Страница:
– З-з-зар-раза.
Раздавался короткий сухой треск, и наступала тишина. Значит, он попал с первого раза и тащился назад, чтобы поставить новую. Потом опять раздавался треск, и опять тишина. Или треск раздавался два раза подряд. Значит, он промахнулся в первый раз и попал со второго.
Потом я, наверно, задремал и проснулся оттого, что рядом со мной оказался Хозяин и произнес:
– Пора ужинать.
Мы пошли ужинать.
Мы сели за стол, дед Старк – на одном конце, на другом – Люси. Люси смахнула со щеки влажную прядь и, как генерал, объезжающий войска, в последний раз окинула взглядом стол, проверяя, все ли на месте. Да, она попала в свою стихию. Теперь ей это редко удавалось, но, когда удавалось, прыти ей было не занимать.
Челюсти работали вокруг стола, Люси наблюдала за их работой. Сама она почти не ела и только следила, чтобы не оставалась пустой ни одна тарелка, смотрела, как жуют челюсти, и лицо ее разглаживалось от тихой веры в счастье, смягчалось, как лицо механика, когда он входит в машинное отделение и видит слившийся в круг маховик, тяжкое снование поршней, балетные скачки стальных шатунов по их строгим орбитам, и в электрическом свете все гудит, поет, сверкает перед ним, словно вечный механизм головы господней, а корабль отмеривает свои двадцать два узла по стеклянному, застывшему под звездами морю.
Челюсти жевали, и Люси сидела с блаженным видом человека, выполнившего свое предназначение.
Едва я успел проглотить последнюю ложку шоколадного мороженого, которую мне пришлось заталкивать в себя, точно цементный раствор в яму для столба, как Хозяин, едок столь же мощный, сколь и методичный, дожевал последний кусок, поднял голову, утер салфеткой подбородок и сказал:
– Так, а теперь Рафинад и мы с Джеком поедем прокатиться по шоссе.
Люси Старк бросила на Хозяина быстрый взгляд, потом отвернулась и поправила на столе солонку. Сначала вам могло показаться, что это самый обычный взгляд, каким награждают мужа, когда, отвалившись от ужина, он объявляет о своем намерении сбегать в город прогуляться. Но потом вы понимали, что это не так. В нем не было ни вопроса, ни протеста, ни укора, ни приказа, ни обиды, ни слез – никаких этих «значит-ты-меня-больше-не-любишь». В нем ничего не было, и именно это было в нем самое замечательное. Это был подвиг. Всякий акт чистого восприятия подвиг, и, если вы не верите мне, проверьте сами.
Дед же поднял глаза на Хозяина и сказал:
– А я-то думал… я думал, ты заночуешь здесь.
И догадаться, что он имел в виду, было гораздо легче. Сын приезжает домой, и родитель расставляет свои сети. Старику – или старухе – нечего сказать сыну. Им и надо всего-навсего, чтобы ребенок посидел час-другой в кресле да лег с ними спать под одной крышей. Это не любовь. Я не утверждаю, что нет такой вещи, как любовь. Я просто говорю о том, что отличается от любви, но иногда пользуется ее именем. Вполне может статься, что без того, о чем я говорю, вообще бы не было никакой любви. Но само по себе это не любовь. Это в крови человека. Тяга к родной крови – это всем предопределено. Она и отличает человека от довольной твари. Когда вы рождаетесь, ваши отец и мать что-то теряют и лезут из кожи вон, чтобы это вернуть, а это и есть вы. Они знают, что всего им не вернуть, но постараются вернуть кусок побольше. И возвращение в лоно семьи, с обедом под кленами, очень похоже на ныряние в бассейн к осьминогам. По крайней мере так я сказал бы в тот вечер. И вот дед Старк двинул кадыком, поднял пасмурные старые голубые глаза на Хозяина, который был плотью от плоти его, хотя вы никогда бы этого не угадали, и закинул сеть. Но сеть вернулась пустой. По крайней мере без Вилли.
– Нет, – сказал Хозяин, – надо двигаться.
– Я-то думал, – начал старик, но сдался и затих. – Ну, коли дела…
– Какие там дела, – сказал Хозяин. – Так, забава. Я, во всяком случае, намерен позабавиться. – Он рассмеялся, встал из-за стола, звучно чмокнул Люси в левую щеку, хлопнул сына по плечу с той неловкостью, с какой все отцы хлопают сыновей по плечу (словно извиняются за что-то, а впрочем, всякому, кто хлопнул по плечу Тома, лучше было извиниться, потому что мальчишка был заносчивый и даже головы не повернул, когда Хозяин его хлопнул).
Затем Хозяин сказал:
– Вы ложитесь, не ждите нас, – и направился к двери. Мы с Рафинадом пошли за ним. До сих пор я и не подозревал, что хочу прокатиться. Но Хозяин редко предупреждал о чем-нибудь заранее. И я достаточно хорошо его знал, чтобы не удивляться.
Когда я подошел к «кадиллаку», Хозяин уже сидел впереди на своем месте. Я влез на заднее сиденье, мысленно готовясь к тому, как меня начнет швырять из стороны в сторону на поворотах. Рафинад заполз к себе под руль, нажал на стартер и заухал: «Хку-хку-хку», как неясыть ночью на болотах. Если бы ему хватило времени и слюны, он спросил бы: «Куда?» Но Хозяин не стал дожидаться. Он сказал:
– В Берденс-Лендинг.
Значит, вот что. Берденс-Лендинг. Мог бы и сам догадаться.
Я откинулся на спинку и закрыл глаза. Гравий стучал под крыльями, потом перестал, машина накренилась, вместе с ней накренился я, и это означало, что мы снова на шоссе и сейчас дадим ходу.
Мы помчимся по бетону, белеющему под звездами среди перелесков и темных полей, залитых туманом. В стороне от дороги вдруг возникнет сарай, торчащий из тумана, как дом из воды, когда река прорывает дамбу. Покажется у обочины корова, стоящая по колено в тумане, с мокрыми и перламутрово-белыми от росы рогами, она будет смотреть на черную тень, где спрятаны мы, а мы будем рваться в пылающий коридор, но он будет убегать от нас, все так же рассекая тьму перед самым носом. Корова будет стоять по колено во мгле, смотреть на черную тень и сноп света, а потом на то место, где была тень и был свет, с тяжелым, смутным кротким равнодушием, с каким смотрел бы Бог, или Судьба, или я, если бы я стоял по колено во мгле, а черная тень и слепящий свет проносились мимо меня и таяли среди полей и перелесков.
Но я не стоял в поле среди мглы, мгла не текла вокруг моих колен, и в голове моей не тикало ночное безмолвие. Я сидел в машине и ехал в Берденс-Лендинг, названный так по имени людей, от которых и я получил свое имя, – в Берденс-Лендинг, где я родился и вырос.
Мы будем ехать среди полей до самого города. Потом вдоль дороги встанут деревья, а под ними – дома, в которых гаснут окна, потом мы вылетим на главную улицу с ярко освещенным входом в кино, где жуки врезаются в лампочки, летят рикошетом на тротуар и хрустят под ногами прохожих. Люди у пивной проводят взглядом громоздкий черный призрак, один из них плюнет на бетон и скажет:
– Сволочь, тоже мне шишка на ровном месте. – И ему захочется сидеть в черной большой машине, большой, как катафалк, и мягкой, как мамина грудь, дышащей без хрипа на скорости семьдесят пять миль, и катить куда-то в темноту. Что же, я и катил куда-то. Я катил на родину, в Берденс-Лендинг.
Мы въедем в город по новому приморскому бульвару. Соленый воздух отдает там рыбным печальным, нежным и чистым запахом отмелей. Мы приедем, наверно, в полночь, когда три квартала деловой части города погружены в темноту. За этими кварталами идут маленькие домишки, а за ними, у залива, – другие дома, обсаженные магнолиями и дубами; их белые стены мерцают в темноте под деревьями, и зеленые жалюзи на окнах кажутся черными дырами. В комнатах спят люди, укрывшись только простыней. В одной из этих комнат за зелеными жалюзи родился я. В одной из них, в ночной рубанке, отороченной кружевом, спит моя мать; лицо у нее гладкое, как у девушки, и лишь морщинки в углах глаз и рта, которых все равно не видно в темноте, да лежащая на простыне хрупкая, сухая рука с крашеными ногтями выдают ее возраст. Там же спит и Теодор Марел, и тихое аденоидное посапывание льется из-под его золотистых усов. Но все это законно – мать замужем за Теодором Марелом, который намного моложе ее, у которого золотистые волосы курчавятся на круглой голове, как сливочная помадка, и который доводится мне отчимом. Ладно, он у меня не первый отчим.
А дальше, под своими собственными дубами и магнолиями, стоит дом Стентонов, запертый и пустой, потому что Анна и Адам давно выросли, живут в городе и больше не ездят со мной на рыбалку, а сам старик умер. Еще дальше, где опять начинаются поля, стоит дом судьи Ирвина. Мы не остановимся, пока туда не приедем. Мы нанесем судье небольшой визит.
– Хозяин, – сказал я.
Он обернулся, и я увидел тяжелые очертания его головы на фоне ярко освещенного бетона.
– Что ты собираешься ему сказать? – спросил я.
– Этого никогда не знаешь заранее, – ответил он. – Я, может, вообще ничего не скажу. Черт его знает, может, мне и нечего ему говорить. Я только хочу на него поглядеть как следует.
– Судью на испуг не возьмешь.
Нет, не возьмешь его на испуг, подумал я, вспоминая прямую спину человека, который, соскочив с седла, забрасывал поводья на стентоновский забор и шагал по ракушечной аллее с панамой в руке, – его крючковатый нос, высокий череп с жесткой темно-рыжей гривой и глаза, желтые, ясные, твердые, как топазы. Правда, с той поры минуло почти двадцать лет, и спина у него, наверное, не такая прямая, как раньше (перемена происходит так медленно, что ее не замечаешь), и глаза, наверное, помутнели, но я не верил, что судью можно взять на испуг. В чем, в чем, а в этом я мог поручиться: он не струсит. И если бы я оказался неправ, меня бы это огорчило.
– Я и не надеюсь взять его на испуг, – сказал Хозяин. – Я просто хочу поглядеть на него.
– Нет, черт возьми! – выпалил я и сам не заметил, как мои лопатки оторвались от спинки сиденья. – Ты сошел с ума, если думаешь его запугать.
– Спокойно, Джек, – сказал Хозяин и рассмеялся.
Я не видел его лица. Я видел черную кляксу на фоне освещенного бетона, и она смеялась.
– Говорят тебе, я просто хочу на него поглядеть, – сказал он.
– Ты выбрал чертовски удобное время и чертовски удобный способ, чтобы на него глядеть, – сварливо пробурчал я, опускаясь лопатками на то место, где им и полагалось быть. – Ты что, не мог подождать, пока он приедет в город?
– Захочешь жениться – ночью не спится, – ответил Хозяин.
– Черт тебя надоумил, – сказал я, – к нему ехать.
– Ага, ты считаешь, что это ниже моего достоинства? – спросил Хозяин.
– Тебе виднее, ты губернатор. Так я слышал.
– Да, я губернатор, Джек, и беда губернаторов в том, что они думают, будто должны беречь свое достоинство. Но видишь ли, нет на свете стоящего дела, из-за которого не пришлось бы поступиться достоинством. Можешь ты назвать мне хоть одно дело, которое ты хотел бы сделать и мог бы сделать, не уронив своего достоинства? Нет, не так человек устроен.
– Ладно, – сказал я.
– И когда я стану президентом и захочу кого-нибудь увидеть, я сяду и поеду к нему.
– Ну да, – сказал я, – среди ночи. Но надеюсь, что меня ты оставишь дома, дашь мне выспаться.
– Черта с два, – сказал он. – Когда я стану президентом, я буду брать тебя с собой. Я буду держать вас с Рафинадом прямо в Белом доме, чтобы вы все время были под рукой. Рафинаду я устрою тир в задней комнате, и республиканцы из конгресса будут расставлять для него консервные банки. А ты сможешь водить к себе девочек прямо через главный вход, и министр будет принимать у них пальто и подбирать за ними шпильки. Для этого у нас будет специальный министр. Он будет зваться Будуар-Секретарь Джека Бердена, будет помнить все телефоны и отсылать по нужным адресам маленькие розовые предметы, если кто их забудет. Сложение у Крошки подходящее, я ему сделаю маленькую операцию, наряжу в шелковые шаровары и тюрбан, дам кривую саблю из жести, как какому-нибудь великому визирю, и будет он сидеть на пуфе у твоей двери и называться Будуар-Секретарем. Ну как, тебе это подходит? Он перевесился через спинку и хлопнул меня по колену. Ему пришлось далеко тянуться, потому что от переднего сиденья в «кадиллаке» до моего колена расстояние порядочное, хоть я и лежал на лопатках.
– Ты войдешь в историю, – сказал я.
– А то как же. – И он рассмеялся. Он повернулся и стал смотреть на дорогу, продолжая смеяться.
Мы проехали какой-то городок и остановились на окраине возле заправочной станции с баром. Рафинад заправил машину и принес нам с Хозяином по бутылке кока-колы. Мы двинулись дальше.
До самого Берденс-Лендинга Хозяин не произнес ни слова. А там он сказал только:
– Джек, объясни Рафинаду, как найти дом. Твои ведь дружки тут живут.
Да, тут живут мои дружки. Вернее, жили. Жили Анна и Адам Стентоны – в белом доме, вместе с вдовым отцом, губернатором. Они были моими друзьями, Анна и Адам. Адам и я рыбачили и ходили под парусом по всей этой части Мексиканского залива, и спокойная глазастая худенькая Анна всегда была рядом и всегда молчала. Адам и я охотились и бродили по всей округе, и рядом была Анна, тонконогая маленькая девочка, четырьмя годами младше нас. Мы сидели у камина в доме Стентонов или в нашем доме – играли, читали книжки, и рядом сидела Анна. А потом Анна уже не Рыла маленькой девочкой. Она стала большой, и я любил ее так, что жил точно во сне. И во сне этом мое сердце готово было разорваться, потому что весь мир жил в нем и рвался наружу, чтобы стать настоящим миром. Но то лето кончилось. Прошли годы, и не случилось того, что непременно должно было случиться. Анна теперь старая дева, живет в столице, и если выглядит еще молодо и не носит уродливых платьев, то смех ее стал ломким, а лицо напряженным, словно она пытается что-то вспомнить. Что она старается вспомнить? Мне-то стараться незачем. Я бы мог вспомнить, да не хочу. Если бы род людской ничего не помнил, он был бы совершенно счастлив. Когда-то я учился истории в университете, и это, пожалуй, единственное, что я оттуда вынес. Вернее сказать, думал, что вынес.
Мы поедем по набережной, где все дома смотрят на залив, – там жили все мои приятели. Анна – без пяти минут старая лева. Адам – знаменитый хирург, который по-прежнему ласков со мной, но больше не ездит со мной ловить рыбу. И на самом краю – судья Ирвин, который был другом нашей семьи, брал меня на охоту, учил стрелять и ездить верхом и читал мне в своем большом кабинете исторические книги. После ухода Элиса Бердена судья был мне больше отцом, чем те, кто женился на матери и жил в доме Элиса Бердена. И судья был человеком.
И вот я сказал Рафинаду, как проехать по городу на набережную, где живут или жили все мои дружки. Все огни в городе были погашены, кроме лампочек на телефонных столбах, и стены домов на набережной белели среди магнолий и дубов, как кости.
Вы проезжаете ночью по городу, где жили когда-то, и надеетесь встретить себя самого в коротких штанишках, одного на перекрестке под фонарями, где жуки стучат по жестяным рефлекторам и, оглушенные, сыплются на мостовую. Вы надеетесь встретить на улице мальчика в этот поздний час и собираетесь сказать ему, чтобы он поскорее отправлялся спать, если не хочет, чтобы ему влетело. А может быть, вы дома, в кровати, спите и не видите снов, и все, что как будто бы случилось с вами, на самом деле не случилось. Но кто же тогда, черт побери, сидит на заднем сиденье в черном «кадиллаке», который несется по городу? Да ведь это Джек Берден! Неужели вы не помните маленького Джека Бердена? Днем он удил рыбу в заливе со своей лодки, а потом отправлялся домой, ужинал, целовал свою красивую маму, говорил ей «спокойной ночи» и, прочтя молитвы, в половине десятого ложился спать. А, так это мальчик старого Элиса Бердена? Да, его и этой женщины, которую он привез из Техаса – или из Арканзаса? – этой большеглазой худенькой женщины, что живет в доме Бердена с этим новым своим мужчиной. А что же случилось с Элисом Берденом? Не знаю – сколько уж лет от него ни слуху ни духу. Чудак он был. Да, кто еще, черт подери, уйдет из дому и бросит такую красотку, как эта женщина из Арканзаса? А может, он не мог ей дать того, чего она хотела? А все-таки дал он ей этого мальчика, этого Джека Бердена. Да.
Вы приезжаете ночью в город, и слышатся голоса.
Набережная осталась позади, и я увидел дом, белевший, как кость, среди темных дубовых сучьев.
– Приехали, – сказал я.
– Останови, – сказал Хозяин. А потом, обращаясь ко мне: – Свет горит. Не лег еще старый хрыч. Поди постучись и скажи, что я хочу его видеть.
– А если он не откроет?
– Откроет, – сказал Хозяин. – А не откроет – заставь его. За что я тебе деньги плачу, черт побери?
Я вылез из машины, открыл калитку и двинулся по темной ракушечной аллее к дому. Потом я услышал за спиной шаги Хозяина. Он так и шел за мной по пятам до самой веранды.
Потом он отошел в сторону, а я распахнул дверь с сеткой и постучал в прихожую. Я постучал еще раз и увидел через стекло, что дверь в прихожую открылась – она ведет из библиотеки, вспомнил я, – а затем в прихожей зажегся боковой свет. Он шел к двери. Через стекло было видно, как он возится с замком.
– Кто там? – спросил он.
– Добрый вечер, судья, – отозвался я.
Он стоял на пороге, мигая и пытаясь разглядеть в темноте мое лицо.
– Это Джек Берден, – сказал я.
– Да ну! Джек, подумать только! – И он протянул руку. – Заходи. – Он, казалось, даже рад моему приходу.
Я пожал ему руку и шагнул в прихожую, где в тусклом свете канделябров поблескивали зеркала в облезлых золоченых рамах и стекла больших керосиновых фонарей на мраморных консолях.
– Ну, чем я могу быть тебе полезен, Джек? – спросил он, взглянув на меня желтыми глазами. Они не очень изменились за эти годы – не знаю, как остальное.
– Да вот… – начал я и уже не знал, как закончить. – Я просто хотел узнать, не спите ли вы и не можете ли поговорить с…
– Конечно, Джек, заходи. Сынок, у тебя что-то случилось? Подожди, я закрою дверь и…
Он повернулся, чтобы закрыть дверь, и, не будь его тикалка в полной исправности, несмотря на седьмой десяток, он свалился бы замертво. Потому что в дверях стоял Хозяин. Тихо, как мышь.
Однако судья не свалился замертво. Лицо его было невозмутимо. Но я чувствовал, как он весь подобрался. Вы хотите ночью закрыть дверь, и вдруг из темноты возникает фигура мужчины – тут поневоле задумаешься.
– Нет, – сказал Хозяин, непринужденно улыбаясь, снимая шляпу и делая шаг вперед, как будто его пригласили войти, чего на самом деле не было, нет, с Джеком ничего не случилось. Насколько я знаю. И со мной также.
Теперь судья смотрел на меня.
– Прошу прощения, – сказал он голосом, который при желании становился холодным и скрипучим, как старая игла на пластинке граммофона. – Я упустил из виду, что теперь ты в хороших руках.
– Да, Джеку грех жаловаться, – сказал Хозяин.
– А вы, сэр? – Судья повернулся к Хозяину, поглядел на него из-под опущенных век – он был на полголовы выше, – и я увидел, как вздулись и заходили желваки под ржаво-красными сухими складками на его длинной челюсти. – Вы желали мне что-то сказать?
– А я еще не решил, – небрежно уронил Хозяин. – Пока ничего.
– Ну, – сказал судья, – в таком случае…
– А может, и найдется о чем поговорить, – перебил Хозяин. – Разве заранее знаешь? Если мы дадим ногам отдых…
– В таком случае, – продолжал судья, и снова его голос скрежетал безжизненно, как старая игла по пластинке или рашпиль по жести, – я хотел бы сообщить вам, что собираюсь ко сну.
– Ну, время детское, – сказал Хозяин и неторопливо смерил взглядом судью. На судье была старомодная бархатная куртка, брюки от смокинга и крахмальная рубашка; однако галстук и воротничок он уже снял, и под старым красным кадыком блестела золотая запонка. – Да и спать вы будете лучше, продолжал Хозяин, закончив осмотр, – если подождете ложиться и как следует переварите ваш сытный ужин. И он двинулся по прихожей туда, откуда шел свет, – в библиотеку.
Судья Ирвин смотрел ему в спину, а он как ни в чем небывало шел к двери в своем жеваном, обтянувшем плечи пиджаке с темными от пота подмышками. Желтые глаза судьи выкатились, а лицо стало багровым, как говяжья печень в лавке у мясника. Потом он пошел за Хозяином.
Я проследовал за ними.
Когда я вошел в библиотеку, Хозяин уже сидел в большом вытертом кожаном кресле. Я стал у стены под книжными полками, которые уходили к потолку, теряясь в тени; книги, многие из них – по юриспруденции – были старые, в кожаных переплетах, и пахло от них в комнате плесенью, старым сыром. Здесь ничего не изменилось. Я помнил этот запах по долгим вечерам, которые проводил здесь, читая или слушая, как читает судья; в камине трещали поленья, и часы в углу, большие старинные часы, роняли на нас редкие маленькие катышки времени. Комната была все та же. На стенах висели большие офорты Пиранези в тяжелых резных рамах – Тибр, Колизей, развалины храма. На каминной доске и на столе лежали стеки, стояли серебряные кубки, выигранные собаками судьи на полевых испытаниях и им самим на стрельбищах. Стойка с ружьями у двери пряталась от света бронзовой настольной лампы, но я знал каждое ружье на ней, помнил на ощупь.
Судья не стал садиться. Он стоял посреди комнаты и смотрел сверху на Хозяина, раскинувшего ноги по красному ковру. Судья молчал. Что-то творилось у него в голове. Вы знали: если бы в стенке этого высокого черепа, там, где поредела и поблекла некогда густая темно-рыжая грива волос, было бы окошко, вы увидели бы сквозь него работу колесиков и пружин, храповиков и зубчаток, блестящих, как во всяком ухоженном и точном механизме. Но может быть, кто-то нажал не на ту кнопку. Может, он так и будет работать вхолостую, пока что-нибудь не треснет или не выйдет весь завод, – может быть, все это ничем не кончится.
Однако Хозяин заговорил. Он кивнул на письменный стол, где стоял серебряный поднос с бутылкой, кувшином воды, серебряной чашей, двумя стаканами, бывшими в употреблении, и тремя или четырьмя чистыми, и сказал:
– Вы не возражаете, судья, если Джек нальет мне стаканчик? В порядке, так сказать, южного гостеприимства.
Судья Ирвин ему не ответил. Он повернулся ко мне и сказал:
– Я не подозревал, Джек, что, помимо всего прочего, ты выполняешь обязанности слуги; но, конечно, если я ошибаюсь…
Я чуть не заехал ему по физиономии. Я чуть не заехал по этой проклятой ржаво-красной гордой старой физиономии с орлиным носом и глазами, отнюдь не старыми, но твердыми, ясными и лишенными глубины, – я чуть не заехал по этим глазам, взгляд которых был оскорблением. И Хозяин засмеялся, и я чуть было не заехал ему по роже. Я мог бы встать и уйти и оставить их вдвоем в этой провонявшей сыром комнате – плюнуть на них и уйти куда глаза глядят. Но я не ушел – и, должно быть, правильно сделал, потому что вы никогда не можете уйти от того, от чего вам хотелось бы уйти больше всего на свете.
– Чепуха, – сказал Хозяин, оборвав смех. Он встал с кресла, приблизился к столу, налил в стакан виски и, улыбаясь судье, подошел ко мне и протянул стакан.
– На, Джек, – сказал он, – выпей.
Не могу оказать, что я взял стакан, – мне сунули его в руку, а я держал его, не поднося ко рту, и смотрел, как Хозяин улыбается судье Ирвину и говорит:
– Иногда Джек наливает мне виски, иногда я ему наливаю виски… а иногда, – он опять шагнул к столу, – я сам себе наливаю виски.
Он плеснул из бутылки, добавил воды и бросил на судью косой насмешливый взгляд.
– Угощают меня или нет, ты не много получишь, судья, если станешь дожидаться, пока тебя угостят. А я – человек нетерпеливый. Я очень нетерпеливый человек, судья. Поэтому-то я и не джентльмен, судья.
– Вот как? – ответил судья. Он стоял посреди комнаты и наблюдал сверху за этим спектаклем.
А я смотрел на них из своего угла. «Ну их к черту, – думал я, – к чертовой матери их обоих». Пусть они катятся к чертовой матери со своими разговорами.
– Да, – говорил Хозяин, – а вы – джентльмен, судья, и вам не к лицу проявлять нетерпение. Даже когда хочется выпить. Разве по вас скажешь, что вам хочется выпить, а ведь это вы платили за бутылку. Но вы все же выпейте. Выпейте, я вас прошу. Выпейте со мной, судья.
Судья Ирвин не произнес ни слова. Он стоял, выпрямившись, посреди комнаты.
– Да выпейте же, – со смехом сказал Хозяин и сел в кресло, разбросав ноги по красному ковру.
Судья не налил себе виски. И не сел.
Хозяин посмотрел на него из кресла и сказал:
– Судья, у вас случайно не найдется вечерней газеты?
Газета лежала на кресле у камина, под воротничком и галстуком судьи, а на спинке висел белый пиджак.
– Да, – сказал судья, – у меня найдется вечерняя газета.
– Я не успел ее просмотреть, мотаясь весь день по дорогам. Не возражаете, если я взгляну?
– Ни в коей мере, – ответил судья, и снова это был напильник, царапающий по жести. – Но по одному вопросу я, видимо, сам смогу удовлетворить ваше любопытство. В газете опубликовано мое выступление в поддержку кандидатуры Келахана, баллотирующегося в сенат. Если вас это интересует.
Раздавался короткий сухой треск, и наступала тишина. Значит, он попал с первого раза и тащился назад, чтобы поставить новую. Потом опять раздавался треск, и опять тишина. Или треск раздавался два раза подряд. Значит, он промахнулся в первый раз и попал со второго.
Потом я, наверно, задремал и проснулся оттого, что рядом со мной оказался Хозяин и произнес:
– Пора ужинать.
Мы пошли ужинать.
Мы сели за стол, дед Старк – на одном конце, на другом – Люси. Люси смахнула со щеки влажную прядь и, как генерал, объезжающий войска, в последний раз окинула взглядом стол, проверяя, все ли на месте. Да, она попала в свою стихию. Теперь ей это редко удавалось, но, когда удавалось, прыти ей было не занимать.
Челюсти работали вокруг стола, Люси наблюдала за их работой. Сама она почти не ела и только следила, чтобы не оставалась пустой ни одна тарелка, смотрела, как жуют челюсти, и лицо ее разглаживалось от тихой веры в счастье, смягчалось, как лицо механика, когда он входит в машинное отделение и видит слившийся в круг маховик, тяжкое снование поршней, балетные скачки стальных шатунов по их строгим орбитам, и в электрическом свете все гудит, поет, сверкает перед ним, словно вечный механизм головы господней, а корабль отмеривает свои двадцать два узла по стеклянному, застывшему под звездами морю.
Челюсти жевали, и Люси сидела с блаженным видом человека, выполнившего свое предназначение.
Едва я успел проглотить последнюю ложку шоколадного мороженого, которую мне пришлось заталкивать в себя, точно цементный раствор в яму для столба, как Хозяин, едок столь же мощный, сколь и методичный, дожевал последний кусок, поднял голову, утер салфеткой подбородок и сказал:
– Так, а теперь Рафинад и мы с Джеком поедем прокатиться по шоссе.
Люси Старк бросила на Хозяина быстрый взгляд, потом отвернулась и поправила на столе солонку. Сначала вам могло показаться, что это самый обычный взгляд, каким награждают мужа, когда, отвалившись от ужина, он объявляет о своем намерении сбегать в город прогуляться. Но потом вы понимали, что это не так. В нем не было ни вопроса, ни протеста, ни укора, ни приказа, ни обиды, ни слез – никаких этих «значит-ты-меня-больше-не-любишь». В нем ничего не было, и именно это было в нем самое замечательное. Это был подвиг. Всякий акт чистого восприятия подвиг, и, если вы не верите мне, проверьте сами.
Дед же поднял глаза на Хозяина и сказал:
– А я-то думал… я думал, ты заночуешь здесь.
И догадаться, что он имел в виду, было гораздо легче. Сын приезжает домой, и родитель расставляет свои сети. Старику – или старухе – нечего сказать сыну. Им и надо всего-навсего, чтобы ребенок посидел час-другой в кресле да лег с ними спать под одной крышей. Это не любовь. Я не утверждаю, что нет такой вещи, как любовь. Я просто говорю о том, что отличается от любви, но иногда пользуется ее именем. Вполне может статься, что без того, о чем я говорю, вообще бы не было никакой любви. Но само по себе это не любовь. Это в крови человека. Тяга к родной крови – это всем предопределено. Она и отличает человека от довольной твари. Когда вы рождаетесь, ваши отец и мать что-то теряют и лезут из кожи вон, чтобы это вернуть, а это и есть вы. Они знают, что всего им не вернуть, но постараются вернуть кусок побольше. И возвращение в лоно семьи, с обедом под кленами, очень похоже на ныряние в бассейн к осьминогам. По крайней мере так я сказал бы в тот вечер. И вот дед Старк двинул кадыком, поднял пасмурные старые голубые глаза на Хозяина, который был плотью от плоти его, хотя вы никогда бы этого не угадали, и закинул сеть. Но сеть вернулась пустой. По крайней мере без Вилли.
– Нет, – сказал Хозяин, – надо двигаться.
– Я-то думал, – начал старик, но сдался и затих. – Ну, коли дела…
– Какие там дела, – сказал Хозяин. – Так, забава. Я, во всяком случае, намерен позабавиться. – Он рассмеялся, встал из-за стола, звучно чмокнул Люси в левую щеку, хлопнул сына по плечу с той неловкостью, с какой все отцы хлопают сыновей по плечу (словно извиняются за что-то, а впрочем, всякому, кто хлопнул по плечу Тома, лучше было извиниться, потому что мальчишка был заносчивый и даже головы не повернул, когда Хозяин его хлопнул).
Затем Хозяин сказал:
– Вы ложитесь, не ждите нас, – и направился к двери. Мы с Рафинадом пошли за ним. До сих пор я и не подозревал, что хочу прокатиться. Но Хозяин редко предупреждал о чем-нибудь заранее. И я достаточно хорошо его знал, чтобы не удивляться.
Когда я подошел к «кадиллаку», Хозяин уже сидел впереди на своем месте. Я влез на заднее сиденье, мысленно готовясь к тому, как меня начнет швырять из стороны в сторону на поворотах. Рафинад заполз к себе под руль, нажал на стартер и заухал: «Хку-хку-хку», как неясыть ночью на болотах. Если бы ему хватило времени и слюны, он спросил бы: «Куда?» Но Хозяин не стал дожидаться. Он сказал:
– В Берденс-Лендинг.
Значит, вот что. Берденс-Лендинг. Мог бы и сам догадаться.
* * *
Берденс-Лендинг лежит в ста тридцати милях от Мейзон-Сити, к юго-западу. Если умножить сто тридцать на два, получится двести шестьдесят миль. Было часов девять, светили звезды, в низинах стлался туман. Один бог знает, когда мы ляжем слать и во сколько встанем завтра, чтобы, плотно позавтракав, ехать назад, в столицу.Я откинулся на спинку и закрыл глаза. Гравий стучал под крыльями, потом перестал, машина накренилась, вместе с ней накренился я, и это означало, что мы снова на шоссе и сейчас дадим ходу.
Мы помчимся по бетону, белеющему под звездами среди перелесков и темных полей, залитых туманом. В стороне от дороги вдруг возникнет сарай, торчащий из тумана, как дом из воды, когда река прорывает дамбу. Покажется у обочины корова, стоящая по колено в тумане, с мокрыми и перламутрово-белыми от росы рогами, она будет смотреть на черную тень, где спрятаны мы, а мы будем рваться в пылающий коридор, но он будет убегать от нас, все так же рассекая тьму перед самым носом. Корова будет стоять по колено во мгле, смотреть на черную тень и сноп света, а потом на то место, где была тень и был свет, с тяжелым, смутным кротким равнодушием, с каким смотрел бы Бог, или Судьба, или я, если бы я стоял по колено во мгле, а черная тень и слепящий свет проносились мимо меня и таяли среди полей и перелесков.
Но я не стоял в поле среди мглы, мгла не текла вокруг моих колен, и в голове моей не тикало ночное безмолвие. Я сидел в машине и ехал в Берденс-Лендинг, названный так по имени людей, от которых и я получил свое имя, – в Берденс-Лендинг, где я родился и вырос.
Мы будем ехать среди полей до самого города. Потом вдоль дороги встанут деревья, а под ними – дома, в которых гаснут окна, потом мы вылетим на главную улицу с ярко освещенным входом в кино, где жуки врезаются в лампочки, летят рикошетом на тротуар и хрустят под ногами прохожих. Люди у пивной проводят взглядом громоздкий черный призрак, один из них плюнет на бетон и скажет:
– Сволочь, тоже мне шишка на ровном месте. – И ему захочется сидеть в черной большой машине, большой, как катафалк, и мягкой, как мамина грудь, дышащей без хрипа на скорости семьдесят пять миль, и катить куда-то в темноту. Что же, я и катил куда-то. Я катил на родину, в Берденс-Лендинг.
Мы въедем в город по новому приморскому бульвару. Соленый воздух отдает там рыбным печальным, нежным и чистым запахом отмелей. Мы приедем, наверно, в полночь, когда три квартала деловой части города погружены в темноту. За этими кварталами идут маленькие домишки, а за ними, у залива, – другие дома, обсаженные магнолиями и дубами; их белые стены мерцают в темноте под деревьями, и зеленые жалюзи на окнах кажутся черными дырами. В комнатах спят люди, укрывшись только простыней. В одной из этих комнат за зелеными жалюзи родился я. В одной из них, в ночной рубанке, отороченной кружевом, спит моя мать; лицо у нее гладкое, как у девушки, и лишь морщинки в углах глаз и рта, которых все равно не видно в темноте, да лежащая на простыне хрупкая, сухая рука с крашеными ногтями выдают ее возраст. Там же спит и Теодор Марел, и тихое аденоидное посапывание льется из-под его золотистых усов. Но все это законно – мать замужем за Теодором Марелом, который намного моложе ее, у которого золотистые волосы курчавятся на круглой голове, как сливочная помадка, и который доводится мне отчимом. Ладно, он у меня не первый отчим.
А дальше, под своими собственными дубами и магнолиями, стоит дом Стентонов, запертый и пустой, потому что Анна и Адам давно выросли, живут в городе и больше не ездят со мной на рыбалку, а сам старик умер. Еще дальше, где опять начинаются поля, стоит дом судьи Ирвина. Мы не остановимся, пока туда не приедем. Мы нанесем судье небольшой визит.
– Хозяин, – сказал я.
Он обернулся, и я увидел тяжелые очертания его головы на фоне ярко освещенного бетона.
– Что ты собираешься ему сказать? – спросил я.
– Этого никогда не знаешь заранее, – ответил он. – Я, может, вообще ничего не скажу. Черт его знает, может, мне и нечего ему говорить. Я только хочу на него поглядеть как следует.
– Судью на испуг не возьмешь.
Нет, не возьмешь его на испуг, подумал я, вспоминая прямую спину человека, который, соскочив с седла, забрасывал поводья на стентоновский забор и шагал по ракушечной аллее с панамой в руке, – его крючковатый нос, высокий череп с жесткой темно-рыжей гривой и глаза, желтые, ясные, твердые, как топазы. Правда, с той поры минуло почти двадцать лет, и спина у него, наверное, не такая прямая, как раньше (перемена происходит так медленно, что ее не замечаешь), и глаза, наверное, помутнели, но я не верил, что судью можно взять на испуг. В чем, в чем, а в этом я мог поручиться: он не струсит. И если бы я оказался неправ, меня бы это огорчило.
– Я и не надеюсь взять его на испуг, – сказал Хозяин. – Я просто хочу поглядеть на него.
– Нет, черт возьми! – выпалил я и сам не заметил, как мои лопатки оторвались от спинки сиденья. – Ты сошел с ума, если думаешь его запугать.
– Спокойно, Джек, – сказал Хозяин и рассмеялся.
Я не видел его лица. Я видел черную кляксу на фоне освещенного бетона, и она смеялась.
– Говорят тебе, я просто хочу на него поглядеть, – сказал он.
– Ты выбрал чертовски удобное время и чертовски удобный способ, чтобы на него глядеть, – сварливо пробурчал я, опускаясь лопатками на то место, где им и полагалось быть. – Ты что, не мог подождать, пока он приедет в город?
– Захочешь жениться – ночью не спится, – ответил Хозяин.
– Черт тебя надоумил, – сказал я, – к нему ехать.
– Ага, ты считаешь, что это ниже моего достоинства? – спросил Хозяин.
– Тебе виднее, ты губернатор. Так я слышал.
– Да, я губернатор, Джек, и беда губернаторов в том, что они думают, будто должны беречь свое достоинство. Но видишь ли, нет на свете стоящего дела, из-за которого не пришлось бы поступиться достоинством. Можешь ты назвать мне хоть одно дело, которое ты хотел бы сделать и мог бы сделать, не уронив своего достоинства? Нет, не так человек устроен.
– Ладно, – сказал я.
– И когда я стану президентом и захочу кого-нибудь увидеть, я сяду и поеду к нему.
– Ну да, – сказал я, – среди ночи. Но надеюсь, что меня ты оставишь дома, дашь мне выспаться.
– Черта с два, – сказал он. – Когда я стану президентом, я буду брать тебя с собой. Я буду держать вас с Рафинадом прямо в Белом доме, чтобы вы все время были под рукой. Рафинаду я устрою тир в задней комнате, и республиканцы из конгресса будут расставлять для него консервные банки. А ты сможешь водить к себе девочек прямо через главный вход, и министр будет принимать у них пальто и подбирать за ними шпильки. Для этого у нас будет специальный министр. Он будет зваться Будуар-Секретарь Джека Бердена, будет помнить все телефоны и отсылать по нужным адресам маленькие розовые предметы, если кто их забудет. Сложение у Крошки подходящее, я ему сделаю маленькую операцию, наряжу в шелковые шаровары и тюрбан, дам кривую саблю из жести, как какому-нибудь великому визирю, и будет он сидеть на пуфе у твоей двери и называться Будуар-Секретарем. Ну как, тебе это подходит? Он перевесился через спинку и хлопнул меня по колену. Ему пришлось далеко тянуться, потому что от переднего сиденья в «кадиллаке» до моего колена расстояние порядочное, хоть я и лежал на лопатках.
– Ты войдешь в историю, – сказал я.
– А то как же. – И он рассмеялся. Он повернулся и стал смотреть на дорогу, продолжая смеяться.
Мы проехали какой-то городок и остановились на окраине возле заправочной станции с баром. Рафинад заправил машину и принес нам с Хозяином по бутылке кока-колы. Мы двинулись дальше.
До самого Берденс-Лендинга Хозяин не произнес ни слова. А там он сказал только:
– Джек, объясни Рафинаду, как найти дом. Твои ведь дружки тут живут.
Да, тут живут мои дружки. Вернее, жили. Жили Анна и Адам Стентоны – в белом доме, вместе с вдовым отцом, губернатором. Они были моими друзьями, Анна и Адам. Адам и я рыбачили и ходили под парусом по всей этой части Мексиканского залива, и спокойная глазастая худенькая Анна всегда была рядом и всегда молчала. Адам и я охотились и бродили по всей округе, и рядом была Анна, тонконогая маленькая девочка, четырьмя годами младше нас. Мы сидели у камина в доме Стентонов или в нашем доме – играли, читали книжки, и рядом сидела Анна. А потом Анна уже не Рыла маленькой девочкой. Она стала большой, и я любил ее так, что жил точно во сне. И во сне этом мое сердце готово было разорваться, потому что весь мир жил в нем и рвался наружу, чтобы стать настоящим миром. Но то лето кончилось. Прошли годы, и не случилось того, что непременно должно было случиться. Анна теперь старая дева, живет в столице, и если выглядит еще молодо и не носит уродливых платьев, то смех ее стал ломким, а лицо напряженным, словно она пытается что-то вспомнить. Что она старается вспомнить? Мне-то стараться незачем. Я бы мог вспомнить, да не хочу. Если бы род людской ничего не помнил, он был бы совершенно счастлив. Когда-то я учился истории в университете, и это, пожалуй, единственное, что я оттуда вынес. Вернее сказать, думал, что вынес.
Мы поедем по набережной, где все дома смотрят на залив, – там жили все мои приятели. Анна – без пяти минут старая лева. Адам – знаменитый хирург, который по-прежнему ласков со мной, но больше не ездит со мной ловить рыбу. И на самом краю – судья Ирвин, который был другом нашей семьи, брал меня на охоту, учил стрелять и ездить верхом и читал мне в своем большом кабинете исторические книги. После ухода Элиса Бердена судья был мне больше отцом, чем те, кто женился на матери и жил в доме Элиса Бердена. И судья был человеком.
И вот я сказал Рафинаду, как проехать по городу на набережную, где живут или жили все мои дружки. Все огни в городе были погашены, кроме лампочек на телефонных столбах, и стены домов на набережной белели среди магнолий и дубов, как кости.
Вы проезжаете ночью по городу, где жили когда-то, и надеетесь встретить себя самого в коротких штанишках, одного на перекрестке под фонарями, где жуки стучат по жестяным рефлекторам и, оглушенные, сыплются на мостовую. Вы надеетесь встретить на улице мальчика в этот поздний час и собираетесь сказать ему, чтобы он поскорее отправлялся спать, если не хочет, чтобы ему влетело. А может быть, вы дома, в кровати, спите и не видите снов, и все, что как будто бы случилось с вами, на самом деле не случилось. Но кто же тогда, черт побери, сидит на заднем сиденье в черном «кадиллаке», который несется по городу? Да ведь это Джек Берден! Неужели вы не помните маленького Джека Бердена? Днем он удил рыбу в заливе со своей лодки, а потом отправлялся домой, ужинал, целовал свою красивую маму, говорил ей «спокойной ночи» и, прочтя молитвы, в половине десятого ложился спать. А, так это мальчик старого Элиса Бердена? Да, его и этой женщины, которую он привез из Техаса – или из Арканзаса? – этой большеглазой худенькой женщины, что живет в доме Бердена с этим новым своим мужчиной. А что же случилось с Элисом Берденом? Не знаю – сколько уж лет от него ни слуху ни духу. Чудак он был. Да, кто еще, черт подери, уйдет из дому и бросит такую красотку, как эта женщина из Арканзаса? А может, он не мог ей дать того, чего она хотела? А все-таки дал он ей этого мальчика, этого Джека Бердена. Да.
Вы приезжаете ночью в город, и слышатся голоса.
Набережная осталась позади, и я увидел дом, белевший, как кость, среди темных дубовых сучьев.
– Приехали, – сказал я.
– Останови, – сказал Хозяин. А потом, обращаясь ко мне: – Свет горит. Не лег еще старый хрыч. Поди постучись и скажи, что я хочу его видеть.
– А если он не откроет?
– Откроет, – сказал Хозяин. – А не откроет – заставь его. За что я тебе деньги плачу, черт побери?
Я вылез из машины, открыл калитку и двинулся по темной ракушечной аллее к дому. Потом я услышал за спиной шаги Хозяина. Он так и шел за мной по пятам до самой веранды.
Потом он отошел в сторону, а я распахнул дверь с сеткой и постучал в прихожую. Я постучал еще раз и увидел через стекло, что дверь в прихожую открылась – она ведет из библиотеки, вспомнил я, – а затем в прихожей зажегся боковой свет. Он шел к двери. Через стекло было видно, как он возится с замком.
– Кто там? – спросил он.
– Добрый вечер, судья, – отозвался я.
Он стоял на пороге, мигая и пытаясь разглядеть в темноте мое лицо.
– Это Джек Берден, – сказал я.
– Да ну! Джек, подумать только! – И он протянул руку. – Заходи. – Он, казалось, даже рад моему приходу.
Я пожал ему руку и шагнул в прихожую, где в тусклом свете канделябров поблескивали зеркала в облезлых золоченых рамах и стекла больших керосиновых фонарей на мраморных консолях.
– Ну, чем я могу быть тебе полезен, Джек? – спросил он, взглянув на меня желтыми глазами. Они не очень изменились за эти годы – не знаю, как остальное.
– Да вот… – начал я и уже не знал, как закончить. – Я просто хотел узнать, не спите ли вы и не можете ли поговорить с…
– Конечно, Джек, заходи. Сынок, у тебя что-то случилось? Подожди, я закрою дверь и…
Он повернулся, чтобы закрыть дверь, и, не будь его тикалка в полной исправности, несмотря на седьмой десяток, он свалился бы замертво. Потому что в дверях стоял Хозяин. Тихо, как мышь.
Однако судья не свалился замертво. Лицо его было невозмутимо. Но я чувствовал, как он весь подобрался. Вы хотите ночью закрыть дверь, и вдруг из темноты возникает фигура мужчины – тут поневоле задумаешься.
– Нет, – сказал Хозяин, непринужденно улыбаясь, снимая шляпу и делая шаг вперед, как будто его пригласили войти, чего на самом деле не было, нет, с Джеком ничего не случилось. Насколько я знаю. И со мной также.
Теперь судья смотрел на меня.
– Прошу прощения, – сказал он голосом, который при желании становился холодным и скрипучим, как старая игла на пластинке граммофона. – Я упустил из виду, что теперь ты в хороших руках.
– Да, Джеку грех жаловаться, – сказал Хозяин.
– А вы, сэр? – Судья повернулся к Хозяину, поглядел на него из-под опущенных век – он был на полголовы выше, – и я увидел, как вздулись и заходили желваки под ржаво-красными сухими складками на его длинной челюсти. – Вы желали мне что-то сказать?
– А я еще не решил, – небрежно уронил Хозяин. – Пока ничего.
– Ну, – сказал судья, – в таком случае…
– А может, и найдется о чем поговорить, – перебил Хозяин. – Разве заранее знаешь? Если мы дадим ногам отдых…
– В таком случае, – продолжал судья, и снова его голос скрежетал безжизненно, как старая игла по пластинке или рашпиль по жести, – я хотел бы сообщить вам, что собираюсь ко сну.
– Ну, время детское, – сказал Хозяин и неторопливо смерил взглядом судью. На судье была старомодная бархатная куртка, брюки от смокинга и крахмальная рубашка; однако галстук и воротничок он уже снял, и под старым красным кадыком блестела золотая запонка. – Да и спать вы будете лучше, продолжал Хозяин, закончив осмотр, – если подождете ложиться и как следует переварите ваш сытный ужин. И он двинулся по прихожей туда, откуда шел свет, – в библиотеку.
Судья Ирвин смотрел ему в спину, а он как ни в чем небывало шел к двери в своем жеваном, обтянувшем плечи пиджаке с темными от пота подмышками. Желтые глаза судьи выкатились, а лицо стало багровым, как говяжья печень в лавке у мясника. Потом он пошел за Хозяином.
Я проследовал за ними.
Когда я вошел в библиотеку, Хозяин уже сидел в большом вытертом кожаном кресле. Я стал у стены под книжными полками, которые уходили к потолку, теряясь в тени; книги, многие из них – по юриспруденции – были старые, в кожаных переплетах, и пахло от них в комнате плесенью, старым сыром. Здесь ничего не изменилось. Я помнил этот запах по долгим вечерам, которые проводил здесь, читая или слушая, как читает судья; в камине трещали поленья, и часы в углу, большие старинные часы, роняли на нас редкие маленькие катышки времени. Комната была все та же. На стенах висели большие офорты Пиранези в тяжелых резных рамах – Тибр, Колизей, развалины храма. На каминной доске и на столе лежали стеки, стояли серебряные кубки, выигранные собаками судьи на полевых испытаниях и им самим на стрельбищах. Стойка с ружьями у двери пряталась от света бронзовой настольной лампы, но я знал каждое ружье на ней, помнил на ощупь.
Судья не стал садиться. Он стоял посреди комнаты и смотрел сверху на Хозяина, раскинувшего ноги по красному ковру. Судья молчал. Что-то творилось у него в голове. Вы знали: если бы в стенке этого высокого черепа, там, где поредела и поблекла некогда густая темно-рыжая грива волос, было бы окошко, вы увидели бы сквозь него работу колесиков и пружин, храповиков и зубчаток, блестящих, как во всяком ухоженном и точном механизме. Но может быть, кто-то нажал не на ту кнопку. Может, он так и будет работать вхолостую, пока что-нибудь не треснет или не выйдет весь завод, – может быть, все это ничем не кончится.
Однако Хозяин заговорил. Он кивнул на письменный стол, где стоял серебряный поднос с бутылкой, кувшином воды, серебряной чашей, двумя стаканами, бывшими в употреблении, и тремя или четырьмя чистыми, и сказал:
– Вы не возражаете, судья, если Джек нальет мне стаканчик? В порядке, так сказать, южного гостеприимства.
Судья Ирвин ему не ответил. Он повернулся ко мне и сказал:
– Я не подозревал, Джек, что, помимо всего прочего, ты выполняешь обязанности слуги; но, конечно, если я ошибаюсь…
Я чуть не заехал ему по физиономии. Я чуть не заехал по этой проклятой ржаво-красной гордой старой физиономии с орлиным носом и глазами, отнюдь не старыми, но твердыми, ясными и лишенными глубины, – я чуть не заехал по этим глазам, взгляд которых был оскорблением. И Хозяин засмеялся, и я чуть было не заехал ему по роже. Я мог бы встать и уйти и оставить их вдвоем в этой провонявшей сыром комнате – плюнуть на них и уйти куда глаза глядят. Но я не ушел – и, должно быть, правильно сделал, потому что вы никогда не можете уйти от того, от чего вам хотелось бы уйти больше всего на свете.
– Чепуха, – сказал Хозяин, оборвав смех. Он встал с кресла, приблизился к столу, налил в стакан виски и, улыбаясь судье, подошел ко мне и протянул стакан.
– На, Джек, – сказал он, – выпей.
Не могу оказать, что я взял стакан, – мне сунули его в руку, а я держал его, не поднося ко рту, и смотрел, как Хозяин улыбается судье Ирвину и говорит:
– Иногда Джек наливает мне виски, иногда я ему наливаю виски… а иногда, – он опять шагнул к столу, – я сам себе наливаю виски.
Он плеснул из бутылки, добавил воды и бросил на судью косой насмешливый взгляд.
– Угощают меня или нет, ты не много получишь, судья, если станешь дожидаться, пока тебя угостят. А я – человек нетерпеливый. Я очень нетерпеливый человек, судья. Поэтому-то я и не джентльмен, судья.
– Вот как? – ответил судья. Он стоял посреди комнаты и наблюдал сверху за этим спектаклем.
А я смотрел на них из своего угла. «Ну их к черту, – думал я, – к чертовой матери их обоих». Пусть они катятся к чертовой матери со своими разговорами.
– Да, – говорил Хозяин, – а вы – джентльмен, судья, и вам не к лицу проявлять нетерпение. Даже когда хочется выпить. Разве по вас скажешь, что вам хочется выпить, а ведь это вы платили за бутылку. Но вы все же выпейте. Выпейте, я вас прошу. Выпейте со мной, судья.
Судья Ирвин не произнес ни слова. Он стоял, выпрямившись, посреди комнаты.
– Да выпейте же, – со смехом сказал Хозяин и сел в кресло, разбросав ноги по красному ковру.
Судья не налил себе виски. И не сел.
Хозяин посмотрел на него из кресла и сказал:
– Судья, у вас случайно не найдется вечерней газеты?
Газета лежала на кресле у камина, под воротничком и галстуком судьи, а на спинке висел белый пиджак.
– Да, – сказал судья, – у меня найдется вечерняя газета.
– Я не успел ее просмотреть, мотаясь весь день по дорогам. Не возражаете, если я взгляну?
– Ни в коей мере, – ответил судья, и снова это был напильник, царапающий по жести. – Но по одному вопросу я, видимо, сам смогу удовлетворить ваше любопытство. В газете опубликовано мое выступление в поддержку кандидатуры Келахана, баллотирующегося в сенат. Если вас это интересует.