воиры ввели в предбанник бригаду женщин. Баня ошарашенно притихла, слегка заволновалась, кое-кто машинально стал прикрывать руками свои интимные места, но женщины, замученные, худые, бритоголовые, не обращали на нас внимания, словно нас тут не было, и послушно, с привычной деловитостью снимали с себя то немногое, что на них было, не стесняясь обвисших телес.
   Шаек на всех не хватало, одна приходилась на двоих-троих. Мне досталась шайка на пару с девушкой лет двадцати трех. Она смущалась первые минуты, а когда мы стали мыться, помогая друг другу, перестала воспринимать меня и всех других окружающих как лиц противоположного пола. Девушка неистово мыла голову и всю себя, будто не надеясь, что эта удача может повториться. У нее сильно выступали ключицы, казалось, на них, как на вешалке, держалось ее обмякшее тело. Галя Кривенко – так ее звали – была из Харбина, из круга русской молодежи, оказавшейся в Маньчжурии маленькими детьми. Их привезли беглецы-родители из охваченных Гражданской войной городов Сибири и Дальнего Востока. Повзрослев, они не помнили, не знали Россию.
   Я встречал этих стареющих соотечественников в портах Маньчжурии во время прогулок по городу и даже танцевал с их дочерьми в дайренских русских ресторанах. Но даже в страшном сне я не мог бы себе представить, что вспомнить об этом мне придется в пересыльной тюрьме на Второй Речке в бане с женщинами перед отправкой этапа на Колыму.
   Галя рассказала, что она подруга Лизы Семеновой, младшей дочери атамана Семенова, когда-то ближайшего друга и соратника барона Унгерна. В 1920 году Колчак произвел Семенова в генерал-лейтенанты и назначил «главнокомандующим всеми вооруженными силами и походным атаманом'всех российских восточных окраин». Атаман, обладавший огромной физической силой, считал себя по линии отца (монгола или бурята) прямым потомком Чингисхана, и его уверенность в себе передалась дочерям – старшей Татьяне и младшей Елизавете. Я это слышал от русских эмигрантов в Дайрене, а кое-что от самой Лизы, с которой однажды танцевал в дайренском ресторане. Одно время она там была пианисткой в оркестре. Когда я сказал об этом знакомстве Гале, она встрепенулась:
   – Ее забрали почти в одно время со мной, она должна быть тоже где-то в лагерях.
   Как сложилась судьба Гали, не знаю.
   Атамана Семенова повесили в 1946 году в Москве, на Лубянке. Татьяна Семенова с малолетним сыном отбывала срок в Тайшете. Лизу Семенову на пересылках я не встречал, но от заключенных слышал, будто ее видели в одном из женских лагерей. Ей было тогда лет двадцать.
   Вагоны, в которые загоняли наш этап – человек 600 – 800, не имели ничего общего со «Столыпиными», которые разделены на тюремные камеры, устроенные по типу купейного вагона, где сквозь зарешеченную железную дверь, выходящую в проход, охрана может круглые сутки наблюдать и слышать заключенных. Наши же красные товарняки с широкими дверями, наружной перекладиной и тяжелым замком были копией вагонов, в каких по Сибирской железной дороге перевозили скот. С небольшой разницей: ни сена, ни соломы у нас не было. В паровозном дыму, под лай собак и крики конвоиров мы поднимались в вагон.
 
   По обе стороны были сколочены двухъярусные нары, в углу стояла бочка-параша. В вагоне оказалось несколько знакомых по владивостокской тюрьме и по пересылке.
   Я обрадовался, увидев Колю Федорчука. Тут же был Володя Млад, лет двадцати семи или двадцати восьми, с нежным женским лицом и обезоруживающей улыбкой – один из самых известных воров Владивостока. Мы познакомились еще на «три-десять». В вагоне меня многие знали по истории с надзирателем Мельником, ударившим меня связкой ключей в лицо и потом долго лечившимся. В верхних углах вагона были два зарешеченных окошка, сквозь которые хотя бы отчасти выплывал из вагона наружу тяжелый хлорный дух. Устроившись на нарах или на полу, осужденные слюнявили карандаши, писали письма, складывали треугольником и на остановках, подсаживая друг друга на плечи, просовывали их в ячейку оконной решетки. Может, кто подберет и бросит в почтовый ящик.
   Мы ехали под громыханье колес, радовались свету в окошке и томились неизвестностью. На некоторых остановках охрана выводила нас из вагонов на насыпь, окруженную конвоем с собаками. Наряды поднимались в вагоны, деревянными молотками простукивали пол, стены, крышу – нет ли признаков замышляемого побега, загоняли всех снова в вагон и теми же молотками колотили замешкавшихся. Конвоирам даже доставляло удовольствие обрушивать на последних молотки. Под их руку никому не хотелось попадаться. Все влетали в вагоны как сумасшедшие. Жалели только, что не добрали свежего воздуха. Пусть смешанного с прогорклым паровозным дымом, с пылью из-под солдатских сапог – все-таки это был воздух.
   И снова стучали колеса.
   О наступлении утра или вечера мы узнавали по тому, как в зарешеченном окошке синел, краснел, золотился свет. На душе было тоскливо. Мои друзья где-то во Владивостоке, в рейсах… Неужели я не вернусь к ним целых восемь лет?!
   Поезд миновал Хабаровск и шел к Ванино, когда я заметил в вагоне необычное оживление. Воры что-то замышляли, с ними был Володя Млад. В каждом сообществе уголовников выявляется лидер, которому другие послушны. Это не страх перед авторитетом, а способ коллективного самосохранения. Воры собирались в кружок, перешептывались, и хотя я не был приглашен в их компанию, догадался, что готовится побег. Не знаю, откуда у них взялась пилка. Это вообще загадка, как в любых обстоятельствах к заключенным попадают пилки и ножи. На Колыме я не раз буду изумляться людской изобретательности. Стальной проволокой от буксирного троса они могут быстро и так гладко распилить бревно, словно поработала электропила с тончайшим диском. Один колымский надзиратель из украинцев все удивлялся: «Ну шо це за люди! Таку иголку найдуть, – сводил вместе два указательных пальца, – и такой нож зроблють!» – раскидывал обе руки.
   Не знаю, чем воры в нашем вагоне распиливали пол, но много времени им не потребовалось. По неписаным законам воры никому не могли запрещать бежать вместе с ними. И я бы тоже побежал, даже не дожидаясь приглашения, но, когда работа на полу заканчивалась, ко мне подошел Млад:
   – Будем отваливать. Если хочешь – давай с нами.
   В полу открылась небольшая дыра, и было видно, как пролетают внизу шпалы. Я оказался в очереди седьмым или восьмым. Кто-то опытный, уже бывавший в таких ситуациях, подсказал, что после Комсомольска-на-Амурс поезда сбавляют скорость и это лучшее время для побега. В тот день на указанном нам перегоне почти одновременно с нами бежали заключенные из других поездов. Но постараюсь вспомнить, как это происходило у нас.
   Уже вечерело, когда поезд, постояв на какой-то станции, только-только начал движение и еще не успел набрать скорость как первый, опустив ноги над пролетающими шпалами, держась руками за края отверстия, отпустил наконец руки и провалился вниз, моментально распластавшись на шпалах, чтобы чугунные подвески не размозжили голову. На некоторых поездах в местах сцепа последних вагонов свисали, доставая почти до шпал, металлические кошки, убийственные для беглецов, но сейчас об этом никто не думал. За первым, не теряя
   времени, нырнул второй, вывалился третий, кувыркнулся четвертый. Подмигнув мне, уже свисая, спрыгнул Млад. Когда пришел мой черед, я грохнулся на шпалы и прижался к ним, а когда надо мной простучал последний вагон и открылось небо, с платформы последнего вагона охрана открыла беспорядочную стрельбу. Мы побежали. Бежало человек двенадцать. Послышались еще выстрелы. Поезд резко остановился, на насыпь спрыгивали солдаты с собаками.
   Мы бросились врассыпную. Солдаты с карабинами и собаки – за нами. Я никогда не думал, что в поезде столько конвоиров. Откуда они взялись? Отовсюду слышалась стрельба. Впереди меня, шагах в пяти, бежал парень из нашего вагона. Пули размозжили его голову. Одно мгновенье я видел человека на ногах и с разломанной надвое головой. Как будто ее топором рассекли пополам. Он рухнул наземь, из половинок черепной коробки вывалились мозги. Два кровоточащих полушария. Подоспевшая овчарка ткнулась в мозги и, мне показалось, лизнула их.
   Это сейчас припоминаются детали, а тогда я не успел ничего ни подумать, ни почувствовать – огромная собака прыгнула на меня со спины, зубами вцепилась в правый бок, свалила. Впереди меня и за мной тоже падали. Я успел натянуть куртку на голову. Слышались крики и стрельба. Конвоиры бежали по шпалам, стреляя на ходу. Человек семь были убиты. Меня схватили и потащили к поезду.
   Когда пришел в себя, оказалось» что меня закинули в другой вагон. Снова началась проверка, нас опять сбросили на насыпь, обыскивали каждого. Поезд простоял несколько часов. Нам, сидевшим на земле, тайга казалась огромной – в полнеба, но побродить по ней напоследок уже было не суждено. Беглецов никто не переписывал, уголовного дела не возбуждали. Не имело смысла: за побег давали три года, но почти у всех в нашем этапе были большие сроки, а при вынесении приговоров по двум или больше делам меньшие сроки поглощаются большими.
   И вот конец пути – Ванино.
   Поезд остановился в стороне от станции, на запасных путях. Накрапывал дождь. Нас выстроили в колонну и повели по склону холма наверх от железной дороги. Там за смотровыми вышками находились пересыльные зоны – помню шестую, седьмую, восьмую… В пересылке, говорили, размещалось до 30 тысяч заключенных. Их везли из Тайшетлага, Карлага, Бамлага и множества других лагерей для погрузки на спецпароходы, уходившие на Магадан.
   Нашу колонну привели к железным воротам пересылки. Этап поджидало начальство лагеря и комендатура. Нас посадили на землю, офицеры спецчасти с формулярами в руках выкрикивали наши имена. Из толпы вышел комендант лагеря. Он был в офицерских галифе, заправленных в хромовые сапоги, и в военном кителе без погон. Если бы не широкие плечи и катающаяся между ними чугунная голова, я бы еще сомневался, не обознался ли, но сомнений не было – Иван Фунт! Видно, пошел в гору, если стал комендантом пересылки, более крупной, чем владивостокская, неминуемой для каждого, кто шел на Колыму. В его окружении знакомые лица – Колька Заика, Валька Трубка, другие бандиты.
   Фунт шагнул вперед и обратился к этапу с короткой речью. Я запомнил первую фразу, смысл которой не сразу дошел до меня:
   – Так, б…и, права здесь шаляпинские!
   Подразумевались права грубого крика, брани, ругани, которые вместе с лаем собак и
   лязгом винтовочных затворов отныне будут сопровождать каждый наш шаг. Станут звуковой средой обитания, заглушат память о других звуках, которые остались в прошлой жизни. Однако тогда я этого не понимал.
   Но представление перед воротами зоны только начиналось.
   По формулярам стали выкрикивать воров. В числе первых назвали Володю Млада. Его и еще десять-двенадцать человек поставили отдельной шеренгой. Поблизости был врыт столб, на нем кусок рел ьса. К шеренге подошел Колька Заика, держа в опущенной руке нож. Этап, четыре-пять тысяч человек, сидя на корточках, молча наблюдал за происходящим. Первым стоял молодой незнакомый мне парень. К нему шагнул Заика:
   – Звони в колокол.
   Это была операция по* ссучиванию так называемых честных воров – заставить их ударить
   по рельсу, «звонить в колокол». Что-либо сделать по приказу администрации, хотя бы просто подать руку, означало нарушить воровской закон и как бы автоматически перейти на сторону сук, так или иначе помогающих лагерному начальству.
   Не буду.
   Звони, падла! – Заика с размаху ударил парня в лицо. Рукавом телогрейки тот вытер кровь с разбитых губ.
   Не буду.
   Тогда Заика в присутствии наблюдающих за этой сценой офицеров и всего этапа бьет парня ножом в живот. Тот сгибается, корчится, падает на землю, дергается в луже крови. Эту сцену невозмутимо наблюдают человек двадцать офицеров. Заика подходит к следующему – к Володе Младу. Я вижу, как с ножа в руке Заики стекает кровь.
   – Звони в колокол, сука! Над плацем мертвая тишина. Девичье лицо Млада зарделось чуть заметным волнением:
   – Не буду. Заика ударил Млада в лицо ногой, сбил на землю, стал пинать сапогами, пока другие
   бандиты не оттащили почти бездыханное тело в сторону.
   Млад останется жить. В 1951 – 1952 годах его зарежут где-то на Индигирке. Бандит подошел к третьему:
   – Звони в колокол!
   Третий побрел к столбу и ударил, за ним четвертый, пятый… Может быть, кто-то еще
   отказался, не могу вспомнить. Часа через три этап подняли и повели в зону. Здесь колонну разделили. Я оказался в числе тех построенных отдельно, кто бежал с поезда или по другому случаю был на подозрении. Тут подошел Иван Фунт:
   – Старый знакомый! Фунт повторил предложение войти в комендантскую команду.
   – Мы с вами уже говорили. Я не смогу работать на тех, кто меня посадил. Мне показалось, этот негодяй теперь смотрел на меня с симпатией и даже с тайным
   уважением. Я слышал, когда-то его самого, честного вора, долго не могли сломать, но кто знает, через какие испытания пришлось ему пройти, прежде чем стать на сторону администрации.
   – Ты же подохнешь на Колыме, – сказал Фунт. Я пожал плечами.
   Нас ведут в огромный барак, за свои габариты получивший название «вокзал». В
   полутемном высоком помещении нары в три яруса, а в проходе под потолком с необструганных перекладин свисают, покачиваясь, на проводах семь или восемь повешенных. Их головы не покрыты и склонены набок, на нас устремлены выпученные глаза. Видимо, это дело рук Фунта и его команды.
   Мы засыпаем на нарах в полной тишине, не обращая внимания на повешенных. Трупы висят над нами так высоко, что, даже привстав с верхних нар, никто бы до них не дотянулся. Я ворочаюсь, не могу уснуть на спине: вижу над собою повешенных. В бараке густой смрадный дух, меня слегка подташнивает.
   Через много лет я расскажу эту историю Высоцкому, и он напишет «Райские яблоки»:
   …И среди ничего возвышались литые ворота,
   И огромный этап – тысяч пять – на коленях сидел.
   Издали пароход «Феликс Дзержинский», должно быть, похож на пиратский корабль с клиперским форштевнем. На самом деле его удлиненный нос объясняется первоначальным предназначением. Корабль строили для прокладки глубоководного морского кабеля. Не знаю, в каком году «Феликс Дзержинский» вместе с подобными ему «Джурмой», «Советской Латвией», «Дальстроем» передали НКВД, перепрофилировав для перевозки живого груза. Скорее всего, в середине 40-х. Кроме этих четырех, для перевозки заключенных привлекали дополнительно суда Дальневосточного пароходства. Чаще всего это были «Ногин» и «Александр Невский».
   Наш этап поднимали по трапам на палубу пятитрюмного «Феликса Дзержинского». Вместо пяти с половиной тысяч человек в этот раз погрузили шесть с половиной тысяч. Перед погрузкой каждого обыскивали.
   Наша колонна (немногим более тысячи человек), подгоняемая конвоем, слетает по деревянной лестнице в третий трюм. Он ближе других к расположенному в средней части судна спардеку, где возвышается капитанский мостик, рулевая рубка, другие служебные и жилые помещения и откуда хорошо просматривается главная палуба. Там как раз больше всего автоматчиков. Бросается в глаза неимоверное их количество. Никто не помнит, чтобы при погрузке и во время плавания было столько охранников и собак. Причина была не в особенностях этапа (тут были вместе уголовники и политические) и даже не в превышении обычной численности перевозимых. Повышенные меры безопасности вызывались присутствием на борту генерала Деревянко, начальника Управления Северо-Восточных исправительных трудовых лагерей (УСВИТЛа), человека, довольно близкого к высшей власти. Осенью 1945 года в качестве командующего Дальневосточной армией он вместе с генералом Макартуром на линкоре «Миссури» участвовал в подписании акта о капитуляции Японии. Не знаю, находился ли он в числе тех, кто с высоты капитанского мостика наблюдал за погрузкой заключенных, но капитан «Феликса Дзержинского» Караянов, я уверен, нервничал.
   Незадолго до этого, в 1947 году, на рейде Магадана взорвался пароход «Генерал Ватутин». Судно типа «Либерти», груженное десятью
   тысячами тонн аммонита, уже вошло в Нагайскую бухту, когда загорелся второй или третий трюм. Люди прыгали на лед, пытаясь спастись. Капитан развернул пароход и направил в море, но выйти из бухты не успел. Ничего не осталось ни от корабля, ни от команды. Можно представить силу взрыва, если якорь «Генерала Ватутина» весом 3 750 кг нашли потом на берегу. Пароход «Выборг», стоявший поблизости на рейде, был загружен детонаторами. Они, конечно же, сработали, и от судна тоже остались одни круги на воде.
   Когда это случилось, я был во Владивостоке и хорошо помню, как в помещении пароходства вели под руки рыдающую вдову капитана «Выборга» Плотникова, она была вся в черном и смотрела вокруг обезумевшими глазами.
   Об этом не было публикаций, даже говорить о случившемся запрещалось. Мне о происшедшем подробно рассказывал Герман Александрович Ухов, начальник Магаданского порта, которого тоже посадили в 1948 году. Мы с ним несколько раз встречались во владивостокской тюрьме. После освобождения он будет работать в навигационном отделе Дальневосточного пароходства.
   И хотя на «Феликсе Дзержинском» не имелось взрывчатки, капитану Караянову было отчего нервно ходить по мостику, подняв на холодном ветру капюшон. Живой груз в трюмах, он это понимал, мог в любое мгновение вспыхнуть, и неизвестно, какие последствия страшнее. Судя по тому, что вскоре произошло, я думаю, капитан осознавал близость опасности.
   Нашу колонну больше чем в тысячу человек спустили в третий трюм. Здесь были сколочены нары в три яруса. Если мы были грузом, то исключительно сыпучим, вроде зерна или картошки, который свалили в трюм как попало, надеясь, что утрясемся сами по себе. Трюм задраен трюмными лючинами. Но был оставлен небольшой проход, ставший для нас целым миром. Мы видели сапоги охранников, морды собак, слышали команды. В люк опускали для нас мешки с хлебом и бидоны с пресной водой. Через него мы выбирались на палубу, чтобы в сопровождении конвоя добрести до уборных – отвратительно пахнущих железных коробок, приваренных к фальшборту.
   Шел второй день плавания, когда на нарах нижнего яруса сгрудились человек 30 – 40. Еще в шестой зоне Ванино мы, группа моряков, знавших друг друга, как бы шутя поговаривали: хорошо бы в проливе Лаперуза свернуть вправо… К японским островам.
   Скоро весь третий трюм оказался в какой-то мере посвященным в наши планы, иначе было невозможно избежать хаоса и столкнове ний ничего не понимающих, разбушевавшихся людей. Большинство поддержало намерение, хотя практическая реализация замысла каждому виделась по-своему. Организаторами мятежа стали бывшие боевые офицеры Советской Армии и моряки-дальневосточники (капитаны, штурманы, механики). Я в их числе. Было и несколько воров – без них тоже нельзя было обойтись.
   Об офицерах стоит сказать отдельно. Они прошли через все самое страшное, что может быть на войне. Среди них не было штабных офицеров. Все командовали – кто ротой, кто взводом, батальоном, батареей. По окончании войны в Европе в августе 1945 года их бросили в Маньчжурию на разгром японской Квантунской армии. В составе Забайкальского, Первого и Второго Дальневосточных фронтов во взаимодействии с Тихоокеанским флотом они сломали мощную японскую оборону, преодолели Большой Хинган и освободили важнейшие маньчжурские города. После американской атомной бомбардировки Япония капитулировала. Это привело к окончанию Второй мировой войны. Наших боевых офицеров пьянил воздух победы. Они напропалую ругали воинское начальство и власть. Большинство их было арестовано в Дайрене и Порт-Артуре. Теперь генерал Деревян-ко, участник подписания японской капитуляции, стоял на капитанском мостике, а победители – боевые офицеры – томились в трюме. На них были замызганные куртки и выцветшие гимнастерки без пуговиц и с белесыми разводами от пота, с вылинявшими пятнами на месте боевых орденов и нашивок за ранения. Ордена отбирали при аресте, а нашивки срывали уже потом, на допросах. В трюме армейские офицеры были единодушны: необходим рывок на главную палубу и захват парохода. Мне запомнилось, как капитан, бывший разведчик, горячился: «Один автомат вырвать, и куда эти птенцы денутся?!»
   В число организаторов1 мятежа входили полковник Ашаров (имени не помню) – бывший сотрудник военной контрразведки, Иван Иванович Редькин – полковник инженерных войск, и отчаянный капитан Васька Куранов – он возглавил первую группу захвата. В нее входили только добровольцы. Замысел был прост: первая группа военных, по преимуществу бывшие фронтовики, вырывается на палубу, разоружает и изолирует конвой, захватывает мостик и радиорубку. Надо моментально овладеть радиорубкой, чтобы никто не успел подать сигнал тревоги.
   Вслед за военными, почти одновременно с ними, на палубу влетает вторая группа – из моряков. Я должен был с другими судоводителями и механиками занять штурманскую, рулевую рубку и машинное отделение, быстро изменить курс – на остров Хоккайдо или к берегам Калифорнии. Со мною были штурман Саша Ладан, механик Борис Юзвович, другие опытные моряки. Терять им было нечего, а возможная свобода пьянила, торопила действовать. Были и уголовники – помню ростовского вора Игоря Благовидова, много старше большинства из нас.
   Борис Юзвович рассказал мне накануне свою историю. В ЗО-е годы его отчислили из Владивостокского мореходного училища как выходца из состоятельной еврейской семьи. Среди студентов-активистов, поддерживавших руководство училища, был его сверстник Зернышкин, учившийся на судоводительском, впоследствии капитан дальнего плавания. Выгнанный отовсюду Борис ночевал в котельных, жил впроголодь, но все же стал, как хотел, судовым механиком. В годы войны судьба свела их на одном пароходе – капитана Зернышкина и старшего механика Юзвовича. В проливе Лаперуза, где-то в этих водах, их судно задержал японский сторожевой корабль. Японцы подошли борт к борту, ворвались на палубу, бросились спускать с флагштока флаг СССР. Зернышкин стоял не шевелясь, а Борис с матросами кинулись на японцев и не дали им тронуть флаг. Лет пять спустя Бориса посадили по статье 58-10.
   Споры в трюме не утихали.
   В этой ситуации опаснее всего утратить осмотрительность, бросаться в операцию сломя голову, и обе группы, сгрудившись на настиле трюмного днища, обсуждали будущие свои действия и общий замысел. Нас всех озадачил Иван Иванович Редькин, милейший немногословный человек, к которому все успели проникнуться симпатией. Некоторым из нас он годился в отцы. Не повышая голоса, он стал убеждать уже разгоряченных, вошедших в раж людей отказаться, пока не поздно, от безумной затеи. Когда он исчерпал свои доводы, в которых даже самые решительные не могли не видеть резона, Редькин не спеша каждому поочередно посмотрел в глаза:
   – Ребята, поверьте, я был на Халхин-Голе, на Финской войне и видел, как льется кровь…
   Больше не хочу! Лезть сегодня на рожон было бы безумием. Конвой усилен, посмотрите,
   сколько автоматов! Пройдет время, мы отсидим и вернемся, пусть не все, но кто-то
   обязательно вернется. Атак… Зачем?
   Но у тех, к кому он обращался почти с мольбой, и у меня тоже, уже разгоралась надежда, и не существовало слов, которые бы тогда заставили своею волей ее погасить.
   Все были настолько разгорячены, что стоило кому-то сказать «убить его!» – и человека растерзали бы. Я боялся, что еще пара минут, и наэлектризованная масса неминуемо разрядится именно на нем, ни в чем не виноватом и самом беззащитном. И я старался всех перекричать:
   – Человек так думает! Это его право! Поверьте мне. Он же не хочет всем нам плохого.
   Сам я смотрю по-другому. У нас сегодня есть возможность вырваться. Возможность
   небольшая, но она есть. Пусть нам не повезет, но лучше, парни, последний рывок, чем дать
   самих себя менять на колымское золото, как уже там обменяли десятки тысяч людей.
   Когда Иван Иванович объявил, что в любом случае будет действовать вместе со всеми, трюм окончательно забыл о его колебаниях. А споры продолжались всю ночь. В углу слабо светила электролампочка, создавая тревожную полутьму. Люки были задраены, в борта глухо бились волны. С днища трюма, где мы сидели, волнуясь и препираясь, голоса поднимались не выше второго и третьего яруса, откуда свешивались, прислушиваясь, бритые головы.
   Диспут касался двух принципиальных вопросов: куда вести корабль и как поступить с генералом Деревянко, с капитаном Карая-иовым, со всей флотской командой и сворой конвоиров.
   Многие настаивали взять курс на Сан-Франциско. И там всем шести с половиной тысячам заключенных предъявить американским властям и мировой общественности наши формуляры, из которых видно, за что нас посадили, куда везли, что вообще творится. Даже воры, осужденные заслуженно, согласны были досиживать свой срок на какой-нибудь американской Колыме.
   Большинство же отдавало предпочтение Японии. Она была рядом, путь к ней короток, больше гарантий нашей безопасности.
   Учитывался и неожиданный вариант: захватив пароход, мы можем тут же натолкнуться на чью-нибудь подводную лодку. Мы, может быть, выберемся на берег, но даже если потонем, это будет совсем не та смерть, какая нас ждет в колымских лагерях.