Страница:
– Анджи, – сказал Клиффорд, – мне необходимо знать точно, кто она такая.
И знаете, Анджи отправилась выяснять. Ей бы дать Клиффорду пощечину, но тогда не возникла бы эта история. Ну, совсем нет. Клиффорд вел себя скверно, Анджи смирилась, и вот из такого-то крохотного желудя и вырос многоветвистый дуб последующих событий. Впрочем, весь мир полон всяких «должно было бы», «не должно было бы», не правда ли? Ах, если бы то! Ах, если бы се! Где этому конец?
Пожалуй, мне следует описать вам Клиффорда. Он все еще подвизается на лондонской сцене – время от времени вы видите его фотографии в «Арт Уорлд» и в «Коннуасере», хотя, увы, не столь часто, как прежде, ибо время сводит на нет все наши драмы и скандалы. Но взгляд просто по многолетней привычке немедленно обращается к его фотографии, а все, что Клиффорд находит сказать о том, «куда идет искусство» или «откуда пришел постсюрреализм», еще достаточно интересно, хотя уже и не совсем крамольно. Он высокий, плотный, тупоносый мужчина с сильным подбородком, широким лицом и частыми улыбками (вот только улыбается он вам или по вашему адресу?), которые озаряют его глаза, такие же темно-голубые, как у Гарольда Вильсона (а те глаза очень, очень темно-голубые, я видела их лицом к лицу, и уж я-то знаю!). У него широкие плечи, узкие бедра, густые прямые волосы – в те дни настолько светлые, что казались седыми. Он и теперь, хотя ему должно быть под шестьдесят, обладает вполне пристойной шевелюрой. Его враги (а их у него все еще много) развлекаются рассказами, будто он хранит на чердаке свой портрет, который день за днем все больше толстеет и лысеет. Клиффорд был – и остается – энергичным, жизнерадостным, интересным, обаятельным и безжалостным. Естественно, Анджи хотела выйти за него. А кто не захотел бы?
Взлет карьеры Клиффорда Вексфорда был не столько метеоритным (ведь метеориты как-никак падают, а не взлетают, верно?), сколько ракетным, ибо заключал в себе всю энергию и мощь «Поларис», взмывающей из моря. Другими словами, Клиффорд Вексфорд жужжал вокруг своего патрона сэра Ларри Пэтта, как пчела, твердо решившая проникнуть в горшочек с медом. Идея устроить выставку Босха озарила Клиффорда. Если она удастся, то честь достанется Клиффорду, а если провалится, вина и убытки падут на «Леонардо» и сэра Ларри Пэтта. Вот так действовал Клиффорд тогда, как и теперь. В отличие от поколения сэра Ларри, он понимал всю силу рекламы – что блеск и шум стоят столько же, если не больше, чем истинные ценности, что надо тратить деньги, если хочешь нажить деньги, что неважно, насколько хороша картина или скульптура – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Клиффорд протолкнул «Леонардо» из первой половины века во вторую и свирепо запустил фирму в следующий век; он был ключом к успехам, ожидавшим «Леонардо» на протяжении следующих двадцати пяти лет, и сэр Ларри понял это в день открытия выставки Босха, хотя и без всякого удовольствия.
Анджи пробралась назад к Клиффорду сквозь сверкающую, сплетничающую толпу, которая хлебала оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским (кусок сахара, апельсиновый сок, шампанское, коньяк) под снедаемыми адом фигурами из видений Босха, и сказала:
– Ее зовут Хелен. Дочка какого-то багетчика.
Анджи надеялась, что это поставит жирную точку. Уж конечно, багетчики – низшие из низших в Мире Искусства, не стоящие даже беглой мысли. Анджи предполагала, что Клиффорд, когда встанет вопрос о браке, клюнет не на внешность избранницы, но на ее происхождение и богатство. И была к нему несправедлива. Клиффорд, как всякий другой, хотел истинной любви. Он, собственно говоря, вовсю старался полюбить Анджи, но только у него ничего не выходило. Ее претензии и мелочный снобизм не казались ему милыми причудами. Он думал, что во многих отношениях существование ее мужа окажется не из приятных. Она будет кричать на слуг, по-детски злиться на женщин, которых он сочтет достойными восхищения, и закатывать сцены по поводу того, сего и этого.
– Под «каким-то багетчиком» ты, полагаю, – сказал Клиффорд, – подразумеваешь Джона Лалли? Это гений. Я доверил ему всю экспозицию.
И бедная Анджи поняла, что вновь она выдала свое невежество и сказала типичное не то. Багетчики, оказывается, подлежат восхищению и уважению. Отчасти Анджи было трудно с Клиффордом именно из-за его непоследовательности в том (во всяком случае, по ее понятиям), чем он восхищался и что презирал. Успех, который Анджи признавала только за богатыми и (или) красивыми и (или) знаменитыми, Клиффорд приписывал самым разным и несуразным людям – почти нищим и даже искалеченным поэтам, дряхлым писателям с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художникам в жутких балахонах, ну, словом, такой шушере, какую Анджи в жизни не пригласила бы на обед, даже если бы неделя состояла из сплошных субботних вечеров.
«Но что в них такого?» – вопрошала она.
«Они войдут в будущее, – отвечал он, – пусть настоящее их не замечает».
Ну откуда мог он знать? Однако словно бы знал.
Если Анджи хотела угодить Клиффорду, ей приходилось сначала думать, а уж потом говорить. Он убивал непосредственность. Она это знала и все равно хотела его – во веки веков на завтрак, обед, чай и ужин. Это и есть любовь. Бедная Анджи! Пожалеем ее. Она была очень несимпатичной, но заслуживает жалости, как всякая женщина, влюбленная в мужчину, который ее не любит, но взвешивает, жениться на ней или нет, и тянет, и тянет, тем временем вынуждая ее покорно прыгать сквозь всякие непотребные обручи.
– Ну-ну, – сказал Клиффорд, – так значит она дочка Джона Лалли! – И к большому удивлению и полному расстройству чувств Анджи, тут же покинул ее и направился через зал туда, где стояла Хелен.
Джон Лалли этого не видел. И к лучшему. Он угрюмо злобился в углу у бара – дикий взгляд, дикая шевелюра, глубоко посаженные глаза, полные подозрительности, губы, сверхподвижные и расшлепанные непреходящей яростью и протестом, – а на роду ему написано в течение двадцати ближайших лет стать ведущим художником страны, хотя тогда никто (кроме Клиффорда) этого не знал. У меня, правда, было смутное предчувствие. Мне принадлежит маленький рисунок Лалли: тушь, перо, – сова расклевывает ежа. Купила я его за 10 шиллингов 6 пенсов, заметно переплатив. Теперь он стоит 1100 фунтов и цена все растет.
Хелен подняла глаза на Клиффорда и увидела, что он смотрит на нее, не отрываясь. Если он воодушевлялся, цвет его глаз становился более глубоким, а воодушевлялся он чаще всего, когда ему удавалось совершить нечто редкостное – например, приобрести для «Леонардо» золотую маску Тутанхамона или эльгинский мрамор, слывший утерянным. И теперь они стали совсем синими.
«Какие у него синие глаза! – подумала Хелен. – Будто маслом написаны…»
И тут она вдруг вообще перестала думать, охваченная испугом. Она стояла беззащитная (как могло показаться), совсем одна среди болтающей толпы, искушенной в последних криках моды – все заметно старше нее, все знают совершенно точно, как лучше всего думать, чувствовать, поступать. В отличие от нее. А может быть, когда она подняла взгляд и увидела синие-синие глаза, в них отразилось ее будущее, отчего она и перепугалась.
А может быть, она увидела в них будущее Нелл. Любовь с первого взгляда – вещь вполне реальная. Она вспыхивает и между самыми несочетаемыми людьми. В драме Нелл, по-моему, Клиффорд и Хелен были актерами на выходных ролях, а вовсе не премьерами, какими они, естественно, себя почитали – подобно нам всем. И повторю: я твердо верю, что Нелл стала быть именно в то мгновение, когда Хелен и Клиффорд просто смотрели друг другу в глаза: Хелен – в страхе, Клиффорд – полный решимости, оба – сознавая свою судьбу. А судьба их была любить и ненавидеть друг друга до конца своих дней. Слияние плоти с плотью, каким бы ошеломляющим оно ни оказалось, в каком-то смысле ни малейшего значения не имело. Нелл обрела существование в любви, но трансмутация нематериального в материальное происходит сама собой в том полуосознанном, полубессознательном действе, которое мы называем половым актом, и Хелен с Клиффордом, глядя друг на друга, знали об этом сужденном им чуде лишь одно: чем скорее они окажутся в постели и в объятиях друг друга, тем лучше. Ну что же, так оно и бывает у счастливейших среди нас.
Но, разумеется, жизнь не так проста, даже для Клиффорда, который обладал тем преимуществом, что всегда четко знал, чего хочет, а потому обычно обретал желаемое. Однако прежде следовало удовлетворить богов политеса и общепринятого.
– Как кажется, вы дочь Джона Лалли, – сказал он. – А кто я, вы знаете?
– Нет, – ответила она.
Но, читатель, она знала. Естественно, знала. И солгала. Она достаточно часто видела фотографии Клиффорда Вексфорда на газетных страницах. Она созерцала его на телевизионном экране – Надежду Британского Мира Искусства, как его величали некоторые, или же горький симптом конца оного Мира, как утверждали другие. Не говоря уж о том, что она выросла под взрывы бешеных проклятий, которыми ее отец осыпал Клиффорда Вексфорда, своего нанимателя и мецената. (Некоторые считали, что ненависть Джона Лалли к Клиффорду Вексфорду граничит с паранойей; нет, говорили другие, такое чувство в таких обстоятельствах вполне извинительно и понятно.) И Хелен сказала «нет», потому что самодовольство Клиффорда ее задело, пусть даже она была околдована его внешностью. Она сказала «нет», читатель, потому что, боюсь, она легко лгала, если ложь ее устраивала. Она сказала «нет», потому что испуг ее проходил, и ей хотелось вызвать между собой и им frisson [2]какого-нибудь чувства – раздражения у него, досады у нее, и еще потому, что его интерес к ней вызвал у нее восторженное возбуждение, а восторженное возбуждение чревато опрометчивостью. Во всяком случае, она сказала «нет» отнюдь не из лояльности к отцу. Отнюдь, отнюдь.
– Я вам расскажу подробно, кто я такой, за ужином, – сказал он. И столь сильное впечатление произвела она на него, что он претворил свои слова в дело, хотя в этот вечер ужинать ему полагалось в «Савое» с сэром Ларри Пэттом, Ровеной, супругой сэра Ларри, и многими важными, влиятельными и иностранными гостями.
– За ужином! – повторила она с видимым удивлением. – Вы и я?
– Конечно, если вы не предпочтете не тратить время на ужин, – сказал Клиффорд с такой обаятельной и бережной улыбкой, что подтекст почти совершенно сгладился.
– Ужин – это чудесно, – ответила Хелен, делая вид, будто никакого подтекста не заметила. – Я только скажу маме.
– Пай-девочка! – с упреком произнес Клиффорд.
– Я никогда нарочно не расстраиваю маму, – сказала Хелен. – Жизнь и без того ее расстраивает.
И вот Хелен, сплошная невинность – ну почти сплошная, – подошла к своей матери Эвелин и назвала ее по имени. Их семья была артистической и богемной.
– Эвелин, – сказала она. – Ты в жизни не догадаешься. Клиффорд Вексфорд пригласил меня поужинать.
– Откажись! – паническим голосом произнесла Эвелин. – Пожалуйста, откажись. Если твой отец узнает…
– Соври что-нибудь, – сказала Хелен.
В «Яблоневом коттедже» Лалли, в Глостершире, врали постоянно. Да и как же иначе? Джон Лалли приходил в бешенство из-за сущих пустяков. А сущие пустяки возникали что ни день. Его жена и дочь изо всех сил тщились оберегать его спокойствие и счастливое расположение духа, даже ценой некоторого искажения реального мира и событий в нем. Иными словами, они лгали.
Эвелин заморгала, как с ней часто случалось, словно поединок с миром был ей в общем не по силам. Она была красивой женщиной – да и как иначе могла бы она родить Хелен? – но годы, прожитые с Джоном Лалли, утомили и в какой-то мере оглушили ее. Теперь она заморгала, потому что Клиффорд Вексфорд был вовсе не той судьбой, какой она желала для своей молоденькой дочери, а к тому же она знала, что Клиффорд должен ужинать в «Савое», так каким же образом он приглашает ее дочь куда-то еще? Ужин в «Савое» неотступно маячил перед ней, потому что Джон Лалли три раза наотрез отказался присутствовать на нем, если там будет Клиффорд, и ждал, и дождался, чтобы его пригласили в четвертый раз, прежде чем снизошел принять приглашение, не оставив жене времени сшить платье для столь знаменательного, как она считала случая. Ужин в «Савое»! А теперь на ней было голубое в рубчик хлопчатобумажное платье, которое она вот уже двенадцать лет надевала по каждому знаменательному случаю, и ей пришлось довольствоваться тем, что она выглядит чуть вылинявшей, но миловидной и совсем-совсем не элегантной. А как ей хотелось хотя бы один-единственный разочек выглядеть элегантной!
Хелен сочла, что мать моргает одобрительно – как предпочитала считать с тех пор, как себя помнила. Разумеется, и намека на одобрение тут не крылось. Скорей уж – точно попытка самоубийства, – это была мольба о помощи, просьба не требовать от нее решения, которое неминуемо вызовет гнев ее мужа.
– Клиффорд пошел за моим плащом, – сказала Хелен. – Мне пора.
– Клиффорд Вексфорд, – слабым голосом произнесла Эвелин, – пошел за твоим плащом…
И самое поразительное, что Клиффорд пошел-таки. Хелен поспешила за ним, подставив мать под раскаты отцовского гнева.
Ах да, у Анджи было манто из белой норки (как же иначе?), которым немного раньше Клиффорд польщенно любовался, и в гардеробе оно висело рядом (даже касаясь его) с коричневым плащом Хелен из тонкого сукна. Клиффорд направился прямо к этому последнему и снял его за шкирку.
– Ваше! – сказал он Хелен.
– Как вы узнали?
– Вы ведь Золушка, – сообщил он. – А это лохмотья.
– Я не позволю чернить мой плащ, – твердо объявила Хелен. – Мне нравится эта ткань, ее текстура; я предпочитаю блеклые тона ярким. Я стираю его вручную в очень горячей воде, я сушу его на прямом солнечном свете. И он именно такой, какой мне нужен.
Хелен привыкла произносить эту речь. Она произносила ее перед матерью по меньшей мере раз в неделю, так как каждую неделю, если не чаще, Эвелин грозила выкинуть этот плащ. Глубокая убежденность Хелен воздействовала на Клиффорда. Норковое манто Анджи, жестоко распятое на плечиках, сшитое из шкурок несчастных убитых зверьков, тут же показалось ему и жутковатым и снобистским. И глядя на Хелен, которая теперь выглядела не столько одетой, сколько задрапированной и обворожительной (не забывайте, это происходило до того, как старое, выцветшее, истрепанное и в целом неаппетитное вошло в моду), он просто согласился и больше никогда не делал критических замечаний об одежде, которую Хелен предпочитала носить или не носить.
Ибо в сфере одежды Хелен знала, что делает, а Клиффорд обладал талантом, великим талантом – я не иронизирую – различать между истинным и фальшивым, между подлинным и поддельным, между потрясающим и претенциозным, и достаточным благородством, чтобы открыто признавать достойное признания. Вот потому-то он еще совсем молодой был уже помощником Ларри Пэтта и вскоре удовлетворил свое честолюбивое стремление стать председателем правления «Леонардо». Отличать хорошее от плохого – вот, собственно, назначение Мира Искусства (приходится использовать это выражение за неимением лучшего), и внушительный кус мировых ресурсов расходуется исключительно на эту цель. Нации, не располагающие религией, волей-неволей обходятся Искусством – наложением на хаос не только порядка, но и красоты, но и симметрии…
УЗНАВАЯ ТЕБЯ
ПОСЛЕДСТВИЯ
И знаете, Анджи отправилась выяснять. Ей бы дать Клиффорду пощечину, но тогда не возникла бы эта история. Ну, совсем нет. Клиффорд вел себя скверно, Анджи смирилась, и вот из такого-то крохотного желудя и вырос многоветвистый дуб последующих событий. Впрочем, весь мир полон всяких «должно было бы», «не должно было бы», не правда ли? Ах, если бы то! Ах, если бы се! Где этому конец?
Пожалуй, мне следует описать вам Клиффорда. Он все еще подвизается на лондонской сцене – время от времени вы видите его фотографии в «Арт Уорлд» и в «Коннуасере», хотя, увы, не столь часто, как прежде, ибо время сводит на нет все наши драмы и скандалы. Но взгляд просто по многолетней привычке немедленно обращается к его фотографии, а все, что Клиффорд находит сказать о том, «куда идет искусство» или «откуда пришел постсюрреализм», еще достаточно интересно, хотя уже и не совсем крамольно. Он высокий, плотный, тупоносый мужчина с сильным подбородком, широким лицом и частыми улыбками (вот только улыбается он вам или по вашему адресу?), которые озаряют его глаза, такие же темно-голубые, как у Гарольда Вильсона (а те глаза очень, очень темно-голубые, я видела их лицом к лицу, и уж я-то знаю!). У него широкие плечи, узкие бедра, густые прямые волосы – в те дни настолько светлые, что казались седыми. Он и теперь, хотя ему должно быть под шестьдесят, обладает вполне пристойной шевелюрой. Его враги (а их у него все еще много) развлекаются рассказами, будто он хранит на чердаке свой портрет, который день за днем все больше толстеет и лысеет. Клиффорд был – и остается – энергичным, жизнерадостным, интересным, обаятельным и безжалостным. Естественно, Анджи хотела выйти за него. А кто не захотел бы?
Взлет карьеры Клиффорда Вексфорда был не столько метеоритным (ведь метеориты как-никак падают, а не взлетают, верно?), сколько ракетным, ибо заключал в себе всю энергию и мощь «Поларис», взмывающей из моря. Другими словами, Клиффорд Вексфорд жужжал вокруг своего патрона сэра Ларри Пэтта, как пчела, твердо решившая проникнуть в горшочек с медом. Идея устроить выставку Босха озарила Клиффорда. Если она удастся, то честь достанется Клиффорду, а если провалится, вина и убытки падут на «Леонардо» и сэра Ларри Пэтта. Вот так действовал Клиффорд тогда, как и теперь. В отличие от поколения сэра Ларри, он понимал всю силу рекламы – что блеск и шум стоят столько же, если не больше, чем истинные ценности, что надо тратить деньги, если хочешь нажить деньги, что неважно, насколько хороша картина или скульптура – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Клиффорд протолкнул «Леонардо» из первой половины века во вторую и свирепо запустил фирму в следующий век; он был ключом к успехам, ожидавшим «Леонардо» на протяжении следующих двадцати пяти лет, и сэр Ларри понял это в день открытия выставки Босха, хотя и без всякого удовольствия.
Анджи пробралась назад к Клиффорду сквозь сверкающую, сплетничающую толпу, которая хлебала оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским (кусок сахара, апельсиновый сок, шампанское, коньяк) под снедаемыми адом фигурами из видений Босха, и сказала:
– Ее зовут Хелен. Дочка какого-то багетчика.
Анджи надеялась, что это поставит жирную точку. Уж конечно, багетчики – низшие из низших в Мире Искусства, не стоящие даже беглой мысли. Анджи предполагала, что Клиффорд, когда встанет вопрос о браке, клюнет не на внешность избранницы, но на ее происхождение и богатство. И была к нему несправедлива. Клиффорд, как всякий другой, хотел истинной любви. Он, собственно говоря, вовсю старался полюбить Анджи, но только у него ничего не выходило. Ее претензии и мелочный снобизм не казались ему милыми причудами. Он думал, что во многих отношениях существование ее мужа окажется не из приятных. Она будет кричать на слуг, по-детски злиться на женщин, которых он сочтет достойными восхищения, и закатывать сцены по поводу того, сего и этого.
– Под «каким-то багетчиком» ты, полагаю, – сказал Клиффорд, – подразумеваешь Джона Лалли? Это гений. Я доверил ему всю экспозицию.
И бедная Анджи поняла, что вновь она выдала свое невежество и сказала типичное не то. Багетчики, оказывается, подлежат восхищению и уважению. Отчасти Анджи было трудно с Клиффордом именно из-за его непоследовательности в том (во всяком случае, по ее понятиям), чем он восхищался и что презирал. Успех, который Анджи признавала только за богатыми и (или) красивыми и (или) знаменитыми, Клиффорд приписывал самым разным и несуразным людям – почти нищим и даже искалеченным поэтам, дряхлым писателям с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художникам в жутких балахонах, ну, словом, такой шушере, какую Анджи в жизни не пригласила бы на обед, даже если бы неделя состояла из сплошных субботних вечеров.
«Но что в них такого?» – вопрошала она.
«Они войдут в будущее, – отвечал он, – пусть настоящее их не замечает».
Ну откуда мог он знать? Однако словно бы знал.
Если Анджи хотела угодить Клиффорду, ей приходилось сначала думать, а уж потом говорить. Он убивал непосредственность. Она это знала и все равно хотела его – во веки веков на завтрак, обед, чай и ужин. Это и есть любовь. Бедная Анджи! Пожалеем ее. Она была очень несимпатичной, но заслуживает жалости, как всякая женщина, влюбленная в мужчину, который ее не любит, но взвешивает, жениться на ней или нет, и тянет, и тянет, тем временем вынуждая ее покорно прыгать сквозь всякие непотребные обручи.
– Ну-ну, – сказал Клиффорд, – так значит она дочка Джона Лалли! – И к большому удивлению и полному расстройству чувств Анджи, тут же покинул ее и направился через зал туда, где стояла Хелен.
Джон Лалли этого не видел. И к лучшему. Он угрюмо злобился в углу у бара – дикий взгляд, дикая шевелюра, глубоко посаженные глаза, полные подозрительности, губы, сверхподвижные и расшлепанные непреходящей яростью и протестом, – а на роду ему написано в течение двадцати ближайших лет стать ведущим художником страны, хотя тогда никто (кроме Клиффорда) этого не знал. У меня, правда, было смутное предчувствие. Мне принадлежит маленький рисунок Лалли: тушь, перо, – сова расклевывает ежа. Купила я его за 10 шиллингов 6 пенсов, заметно переплатив. Теперь он стоит 1100 фунтов и цена все растет.
Хелен подняла глаза на Клиффорда и увидела, что он смотрит на нее, не отрываясь. Если он воодушевлялся, цвет его глаз становился более глубоким, а воодушевлялся он чаще всего, когда ему удавалось совершить нечто редкостное – например, приобрести для «Леонардо» золотую маску Тутанхамона или эльгинский мрамор, слывший утерянным. И теперь они стали совсем синими.
«Какие у него синие глаза! – подумала Хелен. – Будто маслом написаны…»
И тут она вдруг вообще перестала думать, охваченная испугом. Она стояла беззащитная (как могло показаться), совсем одна среди болтающей толпы, искушенной в последних криках моды – все заметно старше нее, все знают совершенно точно, как лучше всего думать, чувствовать, поступать. В отличие от нее. А может быть, когда она подняла взгляд и увидела синие-синие глаза, в них отразилось ее будущее, отчего она и перепугалась.
А может быть, она увидела в них будущее Нелл. Любовь с первого взгляда – вещь вполне реальная. Она вспыхивает и между самыми несочетаемыми людьми. В драме Нелл, по-моему, Клиффорд и Хелен были актерами на выходных ролях, а вовсе не премьерами, какими они, естественно, себя почитали – подобно нам всем. И повторю: я твердо верю, что Нелл стала быть именно в то мгновение, когда Хелен и Клиффорд просто смотрели друг другу в глаза: Хелен – в страхе, Клиффорд – полный решимости, оба – сознавая свою судьбу. А судьба их была любить и ненавидеть друг друга до конца своих дней. Слияние плоти с плотью, каким бы ошеломляющим оно ни оказалось, в каком-то смысле ни малейшего значения не имело. Нелл обрела существование в любви, но трансмутация нематериального в материальное происходит сама собой в том полуосознанном, полубессознательном действе, которое мы называем половым актом, и Хелен с Клиффордом, глядя друг на друга, знали об этом сужденном им чуде лишь одно: чем скорее они окажутся в постели и в объятиях друг друга, тем лучше. Ну что же, так оно и бывает у счастливейших среди нас.
Но, разумеется, жизнь не так проста, даже для Клиффорда, который обладал тем преимуществом, что всегда четко знал, чего хочет, а потому обычно обретал желаемое. Однако прежде следовало удовлетворить богов политеса и общепринятого.
– Как кажется, вы дочь Джона Лалли, – сказал он. – А кто я, вы знаете?
– Нет, – ответила она.
Но, читатель, она знала. Естественно, знала. И солгала. Она достаточно часто видела фотографии Клиффорда Вексфорда на газетных страницах. Она созерцала его на телевизионном экране – Надежду Британского Мира Искусства, как его величали некоторые, или же горький симптом конца оного Мира, как утверждали другие. Не говоря уж о том, что она выросла под взрывы бешеных проклятий, которыми ее отец осыпал Клиффорда Вексфорда, своего нанимателя и мецената. (Некоторые считали, что ненависть Джона Лалли к Клиффорду Вексфорду граничит с паранойей; нет, говорили другие, такое чувство в таких обстоятельствах вполне извинительно и понятно.) И Хелен сказала «нет», потому что самодовольство Клиффорда ее задело, пусть даже она была околдована его внешностью. Она сказала «нет», читатель, потому что, боюсь, она легко лгала, если ложь ее устраивала. Она сказала «нет», потому что испуг ее проходил, и ей хотелось вызвать между собой и им frisson [2]какого-нибудь чувства – раздражения у него, досады у нее, и еще потому, что его интерес к ней вызвал у нее восторженное возбуждение, а восторженное возбуждение чревато опрометчивостью. Во всяком случае, она сказала «нет» отнюдь не из лояльности к отцу. Отнюдь, отнюдь.
– Я вам расскажу подробно, кто я такой, за ужином, – сказал он. И столь сильное впечатление произвела она на него, что он претворил свои слова в дело, хотя в этот вечер ужинать ему полагалось в «Савое» с сэром Ларри Пэттом, Ровеной, супругой сэра Ларри, и многими важными, влиятельными и иностранными гостями.
– За ужином! – повторила она с видимым удивлением. – Вы и я?
– Конечно, если вы не предпочтете не тратить время на ужин, – сказал Клиффорд с такой обаятельной и бережной улыбкой, что подтекст почти совершенно сгладился.
– Ужин – это чудесно, – ответила Хелен, делая вид, будто никакого подтекста не заметила. – Я только скажу маме.
– Пай-девочка! – с упреком произнес Клиффорд.
– Я никогда нарочно не расстраиваю маму, – сказала Хелен. – Жизнь и без того ее расстраивает.
И вот Хелен, сплошная невинность – ну почти сплошная, – подошла к своей матери Эвелин и назвала ее по имени. Их семья была артистической и богемной.
– Эвелин, – сказала она. – Ты в жизни не догадаешься. Клиффорд Вексфорд пригласил меня поужинать.
– Откажись! – паническим голосом произнесла Эвелин. – Пожалуйста, откажись. Если твой отец узнает…
– Соври что-нибудь, – сказала Хелен.
В «Яблоневом коттедже» Лалли, в Глостершире, врали постоянно. Да и как же иначе? Джон Лалли приходил в бешенство из-за сущих пустяков. А сущие пустяки возникали что ни день. Его жена и дочь изо всех сил тщились оберегать его спокойствие и счастливое расположение духа, даже ценой некоторого искажения реального мира и событий в нем. Иными словами, они лгали.
Эвелин заморгала, как с ней часто случалось, словно поединок с миром был ей в общем не по силам. Она была красивой женщиной – да и как иначе могла бы она родить Хелен? – но годы, прожитые с Джоном Лалли, утомили и в какой-то мере оглушили ее. Теперь она заморгала, потому что Клиффорд Вексфорд был вовсе не той судьбой, какой она желала для своей молоденькой дочери, а к тому же она знала, что Клиффорд должен ужинать в «Савое», так каким же образом он приглашает ее дочь куда-то еще? Ужин в «Савое» неотступно маячил перед ней, потому что Джон Лалли три раза наотрез отказался присутствовать на нем, если там будет Клиффорд, и ждал, и дождался, чтобы его пригласили в четвертый раз, прежде чем снизошел принять приглашение, не оставив жене времени сшить платье для столь знаменательного, как она считала случая. Ужин в «Савое»! А теперь на ней было голубое в рубчик хлопчатобумажное платье, которое она вот уже двенадцать лет надевала по каждому знаменательному случаю, и ей пришлось довольствоваться тем, что она выглядит чуть вылинявшей, но миловидной и совсем-совсем не элегантной. А как ей хотелось хотя бы один-единственный разочек выглядеть элегантной!
Хелен сочла, что мать моргает одобрительно – как предпочитала считать с тех пор, как себя помнила. Разумеется, и намека на одобрение тут не крылось. Скорей уж – точно попытка самоубийства, – это была мольба о помощи, просьба не требовать от нее решения, которое неминуемо вызовет гнев ее мужа.
– Клиффорд пошел за моим плащом, – сказала Хелен. – Мне пора.
– Клиффорд Вексфорд, – слабым голосом произнесла Эвелин, – пошел за твоим плащом…
И самое поразительное, что Клиффорд пошел-таки. Хелен поспешила за ним, подставив мать под раскаты отцовского гнева.
Ах да, у Анджи было манто из белой норки (как же иначе?), которым немного раньше Клиффорд польщенно любовался, и в гардеробе оно висело рядом (даже касаясь его) с коричневым плащом Хелен из тонкого сукна. Клиффорд направился прямо к этому последнему и снял его за шкирку.
– Ваше! – сказал он Хелен.
– Как вы узнали?
– Вы ведь Золушка, – сообщил он. – А это лохмотья.
– Я не позволю чернить мой плащ, – твердо объявила Хелен. – Мне нравится эта ткань, ее текстура; я предпочитаю блеклые тона ярким. Я стираю его вручную в очень горячей воде, я сушу его на прямом солнечном свете. И он именно такой, какой мне нужен.
Хелен привыкла произносить эту речь. Она произносила ее перед матерью по меньшей мере раз в неделю, так как каждую неделю, если не чаще, Эвелин грозила выкинуть этот плащ. Глубокая убежденность Хелен воздействовала на Клиффорда. Норковое манто Анджи, жестоко распятое на плечиках, сшитое из шкурок несчастных убитых зверьков, тут же показалось ему и жутковатым и снобистским. И глядя на Хелен, которая теперь выглядела не столько одетой, сколько задрапированной и обворожительной (не забывайте, это происходило до того, как старое, выцветшее, истрепанное и в целом неаппетитное вошло в моду), он просто согласился и больше никогда не делал критических замечаний об одежде, которую Хелен предпочитала носить или не носить.
Ибо в сфере одежды Хелен знала, что делает, а Клиффорд обладал талантом, великим талантом – я не иронизирую – различать между истинным и фальшивым, между подлинным и поддельным, между потрясающим и претенциозным, и достаточным благородством, чтобы открыто признавать достойное признания. Вот потому-то он еще совсем молодой был уже помощником Ларри Пэтта и вскоре удовлетворил свое честолюбивое стремление стать председателем правления «Леонардо». Отличать хорошее от плохого – вот, собственно, назначение Мира Искусства (приходится использовать это выражение за неимением лучшего), и внушительный кус мировых ресурсов расходуется исключительно на эту цель. Нации, не располагающие религией, волей-неволей обходятся Искусством – наложением на хаос не только порядка, но и красоты, но и симметрии…
УЗНАВАЯ ТЕБЯ
Довольно. Клиффорд повез Хелен ужинать в «Сад», ресторан неопределенно восточного духа, популярный в шестидесятых. Расположен он был впритык к старому Ковент-Гардену. Абрикосы там подавались с барашком, груши с телятиной, а сливы с говядиной. Клиффорд, предполагая, что вкус у Хелен не сформирован, и, конечно, она сладкоежка, не сомневался, что ей такое блюдо понравится. Ей и понравилось – чуть-чуть.
Она ела барашка с абрикосами под пристальным взглядом Клиффорда, у нее были ровные красивые зубки. Он не спускал с нее глаз.
– Нравится вам барашек? – осведомился он. Глаза у него были и теплыми, потому что ему страстно хотелось, чтобы она ответила уместно, но и холодными, потому что он понимал необходимость проверок: любовь ведь губительно воздействует на способности судить объективно, а сама может оказаться краткой.
– По-моему, – деликатно ответила Хелен, – он должен быть очень вкусным в Непале или где еще придумали это блюдо.
Он почувствовал, что улучшить этот ответ невозможно. Он говорил о милосердии, тонкости и эрудиции – о всех сразу.
– Клиффорд, – сказала Хелен так мягко и кротко, что ему пришлось наклониться к ней, чтобы расслышать, а ее шею обвивала золотая цепочка с медальончиком, который покоился на голубоватой белизне ее кожи и совсем его пленил, – это ведь не экзамен. Вы просто пригласили меня поужинать и никому ни на кого не надо производить достойного впечатления.
Он внутренне растерялся и ощутил, что ее слова не слишком ему понравились.
– Мне полагалось бы сейчас сидеть в «Савое» со всеми светилами, – сказал он. (Пусть знает, какую жертву он принес ради нее!)
– Не представляю, простит ли мне отец, – сказала она. (Пусть знает о ней то же самое.) – Вы не принадлежите к тем, кто отмечен его благоволением. Хотя, разумеется, он не может распоряжаться моей жизнью, – добавила она.
Ведь, собственно говоря, она ничуть не боялась отца, получая от него все лучшее, как ее мать – все худшее.
Его бешеные инвективы теперь очень ее развлекали. Эвелин принимала их всерьез, чувствовала, что ей угрожает опасность, слабела, слушая, как ее муж обличает и лживые заверения правительства, будто никогда страна так не процветала, и глупость избирателей, обведенных вокруг пальца, и филистеров, покупающих произведения искусства, и пр. и пр., и смутно ощущала, что все это – ее вина.
– Когда вы сказали, что меня не знаете, вы ведь солгали? Почему? – спросил Клиффорд, но Хелен только засмеялась. Ее бело-розовое платье при свечах словно излучало свет, и она знала это его свойство. Хуже всего оно выглядело в жестком освещении галереи и лучше всего – здесь. Потому-то она его и надела. Ее соски чуть-чуть просвечивали – в эпоху, когда соски никогда не просвечивали. Но она не стыдилась своего тела. И с какой бы стати? Оно было прекрасно.
– Никогда мне не лгите, – сказал он.
– Не буду, – сказала она и тем солгала, зная, что лжет.
Вскоре они отправились домой. К нему на Гудж-стрит, дом № 5, «Кофейня». Дом был узкий, втиснутый между двумя магазинами, зато в центре, в самом центре. Он мог ходить на работу пешком. Стены комнат были выкрашены белой краской, обстановка отличалась простотой и функциональностью. Все стены были завешаны картинами ее отца.
– Через несколько лет они будут стоить миллион, если не больше, – сказал он. – И вы не гордитесь?
– Чем? Тем, что они в будущем будут стоить больших денег? Или тем, что он хороший художник? «Горжусь»? Это неподходящее слово. С тем же успехом можно гордиться солнцем или луной.
Она дочь своего отца, решил Клиффорд, но от этого она только больше ему понравилась. Она спорила обо всем, но ничего не принижала. Девушки вроде Анджи выпячивали свою избранность, высмеивая и презирая все, что их окружало. Но, с другой стороны, что им оставалось делать?
Он показал ей спальню на чердаке под стропилами. На полу квадратное ложе – пенопласт (тогда новинка) под меховым покрывалом. И тут тоже картины кисти Лалли: сатиры обнимали нимф, Горгоны – юных Адонисов.
– Не самый удачный период моего отца.
Читатель, как ни грустно, но я должна сказать, что в этот же вечер Клиффорд и Хелен оказались вместе в постели, что в середине шестидесятых в обычай еще не вошло. Ритуал ухаживания еще соблюдался, и проволочка считалась не просто соблюдением приличий, но и проявлением благоразумия. Если девушка отдастся мужчине слишком быстро, он же будет ее презирать? Будет, будет, говорила тогдашняя житейская мудрость. Бесспорно, постель, так сказать, с первого взгляда, может завершиться – и завершается – тем, что женщина, которая отдала себя всю, бывает отвергнута, ибо этого всего оказалось мало. Ситуация обидная и морально тяжелая. Но, по-моему, на самом-то деле она сводится лишь к тому, что отношения между ними обрели стремительность и исчерпали себя с начала и до конца за несколько часов, вместо того чтобы неторопливо исчерпываться за месяцы или годы. Ну и первым осознал их исчерпанность мужчина.
«Я позвоню тебе завтра», – говорит он. Но не звонит. Было и прошло, не так ли? Однако изредка, совсем-совсем изредка сочетание звезд оказывается благосклонным: отношения выдерживают испытание, укрепляются, длятся. Вот это и случилось с Клиффордом и Хелен. Ей просто в голову не пришло, что Клиффорд станет ее презирать, если она скажет «да» сразу же, а он и не подумал переменить о ней мнение из-за ее «да». В окна чердака лился лунный свет. Мех покрывала и натирал и нежил их нагие тела. Читатель, с той ночи прошло двадцать три года, но ни Хелен, ни Клиффорд ее не забыли.
Она ела барашка с абрикосами под пристальным взглядом Клиффорда, у нее были ровные красивые зубки. Он не спускал с нее глаз.
– Нравится вам барашек? – осведомился он. Глаза у него были и теплыми, потому что ему страстно хотелось, чтобы она ответила уместно, но и холодными, потому что он понимал необходимость проверок: любовь ведь губительно воздействует на способности судить объективно, а сама может оказаться краткой.
– По-моему, – деликатно ответила Хелен, – он должен быть очень вкусным в Непале или где еще придумали это блюдо.
Он почувствовал, что улучшить этот ответ невозможно. Он говорил о милосердии, тонкости и эрудиции – о всех сразу.
– Клиффорд, – сказала Хелен так мягко и кротко, что ему пришлось наклониться к ней, чтобы расслышать, а ее шею обвивала золотая цепочка с медальончиком, который покоился на голубоватой белизне ее кожи и совсем его пленил, – это ведь не экзамен. Вы просто пригласили меня поужинать и никому ни на кого не надо производить достойного впечатления.
Он внутренне растерялся и ощутил, что ее слова не слишком ему понравились.
– Мне полагалось бы сейчас сидеть в «Савое» со всеми светилами, – сказал он. (Пусть знает, какую жертву он принес ради нее!)
– Не представляю, простит ли мне отец, – сказала она. (Пусть знает о ней то же самое.) – Вы не принадлежите к тем, кто отмечен его благоволением. Хотя, разумеется, он не может распоряжаться моей жизнью, – добавила она.
Ведь, собственно говоря, она ничуть не боялась отца, получая от него все лучшее, как ее мать – все худшее.
Его бешеные инвективы теперь очень ее развлекали. Эвелин принимала их всерьез, чувствовала, что ей угрожает опасность, слабела, слушая, как ее муж обличает и лживые заверения правительства, будто никогда страна так не процветала, и глупость избирателей, обведенных вокруг пальца, и филистеров, покупающих произведения искусства, и пр. и пр., и смутно ощущала, что все это – ее вина.
– Когда вы сказали, что меня не знаете, вы ведь солгали? Почему? – спросил Клиффорд, но Хелен только засмеялась. Ее бело-розовое платье при свечах словно излучало свет, и она знала это его свойство. Хуже всего оно выглядело в жестком освещении галереи и лучше всего – здесь. Потому-то она его и надела. Ее соски чуть-чуть просвечивали – в эпоху, когда соски никогда не просвечивали. Но она не стыдилась своего тела. И с какой бы стати? Оно было прекрасно.
– Никогда мне не лгите, – сказал он.
– Не буду, – сказала она и тем солгала, зная, что лжет.
Вскоре они отправились домой. К нему на Гудж-стрит, дом № 5, «Кофейня». Дом был узкий, втиснутый между двумя магазинами, зато в центре, в самом центре. Он мог ходить на работу пешком. Стены комнат были выкрашены белой краской, обстановка отличалась простотой и функциональностью. Все стены были завешаны картинами ее отца.
– Через несколько лет они будут стоить миллион, если не больше, – сказал он. – И вы не гордитесь?
– Чем? Тем, что они в будущем будут стоить больших денег? Или тем, что он хороший художник? «Горжусь»? Это неподходящее слово. С тем же успехом можно гордиться солнцем или луной.
Она дочь своего отца, решил Клиффорд, но от этого она только больше ему понравилась. Она спорила обо всем, но ничего не принижала. Девушки вроде Анджи выпячивали свою избранность, высмеивая и презирая все, что их окружало. Но, с другой стороны, что им оставалось делать?
Он показал ей спальню на чердаке под стропилами. На полу квадратное ложе – пенопласт (тогда новинка) под меховым покрывалом. И тут тоже картины кисти Лалли: сатиры обнимали нимф, Горгоны – юных Адонисов.
– Не самый удачный период моего отца.
Читатель, как ни грустно, но я должна сказать, что в этот же вечер Клиффорд и Хелен оказались вместе в постели, что в середине шестидесятых в обычай еще не вошло. Ритуал ухаживания еще соблюдался, и проволочка считалась не просто соблюдением приличий, но и проявлением благоразумия. Если девушка отдастся мужчине слишком быстро, он же будет ее презирать? Будет, будет, говорила тогдашняя житейская мудрость. Бесспорно, постель, так сказать, с первого взгляда, может завершиться – и завершается – тем, что женщина, которая отдала себя всю, бывает отвергнута, ибо этого всего оказалось мало. Ситуация обидная и морально тяжелая. Но, по-моему, на самом-то деле она сводится лишь к тому, что отношения между ними обрели стремительность и исчерпали себя с начала и до конца за несколько часов, вместо того чтобы неторопливо исчерпываться за месяцы или годы. Ну и первым осознал их исчерпанность мужчина.
«Я позвоню тебе завтра», – говорит он. Но не звонит. Было и прошло, не так ли? Однако изредка, совсем-совсем изредка сочетание звезд оказывается благосклонным: отношения выдерживают испытание, укрепляются, длятся. Вот это и случилось с Клиффордом и Хелен. Ей просто в голову не пришло, что Клиффорд станет ее презирать, если она скажет «да» сразу же, а он и не подумал переменить о ней мнение из-за ее «да». В окна чердака лился лунный свет. Мех покрывала и натирал и нежил их нагие тела. Читатель, с той ночи прошло двадцать три года, но ни Хелен, ни Клиффорд ее не забыли.
ПОСЛЕДСТВИЯ
Так вот. Внезапное исчезновение Клиффорда и Хелен было замечено и вызвало большой шум. Словно гости «Леонардо» почувствовали все значение случившегося, словно поняли, что в результате будет нарушено нормальное течение многих и многих жизней. Правда, в тот вечер произошли и другие примечательные события, наложившие печать на личную историю значительного числа присутствующих: обмен партнерами, объяснение в любви, изъявление ненависти, возникновение смертельной вражды, примирение кровных врагов и даже зачатие младенца в глубине гардероба под норковым манто Анджи, однако наиболее примечательным было все-таки исчезновение Клиффорда с Хелен. А прием очень удался. Иногда это с ними бывает, хотя по большей части и нет. Словно бы сама Судьба вдруг прослышит, что где-то будет прием, и посещает его. Но остальные события в данном случае нас не касаются. А касается нас лишь то, что в конце вечера Анджи оказалась одна. Бедная Анджи!
– А где Клиффорд? – бестактно спросил у нее юный Гарри Бласт, ведущий отдела искусств на телевидении. Я была бы очень рада сказать, что с годами он стал деликатнее. Но чего не произошло, того не произошло.
– Ушел, – коротко ответила Анджи.
– А с кем?
– С девкой.
– Какой девкой?
– Да в ночной рубашке, – ответила Анджи, полагая, что Гарри Бласт, естественно, предложит проводить ее домой. Но он не предложил.
– Ах, с этой! – только и сказал Гарри Бласт. Он был обладателем розовощекой круглой физиономии, дьявольски колоссального носа и свеженького оксфордского диплома. – Его можно понять.
(Тут Анджи поклялась в сердце своем, что не видать ему успешной карьеры, если только это в ее силах. Но это, как показало дальнейшее, в ее силах не было. Некоторые люди неудержимы – благодаря, мне кажется, своей душевной тупости. Совсем недавно Гарри Бласт – с косметически улучшенным носом – возглавил крупнейшую телевизионную программу «Штучки-дрючки Мира Искусства».)
Анджи величественно удалилась, ее красный атласный бант зацепился за дверную ручку и порвался, чем испортил весь эффект. Тогда она его оторвала начисто – и с мясом, пустив на ветер 122 фунта, уплаченных за ткань, и 73 фунта, уплаченных портнихам (цены 1965 года), но какое было Анджи дело до этого? Она получала годовое содержание в 25 тысяч фунтов помимо принадлежавшего ей капитала, акций, ценных бумаг и так далее, уж не говоря о ее вложениях в «Леонардо» и грядущем наследстве. Шесть золотых приисков, включая рабочих, – и делай с ними что хочешь! Но к чему было Анджи все это, когда она не хотела ничего, кроме Клиффорда? Ее жизнь представилась ей трагедией и требовалось только найти виновника. Она принудила швейцара отпереть великолепный кабинет сэра Ларри Пэтта и позвонила отцу в Южную Африку.
Вот так даже Сэм Уэлбрук по ту сторону земного шара почувствовал на себе следствия поведения Клиффорда и Хелен. Рыдания его дочери пронеслись под морями и через континенты. (Тогда еще не было спутников связи: но слеза остается слезой, даже при искажениях из-за устаревших способов телекоммуникаций.)
– Ты погубил мою жизнь! – плакала Анджи. – Я никому не нужна. Меня никто не любит. Папуся, почему я такая?
Сэм Уэлбрук сидел под могучим солнцем в сочно-зеленом субтропическом саду: он был богат, он был могуч, женщины всех рас и всех цветов кожи согревали его постель, и он думал, что мог бы быть счастливым, не будь у него дочери. Отцовство оборачивается страшной мукой даже для миллионеров.
«Деньги мне любовь купить не могут», – как пели Битлы в те самые дни, о которых мы беседуем. Правы они были лишь отчасти. Мужчины вроде бы умеют ее покупать, а вот женщины – нет. Как несправедливо устроен мир!
– А где Клиффорд? – бестактно спросил у нее юный Гарри Бласт, ведущий отдела искусств на телевидении. Я была бы очень рада сказать, что с годами он стал деликатнее. Но чего не произошло, того не произошло.
– Ушел, – коротко ответила Анджи.
– А с кем?
– С девкой.
– Какой девкой?
– Да в ночной рубашке, – ответила Анджи, полагая, что Гарри Бласт, естественно, предложит проводить ее домой. Но он не предложил.
– Ах, с этой! – только и сказал Гарри Бласт. Он был обладателем розовощекой круглой физиономии, дьявольски колоссального носа и свеженького оксфордского диплома. – Его можно понять.
(Тут Анджи поклялась в сердце своем, что не видать ему успешной карьеры, если только это в ее силах. Но это, как показало дальнейшее, в ее силах не было. Некоторые люди неудержимы – благодаря, мне кажется, своей душевной тупости. Совсем недавно Гарри Бласт – с косметически улучшенным носом – возглавил крупнейшую телевизионную программу «Штучки-дрючки Мира Искусства».)
Анджи величественно удалилась, ее красный атласный бант зацепился за дверную ручку и порвался, чем испортил весь эффект. Тогда она его оторвала начисто – и с мясом, пустив на ветер 122 фунта, уплаченных за ткань, и 73 фунта, уплаченных портнихам (цены 1965 года), но какое было Анджи дело до этого? Она получала годовое содержание в 25 тысяч фунтов помимо принадлежавшего ей капитала, акций, ценных бумаг и так далее, уж не говоря о ее вложениях в «Леонардо» и грядущем наследстве. Шесть золотых приисков, включая рабочих, – и делай с ними что хочешь! Но к чему было Анджи все это, когда она не хотела ничего, кроме Клиффорда? Ее жизнь представилась ей трагедией и требовалось только найти виновника. Она принудила швейцара отпереть великолепный кабинет сэра Ларри Пэтта и позвонила отцу в Южную Африку.
Вот так даже Сэм Уэлбрук по ту сторону земного шара почувствовал на себе следствия поведения Клиффорда и Хелен. Рыдания его дочери пронеслись под морями и через континенты. (Тогда еще не было спутников связи: но слеза остается слезой, даже при искажениях из-за устаревших способов телекоммуникаций.)
– Ты погубил мою жизнь! – плакала Анджи. – Я никому не нужна. Меня никто не любит. Папуся, почему я такая?
Сэм Уэлбрук сидел под могучим солнцем в сочно-зеленом субтропическом саду: он был богат, он был могуч, женщины всех рас и всех цветов кожи согревали его постель, и он думал, что мог бы быть счастливым, не будь у него дочери. Отцовство оборачивается страшной мукой даже для миллионеров.
«Деньги мне любовь купить не могут», – как пели Битлы в те самые дни, о которых мы беседуем. Правы они были лишь отчасти. Мужчины вроде бы умеют ее покупать, а вот женщины – нет. Как несправедливо устроен мир!