«Ай-ай-ай, — подумал он, — что это со мной происходит?»
   Но ветер гнал его дальше, мешая дальнейшей работе мысли главного редактора журнала «Саратовский Арарат». Степан Михайлович увидел вдруг, как из здания Облдумы вышел степенный чиновник, покосился на купола близ расположенной церкви и, подкошенный внезапной мыслью, рухнул на колени, неумело закрестился и заголосил:
   — Простите меня, люди добрые! Прости меня, Господь Вседержитель! Это ведь я придумал людей за неуплату комм-услуг из квартир выселять! Простите и судите меня народным страшным судом!..
   Что еще говорил свихнувшийся чиновник, Турусов не слышал — ветер без всякой жалости унес покаянные слова. Милиционеры на соседней проезжей улице тормозили одну машину за другой, но лица, выглядывающие из-за полуопущенных тонированных стекол, хмурились так державно, что постовые устало козыряли и разрешали ехать дальше. Дед Петрович, по привычке собиравший пустые бутылки на пятачке между храмом и зданием Облдумы вот уже второй год, наконец вспомнил о Боге и выпустил золотой нательный крест поверх куртки, потом, ощущая необходимость с кем-нибудь поговорить, оглянулся по сторонам — но все мимо идущие разговаривали с квакающими в руках мобильниками, тогда дед Петрович тоже достал мобильник и позвонил сам себе.
   Ветер нес Степана Михайловича дальше, и Степан Михайлович не видел уже города под собой, не видел он и того, что могло бы объяснить ему происходящие странные события — маленькую, аккуратную, алую точку над переносицей, очень похожую на обязательное украшение индусской невесты — охряную винду.
   Маленький человечек с застывшей гримасой изумления на мордочке сидит на высоком стуле, нависая над столом, где расположился допотопный первый «пентюх», — и короткими сильными пальцами дробит клавиатурные кнопки. Это — Виталий Дрыгайло.
   За спиной его гремит телевизор:
   — Супермаркет на Садовой, неподалеку от редакции журнала «Саратовский Арарат»… это ужасная, ужасная трагедия… безжалостные выстрелы оборвали жизнь… практически все люди погибли…
   «…допущенное диктором словцо „практически“, долженствующее обозначать семантический абсолют, на самом деле сквозило понятной неуверенностью — неужели и правда все-все люди погибли? — прислушиваясь к телеголосу, строчил дальше Дрыгайло. — Придерживаясь строгих фактов, можно с точностью сказать, что — не все. Во-первых, не погиб строитель Севастьянов, потому что в тот день не пошел в супермаркет за продуктами, а уехал в отпуск отдыхать. Во-вторых, не погиб Федор Михайлович Достоевский, потому что не дожил до этого дня, а умер в одна тысяча восемьсот восемьдесят первом году. В-третьих, не погиб сутенер и сифилитик Николай Сифилитик, потому что был уже, по сути, мертв, а пуля, раздробившая ему череп, только подтвердила этот факт. В-четвертых, не погиб Джеймс Стоуншифт, потому что родился в Ливерпуле и никогда не был в Саратове. В-пятых, не погиб Сергей Дементьев, потому что он, хоть проживал в Саратове, никогда не посещал никаких супермаркетов. В-шестых, не погиб Гугенот Израилевич Загрыз-Крысу, потому что такого человека нет на свете, я его сам придумал…»
   Дрыгайло переводит дух, оглядывается на телеэкран, усмехается непонятно чему и снова обрушивает пальцы на клавиатуру:
   «Эх, господа, господа… я ведь предупреждал вас в статье „По Саратову гуляют зомби?“, кого стоит опасаться — того самого горбатого, косого и одноногого злобного выродка, педераста и наркомана, отцеубийцу и уголовника, женоненавистника и многоженца, вора, насильника, людоеда, сатаниста, носителя СПИДа и разносчика бубонной чумы, предателя, картежника, алкоголика, сволочь, счастливого папу двух деточек — Ванюшки и Светланочки, расхитителя капиталистической собственности, растлителя малолетних, злостного налогонеплателыцика, провокатора и бомжа, главу всемирно известной могущественной организации „Анархия — мать порядка“ — Лейбу Афанасьевича Зуб-зубова, более известного под кличкой Шорох… Эх, господа, господа…»
   Дописав, Дрыгайло передергивает плечами и с видом человека, только что завершившего чрезвычайно трудную работу, откидывается на спинку стула. Потом вдруг спохватывается и молниеносным пробегом пальцев по клавиатуре добавляет под текстом статьи — Роман Багдадский, а немного подумав, пишет и название: «Главный редактор журнала „Саратовский Арарат“ погиб от рук зомби?»
   — Главный редактор журнала «Саратовский Арарат» погиб от рук зомби? — сам у себя спросил Степан Михайлович Турусов и сам себе ответил: — Какая чушь…
   Он открыл глаза, увидел перед собой знакомую белизну потолка, снова зажмурился и некоторое время лежал неподвижно, с удовольствием ощущая легонько млеющее со сна собственное тело.
   Действительно, какая чушь, — подумал он, обнимая себя обеими руками, чтобы почесать подмышки, — надо же такому присниться — бандит в супермаркете, стрельба, пуля в лоб, последующие полеты под потолком торгового зала и над городом… ледяной ветер…»
   При воспоминании о ледяном ветре, трепавшем его на многокилометровой высоте, Турусов поежился… и потянулся. Сейчас-то ему было тепло.
   «Последнее сновидение особенно мерзкое было, — лениво подумал он еще. — Надо же — Дрыгайло приснился. Да еще так ясно и вместе с тем… так как-то… как-то так… как будто это не сон был, а… бред болезненный. Да еще этот ветер. Холодно было. Очень холодно… Нет, ну сейчас-то тепло. Очень тепло…»
   Не открывая глаз, Степан Михайлович почесал живот. Пальцы его наткнулись на плотную ткань, чему Степан Михайлович совсем не удивился — он и летом, и зимой спал в теплом фланелевом белье, опасаясь простуды и безвременной смерти.
   — Тепло, — снова проговорил он и зевнул. — Пожалуй, слишком тепло. Пожалуй, даже жарко. Надо прекращать одетым спать. Или по крайней мере купить себе трикотажную пижаму.
   С этими словами Степан Михайлович открыл глаза. Откуда-то издалека долетел вдруг низкий звериный рев.
   «Сигнализация автомобильная, — предположил мысленно Турусов. — Чего только не придумают. Я слышал, есть такая сигнализация — дотронешься до машины, и тут громовой голос будто бы с небес: „Не греши, сын мой…“ Говорят, очень ходовая теперь система…»
   Вновь долетел до ушей Турусова звериный рев — только теперь рев был намного слышнее, словно источник его приближался с хорошей скоростью. Это уже было немножко необычно и потому страшно. Степан Михайлович забеспокоился и поднялся, протирая глаза и стараясь, свесив ноги с кровати, нащупать тапочки.
   И вдруг замер, широко распахнув глаза и рот.
   Чужое и жаркое; белое, как раскаленное железо, африканское небо сияло над головой бедного Степана Михайловича. Никакой кровати не было, а была гладкая, словно блюдце, выжженная пустыня. Через эту пустыню несся громадный черный носорог — летел, поднимая за собой клубы желтой пыли, прямо на Степана Михайловича.
   Африка…
   Взвизгнув, главный редактор «Саратовского Арарата» вскочил на ноги и побежал, путаясь в зимнем длиннополом пальто, — туда, где на расстоянии в пару сотен метров топорщились невысокие скалы. Направление Турусов избрал совершенно инстинктивно, доверяясь, надо полагать, голосу своих первобытных предков, в свое время имевших большой опыт по части удирания от различных агрессивных тварей.
   Зверь снова взревел, задирая к небу увенчанный массивным рогом нос.
   «Африка, Африка, Африка! — стучало в висках Турусова. — Как же я мог оказаться в Африке? Или я снова сплю?»
   Но происходящее, к сожалению, сном не было, ибо, как известно, во сне боли не чувствуешь, а Степан Михайлович, споткнувшись, настолько чувствительно приложился коленом о какой-то коварный африканский камень, что взвыл от боли и последнее свое мысленное предположение тут же отбросил.
   Вполне реальная действительность окружала его, и действительность эта была настолько пугающей, что, не выдвигая более никаких версий по поводу того, как он здесь оказался, Степан Михайлович Турусов сломя голову мчался вперед, преследуемый громадным и явно чем-то очень рассерженным носорогом.

Глава 2

   — Разве так мало жуков и лягушек в водоемах, что понадобилось есть человека?..
Р. Киплинг

   Автор понятия не имеет о том, какую скорость может развивать рассвирепевший носорог; автор не знает даже, что именно привело упомянутого зверя в бешенство — дикий для здешних мест наряд Степана Михайловича или что-то еще; более того, невежество автора, надо сказать, простирается до пределов необозримых, где свободно затерялись сведения о классификации африканских животных: итак, сказать о том, что носорог охотился на Турусова, поскольку являлся хищником, или, будучи травоядным, просто развлекался, — автор не может.
   Известно ему только одно — Степан Михайлович Турусов, спасаясь от никогда не виданного им зверя, мчался к скалам с такой невообразимой прытью, что оставил носорога далеко позади. И это при том, что на бегу Степану Михайловичу очень мешало его длиннополое тяжелое пальто, скинуть которое он не скинул — было жалко.
   Но так или иначе, а взлетев на первую выросшую перед ним скалистую гряду, как петух на плетень, Степан Михайлович вытер пот со лба и перевел дух.
   — Мамочка, — сказал Степан Михайлович, как только дыхание его восстановилось и он снова обрел возможность говорить. — Что же это такое?
   И осторожно посмотрел вниз.
   Черный носорог через какое-то время достиг той скалы, на гребне которой дрожал Турусов, но вверх по понятным причинам не полез, а исполнил у подножия какой-то диковинный танец, навалил напоследок кучу и ушел восвояси — вдоль линии скал, словно надеясь найти еще какую-нибудь менее прыткую добычу.
   Степан Михайлович с ужасом смотрел на немалый сгусток бурой субстанции, источавший вполне определенный запах. Странные мысли кружились у него в голове. С перепугу у Турусова из памяти вышибло все касающиеся биологии знания, и теперь он гадал — погибнув под копытами зверюги, он остался бы лежать под африканским солнцем неопознанным трупом или был бы съеден и впоследствии превратился бы в ту самую субстанцию. И тот, и другой вариант внушал Турусову понятное чувство омерзения, и когда наконец он вспомнил о том, что носороги, кажется, животные травоядные, ему от этого легче все равно не стало.
   «Растоптали бы, — думал он, — сожрали бы… Какая разница? Не в этом дело. А дело в том — как я здесь оказался и как мне отсюда выбраться? Думать надо, размышлять…»
   Впрочем, долго размышлять тут было нечего. На скале многого не высидишь, нужно было идти куда-то, где могли встретиться люди, которые помогли бы несчастному журналисту или хотя бы объяснили ему хоть что-то из происходящего.
   Сам с собою обсудив и утвердив сам перед собою план дальнейших действий, Степан Михайлович начал осторожный спуск со скалы. На поверхности земли он оказался только через полчаса, недоумевая — почему это вскарабкался он за доли секунды, а спускался гораздо дольше?
   Солнце припекало неимоверно. Степан Михайлович снял с себя пальто, а потом и теплый свитер, а немного погодя и пиджак, оставшись в одной только рубашке и брюках. Ботинки тоже пришлось снять, потому что идти в них было неудобно — жарко, к тому же туда набивался песок. Заправив брюки в носки, Турусов свернул пальто, свитер и пиджак в некое подобие солдатской скатки, перевязал шарфом, перекинул через плечо и двинулся вдоль скалистой гряды. В выборе направления своего движения он не колебался совсем. По скалам передвигаться трудно, обратно в пустыню возвращаться не хотелось, а идти в ту сторону, где скрылся носорог, — и вовсе немыслимо.
   Медленно, но верно мысли Турусова приходили в порядок, конечно, настолько, насколько это было возможным в создавшейся дикой ситуации.
   Уже Степан Михайлович распрямил небогатые мускулатурой плечи, поудобнее расположив на спине скатку, уже расстегнул рубашку до пупа, так что стала видна давняя татуировка «Жуковский-forever» и вспомнил строчки из стихотворения Пушкина, который был тоже поэт, как и Жуковский:
   — Не дай мне бог сойти с ума, нет — лучше посох и сума.
   — И нечего отчаиваться, — вслух проговорил Турусов. — Куда бы судьба ни закинула меня, я всегда должен оставаться тем, кто я есть. Для настоящего романтика важнее состояние души, чем окрестный пейзаж. И в самом деле — даже в густонаселенном городе я так же одинок, как и здесь — в безлюдной пустыне. А человек, привыкший к одиночеству, легко преодолеет и все остальные напасти… Пожирающее все живое солнце обжигало его своими лучами, — Дрогнувшим голосом добавил Степан Михайлович, и глаза его увлажнились, — но он упрямо двигался вперед — к несбыточной и прекрасной мечте. Только глаза его светили ярче тысячи африканских солнц, потому что не погиб еще в его душе огонь догоревшей страсти… Любой другой человек, оказавшись на его месте, пал бы, растерзанный когтями страшных носорогов, но… он знал — никогда нельзя сдаваться. Судьба снова решила испытать его — и он вынужден отвечать ударом на удар. Всю жизнь он шел к своей мечте, к своему заветному Эльдорадо. Может быть, Провидение дало ему шанс достичь желаемое прямым путем. Если его не понимали на родной земле… — Тут Турусов вспомнил Ниночку и не смог удержаться от всхлипа. — Если его не понимали на родной земле, возможно, здесь он может найти свое счастье. О, Эльдорадо! Не за этими ли ты скалами? Надо только сделать первый шаг. А потом еще один. И все можно преодолеть.
   Отуманенные безжалостным солнцем, мысли заклубились в его голове, как табачный дурман, и строчки стихов, возникшие вдруг невесть откуда, сами собой сложились в строфы.
   С песней в устах,
   отринув страх,
   — восторженно прошептал Степан Михайлович:
   В палящий зной и в прохладу —
   всегда в седле,
   по всей земле
   рыцарь искал Эльдорадо.
   Ночью и днем,
   Млечным Путем,
   За кущи Райского сада
   Держи свой путь,
   И стоек будь,
   Коль ищешь ты Эльдорадо…
   И Степан Михайлович, вдохновенный собственными словами, делал шаг за шагом, уверившись, что путь его прям — и что ничего в жизни он так не хотел, как достичь своего Эльдорадо. Правда, очень скоро он понял, что ничего в своей жизни так не хотел, как глотка холодной чистой воды… или горячей грязной воды. А еще через несколько шагов в голову Турусова закралась мысль о куске мяса или колбасы, который вдруг начал казаться ему гораздо более предпочтительнее обетованной земли. Уронив голову на грудь, Степан Михайлович прошел еще несколько шагов и вдруг остановился, отчетливо понимая, что единственное, что он сейчас на самом деле хочет, — это упасть и умереть, если можно, быстро и безболезненно, потому что нет у него больше сил и нет…
   Подняв голову, чтобы в последний раз окинуть взором безжизненные просторы, Степан Михайлович вдруг вскрикнул и всплеснул руками. Скалистая гряда, вдоль которой он шел, превратилась в вереницу невысоких валунов, за которым открывались взору блистающая зеленью низина, а совсем недалеко голубело чистейшей водой небольшое озерцо.
   — Эльдорадо! — проговорил измученный Турусов и, забыв про усталость, перепрыгнул через валуны и с песчаного обрыва кубарем покатился в низину.
   Вдоволь наплескавшись, счастливо отфыркивающийся Степан Михайлович погреб к берегу. Плыть ему было тяжело, потому что едва ли не десять литров прохладной и чуть солоноватой воды в туго наполненном желудке тянули его на дно. Степан Михайлович нахлебался от души — так, что даже чувство голода притупилось. Он выгреб на прибрежную полосу, нащупал босыми ногами песок и пошел по ГРУДЬ в воде, устало отдуваясь и поглаживая себя по безволосой татуированной груди.
   «Сказка!» — подумал он и хотел было уже произнести это слово вслух и, наверное, произнес бы, если б оно не застряло у него в горле.
   Минуту стоял Степан Михайлович, вытаращив глаза на собственное пальто, которое оставил на берегу. Пальто, еще полчаса назад мирно жарившееся на солнце, теперь разгуливало вдоль берега, призывно помахивая рукавами.
   Степан Михайлович отвернулся и зажмурился, протер глаза, ополоснул водичкой горевшую от жары голову и осторожно открыл глаза.
   Да, сомнений быть не могло — пальто Турусова, черное драповое зимнее пальто, за которым Степан Михайлович никогда не замечал никаких странностей, теперь вполне самостоятельно шагало по желтому песочку — туда-сюда. А вокруг пальто сгрудилась кучка каких-то непонятных товарищей… Голых и темнокожих, точно облитых с ног до головы нефтью.
   Турусов помотал головой.
   «Это ж негры, — внезапно подумал он, — аборигены, так сказать. И пальто мое не само по себе разгуливает. Один из этих аборигенов его надел, чтобы, наверное, примерить. Просто он сам — негр — из-за цвета кожи почти незаметен внутри пальта… пальто…»
   Негры деловито рассматривали раскиданные по берегу предметы одежды Степана Михайловича, на самого Степана Михайловича не обращая никакого внимания. Кто-то повязывал рубашку Турусова на голову, на манер банданы, кто-то, бестолково лопоча на неизвестном языке, связывал между собой шнурки ботинок, а кто-то недоуменно вертел в руках семейные трусы с изображением цветущего луга, явно не зная, как с этими трусами поступить.
   Турусов медленно и не без опаски направился к берегу. Стыдное место он прикрыл ладошками, как защищающий ворота футболист.
   — Эй! — заговорил он громким голосом, каким говорят с пьяными или иностранцами, — господа! Это мои вещи…
   Негры повернулись в его сторону. Было их более десятка, и на черных, лоснящихся на солнце лицах Турусов внезапно разглядел выражение странного какого-то предвкушения.
   — Господа! — заговорил снова Степан Михайлович, постаравшись прогнать нехорошее предчувствие. — Не будем ссориться. Вы мне отдадите мои вещи, а я…
   В голове его тотчас мелькнули сценки из прочитанных в детстве книжек — белый человек в шортах и пробковом шлеме с ружьем и белозубой американской улыбкой покачивается в паланкине, который тащат мускулистые чернокожие рабы… Белый человек, размахивая револьвером, направляет толпы негров, вооруженных луками и… как их там… ассегаями, к яме, в которую провалился слон.
   «Спокойно, — сам себе сказал Турусов, — главное, не нервничать. Главное, выглядеть спокойным и решительным…»
   — Господа негр… африканцы! — вспомнив о правилах политкорректности, тут же поправился Степан Михайлович. — Минутку внимания!
   Он шагнул к смолкшей чернокожей группе и торопливо проговорил:
   — Простите… — поднял с песка свои брюки и достал из кармана зажигалку. — А теперь трепещите, несчастные! — театральным басом взревел Турусов. — Сейчас на ваших глазах я извлеку божественные искры пламени из своих божественных пальцев!
   Он щелкнул зажигалкой. Почти невидимый на ярком солнце огонек взметнулся вверх и установился над головкой зажигалки, слегка покачиваясь, как загипнотизированная кобра. Негры восхищенно зацокали языками, а тот, который щеголял в турусовском пальто, даже охнул, приложив ладони к щекам и покачав головой.
   — Трепещите, несчастные! — снова взвыл ободренный произведенным эффектом Степан Михайлович. — Сейчас я потушу божественное пламя своими божественными пальцами!
   Он спрятал зажигалку в кулаке и взмахнул руками. Негры зашушукались между собой. Тот, который был в пальто, Шагнул вперед.
   «Он, наверное, главный у них, — догадался Турусов. — Хочет пасть в ноги и от имени всего племени попросить прощения…»
   Для пущего эффекта Степан Михайлович сдвинул брови и зарычал. Негр, не выказав, впрочем, на лоснящейся морде ни капли страха, подошел к Турусову, достал из кармана пальто пачку «Мальборо», ту самую, начатую Степаном Михайловичем еще в кабинете родной редакции, вытащил сигарету и сунул ее в рот. Потом посмотрел на оторопевшего главного редактора и довольно внятно проговорил:
   — Зиппа. Чик-чик…
   Не отдавая себе отчета в собственных действиях, Турусов дал ему прикурить. И, видимо, для того чтобы хоть что-нибудь сказать, выдавил заранее приготовленную фразу:
   — Падайте к ногам моим, презренные, и лижите прах с моих пяток…
   Негр с удовольствием затянулся, крякнул и вдруг ткнул Степана Михайловича черным пальцем в татуировку на груди.
   — Зуковски, — сказал негр. Степан Михайлович открыл рот.
   Негр выпустил из оттопыренных ноздрей две сизые струи дыма, совсем по-колхозному цыкнул слюной сквозь зубы в сторону и заговорил:
   — Институт утился… Патлис Лумумба… Зуковски — отень плохо… Отень слозно. Выгоняли… Плиехал облатно. Отень не люблю Зуковски… — Негр поморщился, демонстрируя свое отвращение к великому русскому романтику, и продолжал взволнованно: — Плохо, плохо… Фи-ло-ло-ги-я. — Последнее слово негр проговорил по слогам.
   Степан Михайлович вдруг почувствовал, что теряет сознание. А негр между тем волновался все больше и больше. Он топал ногами и размахивал зажатой в пальцах дымящейся сигаретой.
   — Пускин — плохо! — кричал он. — Отень плохо! Я помню тюдное мгновенье — отень плохо! Отень трудные слова! Лелмонтов — отень плохо! Узас! Демон — отень плохо. И нитего во Есей плилоде благословить он не хотел — отень узасно! Дерзавин — есе хузе! Батюсков — отстой! Саса Терный — хоросо! Я — терный, и Саса — Терный!
   Негр перевел дух, высморкался в обшлаг турусовского пальто и строго спросил едва державшегося на ногах Степана Михайловича, ткнув пальцем ему в грудь:
   — Потему не Саса Терный?
   Турусов попробовал проговорить что-то трясущимися губами, но не смог.
   Негр вздохнул и произнес приговор:
   — Зуковски — плохо!
   Тут Степан Михайлович наконец не выдержал окружившего его кошмара и рухнул ничком на песок. Сознания он не потерял, но, видимо, совершенно пал духом, потому что чувствовал, как его куда-то тащили, что-то с ним такое делали, но сам поделать ничего не мог. Чтобы не было так страшно, он зажмурился; и открывал глаза дважды — первый раз увидел перед собой жарко пылающий костер и обугленную палку над ним, закрепленную на манер вертела на двух рогульках. Догадавшись, для кого предназначен вертел, Турусов тихо застонал и попытался сопротивляться — но держали его крепко. И Степан Михайлович снова зажмурился.
   А когда он второй раз открыл глаза, был уже вечер, и обучавшийся в институте Патриса Лумумбы негр сидел на корточках, закутавшись в пальто, и деловито строгал какие-то корешки, надо думать, для приправы. Вокруг Турусова плясало пламя костра, метались скачущие черные тени и белозубые ухмылки счастливых туземцев — и было жарко, очень жарко. Степан Михайлович подумал было, что совсем пропал, но тут в голову его пришла спасительная мысль.
   «Да ведь это меня в рекламе снимают! — подумал он. — Как Юлию Меньшову! Живи с улыбкой! Господи, а я-то думал… Но где я все-таки нахожусь? В Африке или в столице на съемочной площадке? И что рекламируют? „Орбит“ или „кока-колу?“
   На этот вопрос Степан Михайлович не мог ответить — даже самому себе. Хотя, как только он снова закрыл глаза, он отчетливо увидел, как ночь перевалилась за половину, тяжко грохнулась и, разгоняясь, заскрипела дальше — Патриаршие пруды кипели и пузырились народом, на куполах собора Василия Блаженного яростно клокотал свет сотен прожекторов — в то время как на Красной площади разворачивалось действо рекламной кампании «кока-кола». Леонид Парфенов в красном трико и Антон Комолов — в синем — метались на крышке Мавзолея в обжигающем танго — то сплетаясь друг вокруг друга, то разрывая объятия, — так стремительно, что жадному глазу видеокамеры, светящемуся с зависшего над Мавзолеем вертолета, представлялись ожившим логотипом рекламируемой фирмы. Борис Моисеев в белом саване и с накладным горбом из орденской подушки бил в колокола, Юлия Меньшова, лучась неестественным блаженством, плескалась в исполинской ванне, наскоро воздвигнутой под кремлевской стеной, первый президент России Борис Ельцин, стоя в самом центре площади, размахивал беспалой рукой, как будто принимал парад, хотя никакого парада не было, если не считать солдат почетного караула, с медальными лицами марширующих вокруг Меньшовой, в то время, как та, по обыкновению мило дурачась, показывала из воды — то одну, то другую — розовые коленки и пачкала хлопьями пены рясы караула, светло-голубые, как пламя Вечного огня, на котором Отар Кушанашвили жарил целого барана — не в порядке запланированной программы праздника, а для себя.
   Впрочем, жарили, кажется, не барана, а самого Степана Михайловича. Но он этого уже не мог знать, потому что негр в длинном зимнем пальто, который по причине обучения в столичном институте был гуманнее своих соплеменников, посредством сострадательного удара дубинкой из пальмового дерева избавил главного редактора журнала «Саратовский Арарат» от дальнейших мук.
   — Н-да… — услышал он голос, зыбко плывущий откуда-то издалека. — Ошибочка вышла.
   — Ошибочка — это точно, — подтвердил другой голос, тоже далекий, но вместе с тем какой-то поганенький… извращенненький какой-то — такой… который мог принадлежать родному сына маркиза де Сада, с малолетства приученного папашей к совсем не детским забавам.