– Ты, ты виноват, – продолжала она (как он и ожидал), прежде чем он успел объяснить ей, почему она такая. Не любят ее, потому что она не внушает любви, а в этом повинен не он, просто она родилась такой, не внушающей любви.
   – А что новенького? – буркнул он, и Тоби, чернокожий дворецкий, подал ему еще джина с тоником.
   – Я тебе скажу, что новенького, – огрызнулась Анджи, мгновенно беря себя в руки, как всегда, чуть дело касалось денег. – «Леонардо» разоряется, и мы с тобой должны забрать наши деньги, пока еще не поздно.
   – Кто тебя расстроил?
   – Тут нет ничего личного. Просто сэр Ларри Пэтт старый дурак, из которого песок сыплется, а Клиффорд Вексфорд шарлатан, который не способен отличить Буля от Брака.
   – От чего-о?..
   – Помолчи, папа, и предоставь искусство мне. Ты филистер и провинциал. Дело в том, что они просадили миллионы на эту выставку. Кому захочется терять время на жарящиеся в аду души? Старые Мастера сброшены со счетов, на коне – современное искусство.
   «Леонардо», чтобы продержаться, надо обратиться к современному искусству, но у кого тут хватит смелости и умения судить?
   – У Клиффорда Вексфорда, – ответил Сэм Уэлбрук. Разведка у него была поставлена хорошо. Он не вкладывал свои деньги во что попало.
   – Делай, что я тебе говорю! – возопила его дщерь. – Хочешь разориться?
   Стоимость звонка ее не беспокоила. Телефон принадлежал «Леонардо». И она ничего платить не собиралась. И тут мы пока расстанемся с Анджи, упомянув только, что она наотрез отказалась уплатить гардеробщице на том основании, что манто было повешено плохо и на плечах остались следы плечиков. Следов никто, кроме Анджи, разглядеть не сумел. Она не просто была богата, но твердо намеревалась остаться богатой.
   Сэр Ларри Пэтт был крайне возмущен поведением Клиффорда: он совсем растерялся, обнаружив, что его помощник не явился в «Савой» и ему одному приходится поить и кормить важных особ, как отечественных, так и заграничных.
   – Зазнавшийся щенок! – сказал сэр Ларри Пэтт Марку Чиверсу из Совета по искусствам. Они вместе учились в школе.
   – Отклики как будто обещают быть хорошими, – сказал Чиверс, чьи серые глазки проницательно смотрели со сморщенного, как чернослив, лица, завершавшегося козлиной бородкой, неожиданно густой. – Благодаря не только Хиеронимусу Босху, но и коктейлям с шампанским. А потому, полагаю, нам придется его простить. Клиффорд Вексфорд знает, как управляться с нынешним миром. А мы не знаем, Ларри. Мы – джентльмены. Он – нет. Мы в нем нуждаемся.
   У Ларри Пэтта было розовое херувимское лицо человека, который всю жизнь усердно трудился во имя общественного блага, которое, к счастью, совпадало с его собственным.
   – Видимо, ты прав, – вздохнул он. – А жаль!
   Разочарована была и леди Ровена Пэтт. Она предвкушала, как за ужином будет иногда перехватывать взгляд темно-голубых глаз Клиффорда своими целомудренно карими. Ровена была моложе мужа на пятнадцать лет, и лицо у нее было таким же ангельским, как у него, хотя гораздо менее морщинистым. Ровена имела магистерскую степень, занималась историей искусства и писала книги об изменении конструкций византийских куполов, и часто, когда сэр Ларри думал, что его супруга сидит себе мирно в библиотеке Британского Музея, она проводила это время в постели того или иного из его коллег. Сэр Ларри, человек своего поколения, был убежден, что совокупления происходят только по ночам, а потому в дневное время ничего не опасался. Жизнь коротка, размышляла леди Ровена, миниатюрная, цепкая брюнеточка с талией, которую можно было обхватить двумя пальцами, а сэр Ларри очень мил, но скучен, ах, как скучен! Ей не больше Анджи понравилось, что Клиффорд ушел с Хелен. Ее связь с Клиффордом уже пять лет как кончилась, но какой женщине средних лет может понравиться, что двадцатилетняя девчонка так легко одерживает победу! Разве справедливо, что юность и смазливость ценятся дороже, чем остроумие, элегантность, культура и опытность? Пусть Клиффорд сопровождает Анджи, куда его душе угодно. Тут все его сердечные побуждения исчерпываются деньгами, думала Ровена, а кто же не понимает притягательной силы денег! Но Хелен? Дочка багетчика! Это уж слишком. Ровена подняла свои карие очи на плотного герра Бузера, который знал о Хиеронимусе Босхе больше всех в мире – кроме Клиффорда Вексфорда, уже наступавшего ему на пятки – и сказала:
   – Герр Бузер, надеюсь, за столом вы будете моим соседом. Мне не терпится узнать о вас побольше!
   И супруга герра Бузера, услышавшая ее слова, была поражена и совсем не обрадована. Говорю вам, это был вечер!
   Однако больше всех из равновесия был выведен Джон Лалли, отец Хелен.
   – Дура, почему ты ее не остановила? – спросил он жену. У Джона Лалли на макушке среди редеющих волос проглядывала шишка, и он никому не доверял. Пальцы у него были короткие и толстые, и он писал изящные, восхитительные картины на категорически непопулярные темы – Святой Петр у Небесных Врат (Святых Петров не покупают: видимо, бренчащие ключи рождают ощущение, что тебе внезапно преградили путь, – например, метрдотель, потому что ты одет не так, а вернуться домой и переодеться уже поздно!), вянущие цветы, лисицы с окровавленными гусями в зубах. Словно, если можно было найти что-то, чего никто не желал видеть у себя на стене, Джон Лалли именно это и писал. Он был, как твердо знал Клиффорд Вексфорд, одним из лучших, пусть пока и одним из наименее популярных, художников в стране. Клиффорд покупал его картины очень дешево для собственной коллекции и нанимал нуждающегося художника изготовлять рамы для картин, попадавших к «Леонардо» без рам, а кроме того, беспощадно и бесплатно заимствовал у него идеи по части наиболее выигрышной экспозиции. Развешивать картины на выставке – это само по себе искусство, хотя и редко признаваемое. Из-за этой и многих других причин, покоящихся в характере и власти администраторов от искусства вообще, и скупщиков картин – особенно (а кто был более особенным, чем Клиффорд Вексфорд?), Джон Лалли не терпел и презирал человека, которому против воли служил и который только что окутал белые плечи его юной дочери тонким коричневым плащом и похитил ее.
   Эвелин тоже не осталась спокойной. Собственно говоря, как обычно, страдала именно она. Ей бы, конечно, следовало возразить: «Потому что дочь у нас свободная, белая и совершеннолетняя», или «Потому что он ей понравился», или даже «А почему бы и нет?». Но где там! Уже давным-давно она приучилась принимать точку зрения Джона Лалли на мир, на то, кто в этом мире хорош, а кто дурен. Собственно говоря, она впала в привычку – при любых обстоятельствах вредную – смотреть на мир глазами мужа.
   – Я так сожалею! – Вот все, что она сказала. А впрочем, ей не внове было брать на себя вину за все. Она даже просила извинения за плохую погоду. «Я так сожалею, что идет дождь», – говорила она гостям. Вот до чего жизнь с гением может довести женщину. Эвелин уже нет в живых, и не думаю, что она прожила свою жизнь сполна. Ей бы почаще восставать на Джона Лалли. Он бы с этим смирился и даже чувствовал бы себя счастливее. Если мужчины действительно дети, как утверждают некоторые женщины, то уж во всяком случае правда одно: они чувствуют себя более счастливыми, когда вынуждены вести себя, как чинные маленькие гости на дне рождения под строгим присмотром взрослых. Была бы Эвелин храбрее, она прожила бы дольше.
   – Еще бы ты не сожалела! – сказал Джон Лалли и прибавил: – Проклятая девчонка устроила это, только чтобы меня расстроить! – И он тоже удалился в ночь бешеным шагом, предоставив жене без конца повторять мучительные извинения и одной ехать в «Савой» ужинать. И поделом ей, думал Джон Лалли. Поставить его в такое положение! Ему бы жениться на другой женщине, – насколько счастливее он был бы сейчас! В этот вечер Джон Лалли начал новую картину, изображавшую похищение… нет, не сабинянок, но сабинянками. Это они набросились на беззащитных римских воинов. Джон Лалли не всегда бывал таким глупым и неприятным – просто он впал в одно из своих «настроений», как выражалась его жена. Его расстроило то, что он счел предательством со стороны своей дочери. Ну и, разумеется, он выпил много шампанского. Что же, алкоголь всегда считается извинением скверных выходок. Я с большой радостью поведала бы, что Эвелин в этот вечер покорила… ну, скажем, Адама Адама из «Санди таймс», но чего не было, того не было. Ее внутренний взор, так сказать, видел только мужа, все ее чувства были настолько им поглощены, что во внешнем мире она словно бы и не существовала как самостоятельная личность. Бесспорно, единственное лекарство от мужчины – другой мужчина, но откуда взяться этому другому, если первый пожрал ее сердце и душу? Эвелин пришлось добираться домой в одиночестве. Такова судьба не следящих за собой тихих жен, которые почему-либо оказываются на приемах или званых ужинах одни без мужей.

УТРО ПОСЛЕ НОЧИ НАКАНУНЕ

   Когда для Хелен настало следующее утро и пришел черед не луне, но солнцу освещать смятую постель, а Клиффорд вынужден был уйти на работу, вставать ей было как будто не для чего – разве что сварить им обоим по чашке кофе, да принять ванну, да позвонить по телефону. Ведь было абсолютно ясно, где она проведет следующую ночь. В постели Клиффорда.
   В то первое утро Клиффорду в буквальном смысле слова было больно расстаться с Хелен. Он ахнул, когда вышел на улицу и глотнул холодного, чистого, утреннего воздуха, но не потому, что воздух обжег ему легкие, а от внезапно нахлынувшего сознания, что он не может вот сейчас коснуться тела Хелен, ощутить его, проникнуть в него. У него действительно заболело сердце, но по столь веской причине, что он отогнал эту боль и вошел к себе в кабинет, насвистывая и улыбаясь. Секретарши переглянулись. Как-то не верилось, что улыбка эта мысленно адресовалась Анджи. Клиффорд выбрал первую же минуту, чтобы позвонить Хелен.
   – Ну как ты? – спросил он. – Что ты делаешь? Ответь точно.
   – Ну-у, – сказала она, – я встала, выстирала платье, и повесила его у окна сушиться, и покормила кошку. По-моему, у нее блохи: бедняжка отчаянно чешется. Я куплю ей ошейник от блох, хорошо?
   – Делай все что хочешь, – сказал он. – Я на все заранее согласен.
   Он очень удивился своим словам. Но сказал чистую правду. Каким-то образом Хелен уничтожила в нем критическую взыскательность, во всяком случае на время. Он вверил ей свое тело, свою жизнь, свою кошку всего лишь после четырнадцатичасового знакомства. Он только надеялся, что это не скажется на его работе. Он взял газеты; зародыш отдела по связи между публикой и «Леонардо» (то есть Клиффорд в течение нескольких с трудом урванных в неделю часов) бесспорно показал себя великолепно. Прием и выставка занимали не один дюйм столбцов на внутренних страницах.
   В любую минуту могло возникнуть беспрецедентное зрелище (беспрецедентное, так как речь идет о шестидесятых, не забывайте) – длинные очереди, выстраивающиеся на Пикадилли перед «Леонардо». Профаны (прошу прощения, широкая публика) будут дожидаться доступа к Хиеронимусу Босху, дабы увидеть то, что Клиффорд обозначил, как видение будущего, каким оно представало перед великим человеком. Тот факт, что фантасмагорические видения Босха отражали его собственное настоящее, а вовсе не будущее мира, и Клиффорд это знал, вызвал у него некоторые угрызения совести, но легкие. Лучше пусть публика найдет картины интересными, лучше широкие яркие чарующие мазки полуфантазии, чем скучный, педантичный пуантилизм реальности. Чуть-чуть передернуть истину ради Искусства – такой ли уж это большой грех?
   В эту первую ночь, читатель, была зачата Нелл. Так, во всяком случае, клянется Хелен. Она говорит, что почувствовала, как это произошло. Ощущение было такое, говорит она, словно солнце и луна слились воедино внутри нее.
   Во вторую ночь Клиффорд и Хелен умудрились прервать объятия на время, достаточное, чтобы обменяться друг с другом историей своей жизни. Клиффорд рассказывал, как не рассказывал еще никому, о своем травмированном детстве, когда его отправили в деревенскую глушь подальше от гитлеровских бомб, и он был совсем один, полный страха, потерявшийся, а его родители продолжали заниматься не им, а делами наций. Хелен устроила Клиффорду быстрый и не совсем точный (заметно сокращенный) смотр своих былых любовей. Он довольно скоро прервал ее признания поцелуями.
   – Твоя жизнь начинается сейчас, – сказал он. – Все, что было прежде, не в счет. Все, кроме этого.
   Вот так, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и так была зачата Нелл – в буре раскаленной добела и прочной страсти. Я воздерживаюсь от слова «любовь» – слишком уж это была бурная эмоция, чересчур чувствительный барометр, чья стрелка металась от «сильного дождя» к «ясно» и крайне редко сохраняла приятное вертикальное положение на «переменно» точно на середине, как время от времени положено барометрам, берегущим свои возможности. Но опять-таки «любовь» – единственное слово, которым мы располагаем, так что придется обойтись им.
   На третью ночь по двери квартиры забарабанили кулаки, пинок разнес филенку в щепки, замок расскочился, и внутрь ворвался Джон Лалли, надеясь застать свою дочь Хелен и своего мецената-врага Клиффорда Вексфорда, как говорится, flagrante delicto. [3]

СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ

   К счастью, Клиффорд и Хелен спали невинным сном, когда на них накинулся Джон Лалли. Они лежали в изнеможении на смятых простынях, волосатая нога там, нежная рука здесь, ее голова у него на груди. На посторонний взгляд малоудобная поза, для любовников же, то есть истинных любовников, наиудобнейшая, но не для тех, кто знает, что очень скоро они встанут и украдкой уйдут прежде, чем подойдет неловкий час завтрака. Истинные любовники спят крепко, зная, что ничто не кончится, когда они проснутся, а будет продолжаться. Это убеждение пронизывает их сон, они улыбаются. Треск ломающегося дерева вплелся в их сонные грезы и преобразился у Хелен в звук разбившейся скорлупы – из лежащего на ее ладони яйца вылупился пушистый цыпленок, а у Клиффорда – в поскрипывание снега под лыжами, на которых он умело и ловко несся вниз по горному склону. Зрелище его спящей улыбающейся дочери, его спящего улыбающегося врага, который похитил у него последнее сокровище, разъярило Джона Лалли еще больше. Он взревел. Клиффорд во сне нахмурился: под его лыжами разверзлась пропасть. Хелен зашевелилась и проснулась. Уютный писк новорожденного цыпленка перешел в хриплый вопль. Она села на постели. Она увидела отца и натянула простыню на грудь. Синяки еще толком не проступили.
   – Откуда ты узнал, что я тут? – спросила она. Вопрос прирожденного заговорщика, который не чувствует себя виноватым, но чьи планы сорвались. Он до ответа не снизошел, но я вам расскажу.
   По несчастной случайности – одной из тех, что преследуют влюбленных, – исчезновение Клиффорда с Хелен из-под сени Босха, стало темой крохотной заметки в светской хронике, и ее прочел некто Гарри Стивенс, habitue [4]трактира «Яблонька» в Нижнем Яблокове. Ну а у Гарри имелся родственник в «Сотби», где Хелен, работая сдельно, реставрировала глиняные сосуды, и он навел дальнейшие справки – вот так в глубины Глостершира проникла весть, что Хелен Лалли скрылась в доме Клиффорда Вексфорда и больше оттуда не выходила.
   «Ну и дочечка у вас!» – сказал Гарри Стивенс. Джон Лалли не пользовался популярностью в округе. Нижнее Яблоково прощало ему чудачества, долги, запущенный яблоневый сад, но не прощало ему, чужаку, что он пил сидр, а не более крепкие напитки, и еще его обращения с женой. Иначе тема его дочери не была бы затронута, ее тактично проигнорировали бы. Ну а поскольку затронута она была, Джон Лалли допил свой сидр, сел в свой дряхлый «фольксваген», развивавший скорость до 25 миль в час, и, проехав всю ночь, на заре добрался до Лондона в жажде не столько спасти дочь, сколько раз и навсегда покончить с Клиффордом Вексфордом, этим отпетым негодяем.
   – Шлюха! – вскричал теперь Джон Лалли, стаскивая с постели Хелен, потому что она лежала ближе к краю.
   – Право же, папа! – сказала она, вывертываясь из-под его руки, вставая и надевая комбинацию. А потом добавила в сторону просыпающегося ошеломленного Клиффорда: – Я так сожалею! Но это мой отец.
   Она заразилась у матери привычкой извиняться, и так никогда от нее и не избавилась. Однако ее мать произносила эту фразу трогательно, в надежде отвратить от себя потоки брани, Хелен же произносила ее как усталый упрек судьбам, иронически приподнимая изящную бровь. Клиффорд ошеломленно сел на постели.
   Джон Лалли обвел взглядом стены спальни и картины на них, подводившие итог пяти годам его жизни: сгнившая винная ягода на ветке, радуга, разбитая жабой, веревка с сушащимся бельем в пасти пещеры… (Я знаю, в словесном описании они ужасны, но, читатель, это вовсе не так: сейчас они висят в самых престижных галереях мира и, проходя мимо, никто не содрогается – краски настолько сильны, резки и многослойны, что кажется, будто одна реальность наложена на целую серию других), потом перевел его на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущаясь, волнуясь и злясь одновременно, а потом на сильное нагое тело Клиффорда с пушком светлых, почти белых волос на бронзовых руках и ногах (Клиффорд и Анджи недавно вернулись из Бразилии, где отдыхали, гостя во дворце коллекционера картин: мраморные полы, вызолоченные краны и так далее, и полотна Тинторетто по стенам, и палящее, выбеливающее солнце), и опять на смятую жаркую постель.
   Без сомнения, чистота сердца и самоупоенная праведность удесятерили силы Джона Лалли. Он поднял Клиффорда Вексфорда, нахального щенка или надежду Мира Искусства – это уж зависит от вашей точки зрения – за голую руку и голую ногу, причем без малейших усилий, точно это был не молодой мужчина, а тряпичная кукла, и поднял высоко. Хелен взвизгнула. Кукла ожила как раз вовремя и свободной ногой заехала Джону Лалли в пах, в самое чувствительное место. Джон Лалли взвизгнул в свою очередь, кошка, которая провела теплую, но беспокойную ночь в уголке пенопластового ложа, наконец сдалась и ускользнула тоже как раз вовремя, ибо Клиффорд Вексфорд рухнул на то место, где она была секунду назад, поскольку Джон Лалли просто разжал руки. Клиффорд, не успев упасть, сразу вскочил, зацепил молодой гибкой ногой плохо гнущуюся лодыжку Джона Лалли и дернул так, что отец его любимой упал ничком и разбил нос об пол. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, гордо и голо выпрямился над своим поверженным врагом. (Он стыдился своего тела не больше чем Хелен. Впрочем, подобно тому как Хелен предпочла бы быть одетой в присутствии отца, так и Клиффорд, находись здесь ее мать, без сомнения, поспешил бы натянуть на себя хотя бы подштанники.)
   – Твой отец скучная личность, – сообщил Клиффорд Хелен. Джон Лалли лежал ничком на полу, глаза его были открыты и прожигали келимский ковер, на котором сплетались тускло-оранжевые и матово-красные полосы. Эти цвета и узор позднее проявились в одной из самых знаменитых его картин – в «Бичевании святой Иды». (Художники, как и писатели, обладают даром использовать самые прискорбные и экстремальные события для достижения прекрасных художественных целей.) В наши дни ковры, вроде того, который был так небрежно расстелен на натертом полу клиффордовского чердака, большая редкость и стоят тысячи фунтов в универмаге «Либерти». А тогда их можно было купить фунтов за пять у любого старьевщика. Клиффорд, естественно, уже успел купить десяток прекрасных ковров – ведь его натренированный взгляд был обращен в будущее.
   Джон Лалли не взялся бы решить, что было хуже – боль или унижение. По мере того как первая притуплялась, второе становилось все острее. Из глаз у него сочились слезы, нос кровоточил, пах мучительно ныл. Пальцы чесались. Двадцать пять лет он маниакально писал картины, но до сих пор, насколько он мог судить, без какой-либо коммерческой или практической пользы. Полотна затопляли его мастерскую, его гараж. Единственным человеком, который, казалось, отдавал им должное, был Клиффорд Вексфорд. Хуже того, как вынужден был признать художник, этот белобрысый щенок с его блудливым восприятием мира, его победительностью, касалось ли дело женщин, денег или общества, совершенно точно знал, как поощрить его талант то ободряющим словом, то аллегорическим шлепком, то движением бровей, когда во время своих периодических визитов он проглядывал полотна, сложенные на чердаке Лалли, в гараже и садовом сарае. «Да, вот это интересно. Нет, нет, недурная попытка, но все-таки не получилось, не так ли… А, да…» И молокосос Вексфорд отбирал именно те картины, которые были лучшими, как знал сам художник, ожидая поэтому, что именно ими мир и пренебрежет, и уповая, что пренебрежет, ибо тогда он получал возможность в свою очередь с большим вкусом презирать мир и пренебрегать им, – отбирал и забирал. Из рук в руки переходили пять фунтов или около того – достаточно, чтобы пополнить запас кистей и красок, но далеко не достаточно, чтобы заполнить кухонные полки, но, впрочем, об этом пусть Эвелин думает – и картины утаскивали, а в ящике для писем время от времени обнаруживался чек от «Леонардо», нежданный и непрошеный. Джона Лалли раздирал на части душевный разлад, он пылал бешенством, изнемогал от гнева, истекал кровью – такие страсти, думал Джон Лалли, уткнувшись лицом в келимский ковер, плача и кровоточа в него, могут причинить мне физический вред, то есть парализовать руку, которой я пишу. Он заставил себя успокоиться. Он перестал извиваться и стонать. Он замер.
   – Ну, если вы кончили валять дурака, – сказал Клиффорд, – то лучше встаньте и уберитесь вон, не то я потеряю терпение и запинаю вас до смерти.
   Джон Лалли продолжал лежать неподвижно, и Клиффорд небрежно пошевелил носком ноги его распростертое тело.
   – Не надо, – сказала Хелен.
   – Что захочу, то и сделаю, – ответил Клиффорд. – Посмотри, что он сделал с моей дверью! – И он отвел ногу, словно бы для могучего пинка. Он был очень зол, и не только из-за проломленной филенки, или из-за вторжения в его дом, или из-за оскорбления, нанесенного Хелен, но потому что в эту минуту он осознал, что ревниво завидует Джону Лалли, который пишет картины как ангел. А он, Клиффорд Вексфорд, по-настоящему хочет только одного: писать картины как ангел. А раз Клиффорд на это не способен, то все остальное теряет значение: деньги, честолюбие, статус – всего лишь жалкие заменители, эрзацы. Он хотел запинать Джона Лалли до смерти, вот в чем была суть.
   – Ну пожалуйста, – сказала Хелен. – Он же чуть свихнутый и ничего с собой поделать не может.
   Джон Лалли посмотрел на дочь и решил, что она ему нисколько не нравится. Самодовольная сучка, испорченная баловством (все Эвелин!), погубленная миром – дешевка, бездарная, испорченная. Он поднялся с пола.
   – Сучка, – сказал он. – Как будто мне не все равно, в чьей постели ты валяешься.
   Встал он как раз вовремя. Клиффорд разразился пинком, но промахнулся.
   – Делай что хочешь, – сказал Джон Лалли, глядя на Хелен, – только чтобы ни я, ни твоя мать больше тебя не видели.
   Вот как, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и вот как Хелен ради Клиффорда оставила своих родителей.
   Хелен не сомневалась, что они с Клиффордом поженятся в ближайшем будущем. Они созданы друг для друга. Они – две половины единого целого. Это же ясно хотя бы из того, как сливаются воедино их тела, словно обретая наконец родной дом. Вот так действует на людей любовь с первого взгляда. Худо ли, хорошо ли, но вот так.

ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД

   Клиффорд был горд и доволен тем, что открыл Хелен, а она была рада и благодарна, что нашла его. Он с изумленным недоумением оглядывался на свою дохеленовую жизнь, на случайные сексуальные эпизоды, на свою позицию «не звони мне, я сам позвоню» в любовных делах (а звонил он, разумеется, редко, едва обнаружив, что не испытывает особого интереса), на более пристойную, но столь же поверхностную брачную разведку по длинному списку более или менее подходящих невест, на частые и в конечном счете утомительные посещения с неверно выбранной спутницей верно выбранных ресторанов и ночных клубов. Как только он терпел все это? Ради чего? С прискорбием должна констатировать, что, оглядываясь назад, Клиффорд даже не подумал, скольким женщинам он причинил душевные муки или нанес социальный вред, или и то и другое вместе – он вспоминал только собственное уныние, собственную скуку.
   Ну а Хелен казалось, что до этих пор она жила в серой тени. Зато теперь! Немыслимое солнце озаряло ее дни и теплыми отблесками подсвечивало ее ночи. Глаза ее сияли; она легко розовела; она встряхивала головой, и ее каштановые кудри взметывались, точно их переполняла жизненная энергия. Она иногда отправлялась в свою крохотную мастерскую в «Сотби» и всегда возвращалась не к себе в крохотную квартирку, но в дом и постель Клиффорда. Она получала почасовую плату – маленькую, но ее устраивала свобода, которую давала эта работа. Работая, она пела. Специальностью ее была склейка старинных глиняных изделий (большинство реставраторов предпочитали твердые острые края и краски керамики, но Хелен нравилась коварная, рассыпающаяся, слоистая мягкость старинных деревенских кувшинов и кружек, ставившая перед ней трудные задачи). Она забыла друзей и знакомых, предоставив подруге, с которой делила квартиру, платить за нее и отвечать на вопросы. Она больше не верила, что деньги, или репутация, или дружба хоть что-нибудь значат. Она была влюблена. Они были влюблены. Клиффорд богат. Клиффорд оградит ее от всех забот. А подробности не важны. Не важны бешенство отца, горе матери, поднятые брови ее нанимателей, подсчитывающих часы, которые она проработала за неделю. Клиффорд навсегда заменил ей родителей и друзей, ей никто больше не нужен: он крыша над ее головой, он одежда на ней, он солнце в ее небе.