Рифма, звучная подруга
Вдохновенного досуга,
Вдохновенного труда…
Ты умолкла, онемела;
Ах, ужель ты улетела,
Изменила навсегда?
В прежни дни твой милый лепет
Усмирял сердечный трепет,
Усыплял мою печаль!
Ты ласкалась, ты манила
И от мира уводила
В очарованную даль!
Ты, бывало, мне внимала,
За мечтой моей бежала,
Как послушное дитя…
 
 
…Сколько раз повиновался
Резвым прихотям твоим;
Как любовник добродушный,
Снисходительно послушный,
Был я мучим и любим…
 
(1828)
   Рифмы отозвались на призыв своего верного любовника, хлынули толпой, не оставили его в покое, пока он не кончил «Полтаву».
   Над «Годуновым» Пушкин работал год в деревне, без помех, без отвлечений. «Полтаву» он писал в шумной гостинице, где по-прежнему вокруг него толпились друзья и знакомцы, и закончил ее в три недели.
   Первая песнь – 500 строк – была кончена 3 октября 1828 года. Вторая – 580 строк – 9 октября. Третья – 482 строки – 16 октября. Стихи одолевали его, как бред. Он рассказывал Юзефовичу, офицеру, с которым через год встретился под Эрзерумом, что, когда он писал «Полтаву», стихи, как в юности в Лицее, грезились ему даже во сне. Он вскакивал с постели и впотьмах записывал их. Днем писал почти без остановки. Торопливо обедал в одном из соседних трактиров. Но стихи его и там настигали. Он записывал их прозой, потом шла отделка.
   «Я видел у него черновые листы, – писал Юзефович, – до того измаранные, что в них ничего нельзя было разобрать, над зачеркнутыми строчками было несколько рядов зачеркнутых же строчек, так что на бумаге не оставалось ни одного чистого места. Однако, несмотря на такую работу, он кончил «Полтаву», помнится, в три недели».
   Сохранившиеся черновики «Полтавы» подтверждают точность этого рассказа. Поправки Пушкин обычно делал позже. В «Египетских ночах» Пушкин рассказал, как налетает на поэта вдохновенная одержимость, как находит на него «эта дрянь».
   «Приятель мой уверял, что он только тогда и знал истинное счастье. Остальное время года он гулял» (1835).
   Именно эти прогульные полосы даже люди, близкие Пушкину по духу и ремеслу, больше замечали, чем его страдную пору. Осенью 1828 года, когда Пушкин был одержим «Полтавой», Вяземский из своего барственного Остафьева, где он весело бездельничал, ухаживая за хорошенькими соседками и посвящая им нежные стихи, дружески корил Пушкина за беспутство, за карточную игру, за то, что вьется около медной Венеры, а главное, за лень. Всем этим Пушкин был грешен. За Аграфеной Закревской ухаживал. В карты играл безудержно, неосторожно и много проигрывал. Не тогда, когда писал «Полтаву», а раньше. Но на полях рукописи «Полтавы», против описания любви казака к Марии отмечены следы игры – его карточные долги:
   1800 Гол. (Голицыну)
   500
   850
   Свалилась на него тогда еще напасть худшая, чем карточные долги; правительство затеяло дело о «Гаврилиаде». Но когда среди всех забот, беспорядочных страстей и тревог раздался таинственный призыв, в ответ ему встрепенулась душа поэта и зазвучал кованный стих Пушкина.
   В «Полтаве» нет и следа мягкой чувствительности первых поэм. Это мужественное, вылитое из бронзы произведение. «Полтава» так насыщена историческими мыслями и характеристиками, что нужно все колдовство Пушкинской музыки, чтобы поэма не производила впечатление странички из исторического исследования.
   Из полутора тысяч строк только сто с чем-то посвящены Петру, но Царь витает над поэмой, как Медный Всадник над Петербургом. Великий, искусный мастер, Пушкин так построил поэму, что размах исторической борьбы не заслоняет характеров: колоссальная фигура Царя не мешает читателю с волнением следить за судьбой и других героев, за тайными происками Мазепы, за повестью его любви к Марии. В борьбу сильных, властных людей Пушкин ввел молчаливую влюбленность к Марии молодого казака. Его робкая любовь к дочери Кочубея напоминает любовь самого Пушкина к другой Марии, к Раевской-Волконской.
   Петр появляется только в третьей песне, в описании Полтавского боя. С первого же стиха от него веет грозной силой, которая порой наводила такой ужас на современников:
 
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен.
Он весь как Божия гроза.
 
   С необычайной простотой, силой, краткостью, без объяснений и рассуждений, Пушкин тут же, в грохоте и движении боя, дает почувствовать в могучем всаднике, в его свыше вдохновенном голосе воплощение великой державы:
 
И он промчался пред полками,
Могущ и радостен, как бой,

За ним вослед неслись толпой
Сии птенцы гнезда Петрова —
В пременах жребия земного,
В трудах державства и войны
Его товарищи, сыны…
 
   «Полтава» не до конца исчерпала поднявшуюся в душе Пушкина волну вдохновения. Сразу от поэмы он перешел к «Онегину» и закончил к началу ноября седьмую главу, черновик которой уже два года таскал с собой в чемодане. 9 ноября написал он «Анчар» и, наконец, оглянувшись на эти недели стремительного творчества, провел резкую черту между собой и толпой – написал «Чернь». Плодовитая в тот год выдалась у него осень, хотя и провел он ее в Петербурге. «Полтава» была напечатана через несколько месяцев после того, как была написана, но оценили, поняли эту гениальную вещь только десятилетия спустя.
   «Полтава» вышла, но принята холодней, чем заслуживает, – писал Погодин Шевыреву, – у Пушкина публика вычитает теперь из должных похвал прежние, лишние» (28 апреля 1829 г.).
   «Полтава» вообще меньше нравится, чем все другие поэмы Пушкина, – писал Баратынский Вяземскому, – ее критикуют вкривь и вкось. Странно. Я говорю не потому, чтобы я чрезмерно уважал суждения публики и удивлялся, что на этот раз оно оказалось посрамленным. Но «Полтава» имеет то, что доставляет успех: почтенный титул, занимательность содержания, новость и народность предмета» (1829).
   Оправдалось то, что еще раньше по поводу неодобрительных отзывов о IV и V главах «Онегина» Баратынский писал Пушкину:
   «Высокая простота создания кажется им бедностью вымысла, они не замечают, что старая и новая Россия, жизнь во всех ее изменениях, проходит перед их глазами: mais que le diable les emportent et que Dieu les bйnisse [32]. Я думаю, что у нас в России поэт только в первых своих незрелых опытах может надеяться на большой успех. За него все молодые люди, находящие в нем почти свои чувства, почти свои мысли, облеченные в блистательные краски. Поэт развивается, пишет с большой обдуманностью, с большим глубокомыслием: он скучен офицерам, а бригадиры с ним и не мирятся, потому что его стихи все-таки не проза» (март 1828 г.).
   Уже после смерти Пушкина Вяземский писал:
   «По мере созрения и усилившейся мужественности таланта своего он соразмерно утрачивал чары, коими опаивал молодые поколения и нашу бессознательную и малоголовую критику».
   Но книги его по-прежнему быстро раскупались. Писал он меньше, чем прежде, но издавал гораздо больше. До возвращения из Михайловского им были изданы пять книг: «Руслан и Людмила» (1820), «Кавказский пленник» (1824), «Бахчисарайский фонтан» (1824), первая глава «Онегина» (1825), первая книга стихов (1825).
   В течение следующих трех лет Пушкин напечатал десять книг, по-прежнему оставаясь собственным издателем.
   1826 г. – Вторая глава «Онегина».
   1827 г. – «Цыгане». «Бахчисарайский фонтан», второе издание. «Онегин», третья глава.
   1828 г. – «Руслан и Людмила», третье издание. «Онегин», четвертая и пятая главы, «Онегин», шестая глава.
   1829 г. – Стихотворения, часть I и II. «Полтава».

Глава XIV
ПОД ТАЙНЫМ НАДЗОРОМ

   Пушкин перестал быть ссыльным, но и права свободного передвижения не получил. Надзор за ним стал затаеннее, лукавее и строже. Царь обещал ему быть его цензором и поставил между собой и поэтом шефа жандармов, генерал-адъютанта А. X. Бенкендорфа, который окружил его шпионами. Об этих махинациях полицейского подполья Пушкин долго не знал. Да и нелегко было о них догадаться, в них разобраться. Только много лет спустя после его смерти опубликование документов, писем, воспоминаний, в особенности казенных бумаг, показало истинное отношение правительства к Пушкину.
   После первого эффектного приема Пушкин долго не встречал Царя. Между ними встал близкий Николаю I человек – шеф жандармов. Он Пушкина гоненьям не подвергал, но изводил его мелкими придирками, замечаниями, запросами, запретами, выговорами. Пушкин долго относился к этим систематическим приставаниям с удивительным добродушием. Чего особенно беспокоиться, если молодой Царь его вернул, принял его приветливо, поздравил со свободой, обещал сам быть его цензором. Это главное. С остальным можно мириться. Пушкин старался не беспокоить лишний раз своего высокого цензора «среди его огромных государственных забот». Но все же Царя, не шефа жандармов, считал он своим литературным начальством и с удовольствием называл Николая – мой цензор. Это придавало ему уверенности, тешило его самолюбие, немало пострадавшее за время шестилетней ссылки.
   На самом деле так называемая свобода Пушкина, то есть его право на передвижение и на печатание своих произведений, определялась Бенкендорфом. Изредка шеф жандармов действовал по прямому указанию Царя, чаще сам подсказывал Царю, что можно и чего нельзя дозволять поэту.
   Генерал-адъютант, впоследствии граф, А. X. Бенкендорф (1783–1844) был одним из немногих, кому Николай I доверял. Они знали друг друга с детства. Мать Бенкендорфа была немка, близкая подруга императрицы Марии Федоровны, с которой вместе приехала из Германии. Отец, тоже немец, состоял при в. к. Павле Петровиче. Александр Бенкендорф вырос среди гатчинских влияний и уже тогда сблизился с Николаем Павловичем, хотя был гораздо старше его. Оба они прежде всего были солдаты. Став императором, Павел I назначил 15-летнего Бенкендорфа, одновременно с его родственником, графом Воронцовым, своим флигель-адъютантом. Позже он принял участие во многих военных кампаниях, которыми было так богато царствование Александра, несмотря на то, что Царь всегда мечтал о мире, как, впрочем, и его противник, Наполеон. Когда Наполеон занял Москву, Бенкендорф был комендантом города. Уходя, он сумел захватить у французов 30 орудий и 3000 пленных. Он участвовал в преследовании французов в 1812–1814 годах, был в Голландии, в Бельгии, занял Дюссельдорф и Лувен. За свои подвиги он получил немало орденов русских, шведских, прусских, нидерландских. Регент Великобритании дал ему золотую саблю с надписью – «За подвиги 1813 г.».
   Александр I не любил Бенкендорфа и для внутренней службы его не употреблял. Для Николая это был приближенный, верный слуга. Страшный день 14 декабря они пережили вместе, и это их еще больше сблизило. Две недели спустя после казни декабристов, 25 июля 1826 года, Бенкендорф был назначен шефом жандармского корпуса и начальником Третьего отделения Собственной Его Величества Канцелярии. Эти два, связанные между собой учреждения были только что созданы для борьбы с крамолой и для наблюдения за политической благонадежностью населения. Просуществовали они почти сто лет и только в 1917 году были уничтожены революцией, оставив по себе недобрую память.
   Бенкендорф был ограниченный, сухой карьерист. В обществе его не любили. Его причисляли к немецкой партии, придворное влияние которой раздражало русскую знать. Лицеист, барон М. А. Корф, сам из немецкой семьи, оставил нелестный отзыв о Бенкендорфе. Он говорит, что Бенкендорф в гостиной, особенно в своем любимом женском обществе, мог быть приятным собеседником. Но ни в Комитете министров, ни в Государственном Совете, где Корф десять лет заседал с Бенкендорфом, он никогда не слыхал его голоса. По словам Корфа, Бенкендорф никогда ничего не читал и на всех языках был малограмотен.
   А. О. Россет-Смирнова говорит в своих записках: «Я уверена, что он хотел бы искоренить русскую литературу, что не мешало ему считать себя очень образованным». (Je crois qu'il voudrait supprimer la littйrature russe, et cependant il se croit sehr gebildet.)
   К книгам, к просвещению, особенно русскому, Бенкендорф относился с большой недоверчивостью. Он сам об этом рассказал в своих записках. В 1830 году ехал он с Царем по тряской дороге в Выборг. Говорили о французской революции. Бенкендорф сказал: «В России со времен Петра Великого всегда стояли впереди нации ее монархи. Поэтому не должно слишком торопиться с ее просвещением, чтоб народ не стал, по кругу своих понятий, в уровень с монархом и не посягал тогда на ослабление их власти». Николай в ответ на это глубокомысленное замечание промолчал.
   Вот этого-то генерала, считавшего, что самодержавие может сохранить власть только над непросвещенными подданными, Царь поставил между собой и Пушкиным, в котором сам признавал одного из умнейших людей России. Ему отдал он под опеку поэта, гений которого уже был всенародным достоянием. В своих докладах Царю Бенкендорф упоминает о Пушкине с коварной полуснисходительностью. Когда Царь после коронации вернулся в Петербург, Бенкендорф докладывал: «Пушкин, автор, в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и величайшей преданностью. За ним все-таки следят внимательно».
   И опять несколько месяцев спустя: «После свидания со мною Пушкин в английском клубе с восторгом говорил о В. В. и побудил лиц, обедавших с ним, пить за В. В. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно» (1 июля 1827 г.).
   По своей лени и малограмотности Бенкендорф предпочел переложить наблюдение за Пушкиным на своего помощника, заведующего Третьим отделением, тоже немца, фон Фока. Трудолюбивый подчиненный был умнее и образованнее своего начальника и держал все дело политического сыска и надзора в своих руках. Он любил это дело. Вел его систематически. Под его управлением работал целый штат тайных агентов, среди которых были люди невежественные, но были и образованные. Фон Фок получал донесения от лакеев и офицеров, от помещиков и актеров, от чиновников, от придворных, от писателей. Он накопил в III отделении богатейший архив, бесконечное число записочек, заметок, меморандумов, писем, из которых многие писаны его мелким, бисерным почерком. Фон Фок любил писать, любил придавать своей полицейской переписке оттенок литературности, вносить в нее личные оценки людей и событий.
   За Пушкиным он следил пристально и недоброжелательно. Один из его подчиненных, чиновник III отделения, M. M. Попов, говорит в своих записках, что Бенкендорф и фон Фок всегда смотрели на Пушкина, «как на опасного вольнодумца, постоянно следили за ним и тревожились каждым его движением. Бенкендорф и фон Фок, не восхищавшиеся ничем в литературе и не считавшие поэзию делом важным, передавали царскую волю Пушкину всегда пополам со строгостью, хотя и в самых вежливых выражениях. Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец предпримет какой-нибудь вредный замысел или сделается коноводом возмутителей. Между тем Пушкин постоянно впадал в проступки, выслушивал замечания, приносил извинения и опять проступался. Зато люди, которые должны бы быть прозорливыми, его боялись».
   В этих словах чиновника тайной политической полиции есть неожиданное сходство с дельвигским определением – «великий Пушкин, малое дитя».
   С фон Фоком у Пушкина почти не было прямых отношений, и ему трудно было догадаться, какую роль этот жандармский генерал играет в его жизни. Когда фон Фок умер, Пушкин записал в дневнике:
   «Скончался в Петербурге фон Фок, начальник III-го Отделения Государственной Канцелярии (Тайной Полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное. Государь сказал: «Я потерял Фока. Я могу только его оплакивать и сожалеть, что он никогда не вызывал во мне любви». Вопрос, кто будет на его месте, важнее другого вопроса: «Что сделаем с Польшей». Это уже ироническое добавление к великодушной памятке.
   Кроме этих двух старших жандармских генералов, за поэтом следил целый штат тайных агентов. Из них едва ли не самым гнусным был Фаддей Булгарин (1789–1859). Романист, журналист, редактор большой газеты, он не гнушался состоять на жалованье в тайной полиции и писать доносы на писателей. Сын мелкого польского шляхтича Минской губернии, Булгарин служил в Русской армии, дрался против Наполеона. За бесчестные поступки его выгнали из полка. Тогда он перебежал во французскую армию, но выбрал плохой момент, попал в отступление, докатился с французами до Парижа, там был арестован русскими как дезертир и выслан обратно в Россию. В Париже он успел познакомиться с либеральными офицерами. Это знакомство продолжалось и в Петербурге. Он был запросто принят у Рылеева, бывал у Бестужева и других декабристов. Начальство, чтобы вознаградить его за шпионство среди литераторов, дало ему исключительную привилегию – право издавать в Петербурге ежедневную газету. Названия ее менялись – «Северный Архив», «Литературные Листки», «Северная Пчела». Последняя была самая долговечная из всех. Булгарин начал издавать ее в 1825 году вместе с Гречем. 30 лет они безнаказанно писали в ней пасквили и доносы на писателей. Жандармы считали польского дезертира Булгарина русским патриотом и оставили за ним монополию газетного дела в Петербурге.
   Для Бенкендорфа и фон Фока Булгарин был авторитетом по делам русской литературы. В 1826 году, по желанию Бенкендорфа, Булгарина зачислили в чиновники Министерства просвещения, вероятно, в награду за доносы на декабристов, со многими из которых он был на «ты». Служба давала ему определенное общественное положение и право получать чины и ордена. В подтверждение заслуг Булгарина перед просвещением Бенкендорф указал, что еще в 1816 году Булгарин «издал по-русски избранные оды Горация, из которых было исключено все соблазнительное и помещено все согласное с христианской нравственностью».
   Как Булгарин приблизил Горация к христианству, неизвестно, но в нем самом христианских добродетелей было мало. Он был неглуп, мог писать, но по характеру своему был продажный, злой, низкий, совершенно бесстыжий человек. Пушкина временами он травил, то явно, своей пасквильной, недобросовестной критикой, то тайно, как секретный доноситель. Но вначале, когда Пушкин только что вернулся из ссылки, Булгарин старался завязать с ним дружеские отношения. Возможно, что он действительно любил его стихи. Во всяком случае, ему очень хотелось заручиться ими для «Северной Пчелы».
   В первых секретных донесениях о Пушкине Булгарин давал о нем благоприятные отзывы. Они сохранились в обширных архивах аккуратного фон Фока. Спустя два года после бунта Булгарин писал:
   «После 14-го декабря петербургские литераторы перестали собираться в дружеские кружки, как было прежде, и не стали ходить в привилегированные литературные общества, уничтожившиеся без всякого повеления начальства. Нелепое мнение, что Государь Император не любит просвещение, было общим среди литераторов. Но чины, пенсии и подарки, жалуемые от щедрот монарха, составление комитета для сочинения нового цензурного устава и, наконец, особое попечение Государя об отличном поэте Пушкине совершенно уверили литераторов, что Государь любит просвещение, но только не любит, чтобы его употребляли как вредное орудие для развращения неопытных софизмами и остроумными блестками» (14 декабря 1827 г.).
   Булгарин знал, что правительство хочет создать себе опору в общественном мнении, и со свойственной ему низменной, лакейской угодливостью изображал перемену настроений писателей, а Пушкина – как примирителя между ними и властью. Описывая вечеринку у Свиньина, Булгарин рассказывает:
   «За ужином, при рюмке вина, вспыхнула веселость, пели куплеты и читали стихи Пушкина, пропущенные Государем к напечатанию. Барон Дельвиг подобрал музыку к стансам Пушкина, в коих Государь сравнивается с Петром. Начали говорить о ненависти Государя к злоупотреблениям и взяточности, об откровенности его характера, о желании дать России законы – и, наконец, литераторы так воспламенились, что как бы порывом вскочили со стульев с рюмками шампанского и выпили за здоровье Государя. Один из них весьма деликатно предложил здоровье цензора Пушкина, и все выпили до дна, обмакивая стансы Пушкина в вино. Пушкин был в восторге и постоянно напевал, прохаживаясь: «И так, молитву сотворя, во первых здравие царя» (сентябрь 1827 г.).
   После этих донесений фон Фок писал: «Поэт Пушкин ведет себя отменно хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит Государя» (октябрь).
   Все это писалось, пока Булгарин искал сближения с Пушкиным, потом тон переменился.
   Отношение самого Бенкендорфа к Пушкину очень напоминает Воронцова. В обоих генералах было врожденное пренебрежение к такому пустому занятию, как писание стишков. Обоих раздражала независимость Пушкина и его слава. Но Бенкендорф свою недоброжелательность уже вынужден был скрывать. В Одессе Воронцову и в голову не приходило, что правительству не следует отталкивать Пушкина, а Бенкендорф уже говорил Царю, что может быть выгодно «направить перо и речи» поэта.
   Общественного мнения в России еще не было. Но было мнение дворянства. Николай понимал, что с их симпатиями и антипатиями приходится считаться. Слава Пушкина уже была так велика, что обращаться с ним по-воронцовски было невыгодно. Пушкин, со своей стороны, уже не был так нетерпелив и резок, как в Одессе. Он остепенился, научился лучше владеть собой. Воронцова он всегда был готов щелкнуть эпиграммой, надменность вельможи отпарировать острой шуткой, которая бесила самолюбивого барина больше, чем грубость, тем более что ему доносили, что вся Одесса повторяет эпиграммы Пушкина. Таких «Пажеских шуток» Пушкин себе с Бенкендорфом не позволял и на него эпиграмм не писал. Шеф жандармов говорил с ним от имени Царя. Пушкин этого никогда не забывал. Но власть Бенкендорфа была куда шире, чем власть генерал-губернатора, настигала Пушкина в любом конце России. Негде было укрыться от его холодного, подозрительного взгляда. При полном отсутствии политической свободы, при упрямом недоверии власти к населению всякий русский подданный, а тем более писатель, находился в большой личной и профессиональной зависимости от правительства. Шефу жандармов было подвластно то, чем Пушкин жил и духовно и материально, – его право печататься.
   Их десятилетняя переписка показывает, как неустанно жандармы, шпионы, доносчики, клеветники следили за Пушкиным. Даже мягкотелый Жуковский, когда он после смерти поэта прочел эту переписку, возмутился и написал Бенкендорфу: «Я перечитал все письма, им от Вашего Сиятельства полученные: во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжимается при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, когда Государь его так великодушно присвоил, его положение не изменилось; он все был, как буйный мальчик, которому опасно дать волю, под строгим, могучим надзором. Годы проходили. Пушкин созревал. Ум его остепенился. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было все то же и то же» (февраль 1837 г.).
   Сам Пушкин долго этого не замечал. Когда наконец заметил, в нем поднялась тяжелая брезгливость, омрачившая его отношения с Царем.
   Пушкин встречал Бенкендорфа в свете, изредка вынужден был являться к нему в канцелярию. Чаще сносились они письмами. В большинстве писем Бенкендорфа есть выговоры, иногда резкие. Зачем, не спросясь, читал Пушкин в Москве «Годунова»? Зачем не известил, что едет в Петербург? в Москву? в деревню, на Кавказ? Почему вообще разъезжает не спросясь? Зачем явился на бал во французском посольстве во фраке, а не в дворянском мундире? Из месяца в месяц, из года в год этот ничтожный жандармский офицер приставал к великому поэту со всякой чепухой. Даже теперь, сто лет спустя, эти письма раздражают своей сухостью, тупым высокомерием, полным непониманием, кому он пишет.
   До сих пор опубликовано 36 писем Бенкендорфа и 56 писем Пушкина к нему. Некоторые из них писаны по-французски, да и русский текст местами напоминает своими деланными выражениями и преувеличенной почтительностью официальный французский стиль.
   Первое письмо Пушкина, где он спрашивает разрешения поехать в Петербург, до нас не дошло. Ответное письмо Бенкендорфа полно раздражительности с оттенком угрозы: «Государь Император не только не запрещает приезда Вашего в столицу, но предоставляет совершенно на Вашу волю». Кажется, чего бы лучше? Но сейчас же начинаются оговорки: «С тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешение через письмо. Его Величество совершенно остается уверен, что Вы употребите отличные Ваши способности на предание потомству славы нашего отечества, предав вместе бессмертию имя Ваше. В сей уверенности Е. И. В. благоугодно, чтобы Вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, Вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить Ваши мысли и соображения, и предмет сей должен предоставить Вам тем обширнейший круг, что на опыте видели все совершенно пагубные последствия ложной системы воспитания… Сочинений Ваших никто рассматривать не будет, на них нет никакой цензуры. Государь Император сам будет первым ценителем ваших произведений и цензором. Объявляя Вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения Ваши, так и письма можете для представления Его Величеству доставлять мне, но, впрочем, от Вас зависит и прямо адресовать их на монаршее имя»