руками, не понимая, почему я отказываюсь, а у меня духу не хватает сказать ему то, в чем никому не решался признаться и что вечером, оставшись наедине с самим собой, запишу в дневнике: «Они, наверное, не знают, что больше всего в жизни я ненавижу шахты».
   Еду по Сусуману на лесовозе с водителем Васей Рыжим.
   Проезжая мимо КОЛПа, глазам не верю – на воротах плакат: «Сегодня досрочно освобожден Вадим Туманов!» Понимаю, что не ради меня так старается культурно-воспитательная часть, она не упускает случая поставить в пример всем известного заключенного: если, мол, такой честным трудом добился освобождения, то шанс есть у каждого. И сколько я в тот день ни проезжал лагерей, почти на каждом такой плакат. Я прошу водителя остановить лесовоз у УРСа, где работает Римма, но оказалось, она и ее подруги уже все знают!
   Это происходит 12 июля 1956 года.
   Через несколько дней полковник Племянников просит меня съездить на штрафняк Случайный, там до сих пор сидит, не работая, цвет уголовного мира Союза. Почти никто не верит, что я освобожден, надо встретиться с ними. Тем более, что среди лагерников есть мои старые товарищи, с кем нас связывает немало таких историй, которые не забываются.
   – Виктор Валентинович, – говорю я, – конечно. Даже с радостью.
   Племянников отдает для этой поездки свою «Победу». Я спросил, можно ли купить для
   ребят продукты, мне разрешили, и я загрузил полную машину.
   На Случайном я провожу среди заключенных почти сутки. Ни начальника лагеря Симонова, ни командира дивизиона Георгенова, ни других омерзительных личностей здесь давно нет. И хотя сменившее их новое руководство штрафняка ничего не могло улучшить кардинально, все же атмосфера начинает меняться. В бараке рассказываю, что было на самом деле со мной и с бригадой. Не знаю, помогла ли моя суточная исповедь кому-то выйти на работу или хотя бы задуматься о своем будущем. Во всяком случае, знаю, что с ними так никто не говорил.
   В Сусумане мне предстоит получать паспорт, а фотография у меня старая, довольно страшненькая, припасенная, как я уже
   упоминал, на случай побега. Фотографироваться на Колыме небезопасно, человек сразу попадает под подозрение. Захожу к Власенко. Он взглянул на мою фотографию: «Надо перефотографироваться». А я боюсь: «Александр Иванович, вдруг передумают, пусть лучше с этой…» Мы смеемся.
   Через несколько дней я спешу через весь Сусуман в общежитие к Римме, держа в руках новенький паспорт – свидетельство эфемерной, но все-таки свободы!
   «15 июня. Мы сейчас на «Контрандье», прииск «25 лет Октября», отрабатываем шахты, очень важные для управления, но страшно хочется в Сусуман.
   В Новый год я познакомился в Центральном клубе с одной девушкой, Риммой, которая, кажется, нравится мне больше, чем все остальные, но что странно – мы всегда с ней ругаемся, и только 14 июня после трех месяцев мы помирились.
   Бригада работает хорошо, сейчас выдаем 160 кубометров, что составляет выполнение плана на 200%. Все начальство управления довольно работой. Я почему-то уверен, что вот-вот буду на свободе. На улице лают собаки, куда-то идут коровы, все противно.
   Очень много думаю о Римме».
   «17 июня. Приехал заместитель начальника прииска Мачабели, бывший начальник ОББ (отдела борьбы с бандитизмом), вспоминали прошлое, разговаривали часа два. Он говорит, что за грабеж кассы, который когда-то я совершил с моими товарищами и который он раскрыл, его портрет висит в Музее уголовного розыска в Ленинграде. Я вспоминаю, каким он был в 1951 году. Как люди меняются! Тогда – полубог, сейчас просит меня помочь выполнить им план, иначе он может потерять и это место.
   По-прежнему работа, бешеная гонка, а после работы пьянка. Я не могу представить,
 
   отчего у людей такое желание пить».
   Захожу в зону, в барак, где жила моя бригада, и понять ничего не могу. Почти никто не спит. Из угла, где находится сушилка, доносятся громкие голоса. В сушилке – одежда, сапоги, портянки, там же на случай пожара стоят бочки с водой. Вокруг бочек, закрытых какими-то досками, все те, кто был мне нужен. На досках – разломанный хлеб, куски рыбы, полулитровые банки со спиртом (стаканов и кружек не было). И тут прозвучал тост, который запомнился мне на всю жизнь. Держа в руках полулитровую банку, Гена Винкус произнес с пафосом: «Чтоб мы так жили!»
   Как иногда мало надо людям.
   «18 июня. С утра закрываю наряды. Кроме шахты, попросили сделать монтаж приборов на участке «Мучительный». У начальника прииска вся надежда – это наша бригада. Ночью был дождь, очень трудно работать в шахте… Сегодня отругал горного мастера. Боже, какие дураки иногда бывают начальники».
   «29 июня. Встретился с Риммой, ее я не понимаю. Ночью был на шахте, бурили, как смертники, а утром начальство остановило шахту, вернее верхнюю лаву. Сегодня Коля Мурзин уехал в Сусуман. Соседи пилят дрова, а под окном бегают дети – вот все, что нарушает тишину участка».
   «11 июля. Этот день у меня останется в памяти на всю жизнь. Сегодня мне сказали Племянников и Власенко, чтобы завтра я пришел утром на комиссию, которая работает с правами Президиума Верховного Совета в здании райотдела милиции, в котором я столько раз был как подследственный.
   Был в Сусумане у Риммы, за все время мы провели вечер не ругаясь. Но у нее не особо хорошее настроение. Ей испортили платье. Смешная, она, кажется, плакала. Просила, чтобы я приехал в субботу, чего я не мог сделать, а приехал в воскресенье следующей недели, попросил через девушек, чтобы ей передали, но она ушла на танцы. Я туда не пошел, кажется, снова поругались.
   Ночью уехал на «Контрандью», много работы на ключе Быстрый, самый трудный участок. Одно и то же, противная работа. Вечер, ребята проснулись, играют в карты, на полу визжит маленькая собачонка, которую мы назвали Махно».
   «9 декабря. Где только мы не были после «Контрандьи»! На прииске «Перспективный», с «Перспективного» на «Широкий» для разработки рудного золота. На «Широком» повстречал многих ребят, с которыми был в тюрьме. Приехал Дьяков, он помирил меня с Риммой. Короче, мы, кажется, настоящие друзья. Но долго ли так будет?
   Седьмое ноября провел с Риммой, были на танцах, также все хорошо. Потом жарили с ней картошку, был чудесный вечер, но плохо кончился. Поругались, я ушел, через день она меня увидела в ресторане с Юркой, вызвала и чуть не приказала уйти из ресторана. Мне это страшно понравилось. До нее меня всегда уговаривали делать обратное.
   На комсомольской конференции давали концерт. Не знаю почему, она выступала под моей фамилией. О ней очень много думаю. В конце января или в первых числах февраля улетаю на материк, рассчитываюсь.
   Переехали на Мяунджу, как всегда пьянка, а сегодня особенная – с дракой. Я приехал часа в два ночи с Колей и Иваном. Здесь очень много знакомых, с которыми были в лагерях. Как все надоело! Рад, что уезжаю. Жаль только Лешу, Римму и бригаду. Пишу, а Тога ходит, о чем-то думает, Коля сидит и смотрит какими-то безумными глазами после пьянки (он уже проснулся), остальные валяются как попало на постелях. Очень много думаю о международном положении – что будет? Готовлюсь к будущему, интересно, как начну жизнь по второму кругу в тридцать лет. Ну что ж, будем надеяться. Надежда, говорят, удел всех – дураков и умных.
   Ночь, буду спать».
   Я жил ожиданием, когда снова увижу море, и с паспортом в руках собирался ехать во Владивосток – может, на время, может, навсегда. На «Контрандье» дела шли нормально, шахты выполняли план, и для задержки не было никаких причин, а я все медлил, раздумывая, устраивать свадьбу теперь и уезжать с молодой женой или для начала отправиться одному, чтобы удостовериться, куда ты везешь семью. Как это часто бывает между близкими людьми, мы с Риммой могли спорить по пустякам, но в делах серьезных наши решения совпадали: мне все-таки надо отправиться одному и осмотреться. Мыслями я уже готовился к отъезду, как вдруг меня снова вызывают в Сусуман к Власенко и Струкову.
   – Туманов, – говорили они, – у нас к тебе одна просьба. Просьба серьезная. В Западном управлении очень плохи дела. План по золоту проваливается. Есть одно интересное рудное месторождение в районе «Широкого» – Танкелях. Содержание металла – пятьсот сорок
   граммов на тонну. Почти полтора килограмма золота на кубометр руды. Но отработка месторождения страшно затруднена залеганием пласта, он уходит круто вниз… Было бы хорошо, если бы тебе удалось выйти на уровень добычи восемь-десять кубов в сутки. Мы в точности даже не знаем, сколько там золота…
   Танкелях… Это был твердый орешек. Труднейшая задача со многими неизвестными. За нее могли браться только люди, готовые рисковать всем – своими заработками, репутацией, даже жизнью. У меня не было никакого желания задерживаться на Колыме, да еще ввязываться в эту сомнительную затею. Но теперь, когда меня не охраняют и я в некотором смысле на самом деле свободен, я понял, что не смогу уехать, пока не выполню то, о чем меня попросили люди, благодаря которым я оказался на воле.
   Был сентябрь, выпал первый снег, развезло дороги, когда бригада перебралась на Танкелях. С трудом затащили на месторождение лебедки, компрессоры, другую технику.
   Мой отъезд задерживался.
   Бригада жила в вагончиках на полозьях. Старенький хриплый радиоприемник доносил до нас, что происходит в мире. В ту осень в Австралии проходили Олимпийские игры, какой-то рекорд поставил наш бегун Куц. Диктор говорил об этом с таким восторгом, что бурильщик Левка Баженов не выдержал: «Вот сука, всю жизнь, наверно, бегал из колхозов, а теперь, конечно, он всех обгонит!» В другой раз врывается ко мне полбригады во главе с Левкой, и он говорит: «Скажи этим полудуркам, кто главнее: секретарь райкома или начальник милиции?» Я ответил: конечно, секретарь райкома. Лева вытаращил на меня глаза, как на идиота: «И ты, видно, ни хрена не знаешь!»
   Вскоре Коля Мурзин и Лева Баженов, знакомясь в Сусумане с девушками, представляются работниками райкома. Оба в дорогих, только что сшитых костюмах – получали-то уже тогда больше начальника прииска.
   – А кем вы в райкоме работаете? – спрашивают девушки Колю. Тот, не зная ни одной должности, важно отвечает:
   – Да вот езжу по приискам, лекции толкаю, чтоб пахали лучше.
   – А вы? – обращаются к Баженову.
   – Я начальник отдале-е-енного участка.
   Уже пришли холода, когда нам удалось развернуть работы. Члены бригады одинаково
   хорошо владели многими специальностями. Опыт подбора профессионалов, способных проявлять себя разносторонне и заменять друг друга, потом очень пригодится при организации артельного движения. Не по 8 – 10 кубов, как об это» просило начальство, а в иные сутки по 220 кубов золотоносной руды выдавала бригада. Прикрепленные к нам автосамосвалы не успевали вывозить руду в Теньку, на горно-обогатительный комбинат на рудник имени Матросова. И тогда бригаду стали обслуживать большегрузные «Татры» пятой автобазы Западного горнопромышленного управления (ЗГПУ). Одновременно бригаде разрешил организовать на месте дробление руды, извлекать и самостоятельно сдавать золото.
   Это все хорошо, но на пути нашей бригады было и множество препятствий, в том числе со стороны администрации и следственных органов. Почему большие заработки? Сколько сожгли солярки? И тому подобное. Поскольку в обкоме партии и в совнархозе ко мне относились хорошо, а в прокуратуре все что-то искали, однажды следствие велось непосредственно в кабинете у Леонтьева – заведующего отделом промышленности обкома, куда были вызваны специалисты золотодобычи (геологи, маркшейдеры, механики) и несколько следователей. Тогда все кончилось не в пользу прокуратуры…
   Бригаде платили за золото по минимальным расценкам, но на Танкеляхе заработанная бригадой сумма ошарашила колымское руководство. Меня пригласили к главному бухгалтеру ЗГПУ Семену Матвеевичу Полярушу.
   – Туманов, – сказал главный бухгалтер, – ты, я думаю, понимаешь, что расплатиться с
   бригадой в полном объеме мы не можем. Если расплатимся, завтра нас самих посадят. Назови
   сам, какая сумма устроила бы бригаду. Пусть это будут большие, хорошие деньги, но не так
   много, как вы на самом деле заработали.
   Мы договорились…
   И тут случается такая история. Я еду на самосвале, доверху груженном запломбированными мешками с рудой. Сижу рядом с водителем, смотрю на расступающуюся по сторонам чахлую тайгу, мыслями далеко отсюда, снова во Владивостоке. Вдруг в районе Пошехона из-за поворота вылетает «Победа» и на высокой скорости врезается в наш самосвал. Удар был настолько сильный, что самосвалу выбило передок, он перевернулся два раза, скатываясь в обрыв… Меня спас глубокий снег. Когда я кувыркался вместе с машиной, промелькнула мысль, которую потом много раз, смеясь, вспоминал: «Вот!… Деньги не успел потратить».
   Мы с шофером остались живы, кое-как выбрались из помятой кабины. А пассажир «Победы», главный инженер прииска «Мальдяк», погиб.
   Я понимал, что это просто несчастный случай, какие бывали нередки на колымских дорогах. Никакого предупреждения свыше в происшедшем не было, но не хотелось мне задерживаться здесь слишком долго. Пора сменить обстановку, вернуться в круг владивостокских друзей-моряков. Живы ли? Помнят ли? Такими ли остались, какими я их знал до того дня, когда на улице Ленинской какой-то человек взял меня за плечо: «Пройдите, пожалуйста, к машине…»
   Перед отъездом я отправляюсь по делам в Сусуман, захожу в управление Заплага. В спецчасти знакомые офицеры, среди них Геор-
   генов, командир дивизиона, друг Симонова. Я со всеми здороваюсь, а Георгенова не вижу в упор, он для меня не существует.
   – А меня вы не узнаете, Туманов? – говорит он. Я резко поворачиваюсь к нему:
   – Я вас знаю очень хорошо. Даже лучше, чем другие. Кто такую мразь может забыть? У Георгенова отвисла челюсть. Офицеры стараются не смотреть ни на него, ни на меня, и я
   выхожу из кабинета с чувством исполненного долга. Что ни говори, я свободен!
   Вылет из Магадана через Хабаровск во Владивосток я наметил на осень, когда Танкелях уже отработан. Начальство Западного горного управления ничего не имеет против, и мне остается самое трудное – попрощаться с Риммой. Она должна поверить, что я вернусь – пока не знаю когда, и обещать мне, что будет ждать – сам не знаю сколько. В сусуманском магазине я купил для Риммы маленькие золотые часы «Заря», тогда модные среди колымских девушек. Прощание было коротким.
   – Ты надолго? – спросила Римма.
   – Не знаю, – сказал я.
   Прилетаю во Владивосток вечером.
   Над заливом Петра Великого туман, мерцают огни стоящих на рейде судов.
   Напрягаю глаза, пытаюсь разглядеть их названия. Еду к Косте Семенову, он давно свое отсидел, вернулся снова на флот. Но, поскольку в торговый, совершающий рейсы в загранку, отбывших наказание не брали, он, дважды судимый и оба раза реабилитированный, пошел в рыболовный – капитаном траулера. Все это я знал еще на Колыме, но теперь, сидя у Кости на кухне, с обостренным вниманием слушал, что пришлось ему вынести. Я собирался утром в Дальневосточное пароходство, в отдел кадров, где хоть кто-нибудь должен помнить меня. Но руки опустились и рухнули все планы, когда Костя спросил, уставившись на меня: