Страница:
– Судья – они наверху лежат, отдыхают, – сказал он, по-видимому думая, что этим все сказано.
– Ладно, – ответил я, – подожду, пока он спустится, – и, распахнув без приглашения застекленную дверь, очутился в блаженной прохладе и полумраке прихожей, где, словно лед, блестели большие стекла керосиновых фонарей и зеркала и мои отражения обступили меня беззвучно, как воспоминания.
– Они… – снова запротестовал негр.
Я прошел мимо него со словами:
– Я в библиотеке посижу. Пока он не спустится.
Я прошел мимо глаз с белками, похожими на облупленные крутые яйца, мимо большого печального рта, который не знал, что сказать, и просто открылся, показав розовую внутренность, – прошел прямо в библиотеку. Жалюзи были опущены, а из-за высокого потолка и стен, заложенных книгами, комната казалась еще сумрачнее, и сумрак лежал на ярко-красном ковре, словно большая спящая собака. Я сел в глубокое кожаное кресло, бросил рядом с собой принесенный конверт и откинулся на спинку. Мне почудилось, что все эти корешки бессмысленно глядят на меня, как пустые глаза статуй в музее. Как всегда, старые юридические книги, переплетенные в телячью кожу, наполняли комнату запахом сыра.
Вскоре наверху послышалось какое-то движение и в задней части дома звякнул звонок. Я понял, что судья зовет слугу. В прихожей мягко зашлепали ноги негра, и он стал подниматься по лестнице.
Минут через десять спустился судья. Его твердые шаги приблизились к библиотеке. В двери показалась его длинная голова и белый пиджак с черной бабочкой. Он задержался на пороге, словно привыкая к темноте, а потом подошел ко мне и протянул руку.
– Здравствуй, Джек, – сказал он таким знакомым голосом. – Наконец-то ты появился. Я не знал, что ты в Лендинге. Давно приехал?
– Вчера ночью, – коротко ответил я и встал, чтобы поздороваться.
Он крепко пожал мне руку и опять усадил в кресло.
– Наконец-то, – повторил он, и на его длинном усталом ржаво-красном ястребином лице появилась улыбка. – Давно тут сидишь? Почему ты не послал этого мошенника разбудить меня и позволил мне валяться чуть не до обеда? Давно я тебя не видел, Джек.
– Да, – согласился я. – Давно.
И в самом деле давно. В последний раз он видел меня ночью. С Хозяином. И пока мы молчали, я знал, что он тоже припоминает. Он припомнил, но только после моих слов. Затем я увидел, что он отгоняет это воспоминание. Он не допускал его до себя.
– Да, давненько, – сказал он, усаживаясь с таким видом, будто он ничего не помнит. – Куда это годится? Что же ты не проведаешь старика? Мы, старики, любим, чтобы нам хотя бы изредка уделяли внимание.
Он улыбнулся, и мне нечего было сказать в ответ на такую улыбку.
– Черт знает что, – сказал он, вскочив с кресла и не скрипнув при этом ни единым суставом. – Совсем разучился гостей принимать. Ты пересох, наверно, как порох Энди Джексона. Для настоящего дела, может, и рановато, но глоток джина никому еще не вредил. Нам с тобой, во всяком случае. Ведь нас с тобой ничто не берет, верно, Джек?
Прежде чем я ответил, он был уже на полдороге к звонку.
– Спасибо, не хочу, – сказал я.
Он посмотрел на меня сверху, и на лице его выразилось легкое разочарование. Но потом вернулась улыбка – добрая, честная, клыкастая, мужественная улыбка – и он сказал:
– А, перестань, выпьем по одной. Будем считать это праздником. Я хочу отметить твой приход!
Он сделал еще шаг к звонку, но я сказал:
– Спасибо, не хочу.
На миг он остановился, поглядел на меня сверху, держа руку на весу у шнурка. Затем он опустил руку и повернул назад к своему креслу, как будто бы чуть-чуть поникший – а может быть, мне это просто померещилось.
– Что ж, – сказал он с выражением лица, которое трудно было назвать улыбкой. – Один я пить не стану. Буду черпать утешение в беседе с тобой. Что у тебя слышно?
– Ничего особенного, – ответил я.
И, глядя на его фигуру, теряющуюся в тени, я удивился, до чего у него прямая спина и до чего высоко он держит голову. Я спросил себя: почему так? Я спросил себя, правда ли то, что я раскопал? Я смотрел на него, и мне не хотелось, чтобы это было правдой. Я от всей души пожелал, чтобы это оказалось неправдой. У меня мелькнула мысль, что я мог бы выпить этот джин и ничего ему не сказать – вернуться в город и доложить Хозяину, что я убедился в своей ошибке. Хозяину придется это скушать. Он, конечно, взбеленится, но все равно последнее слово – за мной. А бумаги мисс Литлпо я к тому времени могу уничтожить. Я мог это сделать.
Но мне надо было знать. Даже когда у меня мелькнула мысль уйти, ничего не выясняя, я знал, что не уйду. Ибо правда – ужасная вещь. Ты пробуешь ее носком, и она – пустое место. Но стоит тебе зайти немного глубже, и она затягивает тебя, как водоворот. Сначала тяга так слаба и равномерна, что ты ее почти не замечаешь. Затем – рывок, затем – головокружительное падение во мрак. Ибо есть мрак правды. Говорят, что это ужасно – отдаться на волю божью. Теперь я готов в это поверить.
И вот я посмотрел на судью Ирвина, и он понравился мне так, как не нравился уже много лет, – до того прямы были его старые плечи и до того правдива клыкастая улыбка. Но я знал, что я должен узнать.
Он изучал мое лицо – в эту минуту оно представляло собой, наверно, любопытное зрелище, но я не отводил взгляда.
– Я сказал „ничего особенного“, – начал я. – Но кое-что есть.
– Выкладывай, – сказал он.
– Судья, вы знаете, на кого я работаю.
– Знаю, Джек, – сказал он, – но давай на время забудем об этом и просто посидим. Не могу сказать, чтобы я симпатизировал Старку, но я не похож на большинство наших друзей с набережной. Я могу уважать человека, а он человек. Одно время я чуть было не принял его сторону. Он бил стекла и впускал к нам свежий воздух. Но… – судья грустно покачал головой и улыбнулся, – …я стал опасаться, что так он разгромит весь дом. Такие методы! Поэтому… – Фразы он не кончил и только пожал плечами.
– Поэтому, – докончил я за него, – вы пошли с Макмерфи.
– Джек, – сказал он, – политика – это всегда вопрос выбора, а из чего выбирать, не ты решаешь. И за выбор надо платить. Ты это знаешь. Ты ведь сделал выбор и знаешь, во что он тебе обходится. Платить нужно всегда.
– Да, но…
– Джек, я тебя не упрекаю, – сказал он. – Я верю тебе. Кто из нас не прав, покажет время. А пока что, Джек, пусть это не становится между нами. Если я погорячился в ту ночь, прости меня. Прости. Мне было тяжело потом.
– Вы говорите, вам не нравятся методы Старка, – сказал я. – Хорошо, я вам расскажу о методах Макмерфи. Вот послушайте-ка, на что способен ваш Макмерфи. – И я загремел, задребезжал, как трамвайный вагон с испорченными тормозами, сорвавшийся под уклон. Я рассказал ему, на что способен Макмерфи.
Он сидел и слушал.
Потом я спросил его:
– Ну что, красиво?
– Нет, – сказал он и покачал головой.
– Некрасиво, – сказал я. – И вы можете это прекратить.
– Я? – удивился он.
– Вас Макмерфи послушается. Он должен вас слушаться, потому что вы один из немногих друзей, которые у него остались, а он уже чувствует на затылке горячее дыхание Хозяина. Если бы у него было хоть что-нибудь в жале, кроме комариной слюны, он бы разделался с Хозяином без всякой торговли. Но он знает, что у него ничего нет. И уверяю вас: если дело дойдет до суда. Хозяин явится не с пустыми руками. Эта Сибилла Фрей – шлюха-надомница, и нам доказать это – раз плюнуть. У нас будут свидетелями вся футбольная команда плюс вся легкоатлетическая команда, плюс все шафера грузовиков, которые ездят по шоссе шестьдесят девять мимо дома ее папы. Если вы образумите Макмерфи, ему, может быть, удастся спасти свою шкуру. Но учтите, сейчас я ничего не обещаю.
Только сумрак, и тишина, и запах заплесневелого сыра были ответом на мои слова, пока они просачивались в этот старый породистый череп. Потом он медленно покачал головой:
– Нет.
– Послушайте, – сказал я, – Сибиллу не обидят. Мы об этом позаботимся, если она не заболеет манией величия. Конечно, ей придется подписать небольшое заявление. Не скрою от вас, что наша сторона запасется письменными показаниями нескольких ее мальчиков на тот случай, если Фрей опять вздумает шалить. Уверяю вас, Сибилле предлагают честную сделку.
– Не в этом дело, – сказал он.
– Так в чем, ради всего святого? – сказал я и уловил в своем голосе умоляющие нотки.
– Это – дело Макмерфи. Возможно, он совершает ошибку. По-моему, да. Но это его дело. Я в такие истории не вмешиваюсь.
– Судья, – упрашивал я, – подумайте как следует. Не торопитесь с ответом, подумайте.
Он покачал головой.
Я встал.
– Мне надо бежать, – сказал я. – А вы подумайте. Я приду завтра, и тогда мы поговорим. Повремените до тех пор с ответом.
Он навел на меня свои желтые агаты и опять покачал головой:
– Приходи завтра, Джек. И завтра, и каждый день; Но ответ я тебе дам сейчас.
– Я прошу вас, судья, сделайте мне одолжение. Подождите решать до завтра.
– Ты говоришь со мной так, Джек, будто я не знаю, чего хочу. А ведь это, пожалуй, единственное, чему я научился за семьдесят лет. Знать, чего я хочу. Но ты все равно приходи завтра. И не будем говорить о политике. Он махнул рукой, словно сметая что-то со стола. – К чертям политику! шутливо воскликнул он.
Я взглянул на него и в тот же миг – с лица его еще не стерлась шутливая гримаса отвращения, а откинутая рука висела в воздухе – понял, что отступления нет. Это была не осторожная проба воды носком, не ровная тяга окраины водоворота, но бешеный рывок в провал воронки. Можно было предвидеть, что так оно и произойдет.
Глядя на него, я проговорил почти шепотом:
– Я просил вас, судья. Я чуть ли не умолял вас, судья.
На лице его было вежливое недоумение.
– Я старался, – сказал я. – Я умолял вас.
– Что такое? – удивился он.
– Вы когда-нибудь слышали, – спросил я по-прежнему очень тихо, – о человеке по имени Литлпо?
– Литлпо? – удивился он и наморщил лоб, пытаясь вспомнить.
– Мортимер Л.Литлпо, – сказал я. – Неужели забыли?
Кожа на лбу сдвинулась туже, образовав подобие кривого восклицательного знака между густыми ржаво-красными бровями.
– Нет, – сказал он, покачав головой, – не помню.
И он не помнил. Я в этом уверен. Он даже не помнил Мортимера Л.Литлпо.
– Хорошо, – продолжал я, – а компанию „Америкэн электрик пауэр“ вы помните?
– Конечно, как же не помнить? Я десять лет работал там юрисконсультом. – Он даже глазом не моргнул.
– А помните, как вы получили это место?
– Дай подумать… – начал он, и я видел, что он и вправду забыл, что он действительно роется в прошлом, пытаясь вспомнить. Затем, выпрямившись в кресле, он сказал: – Как же, конечно, помню. Через мистера Сатерфилда.
Но теперь он моргнул. Крючок вошел в губу, от меня это не ускользнуло.
Целую минуту я ждал, глядя на него, а он твердо смотрел мне в глаза, выпрямившись в кресле.
– Судья, – спросил я мягко, – вы не передумаете? Насчет Макмерфи?
– Я уже сказал.
Затем я услышал его дыхание, и больше всего на свете мне захотелось узнать, что творится в этой голове, почему он сидит так прямо, почему он смотрит мне в глаза, если крючок уже впился в мясо.
Я шагнул к своему креслу, нагнулся и поднял с пола конверт. Затем я подошел к его креслу и положил конверт к нему на колени.
Он смотрел на конверт, не дотрагиваясь до него. Потом поднял взгляд на меня, и в его твердых желтых немигающих глазах не было недоумения. Затем, не говоря ни слова, он открыл конверт и прочел бумаги. Свет был тусклый, но он не наклонялся над ними. Одну за одной он подносил бумаги к глазам. Он читал их очень медленно. Затем так же медленно опустил последнюю на колени.
– Литлпо, – произнес он задумчиво и умолк. – Ты знаешь, – сказал он с изумлением, – знаешь, я даже имени его не помнил. Клянусь тебе, даже имени не помнил.
Он снова умолк.
– Подумай только, как странно, – сказал он. – Я даже имени его не помнил.
– Да, странно, – отозвался я.
– И знаешь, – продолжал он с изумлением, – я неделями… иногда месяцами не вспоминал об… – он прикоснулся к бумагам своим стариковским пальцем, – …об этом.
И умолк, углубившись в себя.
Потом он сказал:
– Знаешь, иногда… и подолгу… мне кажется, будто этого не было. Или было, но не со мной. Может быть, с кем-нибудь другим, но не со мной. Потом я вспоминаю, и, когда я вспоминаю в первый раз, я говорю: нет, со мной это не могло случиться. – Он посмотрел мне в глаза. – Но видишь…
– Случилось, – сказал я.
– Да, – кивнул он, – но мне до сих пор не верится.
– И мне тоже, – сказал я.
– И на том спасибо, Джек, – проговорил он с кривой улыбкой.
– Думаю, вы догадываетесь, какой будет следующий ход, – сказал я.
– Догадываюсь. Твой наниматель попытается нажать на меня. Шантажировать меня.
– _Нажать_ – более приятное слово, – заметил я.
– Меня больше не интересуют приятные слова. Ты долго живешь среди слов, но вдруг становишься старым – и остаются только вещи, а слова уже не играют роли.
Я пожал плечами.
– Это как вам угодно, – ответил я, – но суть вы уловили.
– Разве ты не знаешь – а нанимателю твоему следовало бы знать, раз он называет себя юристом, – что это вот, – он постучал по бумагам указательным пальцем, – ничего не стоит? В суде. Ведь это случилось двадцать пять лет назад. Да и свидетелей у вас никаких нет. Кроме этой женщины Литлпо. А она для вас бесполезна. Все умерли.
– Кроме вас, судья, – сказал я.
– В суде это не пройдет.
– Вы ведь не в суде живете. Вы не умерли и живете среди людей, а у людей сложилось о вас определенное мнение. Вы, судья, не тот человек, который позволит, чтобы о нем думали по-другому.
– Они не смеют так думать! – взорвался он. – Видит бог, не имеют права. Я жил честно, я выполнял свой долг. Я…
Я перевел взгляд с его лица на колени, где лежали бумаги. Он заметил это и тоже посмотрел вниз. Он запнулся и дотронулся пальцами до бумаг, словно желая убедиться в их реальности. Потом он медленно поднял голову.
– Ты прав, – сказал он. – Это я сделал.
– Да, – сказал я, – сделали.
– Старк знает?
Я пытался понять, что кроется за этим вопросом, но не мог.
– Нет, – ответил я. – Я сказал ему, что ничего не скажу, пока с вами не встречусь. Понимаете, мне надо было самому убедиться.
– У тебя деликатная душа, – сказал он. – Для шантажиста.
– Не будем обзывать друг друга. Скажу только, что вы сами защищаете шантажиста.
– Нет, Джек, – тихо сказал он, – я не защищаю Макмерфи. Может быть… он запнулся, – …я себя защищаю.
– Тогда вы знаете, как это сделать. И я ничего не скажу Старку.
– Может быть, ты и так ничего не скажешь.
Он произнес это еще тише, и у меня мелькнула мысль, что он может схватиться за оружие – стол был рядом с ним – или броситься на меня. Может, он и старик, но с такими лучше не связываться.
Он, должно быть, угадал мою мысль – он покачал головой, улыбнулся и сказал:
– Не беспокойся. Тебе нечего бояться.
– Знаете что… – сердито начал я.
– Я тебя не трону, – сказал он. И задумчиво добавил: – Но я мог бы тебя удержать.
– Удержав Макмерфи, – сказал я.
– Гораздо проще.
– Как?
– Гораздо проще, – повторил он.
– Как?
– Я мог бы просто… – начал он, – я просто мог бы сказать тебе… мог бы сказать тебе одну вещь… – Он замолчал, потом неожиданно поднялся, уронив бумаги на пол. – Но не скажу, – весело закончил он и улыбнулся мне в лицо.
– Чего не скажете?
– Да чепуха, – сказал он с улыбкой и весело взмахнул рукой, словно отмахиваясь от скучной темы.
Я стоял в нерешительности. Получалось что-то несуразное. Не полагалось ему быть таким веселым и уверенным – с обличительными документами у ног. И на тебе.
Я присел, чтобы собрать бумаги, а он наблюдал за мной сверху.
– Судья, – сказал я, – я приду завтра. Вы подумайте и завтра решите окончательно.
– Да ведь все решено.
– Вы…
– Нет, Джек.
Я направился к двери в прихожую.
– Завтра приду, – сказал я.
– Конечно, конечно. Ты приходи. Но я решил.
Не попрощавшись, я вышел. Когда я открывал наружную дверь, он меня окликнул. Я обернулся и сделал несколько шагов назад. Он стоял в прихожей.
– Я вот что хотел тебе сказать, – начал он. – Из этих интересных документов я узнал кое-что для себя новое. Оказывается, мой старый друг губернатор Стентон поступился своей честью, чтобы защитить меня. Не знаю даже, радоваться мне или огорчаться. Радоваться его привязанности ко мне или огорчаться, что она стоила ему таких жертв. Он ведь мне ничего не сказал. Это было верхом благородства. Правда? Ни единым словом не обмолвился.
Я пробормотал, что да, наверно, он прав.
– Я просто хочу, чтобы ты знал это о губернаторе. В его ошибке повинна его добродетель. Любовь к другу.
Я ничего не ответил.
– Я хочу, чтобы ты знал это о губернаторе, – сказал он.
– Ладно, – ответил я и, чувствуя спиной взгляд его желтых глаз и спокойную улыбку, вышел на яркий свет.
Я принял душ, лег и уснул.
Я проснулся и вскочил. Сна как не бывало. Звук, разбудивший меня, все еще звенел в ушах. Я сообразил, что это был крик. И тут он раздался снова. Серебряный тонкий крик.
Я спрыгнул с кровати, бросился к двери, вспомнил, что я голый, схватил халат и выбежал. Из комнаты матери донесся шум, звуки, похожие на стоны. Дверь была открыта, и я кинулся туда.
Она сидела на краю постели в халате, стиснув белый телефон, смотрела на меня дикими, расширенными глазами и стонала монотонно, с правильными промежутками. Я подошел к ней. Она уронила телефон на пол и закричала, показывая на меня пальцем:
– Это ты, ты его убил!
– Что? Что?
– Ты убил!
– Кого убил?
– Ты убил! – Она истерически захохотала.
Я держал ее за плечи, тряс, пытаясь прекратить этот смех, но она царапалась и отталкивала меня. Она на секунду перестала смеяться, чтобы перевести дыхание, и я услышал сухое щелканье мембраны, которым станция призывала положить трубку на рычаг. И опять этот звук потонул в ее хохоте.
– Перестань! Перестань! – крикнул я, и она вдруг уставилась на меня так, словно только что меня заметила.
Потом не так громко, но с силой повторила:
– Ты убил его, ты убил его.
– Кого убил? – сказал я, встряхнув ее.
– Отца, твоего отца! Ты убил его.
В перерывах между стонами и приступами смеха мать говорила. Она говорила, как она любила его, и как он был единственным человеком, которого она любила, и как я убил его, как я убил своего родного отца, и всякую такую всячину. Она не умолкала, пока не пришел доктор Бланд и не сделал ей укол. Стоя над кроватью, откуда доносилось уже затихающие бормотание и стоны, он повернул ко мне серое лицо с совиными глазами и седой бородой и сказал:
– Джек, я пришлю медсестру. Очень надежного человека. Никого больше сюда не пускайте. Вы меня поняли?
– Да, – ответил я, ибо я его понял, и понял, что он прекрасно понял смысл бессвязной речи матери.
– Побудьте здесь, пока не придет сестра, – сказал он. – И никого не пускайте. И сестре прикажите никого не пускать, пока я не приду и не увижу, что ваша мать пришла в себя. Никого.
Я кивнул и проводил его до двери.
Он попрощался, но я его задержал.
– Доктор, – спросил я, – что случилось с судьей? Я ничего не понял из ее слов. Удар?
– Нет, – сказал он, пристально на меня глядя.
– А что же?
– Он застрелился. Сегодня вечером, – ответил доктор, продолжая изучать мое лицо. Но тут же деловито добавил: – Вероятнее всего, это можно объяснить плохим состоянием здоровья. Он стал сдавать. Очень деятельный человек… Спортсмен… Очень часто… – Он говорил все суше и бесстрастнее: – …Очень часто такой человек не в состоянии примириться с потерей активности в последние годы жизни. Да, я убежден, что причина в этом.
Я не ответил.
– До свидания, сэр. – Доктор отвел взгляд и пошел к лестнице.
Он уже начал спускаться, когда я окликнул его и бросился вдогонку.
Я подошел к нему и спросил:
– Доктор, куда он стрелял? Я хочу сказать, в какое место? Не в голову?
– Прямо в сердце, – ответил он. – И добавил: – Из автоматического девятимиллиметрового. Очень чистая рана.
Я стоял наверху и думал о том, что покойный стрелял в сердце – очень чистая рана, – а не в голову, когда дуло суют в рот и выстрел прожигает мягкое небо и разносит череп, словно сырое яйцо. Я ощутил большое облегчение от того, что у него аккуратная, чистая рана.
Я вернулся в свою комнату, сгреб одежду, пришел к матери и закрыл дверь. Я оделся и сел у пышной кровати с балдахином, под которым таким маленьким казалось прикрытое кружевом тело. Я обратил внимание, что грудь выглядит дряблой, а щеки запавшими и серыми. Из приоткрытого рта вырывалось тяжелое дыхание. Я с трудом узнавал это лицо. Не такое лицо было у желтоволосой девушки в салатном платье, которая сорок лет назад стояла рядом с плотным мужчиной в темном костюме на крыльце конторы в лесном городке Арканзаса, где визг пил отдавался в мозгу, как потревоженный нерв, и красная земля вырубок, поросшая бледной зеленью, дымилась под весенним солнцем. Не такое лицо в жадном отчаянии смотрело на человека с ястребиной головой и горячими глазами на дорожке под миртами, в укромной сосновой рощице или в комнате с запертыми ставнями. Нет, теперь это было старое лицо. И мне стало его очень жалко. Я взял руку, безжизненно лежавшую на простыне.
Я держал руку и пытался представить себе, что было бы, если бы в маленький арканзасский городок поехал не Ученый Прокурор, а его друг. Нет, едва ли что-нибудь изменилось бы – я вспомнил, что в то время Монти Ирвин был женат на калеке, на первой жене, которая упала с лошади и несколько лет пролежала в кровати, а потом тихо умерла, скрылась с глаз и ушла из памяти Лендинга. Несомненно, Монти Ирвина удержало бы чувство долга: он не мог бросить увечную жену и взять другую. Поэтому не женился он на девушке с впалыми щеками, поэтому не пошел к своему другу и не объявил ему: „Я люблю твою жену“, поэтому, после того как муж все узнал – а он наверное узнал, иначе что же заставило его уйти из дому и доживать свой век на чердаках, в трущобах, – судья не женился на ней. У него все еще была жена, к которой из-за ее увечья он был привязан болезненным чувством чести. Потом моя мать снова вышла замуж. В отношениях, должно быть, появилась горечь, и тайные утехи перемежались жестокими ссорами. Потом калека умерла. Почему они тогда не поженились? Может быть, мать желала наказать его за прошлое упрямство? Или их жизнь вошла в колею, из которой они не могли выбраться? Как бы там ни было, он взял женщину из Саванны, которая не принесла ему ничего – ни денег, ни счастья, – но через некоторое время тоже умерла. Почему они тогда не поженились?
В конце концов я отверг этот вопрос. Только один ответ приходил мне в голову: к тому времени, когда мы поймем, каково наше место в жизни и какое определение мы дали себе, уже поздно выбираться из привычной колеи. Мы можем только жить в рамках самоопределения – как преступник в клетке, где он не может ни лечь, ни сесть, ни встать, а подвешен именем закона на обозрение толпе. Однако определение, которое мы себе даем, – это мы. Чтобы вырваться из него, мы должны претвориться в новую личность. Но как можно сотворить из самого себя нового себя, если самость – единственный материал, которым мы располагаем? Так я рассуждал тогда об истории их жизни.
Как я уже сказал, я отверг вопрос, отверг ответ, казавшийся мне правдоподобным, и просто держал в ладонях ее безжизненную руку, слушал тяжелое дыхание, смотрел на заострившееся лицо и думал о том, что в крике, который вырвал меня сегодня из сна, была серебряная чистота чувства. То был, думалось мне, истинный крик похороненной души, которой удалось впервые за много лет о себе напомнить.
Да, наверно, она любила Монти Ирвина. Раньше я думал, что она никогда никого не любила. И теперь, держа ее руку, я испытывал не только жалость к ней, но и чувство, похожее на любовь, – за то, что и она кого-то любила.
Вскоре пришла медсестра, и я освободился. Затем навестить мать явилась миссис Даниэл – соседка судьи Ирвина. Это она позвонила матери и рассказала о смерти судьи. Миссис Даниэл услышала выстрел, но не придала ему значения; потом из дома Ирвина с криком выбежал его цветной слуга. Вместе с ним она вошла в дом и увидела судью в библиотеке, в большом кожаном кресле с пистолетом на коленях; голова его свешивалась на плечо, а кровь растекалась по левому борту белого пиджака. Ей было о чем рассказать, и она методически обходила дома набережной. Она изложила мне все подробности, сделала безуспешную попытку выведать что-нибудь о моем сегодняшнем визите к судье и о недомогании матери (она, разумеется, слышала крик по телефону) и, не много прибавив к своему багажу, отбыла в следующий порт назначения.
– Ладно, – ответил я, – подожду, пока он спустится, – и, распахнув без приглашения застекленную дверь, очутился в блаженной прохладе и полумраке прихожей, где, словно лед, блестели большие стекла керосиновых фонарей и зеркала и мои отражения обступили меня беззвучно, как воспоминания.
– Они… – снова запротестовал негр.
Я прошел мимо него со словами:
– Я в библиотеке посижу. Пока он не спустится.
Я прошел мимо глаз с белками, похожими на облупленные крутые яйца, мимо большого печального рта, который не знал, что сказать, и просто открылся, показав розовую внутренность, – прошел прямо в библиотеку. Жалюзи были опущены, а из-за высокого потолка и стен, заложенных книгами, комната казалась еще сумрачнее, и сумрак лежал на ярко-красном ковре, словно большая спящая собака. Я сел в глубокое кожаное кресло, бросил рядом с собой принесенный конверт и откинулся на спинку. Мне почудилось, что все эти корешки бессмысленно глядят на меня, как пустые глаза статуй в музее. Как всегда, старые юридические книги, переплетенные в телячью кожу, наполняли комнату запахом сыра.
Вскоре наверху послышалось какое-то движение и в задней части дома звякнул звонок. Я понял, что судья зовет слугу. В прихожей мягко зашлепали ноги негра, и он стал подниматься по лестнице.
Минут через десять спустился судья. Его твердые шаги приблизились к библиотеке. В двери показалась его длинная голова и белый пиджак с черной бабочкой. Он задержался на пороге, словно привыкая к темноте, а потом подошел ко мне и протянул руку.
– Здравствуй, Джек, – сказал он таким знакомым голосом. – Наконец-то ты появился. Я не знал, что ты в Лендинге. Давно приехал?
– Вчера ночью, – коротко ответил я и встал, чтобы поздороваться.
Он крепко пожал мне руку и опять усадил в кресло.
– Наконец-то, – повторил он, и на его длинном усталом ржаво-красном ястребином лице появилась улыбка. – Давно тут сидишь? Почему ты не послал этого мошенника разбудить меня и позволил мне валяться чуть не до обеда? Давно я тебя не видел, Джек.
– Да, – согласился я. – Давно.
И в самом деле давно. В последний раз он видел меня ночью. С Хозяином. И пока мы молчали, я знал, что он тоже припоминает. Он припомнил, но только после моих слов. Затем я увидел, что он отгоняет это воспоминание. Он не допускал его до себя.
– Да, давненько, – сказал он, усаживаясь с таким видом, будто он ничего не помнит. – Куда это годится? Что же ты не проведаешь старика? Мы, старики, любим, чтобы нам хотя бы изредка уделяли внимание.
Он улыбнулся, и мне нечего было сказать в ответ на такую улыбку.
– Черт знает что, – сказал он, вскочив с кресла и не скрипнув при этом ни единым суставом. – Совсем разучился гостей принимать. Ты пересох, наверно, как порох Энди Джексона. Для настоящего дела, может, и рановато, но глоток джина никому еще не вредил. Нам с тобой, во всяком случае. Ведь нас с тобой ничто не берет, верно, Джек?
Прежде чем я ответил, он был уже на полдороге к звонку.
– Спасибо, не хочу, – сказал я.
Он посмотрел на меня сверху, и на лице его выразилось легкое разочарование. Но потом вернулась улыбка – добрая, честная, клыкастая, мужественная улыбка – и он сказал:
– А, перестань, выпьем по одной. Будем считать это праздником. Я хочу отметить твой приход!
Он сделал еще шаг к звонку, но я сказал:
– Спасибо, не хочу.
На миг он остановился, поглядел на меня сверху, держа руку на весу у шнурка. Затем он опустил руку и повернул назад к своему креслу, как будто бы чуть-чуть поникший – а может быть, мне это просто померещилось.
– Что ж, – сказал он с выражением лица, которое трудно было назвать улыбкой. – Один я пить не стану. Буду черпать утешение в беседе с тобой. Что у тебя слышно?
– Ничего особенного, – ответил я.
И, глядя на его фигуру, теряющуюся в тени, я удивился, до чего у него прямая спина и до чего высоко он держит голову. Я спросил себя: почему так? Я спросил себя, правда ли то, что я раскопал? Я смотрел на него, и мне не хотелось, чтобы это было правдой. Я от всей души пожелал, чтобы это оказалось неправдой. У меня мелькнула мысль, что я мог бы выпить этот джин и ничего ему не сказать – вернуться в город и доложить Хозяину, что я убедился в своей ошибке. Хозяину придется это скушать. Он, конечно, взбеленится, но все равно последнее слово – за мной. А бумаги мисс Литлпо я к тому времени могу уничтожить. Я мог это сделать.
Но мне надо было знать. Даже когда у меня мелькнула мысль уйти, ничего не выясняя, я знал, что не уйду. Ибо правда – ужасная вещь. Ты пробуешь ее носком, и она – пустое место. Но стоит тебе зайти немного глубже, и она затягивает тебя, как водоворот. Сначала тяга так слаба и равномерна, что ты ее почти не замечаешь. Затем – рывок, затем – головокружительное падение во мрак. Ибо есть мрак правды. Говорят, что это ужасно – отдаться на волю божью. Теперь я готов в это поверить.
И вот я посмотрел на судью Ирвина, и он понравился мне так, как не нравился уже много лет, – до того прямы были его старые плечи и до того правдива клыкастая улыбка. Но я знал, что я должен узнать.
Он изучал мое лицо – в эту минуту оно представляло собой, наверно, любопытное зрелище, но я не отводил взгляда.
– Я сказал „ничего особенного“, – начал я. – Но кое-что есть.
– Выкладывай, – сказал он.
– Судья, вы знаете, на кого я работаю.
– Знаю, Джек, – сказал он, – но давай на время забудем об этом и просто посидим. Не могу сказать, чтобы я симпатизировал Старку, но я не похож на большинство наших друзей с набережной. Я могу уважать человека, а он человек. Одно время я чуть было не принял его сторону. Он бил стекла и впускал к нам свежий воздух. Но… – судья грустно покачал головой и улыбнулся, – …я стал опасаться, что так он разгромит весь дом. Такие методы! Поэтому… – Фразы он не кончил и только пожал плечами.
– Поэтому, – докончил я за него, – вы пошли с Макмерфи.
– Джек, – сказал он, – политика – это всегда вопрос выбора, а из чего выбирать, не ты решаешь. И за выбор надо платить. Ты это знаешь. Ты ведь сделал выбор и знаешь, во что он тебе обходится. Платить нужно всегда.
– Да, но…
– Джек, я тебя не упрекаю, – сказал он. – Я верю тебе. Кто из нас не прав, покажет время. А пока что, Джек, пусть это не становится между нами. Если я погорячился в ту ночь, прости меня. Прости. Мне было тяжело потом.
– Вы говорите, вам не нравятся методы Старка, – сказал я. – Хорошо, я вам расскажу о методах Макмерфи. Вот послушайте-ка, на что способен ваш Макмерфи. – И я загремел, задребезжал, как трамвайный вагон с испорченными тормозами, сорвавшийся под уклон. Я рассказал ему, на что способен Макмерфи.
Он сидел и слушал.
Потом я спросил его:
– Ну что, красиво?
– Нет, – сказал он и покачал головой.
– Некрасиво, – сказал я. – И вы можете это прекратить.
– Я? – удивился он.
– Вас Макмерфи послушается. Он должен вас слушаться, потому что вы один из немногих друзей, которые у него остались, а он уже чувствует на затылке горячее дыхание Хозяина. Если бы у него было хоть что-нибудь в жале, кроме комариной слюны, он бы разделался с Хозяином без всякой торговли. Но он знает, что у него ничего нет. И уверяю вас: если дело дойдет до суда. Хозяин явится не с пустыми руками. Эта Сибилла Фрей – шлюха-надомница, и нам доказать это – раз плюнуть. У нас будут свидетелями вся футбольная команда плюс вся легкоатлетическая команда, плюс все шафера грузовиков, которые ездят по шоссе шестьдесят девять мимо дома ее папы. Если вы образумите Макмерфи, ему, может быть, удастся спасти свою шкуру. Но учтите, сейчас я ничего не обещаю.
Только сумрак, и тишина, и запах заплесневелого сыра были ответом на мои слова, пока они просачивались в этот старый породистый череп. Потом он медленно покачал головой:
– Нет.
– Послушайте, – сказал я, – Сибиллу не обидят. Мы об этом позаботимся, если она не заболеет манией величия. Конечно, ей придется подписать небольшое заявление. Не скрою от вас, что наша сторона запасется письменными показаниями нескольких ее мальчиков на тот случай, если Фрей опять вздумает шалить. Уверяю вас, Сибилле предлагают честную сделку.
– Не в этом дело, – сказал он.
– Так в чем, ради всего святого? – сказал я и уловил в своем голосе умоляющие нотки.
– Это – дело Макмерфи. Возможно, он совершает ошибку. По-моему, да. Но это его дело. Я в такие истории не вмешиваюсь.
– Судья, – упрашивал я, – подумайте как следует. Не торопитесь с ответом, подумайте.
Он покачал головой.
Я встал.
– Мне надо бежать, – сказал я. – А вы подумайте. Я приду завтра, и тогда мы поговорим. Повремените до тех пор с ответом.
Он навел на меня свои желтые агаты и опять покачал головой:
– Приходи завтра, Джек. И завтра, и каждый день; Но ответ я тебе дам сейчас.
– Я прошу вас, судья, сделайте мне одолжение. Подождите решать до завтра.
– Ты говоришь со мной так, Джек, будто я не знаю, чего хочу. А ведь это, пожалуй, единственное, чему я научился за семьдесят лет. Знать, чего я хочу. Но ты все равно приходи завтра. И не будем говорить о политике. Он махнул рукой, словно сметая что-то со стола. – К чертям политику! шутливо воскликнул он.
Я взглянул на него и в тот же миг – с лица его еще не стерлась шутливая гримаса отвращения, а откинутая рука висела в воздухе – понял, что отступления нет. Это была не осторожная проба воды носком, не ровная тяга окраины водоворота, но бешеный рывок в провал воронки. Можно было предвидеть, что так оно и произойдет.
Глядя на него, я проговорил почти шепотом:
– Я просил вас, судья. Я чуть ли не умолял вас, судья.
На лице его было вежливое недоумение.
– Я старался, – сказал я. – Я умолял вас.
– Что такое? – удивился он.
– Вы когда-нибудь слышали, – спросил я по-прежнему очень тихо, – о человеке по имени Литлпо?
– Литлпо? – удивился он и наморщил лоб, пытаясь вспомнить.
– Мортимер Л.Литлпо, – сказал я. – Неужели забыли?
Кожа на лбу сдвинулась туже, образовав подобие кривого восклицательного знака между густыми ржаво-красными бровями.
– Нет, – сказал он, покачав головой, – не помню.
И он не помнил. Я в этом уверен. Он даже не помнил Мортимера Л.Литлпо.
– Хорошо, – продолжал я, – а компанию „Америкэн электрик пауэр“ вы помните?
– Конечно, как же не помнить? Я десять лет работал там юрисконсультом. – Он даже глазом не моргнул.
– А помните, как вы получили это место?
– Дай подумать… – начал он, и я видел, что он и вправду забыл, что он действительно роется в прошлом, пытаясь вспомнить. Затем, выпрямившись в кресле, он сказал: – Как же, конечно, помню. Через мистера Сатерфилда.
Но теперь он моргнул. Крючок вошел в губу, от меня это не ускользнуло.
Целую минуту я ждал, глядя на него, а он твердо смотрел мне в глаза, выпрямившись в кресле.
– Судья, – спросил я мягко, – вы не передумаете? Насчет Макмерфи?
– Я уже сказал.
Затем я услышал его дыхание, и больше всего на свете мне захотелось узнать, что творится в этой голове, почему он сидит так прямо, почему он смотрит мне в глаза, если крючок уже впился в мясо.
Я шагнул к своему креслу, нагнулся и поднял с пола конверт. Затем я подошел к его креслу и положил конверт к нему на колени.
Он смотрел на конверт, не дотрагиваясь до него. Потом поднял взгляд на меня, и в его твердых желтых немигающих глазах не было недоумения. Затем, не говоря ни слова, он открыл конверт и прочел бумаги. Свет был тусклый, но он не наклонялся над ними. Одну за одной он подносил бумаги к глазам. Он читал их очень медленно. Затем так же медленно опустил последнюю на колени.
– Литлпо, – произнес он задумчиво и умолк. – Ты знаешь, – сказал он с изумлением, – знаешь, я даже имени его не помнил. Клянусь тебе, даже имени не помнил.
Он снова умолк.
– Подумай только, как странно, – сказал он. – Я даже имени его не помнил.
– Да, странно, – отозвался я.
– И знаешь, – продолжал он с изумлением, – я неделями… иногда месяцами не вспоминал об… – он прикоснулся к бумагам своим стариковским пальцем, – …об этом.
И умолк, углубившись в себя.
Потом он сказал:
– Знаешь, иногда… и подолгу… мне кажется, будто этого не было. Или было, но не со мной. Может быть, с кем-нибудь другим, но не со мной. Потом я вспоминаю, и, когда я вспоминаю в первый раз, я говорю: нет, со мной это не могло случиться. – Он посмотрел мне в глаза. – Но видишь…
– Случилось, – сказал я.
– Да, – кивнул он, – но мне до сих пор не верится.
– И мне тоже, – сказал я.
– И на том спасибо, Джек, – проговорил он с кривой улыбкой.
– Думаю, вы догадываетесь, какой будет следующий ход, – сказал я.
– Догадываюсь. Твой наниматель попытается нажать на меня. Шантажировать меня.
– _Нажать_ – более приятное слово, – заметил я.
– Меня больше не интересуют приятные слова. Ты долго живешь среди слов, но вдруг становишься старым – и остаются только вещи, а слова уже не играют роли.
Я пожал плечами.
– Это как вам угодно, – ответил я, – но суть вы уловили.
– Разве ты не знаешь – а нанимателю твоему следовало бы знать, раз он называет себя юристом, – что это вот, – он постучал по бумагам указательным пальцем, – ничего не стоит? В суде. Ведь это случилось двадцать пять лет назад. Да и свидетелей у вас никаких нет. Кроме этой женщины Литлпо. А она для вас бесполезна. Все умерли.
– Кроме вас, судья, – сказал я.
– В суде это не пройдет.
– Вы ведь не в суде живете. Вы не умерли и живете среди людей, а у людей сложилось о вас определенное мнение. Вы, судья, не тот человек, который позволит, чтобы о нем думали по-другому.
– Они не смеют так думать! – взорвался он. – Видит бог, не имеют права. Я жил честно, я выполнял свой долг. Я…
Я перевел взгляд с его лица на колени, где лежали бумаги. Он заметил это и тоже посмотрел вниз. Он запнулся и дотронулся пальцами до бумаг, словно желая убедиться в их реальности. Потом он медленно поднял голову.
– Ты прав, – сказал он. – Это я сделал.
– Да, – сказал я, – сделали.
– Старк знает?
Я пытался понять, что кроется за этим вопросом, но не мог.
– Нет, – ответил я. – Я сказал ему, что ничего не скажу, пока с вами не встречусь. Понимаете, мне надо было самому убедиться.
– У тебя деликатная душа, – сказал он. – Для шантажиста.
– Не будем обзывать друг друга. Скажу только, что вы сами защищаете шантажиста.
– Нет, Джек, – тихо сказал он, – я не защищаю Макмерфи. Может быть… он запнулся, – …я себя защищаю.
– Тогда вы знаете, как это сделать. И я ничего не скажу Старку.
– Может быть, ты и так ничего не скажешь.
Он произнес это еще тише, и у меня мелькнула мысль, что он может схватиться за оружие – стол был рядом с ним – или броситься на меня. Может, он и старик, но с такими лучше не связываться.
Он, должно быть, угадал мою мысль – он покачал головой, улыбнулся и сказал:
– Не беспокойся. Тебе нечего бояться.
– Знаете что… – сердито начал я.
– Я тебя не трону, – сказал он. И задумчиво добавил: – Но я мог бы тебя удержать.
– Удержав Макмерфи, – сказал я.
– Гораздо проще.
– Как?
– Гораздо проще, – повторил он.
– Как?
– Я мог бы просто… – начал он, – я просто мог бы сказать тебе… мог бы сказать тебе одну вещь… – Он замолчал, потом неожиданно поднялся, уронив бумаги на пол. – Но не скажу, – весело закончил он и улыбнулся мне в лицо.
– Чего не скажете?
– Да чепуха, – сказал он с улыбкой и весело взмахнул рукой, словно отмахиваясь от скучной темы.
Я стоял в нерешительности. Получалось что-то несуразное. Не полагалось ему быть таким веселым и уверенным – с обличительными документами у ног. И на тебе.
Я присел, чтобы собрать бумаги, а он наблюдал за мной сверху.
– Судья, – сказал я, – я приду завтра. Вы подумайте и завтра решите окончательно.
– Да ведь все решено.
– Вы…
– Нет, Джек.
Я направился к двери в прихожую.
– Завтра приду, – сказал я.
– Конечно, конечно. Ты приходи. Но я решил.
Не попрощавшись, я вышел. Когда я открывал наружную дверь, он меня окликнул. Я обернулся и сделал несколько шагов назад. Он стоял в прихожей.
– Я вот что хотел тебе сказать, – начал он. – Из этих интересных документов я узнал кое-что для себя новое. Оказывается, мой старый друг губернатор Стентон поступился своей честью, чтобы защитить меня. Не знаю даже, радоваться мне или огорчаться. Радоваться его привязанности ко мне или огорчаться, что она стоила ему таких жертв. Он ведь мне ничего не сказал. Это было верхом благородства. Правда? Ни единым словом не обмолвился.
Я пробормотал, что да, наверно, он прав.
– Я просто хочу, чтобы ты знал это о губернаторе. В его ошибке повинна его добродетель. Любовь к другу.
Я ничего не ответил.
– Я хочу, чтобы ты знал это о губернаторе, – сказал он.
– Ладно, – ответил я и, чувствуя спиной взгляд его желтых глаз и спокойную улыбку, вышел на яркий свет.
* * *
Пекло было адское, когда я возвращался по набережной домой. Я раздумывал, пойти ли мне выкупаться или поехать в город и сказать Хозяину, что судья Ирвин не уступает. Я решил, что могу подождать до завтра. Вдруг судья Ирвин передумает – а выкупаться можно и вечером. Даже для купанья было чересчур жарко. Приду домой, приму душ и полежу, пока не станет прохладнее, а тогда выкупаюсь.Я принял душ, лег и уснул.
Я проснулся и вскочил. Сна как не бывало. Звук, разбудивший меня, все еще звенел в ушах. Я сообразил, что это был крик. И тут он раздался снова. Серебряный тонкий крик.
Я спрыгнул с кровати, бросился к двери, вспомнил, что я голый, схватил халат и выбежал. Из комнаты матери донесся шум, звуки, похожие на стоны. Дверь была открыта, и я кинулся туда.
Она сидела на краю постели в халате, стиснув белый телефон, смотрела на меня дикими, расширенными глазами и стонала монотонно, с правильными промежутками. Я подошел к ней. Она уронила телефон на пол и закричала, показывая на меня пальцем:
– Это ты, ты его убил!
– Что? Что?
– Ты убил!
– Кого убил?
– Ты убил! – Она истерически захохотала.
Я держал ее за плечи, тряс, пытаясь прекратить этот смех, но она царапалась и отталкивала меня. Она на секунду перестала смеяться, чтобы перевести дыхание, и я услышал сухое щелканье мембраны, которым станция призывала положить трубку на рычаг. И опять этот звук потонул в ее хохоте.
– Перестань! Перестань! – крикнул я, и она вдруг уставилась на меня так, словно только что меня заметила.
Потом не так громко, но с силой повторила:
– Ты убил его, ты убил его.
– Кого убил? – сказал я, встряхнув ее.
– Отца, твоего отца! Ты убил его.
* * *
Вот как я это узнал. Сперва я только оцепенел. Когда в вас попадет крупнокалиберная пуля, вы, может, и завертитесь волчком, но ничего не почувствуете. В первый момент. К тому же я был занят. Матери было плохо. В дверях уже показались два черных лица – служанка и повар, и я закричал, чтобы они перестали пялиться и вызвали доктора Бланда. Я подхватил с пола щелкающий телефон, чтобы они могли позвонить снизу, и, отпустив на секунду мать, захлопнул дверь перед этими всевидящими, всезнающими глазами.В перерывах между стонами и приступами смеха мать говорила. Она говорила, как она любила его, и как он был единственным человеком, которого она любила, и как я убил его, как я убил своего родного отца, и всякую такую всячину. Она не умолкала, пока не пришел доктор Бланд и не сделал ей укол. Стоя над кроватью, откуда доносилось уже затихающие бормотание и стоны, он повернул ко мне серое лицо с совиными глазами и седой бородой и сказал:
– Джек, я пришлю медсестру. Очень надежного человека. Никого больше сюда не пускайте. Вы меня поняли?
– Да, – ответил я, ибо я его понял, и понял, что он прекрасно понял смысл бессвязной речи матери.
– Побудьте здесь, пока не придет сестра, – сказал он. – И никого не пускайте. И сестре прикажите никого не пускать, пока я не приду и не увижу, что ваша мать пришла в себя. Никого.
Я кивнул и проводил его до двери.
Он попрощался, но я его задержал.
– Доктор, – спросил я, – что случилось с судьей? Я ничего не понял из ее слов. Удар?
– Нет, – сказал он, пристально на меня глядя.
– А что же?
– Он застрелился. Сегодня вечером, – ответил доктор, продолжая изучать мое лицо. Но тут же деловито добавил: – Вероятнее всего, это можно объяснить плохим состоянием здоровья. Он стал сдавать. Очень деятельный человек… Спортсмен… Очень часто… – Он говорил все суше и бесстрастнее: – …Очень часто такой человек не в состоянии примириться с потерей активности в последние годы жизни. Да, я убежден, что причина в этом.
Я не ответил.
– До свидания, сэр. – Доктор отвел взгляд и пошел к лестнице.
Он уже начал спускаться, когда я окликнул его и бросился вдогонку.
Я подошел к нему и спросил:
– Доктор, куда он стрелял? Я хочу сказать, в какое место? Не в голову?
– Прямо в сердце, – ответил он. – И добавил: – Из автоматического девятимиллиметрового. Очень чистая рана.
Я стоял наверху и думал о том, что покойный стрелял в сердце – очень чистая рана, – а не в голову, когда дуло суют в рот и выстрел прожигает мягкое небо и разносит череп, словно сырое яйцо. Я ощутил большое облегчение от того, что у него аккуратная, чистая рана.
Я вернулся в свою комнату, сгреб одежду, пришел к матери и закрыл дверь. Я оделся и сел у пышной кровати с балдахином, под которым таким маленьким казалось прикрытое кружевом тело. Я обратил внимание, что грудь выглядит дряблой, а щеки запавшими и серыми. Из приоткрытого рта вырывалось тяжелое дыхание. Я с трудом узнавал это лицо. Не такое лицо было у желтоволосой девушки в салатном платье, которая сорок лет назад стояла рядом с плотным мужчиной в темном костюме на крыльце конторы в лесном городке Арканзаса, где визг пил отдавался в мозгу, как потревоженный нерв, и красная земля вырубок, поросшая бледной зеленью, дымилась под весенним солнцем. Не такое лицо в жадном отчаянии смотрело на человека с ястребиной головой и горячими глазами на дорожке под миртами, в укромной сосновой рощице или в комнате с запертыми ставнями. Нет, теперь это было старое лицо. И мне стало его очень жалко. Я взял руку, безжизненно лежавшую на простыне.
Я держал руку и пытался представить себе, что было бы, если бы в маленький арканзасский городок поехал не Ученый Прокурор, а его друг. Нет, едва ли что-нибудь изменилось бы – я вспомнил, что в то время Монти Ирвин был женат на калеке, на первой жене, которая упала с лошади и несколько лет пролежала в кровати, а потом тихо умерла, скрылась с глаз и ушла из памяти Лендинга. Несомненно, Монти Ирвина удержало бы чувство долга: он не мог бросить увечную жену и взять другую. Поэтому не женился он на девушке с впалыми щеками, поэтому не пошел к своему другу и не объявил ему: „Я люблю твою жену“, поэтому, после того как муж все узнал – а он наверное узнал, иначе что же заставило его уйти из дому и доживать свой век на чердаках, в трущобах, – судья не женился на ней. У него все еще была жена, к которой из-за ее увечья он был привязан болезненным чувством чести. Потом моя мать снова вышла замуж. В отношениях, должно быть, появилась горечь, и тайные утехи перемежались жестокими ссорами. Потом калека умерла. Почему они тогда не поженились? Может быть, мать желала наказать его за прошлое упрямство? Или их жизнь вошла в колею, из которой они не могли выбраться? Как бы там ни было, он взял женщину из Саванны, которая не принесла ему ничего – ни денег, ни счастья, – но через некоторое время тоже умерла. Почему они тогда не поженились?
В конце концов я отверг этот вопрос. Только один ответ приходил мне в голову: к тому времени, когда мы поймем, каково наше место в жизни и какое определение мы дали себе, уже поздно выбираться из привычной колеи. Мы можем только жить в рамках самоопределения – как преступник в клетке, где он не может ни лечь, ни сесть, ни встать, а подвешен именем закона на обозрение толпе. Однако определение, которое мы себе даем, – это мы. Чтобы вырваться из него, мы должны претвориться в новую личность. Но как можно сотворить из самого себя нового себя, если самость – единственный материал, которым мы располагаем? Так я рассуждал тогда об истории их жизни.
Как я уже сказал, я отверг вопрос, отверг ответ, казавшийся мне правдоподобным, и просто держал в ладонях ее безжизненную руку, слушал тяжелое дыхание, смотрел на заострившееся лицо и думал о том, что в крике, который вырвал меня сегодня из сна, была серебряная чистота чувства. То был, думалось мне, истинный крик похороненной души, которой удалось впервые за много лет о себе напомнить.
Да, наверно, она любила Монти Ирвина. Раньше я думал, что она никогда никого не любила. И теперь, держа ее руку, я испытывал не только жалость к ней, но и чувство, похожее на любовь, – за то, что и она кого-то любила.
Вскоре пришла медсестра, и я освободился. Затем навестить мать явилась миссис Даниэл – соседка судьи Ирвина. Это она позвонила матери и рассказала о смерти судьи. Миссис Даниэл услышала выстрел, но не придала ему значения; потом из дома Ирвина с криком выбежал его цветной слуга. Вместе с ним она вошла в дом и увидела судью в библиотеке, в большом кожаном кресле с пистолетом на коленях; голова его свешивалась на плечо, а кровь растекалась по левому борту белого пиджака. Ей было о чем рассказать, и она методически обходила дома набережной. Она изложила мне все подробности, сделала безуспешную попытку выведать что-нибудь о моем сегодняшнем визите к судье и о недомогании матери (она, разумеется, слышала крик по телефону) и, не много прибавив к своему багажу, отбыла в следующий порт назначения.