Помню, я долго относился с пренебрежением к геройству судьи – одно время была мода пренебрежительно относиться к героям, а я рос в это время. А может быть, все дело в том, что у меня нашли плоскостопие и я не попал ни в армию, ни даже в корпус высшей вневойсковой подготовки, когда учился в университете, – старая история с лисой и виноградом. Может быть, если бы я попал в армию, все пошло бы по-другому. Но судья был храбрым человеком, хоть и мог доказать это медалью. Он доказывал свою храбрость и до медали. И ему предстояло доказать ее вновь. Однажды, например, человек, которого он засудил в свое время, остановил его на улице и сказал, что убьет. Судья рассмеялся, повернулся к нему спиной и пошел дальше. Человек вытащил пистолет и окликнул судью два или три раза. Наконец судья оглянулся. Увидев, что человек целится в него из пистолета, он повернулся и, не говоря ни слова, пошел прямо на этого человека. Он подошел к нему и отнял пистолет. Что он делал на войне, он не рассказывал.
   Пятнадцать лет спустя, в тот вечер, когда мы с матерью и Молодым Администратором пришли к нему в гости, он снова вытащил свои игрушки. Кроме нас, там была чета Патонов, тоже обитатели набережной, и девица по фамилии Дьюмонд, приглашенная, как я понял, в мою честь, а также в честь судьи Ирвина и всех остальных. Баллиста, наверно, тоже была вытащена в мою честь, хотя он всегда проявлял склонность наставлять гостей в военном искусстве допороховой эры. Весь обед мы жевали былые дни – опять же в мою честь, ибо, когда ты приезжаешь в родной город, они выкапывают эту кость: былые дни. Былые дни перед самым десертом подошли к тому, как я, бывало, помогал ему строить модели. Поэтому он встал, вышел в библиотеку и вернулся с полуметровой баллистой и, сдвинув в сторону свой десерт, поставил ее на стол. Потом он взвел ее, поворачивая ручку маленького барабана, оттягивающего тетиву, – так, словно не мог сделать это одним движением пальца. Затем оказалось, что нечем стрелять. Он позвонил и велел негру принести булочку. Разломив булочку, он попытался скатать из мякиша пульку. Пулька получилась неважная, поэтому он обмакнул ее в воду. Он зарядил баллисту. «Вот, – сказал он, – она работает таким образом». И тронул спуск.
   Она сработала. Пулька была тяжелой от воды, а баллиста за эти годы, как видно, не потеряла убойности: через мгновение в люстре что-то взорвалось, миссис Патон вскрикнула, выронила изо рта мороженое на свой черный бархат, и осколки стекла дождем посыпались на стол и в большую вазу с камелиями. Судья залепил прямо в лампочку. Кроме того, он сбил хрустальную подвеску люстры.
   Судья сказал, что он очень виноват перед миссис Патон. Он сказал, что он очень глупый старик и впал в детство, забавляясь со своими игрушками; после этого он выпрямился в кресле, и гости могли убедиться, что грудь и плечи у него не так сильно пострадали от времени. Миссис Патон доедала оставшееся мороженое, перемежая эту деятельность подозрительными взглядами в сторону подлой баллисты. Затем все перешли в библиотеку, чтобы выпить кофе и коньяку.
   Я же задержался на минуту в гостиной. Я сказал, что за эти годы баллиста не потеряла убойности. Но это было неточное утверждение. Она и не могла потерять. Я подошел к машине и осмотрел ее – из побуждений скорее сентиментальных, чем научных. Тут я обратил внимание на жгуты, от которых и зависит ее убойность. Во всех этих штуках – баллистах, некоторых типах катапульт, «скорпионов» и «онагров» – есть два жгута жил, в которые вставлены концы рычагов, связанных тетивой как бы в виде двух половинок лука и образующих вместе некий сверхарбалет. Мы жульничали, вплетая в жгуты кетгута для большей упругости тонкие стальные струны. И вот, посмотрев на машину, я увидел, что жгуты в ней – совсем не те жгуты, которые я скручивал в прекрасные былые дни. Ни черта похожего. Они были совершенно новые.
   И вдруг мне представилось, как по ночам в библиотеке судья Ирвин сидит у стола с проволочками, струнами, кетгутом, ножницами и плоскогубцами и, нагнув старую рыжую лобастую голову, разглядывает прищуренными желтыми глазами свое рукомесло. И, вообразив себе эту картину, я почувствовал грусть и растерянность. Когда-то увлечение судьи этими игрушками не вызывало у меня никаких чувств – ни плохих, ни хороших. В детстве мне казалось естественным, что всякий человек в здравом уме хочет строить эти штуки, читать о них книжки и рисовать карты. Я и до нынешнего дня не видел ничего странного в том, что судья строил их раньше. Но теперь картина, возникшая перед моим мысленным взором, выглядела иначе. Я почувствовал грусть и растерянность, почувствовал себя в чем-то обманутым.
   Я присоединился к гостям, навсегда оставив часть Джека Бердена в гостиной, у баллисты.
   Они пили кофе. Все, кроме судьи, который откупоривал бутылку коньяку. Когда я вошел, он поднял голову испросил:
   – Рассматривал наш старый самострел, а?
   Он сделал легкое ударение на слове наш.
   – Да, – ответил я.
   Секунду его желтые глаза буравили меня, и я понял, что он догадался о моем открытии.
   – Я починил ее, – сказал он и рассмеялся самым чистосердечным и обезоруживающим смехом. – На днях. Чего ты хочешь от старика – заняться нечем, поговорить не с кем. Нельзя же целый день читать юридические книги, историю и Диккенса. Или удить рыбу.
   Я улыбнулся ему, ощущая необходимость отдать этой улыбкой дань чему-то, что я не смог бы определить вполне точно. Но я знал, что улыбка моя так же убедительна, как холодный куриный бульон в пансионе.
   Затем я отошел от него и подсел к девушке Дьюмонд, приглашенной для моего удовольствия. Девушка была хорошенькая, темноволосая, со вкусом одетая, но чего-то ей не хватало; слишком хрупкая и оживленная, она все время старалась заарканить вас своими жадными карими глазами, а затягивая петлю, хлопала ресницами и говорила то, чему ее научила мама десять лет назад. «Мистер Берден, говорят, что вы занимаетесь политикой – о, это, должно быть, так увлекательно». Этому ее, несомненно, научила мать. Однако ей было уже под тридцать, а наука до сих пор не помогла. Но ресницы все еще не знали покоя.
   – Нет, я не занимаюсь политикой, – сказал я. – Я просто служу.
   – Расскажите мне о вашей службе, мистер Берден.
   – Я мальчик на побегушках.
   – Говорят, что вы очень влиятельная особа, мистер Берден. Говорят, что вы человек с большим весом. Это, должно быть, так увлекательно, мистер Берден. Пользоваться влиянием.
   – В первый раз слышу, – сказал я и обнаружил, что все на меня смотрят так, словно я сижу на кушетке рядом с мисс Дьюмонд совершенно голый, с чашечкой кофе на колене. Такова судьба человека. Всякий раз, когда вы налетаете на даму, подобную мисс Дьюмонд, и начинаете разговаривать с ней так, как приходится разговаривать с дамами, подобными мисс Дьюмонд, все поворачиваются и начинают вас слушать. Я увидел на лице судьи улыбку, полную, как мне показалось, злорадства.
   Затем он сказал:
   – Не позволяйте себя обманывать, мисс Дьюмонд. Джек очень влиятельная персона.
   – Не сомневаюсь, – ответила мисс Дьюмонд, – это, должно быть, так увлекательно.
   – Ладно, я влиятельный. Есть у вас дружки в тюрьме, для которых я мог бы выхлопотать помилование? – сказал я и подумал: «Ну и манеры у тебя, Джек. Мог хотя бы улыбнуться, если уж хочешь так разговаривать». И я улыбнулся.
   – Да, кое-кому не миновать тюрьмы, – вмешался старый мистер Патон, прежде чем все кончится. То, что происходит в городе. Весь этот…
   – Джордж, – шепнула ему жена, но напрасно, потому что м-р Патон был из породы грубоватых толстяков, с кучей денег и мужественной прямотой в речах. Он продолжал:
   – Да, сэр, весь этот сумасшедший дом. Человек разбазаривает наш штат. Это – бесплатно, да то бесплатно, да се бесплатно. Скоро всякая деревенщина будет думать, что все на свете бесплатно. А платить кто будет? Вот что я желаю знать. Что он об этом думает, Джек?
   – А я его не спрашивал, – ответил я.
   – Ну, так спросите, – сказал м-р Патон. – И спросите заодно, кто на этом наживается. Сколько денег проходит через их руки – только не рассказывайте мне, что к ним ничего не прилипает. И спросите его, что он будет делать, когда его отдадут под суд. Скажите ему, что у штата есть конституция, вернее, была, пока он не послал ее к чертям. Скажите ему.
   – Скажу, – пообещал я и рассмеялся, и рассмеялся снова, представив себе, какое будет лицо у Вилли, если я ему это расскажу.
   – Джордж, – сказал судья, – вы старый ретроград. В наши дни правительство берет на себя такие функции, о каких мы с вами в молодости и не слышали. Мир меняется.
   – Да, он уже так изменился, что один человек может прибрать к рукам целый штат. Дайте ему еще несколько лет, и его не скинешь никакими силами. Половину штата он купит, а другая половина побоится голосовать. Шантаж, запугивание, бог знает что.
   – Он крутой человек, – сказал судья, – и взялся за дело круто. Но одно он хорошо усвоил: лес рубят – щепки летят. Щепок от него много, и, может быть, он срубит лес. Не забывайте, что верховный суд до сих пор поддерживал его по всем спорным вопросам.
   – Еще бы, это его суд. С тех пор, как он ввел туда Армстронга и Талбота. И речь идет о вопросах, которые были подняты. А как насчет тех, которые не были подняты? Поскольку люди боятся их поднять?
   – Да, разговоров идет много, – спокойно сказал судья, – но мы, в сущности, мало знаем.
   – Я одно знаю: он хочет задушить штат налогами, – сказал м-р Патон, глядя злобно и двигая своими окороками. – Выжить отсюда всех предпринимателей. Он повысил арендную плату за угольные залежи. Нефтяные залежи. За…
   – Да, Джордж, – засмеялся судья, – и хлопнул по нас с вами высоким подоходным налогом.
   – Что касается положения с нефтью, – оживился Молодой Администратор, услышав священное имя этого минерала, – насколько я понимаю, положение…
   Да, мисс Дьюмонд определенно открыла ворота загона, заговорив о политике, и теперь был лишь стук копыт да туча пыли, а я сидел на голой земле, прямо под ногами. Сначала я не видел в этом разговоре ничего странного. Но потом увидел. Ведь я в конце концов ходил в подручных у парня с хвостом и рожками, и это было – или стало теперь – великосветским событием. Я вдруг вспомнил об этом факте и сообразил, что дискуссия приняла странный характер.
   Потом я решил, что, по сути дела, в ней нет ничего странного. М-р Патон, Молодой Администратор, и миссис Патон, которая от них не отставала, и даже судья – все они считали, что я, хоть и работаю у Вилли, душою сними. От Вилли мне просто перепадает кое-какая мелочь – может быть, даже много мелочи, – но сердце мое в Берденс-Лендинге, и у них нет от меня секретов, они знают, что я на них не обижусь. Пожалуй, они были правы. Пожалуй, мое сердце и было в Берденс-Лендинге. Пожалуй, я на них не обижался. Но, промолчав час и надышавшись тонкими духами мисс Дьюмонд, я вмешался в разговор. Не помню, на каком месте я их прервал, да и неважно: разговор вертелся вокруг одного и того же. Я сказал: «Нет ли тут простого объяснения? Если бы правительство штата за много лет сделало хоть что-нибудь для народа, разве смог бы Старк так легко прорваться наверх и прижать их всех к ногтю? Пришлось бы ему идти напролом, чтобы наверстать то, что могло быть сделано много лет назад, если бы кто-нибудь ударил пальцем о палец? Я предлагаю вам этот вопрос в качестве темы для дискуссии».
   Полминуты не раздавалось ни звука. М-р Патон надвигался на меня своим гранитным ликом, словно падающий монумент; подбородки миссис Патон прыгали, как мешок с котятами; тихо шумели аденоиды Молодого Администратора; судья сидел, обводя собрание желтыми глазами; ладони матери поворачивались на коленях. Наконец она сказала:
   – Ну, мальчик, я не думала, что… что ты так… к этому относишься!
   – Да… ээ… нет, – сказал м-р Патон, – я тоже не знал… ээ…
   – Я говорю не о своем отношении, – сказал я. – Я предлагаю вам тему для дискуссии.
   – Дискуссии! Дискуссии! – взорвался м-р Патон, придя в себя. – Меня не интересует, какое правительство было у штата в прошлом. Такого никогда не было. Никто еще не пытался прибрать к рукам целый штат. Никто еще…
   – Это очень интересная тема, – сказал судья, потягивая коньяк.
   И пошло, и пошло. Только мать сидела молча, поворачивая ладони на коленях, и свет камина взрывался в большом бриллианте, который был подарен отнюдь не Ученым Прокурором. Они не унимались, пока не настало время расходиться по домам.
* * *
   – Кто такая эта мисс Дьюмонд? – спросил я у матери на другой день, когда мы сидели возле камина.
   – Дочь сестры мистера Ортона, – ответила мать, – и его наследница.
   – Ясно, – сказал я, – надо подождать, пока она получит наследство, а потом жениться на ней и утопить ее в ванне.
   – Не надо так говорить.
   – Не бойся, – ответил я, – я с удовольствием утопил бы ее, но зачем мне ее деньги? Деньги меня вообще не интересуют. Иначе мне стоило бы только руку протянуть, чтобы получить десять тысяч. Двадцать тысяч. Я…
   – Мальчик… Мистер Патон тут говорил… Эти люди, с которыми ты связан… мальчик, держись подальше от их махинаций.
   – Махинацией это называется тогда, когда человек, который это делает, не знает, какой вилкой что едят.
   – Все равно, мальчик… эти люди…
   – Эти люди, как ты их называешь, – я не знаю, что они делают. Я вообще стараюсь поменьше знать, кто что делает и когда.
   – Мальчик, пожалуйста, не надо, не надо…
   – Чего не надо?
   – Не надо ввязываться… ну, ни во что.
   – Я только сказал, что в любую минуту могу получить десять тысяч. Без всяких афер. За информацию. Информация – это деньги. Но говорю тебе, меня не интересуют деньги. Совершенно. И Вилли они не интересуют.
   – Вилли? – повторила она.
   – Хозяина. Хозяина деньги не интересуют.
   – Что же его интересует?
   – Его интересует Вилли. Очень просто и непосредственно. А если человек интересуется собой очень просто и непосредственно, так, как интересуется собой Вилли, то он называется гением. Только недоделанные Патоны интересуются деньгами. Даже тузы, которые действительно умеют зарабатывать деньги, деньгами не интересуются. Генри Форда не интересуют деньги. Его интересует Генри Форд, и поэтому он – гений.
   Она взяла меня за руку и серьезно сказала:
   – Не надо, мальчик, не надо так говорить.
   – Как так?
   – Когда ты так говоришь, я просто не знаю, что и думать. Просто не знаю. – Она смотрела на меня с мольбой, и оттого, что свет камина скользил по ее щеке, впадинка под скулой казалась глубже и голоднее. Свободной рукой она накрыла мою ладонь, которая покоилась в другой ее руке, а когда женщина делает такой сандвич из вашей ладони, это означает прелюдию к чему-то. В данном случае вот к чему: «Мальчик… не пора ли тебе… не пора ли тебе остепениться? Почему ты не найдешь себе какую-нибудь славную девушку и…»
   – Я уже пробовал, – напомнил я. – А если ты хочешь свести меня с девушкой Дьюмонд, то это напрасный труд.
   Ее чересчур блестящие глаза смотрели на меня напряженно, испытующе, как на далекий и не понятный еще предмет. Затем она сказала:
   – Мальчик, знаешь, вчера вечером ты вел себя как-то странно… держался особняком… и потом этот твой тон…
   – Ладно, – сказал я.
   – Тебя как будто подменили, раньше ты таким не был, ты…
   – Если я когда-нибудь стану таким, как раньше, я застрелюсь, – сказал я, – а если тебе было неловко за меня перед этими слабоумными Патонами и слабоумной Дьюмонд, прошу прощения.
   – Судья Ирвин… – начала она.
   – Оставь его в покое, – перебил я. – Судья тут ни при чем.
   – Мальчик, – воскликнула она, – почему ты так себя ведешь? Мне не было неловко, но почему ты стал таким? Все из-за этих людей… из-за этой работы… почему ты не женишься, не подыщешь приличной работы – ведь и судья Ирвин, и Теодор могли бы тебя…
   Я вырвал свою руку из сандвича и сказал:
   – Мне ничего от них не нужно. Ни от кого не нужно. Мне не нужна семья, не нужна жена, не нужна другая работа, а что до денег…
   – Мальчик, мальчик, – сказала она, складывая руки на коленях.
   – …денег… мне хватает тех, которые у меня есть. Кроме того, мне нечего беспокоиться о деньгах. У тебя их достаточно… – Я встал с кушетки, зажег сигарету и кинул обгорелую спичку в камин. – Достаточно, чтобы оставить и меня и Теодора вполне обеспеченными людьми.
   Она не пошевелилась и ничего не сказала. Она только посмотрела на меня, и я увидел, что в глазах у нее слезы и что она любит меня, своего сына. И что Время ничего не значит, но что лицо с блестящими, большими глазами старое лицо. Кожа под впадинками на щеках и под блестящими глазами обвисла.
   – Не думай, мне не нужны твои деньги, – сказал я.
   Нерешительным, робким движением она взяла меня за правую руку, не за ладонь, а за пальцы, и крепко их сжала.
   – Мальчик, – сказала она, – ты ведь знаешь, все, что есть у меня, твое. Разве ты не знаешь?
   Я ничего не ответил.
   – Разве ты не знаешь? – повторила она, держась за мои пальцы, словно за конец каната, который ей бросили в воду.
   – Ладно, – услышал я свой голос и зашевелил пальцами, стараясь освободиться и чувствуя при этом, что сердце размякло и размокло у меня в груди, как снежок, когда его сдавишь в кулаке. – Ты извини, что я так разговаривал, – сказал я. – Но черт подери, зачем мы вообще разговариваем? Почему я не могу приехать домой на день или два и не открывать рта, не заводить с тобой никаких разговоров?
   Она не ответила, но продолжала держать меня за пальцы. Я отнял их и сказал: «Пойду наверх, приму ванну до обеда» – и двинулся к двери. Я знал, что она не обернется и не посмотрит мне вслед, но, шагая по комнате, чувствовал себя так, словно за мной забыли опустить занавес и тысячи глаз смотрят мне в спину, а аплодисментов нет. Может, эти кретины не поняли, что пора хлопать.
   Я поднялся по лестнице и лег в горячую ванну с ощущением, что все кончилось. Все кончилось еще раз. Я сяду в машину сразу после обеда и рвану в город по новому бетонному шоссе среди темных полей, покрытых полосами тумана, приеду в город к полуночи, поднимусь в свой номер, где нет ничего моего, где никто не знает моего имени и никто не скажет ни слова о том, как я жил и живу.
   Лежа в ванной, я услышал шум автомобиля и понял, что это вернулся Молодой Администратор, что сейчас он откроет входную дверь и женщина с хрупкими прямыми красивыми плечами встанет с кушетки, быстро пойдет ему навстречу и поднесет ему свое старое лицо как подарок.
   И пусть он попробует не выразить благодарности.
* * *
   Двумя часами позже я сидел в машине, Берденс-Лендинг и залив были позади, и дворники на ветровом стекле деловито отдувались и пощелкивали, словно какая-то машинка внутри вас, которую лучше не останавливать. Потому что опять шел дождь. Капли криво влетали из темноты в огонь моих фар, будто автомобиль раздвигал портьеру из блестящих металлических бисерин.
   Нет одиночества более полного, чем в машине, ночью, под дождем. Я был в машине. И был рад этому. Между одной точкой на карте и другой точкой на карте лежит одиночество в машине под дождем. Говорят, что вы проявляетесь как личность только в общении с другими людьми. Если бы не было других людей, не было бы и вас, ибо то, что вы делаете – а это и есть вы, приобретает смысл лишь в связи с другими людьми. Это очень утешительная мысль, если вы едете один в машине дождливой ночью, ибо вы уже не вы, а не будучи собой и вообще никем, можно откинуться на спинку и по-настоящему отдохнуть. Это отпуск от самого себя. И только ровный пульс мотора у вас под ногой, тянущего, словно паук, тонкую пряжу звука из своих металлических внутренностей, – только эта нематериальная нить, только этот волосок связывает того вас, которого вы оставили в одном месте, с тем, кем вы станете, прибыв в другое.
   Стоило бы как-нибудь свести обоих этих вас на одной вечеринке. А то можно устроить семейную встречу со всеми вами и зажарить где-нибудь под деревом поросенка. Забавно будет послушать, что они скажут друг другу.
   Но пока что ни одного из них нет, и я еду в машине, ночью, под дождем.
   Вот почему я в машине.
   Тридцать семь лет назад, в 1896 году, коренастый положительный человек лет сорока, в очках со стальной оправой и темном костюме – Ученый Прокурор – приехал в лесопромышленный городок южного Арканзаса, чтобы опросить свидетелей и провести расследование по крупному делу о лесоразработках. Городок, наверно, был неказистый. Деревянные домишки, пансион для инженеров и начальников, почта, магазин компании – все это растет прямо из красной глины, а вокруг, насколько хватает глаз, пни, и вдалеке среди пней – корова, и визг пилы, как потревоженный нерв в глубине вашего мозга, и сырой тошнотворно-сладкий запах опилок.
   Я не видел этого городка. Нога моя вообще не ступала на землю штата Арканзас. Но мысленно я вижу этот городок. На крыльце магазина стоит девушка с тяжелыми желтыми косами, большими голубыми глазами и едва наметившимися нежными впадинками под скулами. Скажем, она одета в ситцевое платье салатного цвета, потому что салатный цвет свеж и к лицу светловолосой девушке, если она стоит на крыльце под утренним солнцем, слушая визг пил и глядя на плотного человека в темном, который осторожно пробирается по красной грязи, оставшейся от последнего весеннего ливня.
   Девушка стоит на крыльце магазина, потому что в магазине работает ее отец. Это все, что я знаю об ее отце.
   Мужчина в темном костюме проводит здесь два месяца, занимаясь своими юридическими делами. Вечером перед закатом он и девушка гуляют по улице города, теперь уже пыльной, и идут дальше, туда, где пни. Я вижу, как они стоят на разоренной земле, а за ними вижу латунно-кровавый летний закат Арканзаса. Я не могу разобрать, о чем они говорят.
   Закончив свои дела, мужчина уезжает из города и забирает девушку с собой. Он – добрый, наивный, застенчивый человек, и в поезде, сидя рядом с девушкой на красном плюшевом диване, он держит ее руку в своей, неловко и осторожно, словно боясь разбить дорогую вещь.
   Он приводит ее в большой белый дом, построенный его дедом. Перед домом – море. Это ново для нее. Каждый день она проводит много времени, глядя на море. Иногда она выходит на берег и стоит там одна, глядя на воду, поднимающуюся к горизонту.
   Я знаю, что это было – это стояние у моря, – потому что много лет спустя, когда я уже вырос, мать мне однажды сказала: «Вначале, когда я сюда приехала, я подолгу стояла в воротах и смотрела на воду. Я могла стоять целыми часами, сама не знаю почему. Но это прошло. Это прошло задолго до того, как ты родился, мальчик».
   Когда-то Ученый Прокурор поехал в Арканзас, а на крыльце магазина стояла девушка, и вот почему я был в машине, ночью, под дождем.
   Я вошел в вестибюль моей гостиницы около полуночи. Портье поманил меня и дал номер телефона, по которому меня просили позвонить.
   – Довели телефонистку до бесчувствия, – сказал он. Номер был незнакомый. – Велели попросить дамочку но фамилии Берк, – добавил портье.
   Я не стал подниматься к себе в комнату и позвонил из будки в вестибюле. «Гостиница Маркхейм», – ответил бодрый голос; я попросил мисс Берк, и в трубке послышалось: «Ну, слава богу, наконец-то. Я звонила в Берденс-Лендинг бог знает когда, и вас уже не было. Вы что, пешком шли?»
   – Я не Рафинад, – ответил я.
   – Ладно, давайте скорей сюда. Девятьсот пятый номер. Тут черт знает что творится.
   Я аккуратно повесил трубку, подошел к портье, попросил его отдать мой чемодан коридорному, выпил стакан воды из фонтанчика, купил две пачки сигарет у сонной продавщицы в киоске, распечатал пачку, закурил и, глубоко затянувшись, окинул взглядом пустой вестибюль, словно меня нигде не ждали.
   Но меня ждали. И я поехал туда. Быстро – раз уж поехал.
   Сэди сидела в холле номера 905 возле телефона и пепельницы, полной окурков; вокруг ее обкромсанных черных волос витал дым.
   – Ну, – сказала она из-за дымовой завесы тоном надзирательницы дома для заблудших девиц, но я не отозвался. Я подошел прямо к ней, минуя очертания Рафинада, храпевшего в кресле, сгреб в горсть черные ирландские лохмы, чтобы откинуть ей голову, и чмокнул ее в лоб, прежде чем она успела послать меня к черту.
   Она это сделала незамедлительно.
   – Вы и не подозреваете, почему я так поступил, – сказал я.
   – Мне все равно, лишь бы это не вошло у вас в привычку.
   – Это не относилось лично к вам, – объяснил я. – Я это сделал потому, что ваша фамилия не Дьюмонд.
   – А из вас сделают котлету, если вы сейчас же не явитесь туда. – Она кивнула головой на дверь.
   – А может, я хочу уволиться, – оказал я по-прежнему игриво, и вдруг, словно вспышка магния, в голове у меня сверкнула мысль, что, может, я и вправду хочу.