Страница:
красивый и безупречный во всех отношениях возлюбленный, которого она, увы,
держит на почтительном расстоянии, потому что легкомысленно обещала это
своей незамужней тетке, а теперь не может нарушить слова. Большая часть
книги будет посвящена их сдерживаемой и достойной всяческого поощрения
страсти, - молодой человек уйдет на войну, получит ранение при
обстоятельствах, отвечающих требованиям хорошего тона, а в заключительных
главах будет описана свадьба, ибо незамужняя тетя не только освободит
девушку от клятвы, но даже выделит ей приданое. Возможно, рассказ еще
будет продолжен - ведь в современных, даже самых приемлемых романах
встречается иногда этакая вольность - и санитар расскажет, что только
вчера ему посчастливилось увидеть с почтительного расстояния дитятко его
дорогой молодой леди, - и что за прелестное дитятко!
Такая книга рассчитана на укрепление верноподданничества и взаимного
понимания между классами.
Как не похож на этого героя и как мешает этой задаче Мийк! Он не только
отказывается быть эхом своих клиентов, но и почти до жестокосердия
безучастен к их важным заботам. Он предпочитает говорить о своих
собственных. Вместо почтительного излияния чувств, приличествующего
человеку в его положении, он осмеливается рассказывать грязные эротические
истории - как сказал бы мистер Сент Лоу Стрэчи - о самом себе. Он
решительно не желает читать достойные всяческой похвалы "Письма к
рабочему", такие благородные и убедительные, грамматически безупречные и
интересные по содержанию, которыми издатель "Спектейтора" чуть не совершил
революции в пролетарском мышлении. Про мистера Мийка нельзя сказать, что
он посвятил себя критике литературных произведений и социальных трактатов,
но все же, по его мнению, без таких перлов современного интеллекта можно
было бы вполне прожить. Его попытка организации союза санитаров была
прямо-таки преступлением против освященных веками законов политической
экономии и выявила его, мягко выражаясь, в высшей степени непочтительное
отношение ко всему, чем дорожит преуспевающий англичанин.
Я не могу писать всерьез о том, что такие вот мертвецы хотели бы
создать заговор молчания вокруг мистера Мийка. Он написал жизнеспособную
книгу, бросающую вызов запретам мистера Мьюди и всех библиотек. До чего же
она живая! Есть ли что на свете трогательнее, чем жажда жизни и интерес к
ней, заключенные в этом неказистом, тщедушном теле? Его голос, может быть,
немузыкален, приглушен, ему приходится пробиваться к нам сквозь грязь и
хаос, но голос этот говорит о неистощимом интересе к жизни. Когда читаешь
книгу, не остается места сомнениям - мистер Мийк уверен, что жить на свете
стоит. Эта привязанность к жизни и вытекающая отсюда простота выражения
дают ему право на место в литературе. Он возвышается над толпой в силу
своей откровенности. Человек толпы не видит жизнь такой, какая она есть,
ему обязательно надо ее приукрасить, спрятаться от нее, увильнуть, он
затыкает уши, вопит и стонет. Человек толпы обманывает себя, обманывает
других и проходит по жизни трусом и лицемером, бессознательно исполняя
что-то, к чему его предназначило провидение. А мистер Мийк способен без
всякой аффектации, искренне и талантливо, рассказывать такие истории, как
его любовь к Руфи и горькая минута появления перед американским кузеном.
Эти два эпизода потрясли меня до глубины души. Зачем мне выдумки
беллетристов, когда есть такие книги? У него нет пошлого стремления забыть
об этом. Он не скрывает своих горьких унижений - он возвышается над ними.
Его язык, по-моему, чрезвычайно ясен и прост; он обладает удивительным
даром при помощи той или иной подробности оживлять создаваемые им картины.
Если у него проскальзывают порой такие пошлости, как "улыбка номер
девять", то это лишь минутный срыв под влиянием книг, составляющих круг
его чтения. Но как все живые существа, он лучше, чем пища, которую он
потребляет.
Друг мистера Мийка получил рукопись этой книги в то время, когда он
складывал вещи, чтобы ехать на уик-энд в загородное поместье весьма
высокопоставленных людей, и она среди прочего стала предметом разговора
присутствовавших там вице-королей, министров и великосветских дам. Занятно
было, переодеваясь к обеду, завязать галстук, засунуть в петличку красивую
гвоздику, что в этом доме вменяется в приятную обязанность, и усесться,
чувствуя себя очень чистым и элегантным, в обитое ситцем кресло у камина,
чтобы посвятить оставшиеся десять минут чтению Мийка. И сразу все начинало
выглядеть как-то иначе. Ты говоришь о том, о сем, тебя обслуживают
проворные дворецкие и лакеи, ты восхищаешься сервировкой и цветами на
великолепном столе, а тут же, где-то в тени, прячется Мийк - человек, с
таким же аппетитом, как и у каждого из нас, способный, несмотря на
недостаток образования, на такие же тонкие суждения, но заключенный в
какой-то мусорный ящик. Весь следующий день он маячил повсюду, как темное
пятно на солнце, как черная тень под деревом. От сравнений было не уйти.
Из Мийка вышел бы сносный, может быть, слишком эмоциональный пэр, только
по благородству он многих пэров за пояс заткнет, - впрочем, я пишу во
время предвыборной горячки. Друг мистера Мийка стал плохо спать по ночам,
пытаясь разгадать загадку: "Что нам делать с нашими Мийками?" Он задавал
этот вопрос герцогине, вице-королю, руководителю партии. Проблему
обсуждали за воскресным обедом, но ни на йоту не приблизились к решению.
"Что делать с нашими Мийками?" Я просматриваю правленые гранки этой
книги и обнаруживаю на каждом шагу трогательную веру автора в то, что "эти
превосходные и энергичные люди, которые взялись за пересмотр закона о
бедных", непостижимым образом создадут лучшие условия жизни для Мийка и
ему подобных и что какая-то замечательная новая организация "займется всем
этим" при поддержке Сиднея и Беатрисы Уэбб. А потом еще появится "Колония
исправительного типа для преступников". Но сейчас, когда я вчитываюсь в
"Проект меньшинства при комиссии по урегулированию закона о бедных" и
одновременно с этим читаю исповедь мистера Мийка, у меня возникает
неприятное подозрение, что именно мистер Мийк и подпадет под действие
закона об этих колониях. В некий период своей пестрой жизни мистер Мийк
перестал называться своим именем и превратился в "номер Д-12". Из
тогдашних разговоров с тюремным начальником и с несколькими тюремщиками он
вынес неблагоприятное впечатление об этих людях. Но именно из таких-то
личностей и наберут служителей для "Колонии исправительного типа". А в
придачу назначат туда интеллигентных людей из активных членов того самого
политического клуба, отношения с которым у Мийка, надо сказать, сложились
натянутые. И мистер Мийк не только станет счастливее, но и пользы для
общества от него станет больше, ибо в периоды такого рода "временной
безработицы" он сможет фиксировать на бумаге свои впечатления о нашем
загадочном и до сих пор не устроенном мире. Словом, боюсь, что вопреки его
упованиям билль меньшинства не поможет кардинально решить вопрос о Мийке и
подобных ему.
Тем временем Мийк сам решил, как ему быть, и описал свою жизнь для
вдумчивого читателя, причем сделал это так умело, как не удалось еще
никому из тех, кто брался писать о подобных людях. И что за ужасную
картину он нарисовал: мрак, грязь, нужда, от которых нет избавления, и
полная во всем неуверенность... Когда я думаю о том, в каких условиях он
живет, сохраняя притом благородство, думаю о его страхах, надеждах,
радостях, наблюдаю за тем, как он питает свой мозг случайной книгой,
усваивает обширную теорию социализма, обсуждает человеческие судьбы и
политику с другими санитарами, сидит в своей неуютной комнате за своим
трактатом по этике и выводит буквы в линованной ученической тетради
чернильным карандашом, я поражаюсь непобедимому мужеству этого писателя.
Мистер Мийк убедил меня, что, когда человек желает запечатлеть свой
жизненный опыт, он способен преодолеть любые препятствия. Ведь наше
писательское дело - отражать жизнь, и откуда, из каких бы слоев общества
каждый из нас ни пришел, если он сумел это сделать, значит, он, для
писателя, сделал главное.
1910
Пер. - Н.Снесарева
Одни писатели интересны в основном сами по себе; другие по воле случая
становятся для всех выразителями и олицетворением того или иного типа
сознания и мироощущения. Именно к последним относится сэр Томас Мор. В нем
и в его "Утопии" воплотились целый тип сознания и целый век, и как бы
приятна и почтенна ни была его личность со своими пенатами, вряд ли он так
выделился бы в глазах современных читателей из среды своих многочисленных
современников, чьи имена теперь лишь изредка попадаются нам в письмах и
других документах, если бы не был первым политическим деятелем в Англии,
воспринявшим идеи "Государства" Платона. Благодаря этому на его долю
выпало преподнести миру два неверно всеми понятых слова: существительное
"утопист" и прилагательное "утопический"; освободительные идеи Платона
помогли ему выразить в той форме, в какой они явились английскому уму его
времени, ведущие проблемы современного нам мира. Ибо большинство вопросов
и проблем, которые волновали его, волнуют и нас; некоторые из них, надо
думать, выросли, стали взрослыми и переженились; в свой круг они приняли
новеньких, но вряд ли хоть одна ушла из жизни; и для нас одинаково большой
интерес представляет как то, в чем они совпадают, так и то, в чем они
отличаются от теперешних наших философских идей.
Судя по отзывам современников и по его собственным вольным и невольным
признаниям, Томас Мор был человек живого ума и приятных манер,
замечательный труженик, большой любитель острот, эксцентричных выражений и
игры слов, равно прославленный как ученый и как шутник. Последнему своему
качеству он обязан быстрым продвижением при дворе, и, может быть, его
слишком явно выраженное нежелание играть роль неофициального застольного
королевского шута положило начало той все возрастающей монаршей неприязни,
которая в конце концов привела к казни Мора. Однако король ценил его и за
другие, более серьезные заслуги: он был нужен королю. Скорее общее
отчуждение и отказ от присяги, чем застольные насмешки и оспаривание
законности развода, были причиной взрыва королевского гнева, от которого
погиб Томас Мор.
На первый взгляд, он, всю жизнь не отступал ни от ортодоксальной веры,
ни, в общем, от идей и обычаев века, был вполне приемлем для людей своего
времени и прославлен среди них, но не его конформизм, а его скептицизм
делает его для нас интересным, и под покровом приверженности к
общепринятым правилам и ограничениям, определившим всю его деятельность,
мы обнаруживаем глубочайшие сомнения, - воодушевленный и взволнованный
Платоном, он счел нужным о них написать. Могут спросить, так ли уж
необычен сам по себе его скептицизм и разве у большинства великих
государственных деятелей, знаменитых проповедников и правителей не было
своих периодов сомнения, когда они подвергали уничтожающей критике и самих
себя и те самые принципы, на которых был основан их успех? Да, это так, но
весьма немногие признались в своем скептицизме столь открыто, как сэр
Томас Мор. Он, без сомнения, был добрым католиком и все же, как мы видим,
оказался способным создать нехристианскую общину, по мудрости и
добродетели превосходящую весь христианский мир. В жизни его религиозное
чувство и ортодоксальность были в достаточной степени очевидными, но в
своей "Утопии" он отваживается признать, и не только предположительно, но
с полной уверенностью, возможность абсолютной религиозной терпимости.
"Утопия" не становится менее интересной из-за того, что она на редкость
противоречива. Никогда еще в теле социалиста и коммуниста не поселялась
душа такого законченного индивидуалиста. У него руки Платона, свободного
от предрассудков грека, а голос гуманного, думающего об общем благе, но
ограниченного и весьма практичного английского джентльмена, который
считает совершенно непреложным низкое положение низших классов, терпеть не
может монахов, бродяг и тунеядцев, всех недисциплинированных и нетрудовых
людей и желает быть хозяином в собственном доме. Он преисполнен здравых
практических идей - о миграции земледельцев, о повсеместном насаждении
садов, об искусственном высиживании цыплят и так решительно отбрасывает
все платоновские идеи о гражданских правах женщины, словно такое и в
голову не может прийти. Он виг с головы до ног, вплоть до привычки читать
вслух в обществе, еще не забытой самыми типичными из уцелевших
представителей этого племени. Он убедительно выступает против частной
собственности, но о том, чтобы дать право пользоваться общественными
благами еще и рабам - наполовину обритым, в ярких форменных одеждах, чтобы
не сбежали, - это для него уже слишком, у него об этом и речи нет. Его
коммунистическое общество создано всецело в интересах сифогрантов и
траниборов [должностные лица в "Утопии" Томаса Мора], этих
глубокомысленных и умудренных опытом джентльменов, назначенных следить за
тем, чтобы князь не подмял под себя других. Вот вам еще один пример
вигизма, видящего цель свою в том, чтобы сократить цивильный лист короля.
В этом истинная сущность конституционализма восемнадцатого века. Вигизм
Мора полон утилитаризма, а не очарования цветка. В его городах - всех на
один лад, так что "кто узнает один город, тот узнает все", - бентамист
пересмотрел бы свою полную скептицизма теологию и признал бы существование
рая.
Как и всякий виг. Мор ставит разум выше воображения и не в состоянии
постичь магические чары золота, используя для пущей убедительности этот
благородный металл на сосуды самого грязного назначения; он не имеет ни
малейшего понятия о том, например, как приятно посумасбродствовать, или о
том, что одеваться все-таки лучше по-разному. Все утописты ходят в толстом
белье и некрашеном грубошерстном платье - зачем миру краски? - а новая
организация труда и сокращение рабочего дня ему нужны лишь для того, чтобы
до конца жизни продлить годы учения и побольше иметь времени для чтения
вслух, - бесхитростные радости примерного школьника! "Учреждение этой
повинности имеет прежде всего только ту цель, чтобы обеспечить, насколько
это возможно с точки зрения общественных нужд, всем гражданам наибольшее
количество времени после телесного рабства для духовной свободы и
образования. В этом, по их мнению, заключается счастье жизни".
Мы ничуть не будем парадоксальны, если скажем, что "Утопия", ставшая по
прихоти случая синонимом безудержного фантазерства в общественной и
политической жизни, в действительности совсем не фантастическая книга. В
этом-то, помимо приоритета, секрет ее неослабевающего интереса. В
некотором роде она похожа на весьма полезный и превосходный альбом
газетных вырезок, который обычно раскапывают где-нибудь в старых
деревенских домах; сама убогость синтеза делает тем резче и ярче ее
составные части - все эти заимствования из Платона и подражания ему, все
эти рецепты высиживания цыплят и суровые законы о мошенниках и обидчиках.
Всегда найдутся люди, которые сумеют правильно ее прочесть, хотя огромное
большинство по невежеству еще долго будет обозначать словом "утопия" все
наиболее чуждое сущности Мора.
Из книги "Англичанин смотрит на мир", 1914.
Пер. - Н.Явно
Обстоятельства часто заставляют меня обращаться мыслями к роману, к
тому, как создается роман, в чем его значение, что он собой представляет,
и каким может быть, и еще задолго до того, как написать свой первый роман,
я стал профессиональным критиком. Теперь вот уже двадцать лет я пишу
романы и пишу о романах, но мне кажется, будто только вчера вышла моя
рецензия в "Сэтердей ревью" на книгу мистера Джозефа Конрада "Каприз
Олмейера" - кстати, первая большая и положительная статья о его
творчестве. Я посвятил роману столько лет своей жизни - можно ли
рассчитывать, что я буду говорить о нем в примирительных и осторожных
тонах? Я считаю роман поистине значительным и необходимым явлением в
сложной системе беспокойных исканий, что зовется современной цивилизацией.
Во многих отношениях, мне думается, без него просто не обойтись.
Все сказанное, я знаю, расходится с установившимися взглядами. Мне
известно, что существует теория, признающая за романом единственное
назначение - развлекать читателя. Вопреки очевидным фактам этот взгляд
господствовал в период деятельности великих писателей, который мы теперь
называем викторианской эпохой, он живет и поныне. Пожалуй, возникновением
своим эта теория обязана скорее читателям, нежели читательницам. Ее можно
назвать теорией Усталого Гиганта. Читателя представляют как человека,
обремененного заботами, изнемогающего от тяжких трудов. С десяти до
четырех он не выходил из своей конторы, разве что часа на два в клуб,
перекусить, или же играл в гольф, а может быть, он провел весь день в
парламенте - заседал и голосовал в палате общин; удил рыбу, участвовал в
жарких спорах по поводу какой-то статьи закона, писал проповедь, или
занимался еще чем-то столь же серьезным и важным - ведь вся жизнь человека
обеспеченного состоит из тысячи подобных дел. Но вот наконец пришли
желанные минуты отдыха, и Усталый Гигант берется за книгу. Не исключено,
что он в дурном настроении - быть может, его обыграли в гольф, или леска
запуталась в ветвях дерева, или падают самые надежные акции, или днем,
когда он выступал в суде, судья, страдающий болезнью желудка, был с ним
крайне резок. Ему хочется забыть о жизненных невзгодах. Он хочет
рассеяться. Он ждет, чтобы его подбодрили и утешили, он ищет в книге
развлечения - в первую очередь развлечения. Ему не нужны ни мысли, ни
факты, ни тем более проблемы. Он жаждет унестись мечтой в призрачный мир,
где героем будет он сам и где перед ним предстанут красочные, светлые и
радостные видения: всадники и скакуны, наряды из кружев, принцессы,
которых спасают, получая в награду любовь. Он хочет, чтобы ему нарисовали
забавные трущобы и веселых нищих, чудаков-рыболовов и скрашивающие нашу
жизнь благие порывы. Ему нужна романтика, но без присущих ей опасностей, и
юмор, но без тени иронии, и он считает, что долг писателя - поставлять ему
подобное чтиво, этакую сладкую водицу. Вот в чем заключается теория
Усталого Гиганта по отношению к роману.
Наша критика руководствовалась этой теорией вплоть до англо-бурской
войны, а потом с нами, вернее, со многими из нас, что-то произошло, и эти
взгляды утратили былую силу. Быть может, они обретут ее вновь, а может
случиться, что этого уже не произойдет никогда.
В наши дни и художественная литература и критика взбунтовались против
Усталого Гиганта - преуспевающего англичанина. Я не могу назвать ни одного
мало-мальски известного писателя, разве что У.У.Джейкобса, который
согласен потакать облаченным в туфли и халат любителям легкого чтения.
Пока что мы выяснили, что наш Усталый Гигант, скучающий читатель - это
всего-навсего поразительно ленивое, несобранное и вялое существо, и все мы
пришли к единодушному выводу, что любыми путями нужно заставить его
упражнять свои мыслительные органы. Итак, я уже достаточно сказал о
существующем мнении, будто роман - это нечто вроде безобидного дурмана,
который скрашивает досуг человеку со средствами. На самом деле роман
никогда не ограничивался подобной ролью, и я сомневаюсь, чтобы он мог ею
ограничиться, - свидетельством тому сама природа этого жанра.
Мне думается, женщины никогда не разделяли до конца теорию Усталого
Гиганта. Женщины ведь гораздо серьезнее относятся не только к жизни, но и
к литературе. Женщинам независимо от характера и взглядов не свойственно
праздное и трусливое скудоумие, на котором зиждется теория Усталого
Гиганта; и когда в начале девяностых годов - а респектабельное английское
легкомыслие оставило особенно глубокий след в нашей литературе этого
периода - участились бунтарские всплески, все искреннее и непримиримое,
что выявилось в среде читающих и пишущих, шло в основном от женщин и
обличало вред распространенного тогда поверхностного отношения к
художественной литературе. Читательницы всех возрастов и читатели, главным
образом молодые, упорно требуют романов содержательных и реалистических, и
вот к этим-то непрерывно растущим требованиям должен прислушиваться
романист - так он сможет постепенно выйти из-под влияния порядком всем
надоевших, но тем не менее весьма распространенных в современной Англии
идей.
И, чтобы утвердить роман как серьезный литературный жанр, а не простое
развлечение, нужно, мне думается, высвободить его из тенет, которыми его
опутали неистовые педанты, стремящиеся навязать роману какую-то
обязательную форму. В наши дни любой вид искусства должен прокладывать
себе путь между скалами пошлых и низкопробных запросов, с одной стороны, и
водоворотом произвольной и неразумной критики - с другой. Когда создается
новая область художественной критики, или, попросту говоря, объединяется
группа знатоков, взявших на себя право поучать всех остальных, эти знатоки
выступают единым строем, и они не судят о книге по непосредственным
впечатлениям, а создают наукообразные теории и, дабы ни в чем не уступить
науке, а то и превзойти ее создают классификацию, эталоны, сравнительные
методы, обязательные правила.
У них вырабатывается свое чувство стиля - чаще всего это не более как
стремление навязать писателю замысловатые приемы или приемы, претендующие
на своеобразие, причем профессиональный критик даже не ищет в них
достоинств, он просто считает их достойными похвалы. Этот взгляд очень
глубоко проник в критические суждения о романе и драме. Все мы не раз
слышали поучительное высказывание, что такой-то спектакль очень интересен,
занимателен от начала до конца и глубоко волнует зрителя, но по
таинственным техническим причинам в основе его лежит "не пьеса"; точно так
же, по столь же непостижимым причинам оказывается, что такая-то книга,
хоть вы и прочли ее с истинным удовольствием, "не роман". От романа
требуют, чтобы по форме он был очерчен так же строго, как сонет. Около
года назад, к примеру, в одном еженедельнике, если не ошибаюсь, отражающем
взгляды некоторых религиозных общин, разгорелись жаркие споры о том, каким
должен быть роман по объему. Критику надлежало приступать к своей нелегкой
задаче с сантиметром в руках. Со всей ответственностью к этому вопросу
подошла "Вестминстер газетт": опросили множество литераторов обоего пола,
требуя, чтобы перед лицом "Тома Джонса", "Векфилдского священника",
"Мещанской истории" и "Холодного дома" был дан точный и определенный ответ
- каков должен быть объем романа. Мы отвечали по-разному; кто более, кто
менее вежливо, сама же попытка обсудить эту проблему свидетельствует, мне
кажется, о том, насколько широко распространилась в газетах и журналах, в
кругах, создающих мнение публики, тенденция навязать роману определенный
объем и определенную форму. В заметках и статьях, которые последовали за
этим опросом, опять промелькнула тень нашего друга. Усталого Гиганта. Нам
заявили, что ему нужен такой роман, который можно прочесть между обедом и
последней рюмкой виски в одиннадцать часов вечера.
Без сомнения, в этом слышится отголосок полузабытых рассуждений Эдгара
Аллана По о новелле. Эдгар Аллан По определенно утверждает, что рассказ
лишь тогда рассказ, когда его можно прочитать в один присест. Но роман и
новелла - вещи совершенно разные, и соображения, которые заставили
американского писателя ограничить рассказ самое большее одним часом
чтения, немыслимы, когда дело касается произведений большего объема.
Рассказ - произведение по форме простое, во всяком случае, он должен таким
быть; его цель - произвести единое и сильное впечатление, он должен
овладеть вниманием читателя уже в экспозиции и, не давая ослабнуть
интересу, нагнетая впечатления, неуклонно вести к кульминации.
Человеческому вниманию есть предел, поэтому и действие рассказа должно
укладываться в определенные рамки; оно должно разгореться и угаснуть,
прежде чем читатель отвлечется или устанет. Но роман я считаю
произведением многоплановым, в нем не одна нить повествования, а целый
узор; сначала вас увлекает, вызывает ваш интерес что-то одно, потом
другое, вы оставляете книгу и снова возвращаетесь к ней, и, мне кажется,
не следует как бы то ни было ограничивать объем романа. От других жанров
художественной литературы роман отличается одним исключительно ценным
свойством - искусством создания образов, а в искусно созданном образе нас
увлекает его развитие, мы не стремимся поскорее узнать судьбу героя, и что
до меня, то я охотно признаюсь, что все романы Диккенса, как они ни
длинны, кажутся мне слишком короткими. Обидно, что у Диккенса герои так
редко переходят из одного романа в другой. Мне хотелось бы встретить
Микобера, Дика Свивеллера и Сари Гэмп не только в тех романах, где они
описаны, но и на страницах других книг; вспомним, как Шекспир провел
держит на почтительном расстоянии, потому что легкомысленно обещала это
своей незамужней тетке, а теперь не может нарушить слова. Большая часть
книги будет посвящена их сдерживаемой и достойной всяческого поощрения
страсти, - молодой человек уйдет на войну, получит ранение при
обстоятельствах, отвечающих требованиям хорошего тона, а в заключительных
главах будет описана свадьба, ибо незамужняя тетя не только освободит
девушку от клятвы, но даже выделит ей приданое. Возможно, рассказ еще
будет продолжен - ведь в современных, даже самых приемлемых романах
встречается иногда этакая вольность - и санитар расскажет, что только
вчера ему посчастливилось увидеть с почтительного расстояния дитятко его
дорогой молодой леди, - и что за прелестное дитятко!
Такая книга рассчитана на укрепление верноподданничества и взаимного
понимания между классами.
Как не похож на этого героя и как мешает этой задаче Мийк! Он не только
отказывается быть эхом своих клиентов, но и почти до жестокосердия
безучастен к их важным заботам. Он предпочитает говорить о своих
собственных. Вместо почтительного излияния чувств, приличествующего
человеку в его положении, он осмеливается рассказывать грязные эротические
истории - как сказал бы мистер Сент Лоу Стрэчи - о самом себе. Он
решительно не желает читать достойные всяческой похвалы "Письма к
рабочему", такие благородные и убедительные, грамматически безупречные и
интересные по содержанию, которыми издатель "Спектейтора" чуть не совершил
революции в пролетарском мышлении. Про мистера Мийка нельзя сказать, что
он посвятил себя критике литературных произведений и социальных трактатов,
но все же, по его мнению, без таких перлов современного интеллекта можно
было бы вполне прожить. Его попытка организации союза санитаров была
прямо-таки преступлением против освященных веками законов политической
экономии и выявила его, мягко выражаясь, в высшей степени непочтительное
отношение ко всему, чем дорожит преуспевающий англичанин.
Я не могу писать всерьез о том, что такие вот мертвецы хотели бы
создать заговор молчания вокруг мистера Мийка. Он написал жизнеспособную
книгу, бросающую вызов запретам мистера Мьюди и всех библиотек. До чего же
она живая! Есть ли что на свете трогательнее, чем жажда жизни и интерес к
ней, заключенные в этом неказистом, тщедушном теле? Его голос, может быть,
немузыкален, приглушен, ему приходится пробиваться к нам сквозь грязь и
хаос, но голос этот говорит о неистощимом интересе к жизни. Когда читаешь
книгу, не остается места сомнениям - мистер Мийк уверен, что жить на свете
стоит. Эта привязанность к жизни и вытекающая отсюда простота выражения
дают ему право на место в литературе. Он возвышается над толпой в силу
своей откровенности. Человек толпы не видит жизнь такой, какая она есть,
ему обязательно надо ее приукрасить, спрятаться от нее, увильнуть, он
затыкает уши, вопит и стонет. Человек толпы обманывает себя, обманывает
других и проходит по жизни трусом и лицемером, бессознательно исполняя
что-то, к чему его предназначило провидение. А мистер Мийк способен без
всякой аффектации, искренне и талантливо, рассказывать такие истории, как
его любовь к Руфи и горькая минута появления перед американским кузеном.
Эти два эпизода потрясли меня до глубины души. Зачем мне выдумки
беллетристов, когда есть такие книги? У него нет пошлого стремления забыть
об этом. Он не скрывает своих горьких унижений - он возвышается над ними.
Его язык, по-моему, чрезвычайно ясен и прост; он обладает удивительным
даром при помощи той или иной подробности оживлять создаваемые им картины.
Если у него проскальзывают порой такие пошлости, как "улыбка номер
девять", то это лишь минутный срыв под влиянием книг, составляющих круг
его чтения. Но как все живые существа, он лучше, чем пища, которую он
потребляет.
Друг мистера Мийка получил рукопись этой книги в то время, когда он
складывал вещи, чтобы ехать на уик-энд в загородное поместье весьма
высокопоставленных людей, и она среди прочего стала предметом разговора
присутствовавших там вице-королей, министров и великосветских дам. Занятно
было, переодеваясь к обеду, завязать галстук, засунуть в петличку красивую
гвоздику, что в этом доме вменяется в приятную обязанность, и усесться,
чувствуя себя очень чистым и элегантным, в обитое ситцем кресло у камина,
чтобы посвятить оставшиеся десять минут чтению Мийка. И сразу все начинало
выглядеть как-то иначе. Ты говоришь о том, о сем, тебя обслуживают
проворные дворецкие и лакеи, ты восхищаешься сервировкой и цветами на
великолепном столе, а тут же, где-то в тени, прячется Мийк - человек, с
таким же аппетитом, как и у каждого из нас, способный, несмотря на
недостаток образования, на такие же тонкие суждения, но заключенный в
какой-то мусорный ящик. Весь следующий день он маячил повсюду, как темное
пятно на солнце, как черная тень под деревом. От сравнений было не уйти.
Из Мийка вышел бы сносный, может быть, слишком эмоциональный пэр, только
по благородству он многих пэров за пояс заткнет, - впрочем, я пишу во
время предвыборной горячки. Друг мистера Мийка стал плохо спать по ночам,
пытаясь разгадать загадку: "Что нам делать с нашими Мийками?" Он задавал
этот вопрос герцогине, вице-королю, руководителю партии. Проблему
обсуждали за воскресным обедом, но ни на йоту не приблизились к решению.
"Что делать с нашими Мийками?" Я просматриваю правленые гранки этой
книги и обнаруживаю на каждом шагу трогательную веру автора в то, что "эти
превосходные и энергичные люди, которые взялись за пересмотр закона о
бедных", непостижимым образом создадут лучшие условия жизни для Мийка и
ему подобных и что какая-то замечательная новая организация "займется всем
этим" при поддержке Сиднея и Беатрисы Уэбб. А потом еще появится "Колония
исправительного типа для преступников". Но сейчас, когда я вчитываюсь в
"Проект меньшинства при комиссии по урегулированию закона о бедных" и
одновременно с этим читаю исповедь мистера Мийка, у меня возникает
неприятное подозрение, что именно мистер Мийк и подпадет под действие
закона об этих колониях. В некий период своей пестрой жизни мистер Мийк
перестал называться своим именем и превратился в "номер Д-12". Из
тогдашних разговоров с тюремным начальником и с несколькими тюремщиками он
вынес неблагоприятное впечатление об этих людях. Но именно из таких-то
личностей и наберут служителей для "Колонии исправительного типа". А в
придачу назначат туда интеллигентных людей из активных членов того самого
политического клуба, отношения с которым у Мийка, надо сказать, сложились
натянутые. И мистер Мийк не только станет счастливее, но и пользы для
общества от него станет больше, ибо в периоды такого рода "временной
безработицы" он сможет фиксировать на бумаге свои впечатления о нашем
загадочном и до сих пор не устроенном мире. Словом, боюсь, что вопреки его
упованиям билль меньшинства не поможет кардинально решить вопрос о Мийке и
подобных ему.
Тем временем Мийк сам решил, как ему быть, и описал свою жизнь для
вдумчивого читателя, причем сделал это так умело, как не удалось еще
никому из тех, кто брался писать о подобных людях. И что за ужасную
картину он нарисовал: мрак, грязь, нужда, от которых нет избавления, и
полная во всем неуверенность... Когда я думаю о том, в каких условиях он
живет, сохраняя притом благородство, думаю о его страхах, надеждах,
радостях, наблюдаю за тем, как он питает свой мозг случайной книгой,
усваивает обширную теорию социализма, обсуждает человеческие судьбы и
политику с другими санитарами, сидит в своей неуютной комнате за своим
трактатом по этике и выводит буквы в линованной ученической тетради
чернильным карандашом, я поражаюсь непобедимому мужеству этого писателя.
Мистер Мийк убедил меня, что, когда человек желает запечатлеть свой
жизненный опыт, он способен преодолеть любые препятствия. Ведь наше
писательское дело - отражать жизнь, и откуда, из каких бы слоев общества
каждый из нас ни пришел, если он сумел это сделать, значит, он, для
писателя, сделал главное.
1910
Пер. - Н.Снесарева
Одни писатели интересны в основном сами по себе; другие по воле случая
становятся для всех выразителями и олицетворением того или иного типа
сознания и мироощущения. Именно к последним относится сэр Томас Мор. В нем
и в его "Утопии" воплотились целый тип сознания и целый век, и как бы
приятна и почтенна ни была его личность со своими пенатами, вряд ли он так
выделился бы в глазах современных читателей из среды своих многочисленных
современников, чьи имена теперь лишь изредка попадаются нам в письмах и
других документах, если бы не был первым политическим деятелем в Англии,
воспринявшим идеи "Государства" Платона. Благодаря этому на его долю
выпало преподнести миру два неверно всеми понятых слова: существительное
"утопист" и прилагательное "утопический"; освободительные идеи Платона
помогли ему выразить в той форме, в какой они явились английскому уму его
времени, ведущие проблемы современного нам мира. Ибо большинство вопросов
и проблем, которые волновали его, волнуют и нас; некоторые из них, надо
думать, выросли, стали взрослыми и переженились; в свой круг они приняли
новеньких, но вряд ли хоть одна ушла из жизни; и для нас одинаково большой
интерес представляет как то, в чем они совпадают, так и то, в чем они
отличаются от теперешних наших философских идей.
Судя по отзывам современников и по его собственным вольным и невольным
признаниям, Томас Мор был человек живого ума и приятных манер,
замечательный труженик, большой любитель острот, эксцентричных выражений и
игры слов, равно прославленный как ученый и как шутник. Последнему своему
качеству он обязан быстрым продвижением при дворе, и, может быть, его
слишком явно выраженное нежелание играть роль неофициального застольного
королевского шута положило начало той все возрастающей монаршей неприязни,
которая в конце концов привела к казни Мора. Однако король ценил его и за
другие, более серьезные заслуги: он был нужен королю. Скорее общее
отчуждение и отказ от присяги, чем застольные насмешки и оспаривание
законности развода, были причиной взрыва королевского гнева, от которого
погиб Томас Мор.
На первый взгляд, он, всю жизнь не отступал ни от ортодоксальной веры,
ни, в общем, от идей и обычаев века, был вполне приемлем для людей своего
времени и прославлен среди них, но не его конформизм, а его скептицизм
делает его для нас интересным, и под покровом приверженности к
общепринятым правилам и ограничениям, определившим всю его деятельность,
мы обнаруживаем глубочайшие сомнения, - воодушевленный и взволнованный
Платоном, он счел нужным о них написать. Могут спросить, так ли уж
необычен сам по себе его скептицизм и разве у большинства великих
государственных деятелей, знаменитых проповедников и правителей не было
своих периодов сомнения, когда они подвергали уничтожающей критике и самих
себя и те самые принципы, на которых был основан их успех? Да, это так, но
весьма немногие признались в своем скептицизме столь открыто, как сэр
Томас Мор. Он, без сомнения, был добрым католиком и все же, как мы видим,
оказался способным создать нехристианскую общину, по мудрости и
добродетели превосходящую весь христианский мир. В жизни его религиозное
чувство и ортодоксальность были в достаточной степени очевидными, но в
своей "Утопии" он отваживается признать, и не только предположительно, но
с полной уверенностью, возможность абсолютной религиозной терпимости.
"Утопия" не становится менее интересной из-за того, что она на редкость
противоречива. Никогда еще в теле социалиста и коммуниста не поселялась
душа такого законченного индивидуалиста. У него руки Платона, свободного
от предрассудков грека, а голос гуманного, думающего об общем благе, но
ограниченного и весьма практичного английского джентльмена, который
считает совершенно непреложным низкое положение низших классов, терпеть не
может монахов, бродяг и тунеядцев, всех недисциплинированных и нетрудовых
людей и желает быть хозяином в собственном доме. Он преисполнен здравых
практических идей - о миграции земледельцев, о повсеместном насаждении
садов, об искусственном высиживании цыплят и так решительно отбрасывает
все платоновские идеи о гражданских правах женщины, словно такое и в
голову не может прийти. Он виг с головы до ног, вплоть до привычки читать
вслух в обществе, еще не забытой самыми типичными из уцелевших
представителей этого племени. Он убедительно выступает против частной
собственности, но о том, чтобы дать право пользоваться общественными
благами еще и рабам - наполовину обритым, в ярких форменных одеждах, чтобы
не сбежали, - это для него уже слишком, у него об этом и речи нет. Его
коммунистическое общество создано всецело в интересах сифогрантов и
траниборов [должностные лица в "Утопии" Томаса Мора], этих
глубокомысленных и умудренных опытом джентльменов, назначенных следить за
тем, чтобы князь не подмял под себя других. Вот вам еще один пример
вигизма, видящего цель свою в том, чтобы сократить цивильный лист короля.
В этом истинная сущность конституционализма восемнадцатого века. Вигизм
Мора полон утилитаризма, а не очарования цветка. В его городах - всех на
один лад, так что "кто узнает один город, тот узнает все", - бентамист
пересмотрел бы свою полную скептицизма теологию и признал бы существование
рая.
Как и всякий виг. Мор ставит разум выше воображения и не в состоянии
постичь магические чары золота, используя для пущей убедительности этот
благородный металл на сосуды самого грязного назначения; он не имеет ни
малейшего понятия о том, например, как приятно посумасбродствовать, или о
том, что одеваться все-таки лучше по-разному. Все утописты ходят в толстом
белье и некрашеном грубошерстном платье - зачем миру краски? - а новая
организация труда и сокращение рабочего дня ему нужны лишь для того, чтобы
до конца жизни продлить годы учения и побольше иметь времени для чтения
вслух, - бесхитростные радости примерного школьника! "Учреждение этой
повинности имеет прежде всего только ту цель, чтобы обеспечить, насколько
это возможно с точки зрения общественных нужд, всем гражданам наибольшее
количество времени после телесного рабства для духовной свободы и
образования. В этом, по их мнению, заключается счастье жизни".
Мы ничуть не будем парадоксальны, если скажем, что "Утопия", ставшая по
прихоти случая синонимом безудержного фантазерства в общественной и
политической жизни, в действительности совсем не фантастическая книга. В
этом-то, помимо приоритета, секрет ее неослабевающего интереса. В
некотором роде она похожа на весьма полезный и превосходный альбом
газетных вырезок, который обычно раскапывают где-нибудь в старых
деревенских домах; сама убогость синтеза делает тем резче и ярче ее
составные части - все эти заимствования из Платона и подражания ему, все
эти рецепты высиживания цыплят и суровые законы о мошенниках и обидчиках.
Всегда найдутся люди, которые сумеют правильно ее прочесть, хотя огромное
большинство по невежеству еще долго будет обозначать словом "утопия" все
наиболее чуждое сущности Мора.
Из книги "Англичанин смотрит на мир", 1914.
Пер. - Н.Явно
Обстоятельства часто заставляют меня обращаться мыслями к роману, к
тому, как создается роман, в чем его значение, что он собой представляет,
и каким может быть, и еще задолго до того, как написать свой первый роман,
я стал профессиональным критиком. Теперь вот уже двадцать лет я пишу
романы и пишу о романах, но мне кажется, будто только вчера вышла моя
рецензия в "Сэтердей ревью" на книгу мистера Джозефа Конрада "Каприз
Олмейера" - кстати, первая большая и положительная статья о его
творчестве. Я посвятил роману столько лет своей жизни - можно ли
рассчитывать, что я буду говорить о нем в примирительных и осторожных
тонах? Я считаю роман поистине значительным и необходимым явлением в
сложной системе беспокойных исканий, что зовется современной цивилизацией.
Во многих отношениях, мне думается, без него просто не обойтись.
Все сказанное, я знаю, расходится с установившимися взглядами. Мне
известно, что существует теория, признающая за романом единственное
назначение - развлекать читателя. Вопреки очевидным фактам этот взгляд
господствовал в период деятельности великих писателей, который мы теперь
называем викторианской эпохой, он живет и поныне. Пожалуй, возникновением
своим эта теория обязана скорее читателям, нежели читательницам. Ее можно
назвать теорией Усталого Гиганта. Читателя представляют как человека,
обремененного заботами, изнемогающего от тяжких трудов. С десяти до
четырех он не выходил из своей конторы, разве что часа на два в клуб,
перекусить, или же играл в гольф, а может быть, он провел весь день в
парламенте - заседал и голосовал в палате общин; удил рыбу, участвовал в
жарких спорах по поводу какой-то статьи закона, писал проповедь, или
занимался еще чем-то столь же серьезным и важным - ведь вся жизнь человека
обеспеченного состоит из тысячи подобных дел. Но вот наконец пришли
желанные минуты отдыха, и Усталый Гигант берется за книгу. Не исключено,
что он в дурном настроении - быть может, его обыграли в гольф, или леска
запуталась в ветвях дерева, или падают самые надежные акции, или днем,
когда он выступал в суде, судья, страдающий болезнью желудка, был с ним
крайне резок. Ему хочется забыть о жизненных невзгодах. Он хочет
рассеяться. Он ждет, чтобы его подбодрили и утешили, он ищет в книге
развлечения - в первую очередь развлечения. Ему не нужны ни мысли, ни
факты, ни тем более проблемы. Он жаждет унестись мечтой в призрачный мир,
где героем будет он сам и где перед ним предстанут красочные, светлые и
радостные видения: всадники и скакуны, наряды из кружев, принцессы,
которых спасают, получая в награду любовь. Он хочет, чтобы ему нарисовали
забавные трущобы и веселых нищих, чудаков-рыболовов и скрашивающие нашу
жизнь благие порывы. Ему нужна романтика, но без присущих ей опасностей, и
юмор, но без тени иронии, и он считает, что долг писателя - поставлять ему
подобное чтиво, этакую сладкую водицу. Вот в чем заключается теория
Усталого Гиганта по отношению к роману.
Наша критика руководствовалась этой теорией вплоть до англо-бурской
войны, а потом с нами, вернее, со многими из нас, что-то произошло, и эти
взгляды утратили былую силу. Быть может, они обретут ее вновь, а может
случиться, что этого уже не произойдет никогда.
В наши дни и художественная литература и критика взбунтовались против
Усталого Гиганта - преуспевающего англичанина. Я не могу назвать ни одного
мало-мальски известного писателя, разве что У.У.Джейкобса, который
согласен потакать облаченным в туфли и халат любителям легкого чтения.
Пока что мы выяснили, что наш Усталый Гигант, скучающий читатель - это
всего-навсего поразительно ленивое, несобранное и вялое существо, и все мы
пришли к единодушному выводу, что любыми путями нужно заставить его
упражнять свои мыслительные органы. Итак, я уже достаточно сказал о
существующем мнении, будто роман - это нечто вроде безобидного дурмана,
который скрашивает досуг человеку со средствами. На самом деле роман
никогда не ограничивался подобной ролью, и я сомневаюсь, чтобы он мог ею
ограничиться, - свидетельством тому сама природа этого жанра.
Мне думается, женщины никогда не разделяли до конца теорию Усталого
Гиганта. Женщины ведь гораздо серьезнее относятся не только к жизни, но и
к литературе. Женщинам независимо от характера и взглядов не свойственно
праздное и трусливое скудоумие, на котором зиждется теория Усталого
Гиганта; и когда в начале девяностых годов - а респектабельное английское
легкомыслие оставило особенно глубокий след в нашей литературе этого
периода - участились бунтарские всплески, все искреннее и непримиримое,
что выявилось в среде читающих и пишущих, шло в основном от женщин и
обличало вред распространенного тогда поверхностного отношения к
художественной литературе. Читательницы всех возрастов и читатели, главным
образом молодые, упорно требуют романов содержательных и реалистических, и
вот к этим-то непрерывно растущим требованиям должен прислушиваться
романист - так он сможет постепенно выйти из-под влияния порядком всем
надоевших, но тем не менее весьма распространенных в современной Англии
идей.
И, чтобы утвердить роман как серьезный литературный жанр, а не простое
развлечение, нужно, мне думается, высвободить его из тенет, которыми его
опутали неистовые педанты, стремящиеся навязать роману какую-то
обязательную форму. В наши дни любой вид искусства должен прокладывать
себе путь между скалами пошлых и низкопробных запросов, с одной стороны, и
водоворотом произвольной и неразумной критики - с другой. Когда создается
новая область художественной критики, или, попросту говоря, объединяется
группа знатоков, взявших на себя право поучать всех остальных, эти знатоки
выступают единым строем, и они не судят о книге по непосредственным
впечатлениям, а создают наукообразные теории и, дабы ни в чем не уступить
науке, а то и превзойти ее создают классификацию, эталоны, сравнительные
методы, обязательные правила.
У них вырабатывается свое чувство стиля - чаще всего это не более как
стремление навязать писателю замысловатые приемы или приемы, претендующие
на своеобразие, причем профессиональный критик даже не ищет в них
достоинств, он просто считает их достойными похвалы. Этот взгляд очень
глубоко проник в критические суждения о романе и драме. Все мы не раз
слышали поучительное высказывание, что такой-то спектакль очень интересен,
занимателен от начала до конца и глубоко волнует зрителя, но по
таинственным техническим причинам в основе его лежит "не пьеса"; точно так
же, по столь же непостижимым причинам оказывается, что такая-то книга,
хоть вы и прочли ее с истинным удовольствием, "не роман". От романа
требуют, чтобы по форме он был очерчен так же строго, как сонет. Около
года назад, к примеру, в одном еженедельнике, если не ошибаюсь, отражающем
взгляды некоторых религиозных общин, разгорелись жаркие споры о том, каким
должен быть роман по объему. Критику надлежало приступать к своей нелегкой
задаче с сантиметром в руках. Со всей ответственностью к этому вопросу
подошла "Вестминстер газетт": опросили множество литераторов обоего пола,
требуя, чтобы перед лицом "Тома Джонса", "Векфилдского священника",
"Мещанской истории" и "Холодного дома" был дан точный и определенный ответ
- каков должен быть объем романа. Мы отвечали по-разному; кто более, кто
менее вежливо, сама же попытка обсудить эту проблему свидетельствует, мне
кажется, о том, насколько широко распространилась в газетах и журналах, в
кругах, создающих мнение публики, тенденция навязать роману определенный
объем и определенную форму. В заметках и статьях, которые последовали за
этим опросом, опять промелькнула тень нашего друга. Усталого Гиганта. Нам
заявили, что ему нужен такой роман, который можно прочесть между обедом и
последней рюмкой виски в одиннадцать часов вечера.
Без сомнения, в этом слышится отголосок полузабытых рассуждений Эдгара
Аллана По о новелле. Эдгар Аллан По определенно утверждает, что рассказ
лишь тогда рассказ, когда его можно прочитать в один присест. Но роман и
новелла - вещи совершенно разные, и соображения, которые заставили
американского писателя ограничить рассказ самое большее одним часом
чтения, немыслимы, когда дело касается произведений большего объема.
Рассказ - произведение по форме простое, во всяком случае, он должен таким
быть; его цель - произвести единое и сильное впечатление, он должен
овладеть вниманием читателя уже в экспозиции и, не давая ослабнуть
интересу, нагнетая впечатления, неуклонно вести к кульминации.
Человеческому вниманию есть предел, поэтому и действие рассказа должно
укладываться в определенные рамки; оно должно разгореться и угаснуть,
прежде чем читатель отвлечется или устанет. Но роман я считаю
произведением многоплановым, в нем не одна нить повествования, а целый
узор; сначала вас увлекает, вызывает ваш интерес что-то одно, потом
другое, вы оставляете книгу и снова возвращаетесь к ней, и, мне кажется,
не следует как бы то ни было ограничивать объем романа. От других жанров
художественной литературы роман отличается одним исключительно ценным
свойством - искусством создания образов, а в искусно созданном образе нас
увлекает его развитие, мы не стремимся поскорее узнать судьбу героя, и что
до меня, то я охотно признаюсь, что все романы Диккенса, как они ни
длинны, кажутся мне слишком короткими. Обидно, что у Диккенса герои так
редко переходят из одного романа в другой. Мне хотелось бы встретить
Микобера, Дика Свивеллера и Сари Гэмп не только в тех романах, где они
описаны, но и на страницах других книг; вспомним, как Шекспир провел