Страница:
Опозоренный отец в сопровождении друга, исполнявшего роль свидетеля и опоры, пришел к Хозяину и изложил свое дело. Вышел он бледный и явно не в своей тарелке, но двигаться еще мог. Он проделал долгий путь по ковру от двери Хозяина до двери в коридор, имея шаткую опору в лице своего друга, чьи ноги тоже подкашивались, и скрылся. Затем звонок на моем столе затрясся, зажглась красная лампочка, означавшая „начальство“, и, когда я включил репродуктор, раздался голос Хозяина: „Джек, давай сюда, быстро“. Когда я дал туда, он кратко изложил мне дело и поручил: во-первых, разыскать Тома Старка и, во-вторых, выяснить все, что можно, о Мервине Фрее.
Для розысков Тома Старка потребовался целый день и половина дорожной полиции. Его нашли в рыбачьем домике у залива Бигерс-Бей в окружении приятелей, девиц, большого количества мокрых стаканов и сухих рыболовных снастей. Привезли его только в седьмом часу. Я в это время сидел в приемной.
– Привет, Джек, – сказал он, – чего его опять разбирает? – Он кивнул на дверь Хозяина.
– Сам скажет, – ответил я и проводил до двери взглядом атлетическую фигуру в грязных белых парусиновых брюках, сандалиях и светло-голубой шелковой тенниске, облепившей влажные грудные мускулы и чуть не лопавшейся на бронзовых бицепсах. Голова в белой матросской шапочке слегка покачивалась при ходьбе и была чуть-чуть выдвинута вперед, руки немного согнуты и локти отставлены. Чем-то эти тяжелые руки напоминали холодное оружие в ножнах, но уже чуть выдвинутое, готовое к делу. Он вошел к Хозяину без стука. Я удалился в свой кабинет и стал ждать, когда уляжется пыль. Что бы там ни было. Том не примет взбучки, даже от Хозяина.
Том вышел через полчаса и так хлопнул дверью, что портреты бывших губернаторов в приемной затряслись в своих тяжелых золотых рамах, словно осенние листья. Он прошествовал по комнате, даже не оглянувшись на мою открытую дверь, и вышел. Сначала, рассказывал мне позже Хозяин, он все отрицал. Затем он во всем сознался, показывая Хозяину взглядом, что это не его собачье дело. Хозяина я увидел через несколько минут после ухода Тома – его впору было связывать. Ему оставалось одно утешение, так сказать, юридического порядка, – по словам Тома, он был лишь рядовым во взводе друзей Сибиллы. Но, отвлекаясь от юридической стороны вопроса, то, что Том был лишь рядовым во взводе, еще больше взбесило Хозяина. И хотя это могло очень пригодиться, когда речь зайдет об отцовстве предполагаемого ребенка Сибиллы, самолюбие Хозяина было уязвлено.
Я разыскал и доставил Тома и тем выполнил первое поручение. Больше времени ушло на второе. На выяснение подноготной Мервина Фрея. Оказалось, что выяснять почти нечего. Парикмахер в единственном отеле Дюбуасвилла, небольшого города в четвертом округе. Парикмахер-жуир: полосатые брюки с острыми, как ножи, складками; бриолин на редеющих волосах; руки, похожие на надутые резиновые перчатки; „Вестник бегов“ в заднем кармане; бесформенный мягкий нос с пурпурным лозняком прожилок, а изо рта – душок сен-сена и сивухи. Вдовец, живет с двумя дочерьми. О таком ничего особенного не узнаешь. Все известно заранее. Конечно, у него бессмертная душа, неповторимая и бесценная в глазах божьих; конечно, он единственный в своем роде сгусток атомной энергии, обозначенный именем Мервин Фрей, но вы знаете его как облупленного. Вы знаете его анекдоты; знаете вкрадчивое, гнусавое хихиканье, которым он предваряет их; знаете, как серый язык смачно облизывает губы в заключение рассказа; знаете, как он воркует и виляет хвостом, накладывая горячую салфетку на осоловелое лицо местного банкира, местного конгрессмена или хозяина местного игорного дома; знаете, как он заигрывает в гостинице с потаскушками и заговаривает им зубы; знаете, как он влезает в долги из-за неоправдавшихся предчувствий на бегах и невезения в картах; знаете, как он просыпается по утрам, сидит на кровати, свесив на холодный пол голые ноги и ощущая привкус меди во рту, погруженный в безымянное свое отчаяние. Вы знаете, что при таком сочетании бедности, трусости и тщеславия ему на роду написано лишиться своей последней гордости и последнего стыда и стать орудием Макмерфи. Или еще чьим-нибудь.
Но он попал к Макмерфи. Эта деталь не всплыла при первой беседе с Мервином. Она всплыла через несколько дней. Хозяину позвонил один из людей Макмерфи и сказал, что до Макмерфи дошли слухи, будто дочь какого-то Фрея, зовут ее Сибилла, в претензии на Тома Старка; но, поскольку Макмерфи всегда нравился футбол и, конечно, нравится игра Тома, ему было бы очень грустно, если бы мальчик попал в некрасивую историю. Фрей сейчас в таком состоянии, сообщил этот человек, что никакие уговоры на него не действуют. Он говорит, что заставит Тома жениться на дочери. (Хотел бы я видеть в эту минуту лицо Хозяина.) Но Фрей живет недалеко от Макмерфи, Макмерфи его немного знает, и, может быть, ему удастся урезонить Фрея. Конечно, придется ему заплатить, но зато не будет никакой гласности, и Том останется холостяком.
Во что это станет – откупиться от Сибиллы? Дешево не откупишься.
Но тогда получается, что Макмерфи действует бескорыстно, из чистого человеколюбия?
А это во что обойдется? Ну, Макмерфи хотел бы баллотироваться в сенаторы.
Вот оно что.
Но Хозяин, если верить Анне Стентон, сам собирался стать сенатором. Это место практически было у него в кармане. Весь штат был у него в кармане. Весь, кроме Макмерфи. Макмерфи и Мервина Фрея. А он не желал торговаться с Макмерфи. Он не желал торговаться, но тянул время.
И вот почему он мог позволить себе такую роскошь – тянуть время. Если бы у Макмерфи с Меренном все было в ажуре и они могли бы покончить с Хозяином, то они сделали бы это без всяких церемоний. Они не предлагали бы мировой. Да, у них были на руках кое-какие карты, но, видно, не одни козырные тузы, и им тоже приходилось рисковать. Им приходилось ждать, пока Хозяин думал, и надеяться, что он не придумает в ответ какую-нибудь пакость.
Пока Хозяин думал, я повидал Люси Старк. Она прислала мне записку с просьбой приехать. Я знал, чего она хочет. Она хотела поговорить о Томе. Очевидно, от самого Тома ей не удалось ничего добиться, по крайней мере того, что она могла бы счесть правдой и всей правдой, а с Хозяином она об этом не разговаривала, ибо, когда дело касалось Тома, согласия у них не бывало. Итак, она собиралась задавать мне вопросы, а я собирался сидеть и потеть на красной плюшевой обивке в гостиной на ферме, где она жила. Но так было нужно. Когда-то я решил, что, если Люси Старк попросит меня о помощи, я ей помогу. Не то чтобы я чувствовал себя в долгу перед Люси Старк или обязан был возместить ей какой-то ущерб или наложить на себя епитимью. Если я и был в долгу, то не перед Люси Старк, и если обязан был возместить ущерб, то не ей. Если я был в долгу, то, наверное, перед собой. Если я обязан был возместить ущерб, то себе. Что же до епитимьи, то искупать мне было нечего. Единственным моим преступлением было то, что я человек и живу среди людей, а за это на себя не накладывают специальной епитимьи. Преступление и епитимья в данном случае полностью совпадают. Они тождественны.
Если вы когда-нибудь бывали у Мексиканского залива, вы видели такие дома. Белые стены, но давно облезшие. Один этаж, по фасаду – широкая веранда с крышей на веретенообразных столбах. Оцинкованная кровля с бледными потеками ржавчины в лотках. Дом покоится на высоких кирпичных столбах, и под ним в прохладной тени, затянутой паутиной и отгороженной спереди пышными бирючинами и каннами, купаются в пыли и собираются на свои сходки куры, а в жаркие дни лежит и хакает старая овчарка. Дом стоит довольно далеко от шоссе, на лужайке, где трава жухнет и редеет к концу лета. По обе стороны от доисторической цементной дорожки, которая возникает словно из-под земли у обочины шоссе, – две круглые клумбы, сделанные из старых автомобильных покрышек, заполненных лесной землей. На каждой – по несколько ярких волосатых цинний. По бокам, перед фасадом, два дуба, довольно чахлых. За домом, образуя с ним букву П, выстроились в два ряда некрашеные сараи и курятники. Но сам этот скромный, полинявший дом с опрятными клумбами, лысоватой лужайкой, дубами и гордой в своей ветхости цементной дорожкой, в полной послеполуденной тишине конца лета, ни на что так не похож, как на почтенную пожилую женщину в клетчатом ситцевом платье, в белых чулках и мягких черных туфлях, с проседью в волосах, которая сидит в качалке, сложив руки на животе, и отдыхает, потому что вся дневная работа переделана, мужчины – в поле, а доить и думать об ужине еще рано.
Я вступил на цементную дорожку робко, словно мне предстояло пройти по многим десяткам яиц, снесенных пресловутыми леггорнами.
Люси ввела меня в гостиную, точно такую, какой я ее себе представлял: резная, черного ореха мебель, обитая красным плюшем с кое-где еще сохранившимися кистями; на резном ореховом столе Библия, стереоскоп и аккуратная пачка картинок для стереоскопа; ковер с цветами, прикрытый в наиболее вытертых местах тряпичными половичками; на стене в ореховых с позолотой рамах – строгие малярийные кальвинистские лица, взирающие на вас без особой симпатии. Окна были закрыты, занавески сдвинуты, и мы сидели в водянистом полумраке молча, как на похоронах. Моя ладонь опустилась на колючий плюш.
Люси сидела так, словно она была одна, и смотрела не на меня, а на узор ковра. Ее густые темно-каштановые волосы, которые обкорнал и завил парикмахер в Мейзон-Сити в ту пору, когда я с ней познакомился, давно успели отрасти до нормальной длины. Возможно, они еще отливали медью, но в потемках мне было не видно. Седину я, однако, заметил еще в дверях. Она сидела напротив меня на красном плюшевом сиденье угловатого резного стула, скрестив все еще стройные ноги. Талия у нее была не такая тонкая, как раньше, но спина – прямая, а грудь под летним голубым платьем хотя и располнела, но не потеряла формы. Мягкий овал ее лица уже не был девичьим, как в тот первый вечер в доме у деда Старка, – он чуть-чуть отяжелел, в нем появилось как бы обещание дряблости – раннего проклятия и верного конца этих мягких мирных лиц, которые, особенно в молодости, пробуждают в нас лучшие движения души и навевают мысли о святости материнства. Да, с таким лицом вы написали бы Мадонну Соединенных Штатов. Но вы не пишите, а между тем такое лицо пытаются изобразить на рекламах муки для кекса, патентованных пеленок и пшеничного хлеба – честное, здоровое, доброе, доверчивое, с молодым румянцем. На лице Люси Старк не было молодого румянца, но, когда она подняла голову и заговорила, я увидел, что ее большие темно-карие глаза почти не изменились. Время и тревоги положили тени вокруг, углубили их, но и только.
Она сказала:
– Я насчет Тома.
– Да? – сказал я.
– Я знаю, что-то случилось.
Я кивнул.
Она сказала:
– Что случилось?
Я набрал воздуха сухого, со слабым запахом непроветренной гостиной, политуры – запахом опрятности, приличия и скромных надежд – и поерзал на красном плюше, который покусывал мою ладонь, как крапива.
– Джек, скажите правду. Я должна знать правду, Джек. Я знаю, вы мне все скажете. Вы всегда были настоящим другом. Вы были настоящим другом и Вилли и мне – тогда… тогда… когда…
Голос ее прервался.
И я рассказал ей правду. О разговоре с Мервином Фреем.
Пока я рассказывал, ее руки стискивали и мяли одна другую на коленях, а потом сжались и замерли. Она сказала:
– Теперь ему остается только одно.
– Это можно… как-нибудь уладить… Понимаете…
Она перебила меня:
– Ему остается только одно.
Я ждал.
– Он… должен жениться на ней, – сказала она и выпрямилась.
Я немного поерзал и сказал:
– Да, но… понимаете… кажется… могли быть другие… у Сибиллы могли быть другие знакомые… другие, которые…
– Боже мой, – выдохнула она, и я увидел, как ее руки снова разжались и сжались на коленях.
– Тут есть другая сторона, – продолжал я, постепенно набирая скорость. – Тут еще замешана политика. Видите ли, Макмерфи хочет…
– Боже мой, – прошептала она и, вдруг поднявшись, прижала руки к груди. – Боже мой, политика… – Она в отчаянии отвернулась, сделала шага два в сторону и повторила: – Политика. – Потом она повернулась ко мне и сказала в полный голос: – Боже мой, и здесь политика!
– Да, – кивнул я, – как и везде почти.
Она отошла к окну и остановилась, спиной ко мне, глядя в щелку между занавесками на горячий залитый солнцем внешний мир – туда, где все это происходило.
Через минуту она спросила:
– Что дальше, Джек? Рассказывайте.
И тогда, не поворачиваясь к ней и уставясь на ее пустой стул, я рассказал о предложении Макмерфи и обо всем остальном.
Я кончил. Еще с минуту мы молчали. Потом я услышал голос:
– Наверно, так и должно было кончиться. Я старалась поступать правильно, но избежать этого, наверно, нельзя. Джек, Джек… – Я услышал шорох у окна и повернул голову – она смотрела на меня. – Я старалась поступать правильно. Я любила моего мальчика и старалась хорошо его воспитать. Я любила мужа и старалась выполнять свой долг. И они меня любят. Думаю, что любят. Несмотря ни на что. Я должна так думать, Джек.
Я обливался потом на красном плюше, и большие карие глаза смотрели на меня умоляюще, но с убежденностью.
Она тихо договорила:
– Я должна так думать. И надеяться, что в конце концов все будет хорошо.
– Послушайте, – отозвался я, – Хозяин заставил их ждать, он что-нибудь придумает, все будет хорошо.
– Нет, я не об этом. Я хочу сказать… – Но она замолчала.
Я понимал, что она хочет сказать, хотя ее голос, теперь уже более твердый, но с нотками безнадежности говорил совсем другое:
– Да, он что-нибудь придумает. Все обойдется.
Оставаться здесь дальше не имело смысла. Я встал, стянул свою старую шляпу с резного орехового стола, где лежали Библия и стереоскоп, подошел к Люси и подал ей руку.
– Ничего, все обойдется.
Она посмотрела на мою руку, словно не понимая, почему я здесь. Потом посмотрела на меня.
– Это ведь ребенок, – тихо проговорила она. – Совсем крошка. Он даже еще не родился, он не знает, что тут делается. О деньгах, о политике, о том, что кто-то хочет стать сенатором. Он ничего не знает… Как он получился… И что делала эта девушка… И почему… почему отец… почему он… – Она умолкла, большие карие глаза смотрели на меня с мольбой, а может, и с укором. Потом она сказала: – Как же это, Джек… он ведь ребенок, он ни в чем не виноват.
У меня чуть не вырвалось, что я тоже ни в чем не виноват, но я сдержался.
Она добавила:
– Он был бы моим внуком. Он был бы сыном моего мальчика.
И немного погодя:
– Я бы любила его.
При этих словах ее кулаки, лежавшие на груди, медленно разжались. Не отрывая от груди запястий, она сложила ладони в чашечку и повернула вверх – жестом смирения или безнадежности.
Заметив, что я смотрю на ее руки, она поспешно убрала их.
– До свиданья, – сказал я и двинулся к двери.
– Спасибо, Джек, – ответила она, но провожать меня не стала, что вполне меня устраивало, ибо я и так уже дошел до ручки.
Я вышел в ослепительный мир, по ветхой цементной дорожке добрался до машины и поехал обратно в город, на свое место.
Во-первых, он решил, что неплохо бы связаться с Мервином Фреем непосредственно, а не через Макмерфи, и прощупать почву. Но Макмерфи не зевал. Он не верил ни Фрею, ни Хозяину, и Мервина куда-то спрятали. Впоследствии выяснилось, что Мервина и Сибиллу увезли в Арканзас, в места, о которых они, наверно, меньше всего мечтали, – на ферму, где лучшие кони были мулами, а самым ярким источником света – лампа-молния в гостиной; где не ходили легковые машины, а люди ложились в половине девятого и вставали на заре. Разумеется, они поехали не одни и могли играть в покер и в сплин втроем, потому что Макмерфи приставил к ним своего молодчика, и тот, насколько мне известно, днем держал ключи от машины в кармане брюк, а ночью – под подушкой и, когда один из Фреев отправлялся в клозет, караулил под дверью, в котелке набекрень, прислонясь спиной к шпалере жимолости, во избежание всяких фокусов, вроде побега через задний двор в направлении железной дороги, до которой было всего десять миль. Он же просматривал почту, потому что право переписки для Мервина и Сибиллы не было предусмотрено. Никто не должен был знать, где они. И мы не могли этого выяснить. А когда смогли, было поздно.
Во-вторых, Хозяин вспомнил о судье Ирвине. Если кто и сможет урезонить Макмерфи, то, скорей всего, судья Ирвин. Макмерфи многим обязан судье, а у его табуретки осталось не так много ножек, чтобы он позволил себе потерять еще одну. Поэтому, решил Хозяин, нужен Ирвин.
Он вызвал меня и сказал:
– Я просил тебя заняться Ирвином. Ты что-нибудь нашел?
– Нашел, – ответил я.
– Что?
– Хозяин, – сказал я, – я сыграю с Ирвином в открытую. Если он мне докажет, что это неправда, тогда извини.
– Что? – начал он. – Я же тебе…
– Я сыграю с Ирвином в открытую, – сказал я. – Я обещал это двум людям.
– Кому?
– Ну, во-первых, себе. А кому второму – неважно.
– Ах, ты себе обещал? – Он смотрел на меня тяжелым взглядом.
– Да, себе.
– Ладно, – сказал он. – Делай по-своему. Если твои сведения правильные, ты знаешь, что мне нужно. – И, окинув меня хмурым взглядом, добавил: Смотри, если отвертится.
– Боюсь, что не отвертится, – ответил я.
– Боишься? – сказал он.
– Да.
– Ты с кем работаешь? С ним или со мной?
– С тобой. Но клепать на судью я не буду.
Он продолжал меня разглядывать.
– Мальчик, – сказал он наконец, – я ведь не просил тебя клепать на судью. Хоть раз я заставлял тебя клепать на человека, скажи?
– Нет.
– Клепать я тебя никогда не заставлял. А почему?
– Почему?
– Потому что этого и не требуется. Зачем клепать, если правды за глаза хватает?
– Высокого ты мнения о человеческом роде.
– Мальчик, – ответил он, – я ходил в пресвитерианскую воскресную школу, когда люди еще не забыли богословия, – и там это твердо знали. А мне, – он вдруг ухмыльнулся, – мне это очень на руку.
На том наш разговор кончился, я сел в свою машину и поехал в Берденс-Лендинг.
Я нашел скамейку у пустого корта, закурил и развернул газету. Я-проработал первую полосу с механическим усердием падре, читающего требник, и даже не вспомнил о новостях, которые были известны мне, но не попали в газету. Я уже порядком углубился в третью страницу, когда услышал голоса и, подняв голову, увидел двух игроков, парня и девушку, которые подходили с той стороны кортов. Бросив на меня равнодушный взгляд, они заняли дальний корт и начали лениво перекидываться, для разминки.
По первым же ударам стало ясно, что они свое дело знают. И что разминка их мускулам не нужна. Он был среднего роста или чуть пониже, с широкой грудью, сильными руками и без грамма лишнего жира. Он был рыжий, стриженный ежиком, рыжие волосы курчавились в вырезе майки на груди, а младенчески-розовую кожу на лице и плечах покрывали большие веснушки. Посреди веснушек сверкали голубые глаза и белозубая улыбка. Девушка была живая и вся коричневая: с короткими темно-каштановыми волосами, которые разлетались при поворотах, с коричневыми руками и плечами над белым лифчиком, с коричневыми ногами в белых туфлях и носках и коричневым плоским животиком между белыми шортами и белым лифчиком. Оба были совсем молодые.
Они почти сразу начали играть, и я наблюдал за ними из-за газеты. Может быть, рыжий играл не в полную силу, но она брала его мячи уверенно и даже заставляла его побегать. Иногда она выигрывала гейм. Приятно было смотреть на нее – легкую, пружинистую, сосредоточенную. Но не так приятно, решил я, как когда-то на Анну Стентон. Я даже задумался о превосходстве белой юбки, которая может плескаться и закручиваться при движениях игрока, по сравнению с шортами, но и шорты были красивы. Они были красивы на подвижной загорелой девушке. Я не мог этого отрицать.
И я не мог отрицать, что в горле у меня, пока я наблюдал за ними, стоял ком. Потому что не я был на корте. И не Анна Стентон. Это было чудовищной несправедливостью – что меня там нет. Что тут делает этот рыжий стриженый парень? Что тут делает эта девушка? Я вдруг рассердился на них. Мне захотелось подойти к ним, остановить игру и сказать: „Вы думаете, что будете играть в теннис вечно? Нет, не будете“.
– Конечно, нет, – скажет девушка, – не вечно.
– Ясное дело, нет, – скажет парень. – После завтрака мы пойдем купаться, а вечером…
– Вы меня не поняли, – скажу я. – Конечно, я знаю, что вы пойдете купаться, а вечером куда-нибудь поедете и по дороге остановите машину. Но вам кажется, что так будет продолжаться вечно.
– Да нет же, – скажет он. – На той неделе мне надо в университет.
– А мне – в школу, – скажет она, – но в праздник благодарения мы с Элом встретимся. Правда, Эл? И ты повезешь меня на матч. Правда, Эл?
Как от стенки горох. Бесполезно делиться с ними моей мудростью. Даже тем великим разделом мудрости, который открылся мне по дороге из Калифорнии. Им неведома истина Великого Тика, но они должны будут открыть ее сами, ибо рассказывать им бесполезно. Они вежливо меня выслушают, но не поймут ни слова. И, глядя, как мелькают загорелые руки и ноги девушки на фоне миртов и сверкающего моря, я сам на миг усомнился в этой истине.
Но я, разумеется, верил в нее, потому что ездил в Калифорнию.
Я не досмотрел первого сета. Ушел я на счете 5:2, но похоже было, что следующий гейм останется за ней: рыжий незаметно подыгрывал ей и ухмылялся из веснушек, когда она со звоном отбивала мяч.
Я вернулся домой, переоделся и пошел купаться. Я забрел далеко и долго плавал по бухте – закоулку Мексиканского залива, который сам закоулок бескрайних, соленых, вспученных вод мира, – и успел домой ко второму завтраку.
Завтракал я с матерью. Она задавала мне разные наводящие вопросы, допытывалась, зачем я приехал. Но я увиливал до самого десерта. Наконец я спросил ее, в Лендинге ли судья Ирвин. Об этом я еще не спрашивал. Я мог выяснить это вчера ночью. Но не спрашивал. Я отложил выяснение.
Да, он был в Лендинге.
Мы с матерью вышли на боковую веранду и там пили кофе, курили. Немного погодя я поднялся наверх, чтобы полежать и переварить завтрак. Я пролежал в своей старой комнате около часа. Затем я решил, что пора приниматься за дело. Я спустился и пошел к двери. Но в гостиной сидела мать, и она меня окликнула. Странно, что она сидела в гостиной в это время дня. Меня подкарауливала, решил я. Я отступил от двери, прислонился к стене и стал ждать, что она скажет.
– Ты идешь к судье? – спросила она.
Я сказал, что да.
Правую руку она держала перед собой, растопырив пальцы, и разглядывала маникюр. Затем, нахмурившись, словно результаты осмотра ее не удовлетворили, она сказала:
– Опять политика?
– Вроде того, – ответил я.
– Может быть, пойдешь попозже? – спросила она. – Он не переносит, когда его беспокоят в это время.
– То, что я ему расскажу, обеспокоит его в Любое время дня и ночи.
Она пристально посмотрела на меня, забыв опустить руку с растопыренными пальцами. Потом сказала:
– Он неважно себя чувствует. Не надо его огорчать. Он нездоров.
– Тем хуже, – сказал я, чувствуя, как во мне поднимается упрямство.
– Он нездоров.
– Очень жаль.
– Ты мог бы по крайней мере подождать до вечера.
– Нет, ждать я не буду, – сказал я. Я почувствовал, что не могу ждать. Я должен пойти и покончить с этим. Наткнувшись на сопротивление, я еще больше в этом убедился. Я должен выяснить. Немедленно.
– Напрасно, – сказала она и наконец опустила руку.
– Ничего не могу поделать.
– Я не хотела бы, чтобы ты был замешан в… в какую-нибудь историю, жалобно сказала она.
– Я в эту историю не замешан.
– Что это значит?
– А это я узнаю, когда побеседую с Ирвином, – ответил я и, выйдя из дома, направился по набережной к Ирвину. Прогуляюсь немного, хоть и жарко, – по крайней мере старый хрыч получит небольшую отсрочку. Он заслужил эти лишние несколько минут, решил я.
Когда я пришел туда, старый хрыч лежал наверху.
Так сказал мне негр в белом пиджаке.
Для розысков Тома Старка потребовался целый день и половина дорожной полиции. Его нашли в рыбачьем домике у залива Бигерс-Бей в окружении приятелей, девиц, большого количества мокрых стаканов и сухих рыболовных снастей. Привезли его только в седьмом часу. Я в это время сидел в приемной.
– Привет, Джек, – сказал он, – чего его опять разбирает? – Он кивнул на дверь Хозяина.
– Сам скажет, – ответил я и проводил до двери взглядом атлетическую фигуру в грязных белых парусиновых брюках, сандалиях и светло-голубой шелковой тенниске, облепившей влажные грудные мускулы и чуть не лопавшейся на бронзовых бицепсах. Голова в белой матросской шапочке слегка покачивалась при ходьбе и была чуть-чуть выдвинута вперед, руки немного согнуты и локти отставлены. Чем-то эти тяжелые руки напоминали холодное оружие в ножнах, но уже чуть выдвинутое, готовое к делу. Он вошел к Хозяину без стука. Я удалился в свой кабинет и стал ждать, когда уляжется пыль. Что бы там ни было. Том не примет взбучки, даже от Хозяина.
Том вышел через полчаса и так хлопнул дверью, что портреты бывших губернаторов в приемной затряслись в своих тяжелых золотых рамах, словно осенние листья. Он прошествовал по комнате, даже не оглянувшись на мою открытую дверь, и вышел. Сначала, рассказывал мне позже Хозяин, он все отрицал. Затем он во всем сознался, показывая Хозяину взглядом, что это не его собачье дело. Хозяина я увидел через несколько минут после ухода Тома – его впору было связывать. Ему оставалось одно утешение, так сказать, юридического порядка, – по словам Тома, он был лишь рядовым во взводе друзей Сибиллы. Но, отвлекаясь от юридической стороны вопроса, то, что Том был лишь рядовым во взводе, еще больше взбесило Хозяина. И хотя это могло очень пригодиться, когда речь зайдет об отцовстве предполагаемого ребенка Сибиллы, самолюбие Хозяина было уязвлено.
Я разыскал и доставил Тома и тем выполнил первое поручение. Больше времени ушло на второе. На выяснение подноготной Мервина Фрея. Оказалось, что выяснять почти нечего. Парикмахер в единственном отеле Дюбуасвилла, небольшого города в четвертом округе. Парикмахер-жуир: полосатые брюки с острыми, как ножи, складками; бриолин на редеющих волосах; руки, похожие на надутые резиновые перчатки; „Вестник бегов“ в заднем кармане; бесформенный мягкий нос с пурпурным лозняком прожилок, а изо рта – душок сен-сена и сивухи. Вдовец, живет с двумя дочерьми. О таком ничего особенного не узнаешь. Все известно заранее. Конечно, у него бессмертная душа, неповторимая и бесценная в глазах божьих; конечно, он единственный в своем роде сгусток атомной энергии, обозначенный именем Мервин Фрей, но вы знаете его как облупленного. Вы знаете его анекдоты; знаете вкрадчивое, гнусавое хихиканье, которым он предваряет их; знаете, как серый язык смачно облизывает губы в заключение рассказа; знаете, как он воркует и виляет хвостом, накладывая горячую салфетку на осоловелое лицо местного банкира, местного конгрессмена или хозяина местного игорного дома; знаете, как он заигрывает в гостинице с потаскушками и заговаривает им зубы; знаете, как он влезает в долги из-за неоправдавшихся предчувствий на бегах и невезения в картах; знаете, как он просыпается по утрам, сидит на кровати, свесив на холодный пол голые ноги и ощущая привкус меди во рту, погруженный в безымянное свое отчаяние. Вы знаете, что при таком сочетании бедности, трусости и тщеславия ему на роду написано лишиться своей последней гордости и последнего стыда и стать орудием Макмерфи. Или еще чьим-нибудь.
Но он попал к Макмерфи. Эта деталь не всплыла при первой беседе с Мервином. Она всплыла через несколько дней. Хозяину позвонил один из людей Макмерфи и сказал, что до Макмерфи дошли слухи, будто дочь какого-то Фрея, зовут ее Сибилла, в претензии на Тома Старка; но, поскольку Макмерфи всегда нравился футбол и, конечно, нравится игра Тома, ему было бы очень грустно, если бы мальчик попал в некрасивую историю. Фрей сейчас в таком состоянии, сообщил этот человек, что никакие уговоры на него не действуют. Он говорит, что заставит Тома жениться на дочери. (Хотел бы я видеть в эту минуту лицо Хозяина.) Но Фрей живет недалеко от Макмерфи, Макмерфи его немного знает, и, может быть, ему удастся урезонить Фрея. Конечно, придется ему заплатить, но зато не будет никакой гласности, и Том останется холостяком.
Во что это станет – откупиться от Сибиллы? Дешево не откупишься.
Но тогда получается, что Макмерфи действует бескорыстно, из чистого человеколюбия?
А это во что обойдется? Ну, Макмерфи хотел бы баллотироваться в сенаторы.
Вот оно что.
Но Хозяин, если верить Анне Стентон, сам собирался стать сенатором. Это место практически было у него в кармане. Весь штат был у него в кармане. Весь, кроме Макмерфи. Макмерфи и Мервина Фрея. А он не желал торговаться с Макмерфи. Он не желал торговаться, но тянул время.
И вот почему он мог позволить себе такую роскошь – тянуть время. Если бы у Макмерфи с Меренном все было в ажуре и они могли бы покончить с Хозяином, то они сделали бы это без всяких церемоний. Они не предлагали бы мировой. Да, у них были на руках кое-какие карты, но, видно, не одни козырные тузы, и им тоже приходилось рисковать. Им приходилось ждать, пока Хозяин думал, и надеяться, что он не придумает в ответ какую-нибудь пакость.
Пока Хозяин думал, я повидал Люси Старк. Она прислала мне записку с просьбой приехать. Я знал, чего она хочет. Она хотела поговорить о Томе. Очевидно, от самого Тома ей не удалось ничего добиться, по крайней мере того, что она могла бы счесть правдой и всей правдой, а с Хозяином она об этом не разговаривала, ибо, когда дело касалось Тома, согласия у них не бывало. Итак, она собиралась задавать мне вопросы, а я собирался сидеть и потеть на красной плюшевой обивке в гостиной на ферме, где она жила. Но так было нужно. Когда-то я решил, что, если Люси Старк попросит меня о помощи, я ей помогу. Не то чтобы я чувствовал себя в долгу перед Люси Старк или обязан был возместить ей какой-то ущерб или наложить на себя епитимью. Если я и был в долгу, то не перед Люси Старк, и если обязан был возместить ущерб, то не ей. Если я был в долгу, то, наверное, перед собой. Если я обязан был возместить ущерб, то себе. Что же до епитимьи, то искупать мне было нечего. Единственным моим преступлением было то, что я человек и живу среди людей, а за это на себя не накладывают специальной епитимьи. Преступление и епитимья в данном случае полностью совпадают. Они тождественны.
Если вы когда-нибудь бывали у Мексиканского залива, вы видели такие дома. Белые стены, но давно облезшие. Один этаж, по фасаду – широкая веранда с крышей на веретенообразных столбах. Оцинкованная кровля с бледными потеками ржавчины в лотках. Дом покоится на высоких кирпичных столбах, и под ним в прохладной тени, затянутой паутиной и отгороженной спереди пышными бирючинами и каннами, купаются в пыли и собираются на свои сходки куры, а в жаркие дни лежит и хакает старая овчарка. Дом стоит довольно далеко от шоссе, на лужайке, где трава жухнет и редеет к концу лета. По обе стороны от доисторической цементной дорожки, которая возникает словно из-под земли у обочины шоссе, – две круглые клумбы, сделанные из старых автомобильных покрышек, заполненных лесной землей. На каждой – по несколько ярких волосатых цинний. По бокам, перед фасадом, два дуба, довольно чахлых. За домом, образуя с ним букву П, выстроились в два ряда некрашеные сараи и курятники. Но сам этот скромный, полинявший дом с опрятными клумбами, лысоватой лужайкой, дубами и гордой в своей ветхости цементной дорожкой, в полной послеполуденной тишине конца лета, ни на что так не похож, как на почтенную пожилую женщину в клетчатом ситцевом платье, в белых чулках и мягких черных туфлях, с проседью в волосах, которая сидит в качалке, сложив руки на животе, и отдыхает, потому что вся дневная работа переделана, мужчины – в поле, а доить и думать об ужине еще рано.
Я вступил на цементную дорожку робко, словно мне предстояло пройти по многим десяткам яиц, снесенных пресловутыми леггорнами.
Люси ввела меня в гостиную, точно такую, какой я ее себе представлял: резная, черного ореха мебель, обитая красным плюшем с кое-где еще сохранившимися кистями; на резном ореховом столе Библия, стереоскоп и аккуратная пачка картинок для стереоскопа; ковер с цветами, прикрытый в наиболее вытертых местах тряпичными половичками; на стене в ореховых с позолотой рамах – строгие малярийные кальвинистские лица, взирающие на вас без особой симпатии. Окна были закрыты, занавески сдвинуты, и мы сидели в водянистом полумраке молча, как на похоронах. Моя ладонь опустилась на колючий плюш.
Люси сидела так, словно она была одна, и смотрела не на меня, а на узор ковра. Ее густые темно-каштановые волосы, которые обкорнал и завил парикмахер в Мейзон-Сити в ту пору, когда я с ней познакомился, давно успели отрасти до нормальной длины. Возможно, они еще отливали медью, но в потемках мне было не видно. Седину я, однако, заметил еще в дверях. Она сидела напротив меня на красном плюшевом сиденье угловатого резного стула, скрестив все еще стройные ноги. Талия у нее была не такая тонкая, как раньше, но спина – прямая, а грудь под летним голубым платьем хотя и располнела, но не потеряла формы. Мягкий овал ее лица уже не был девичьим, как в тот первый вечер в доме у деда Старка, – он чуть-чуть отяжелел, в нем появилось как бы обещание дряблости – раннего проклятия и верного конца этих мягких мирных лиц, которые, особенно в молодости, пробуждают в нас лучшие движения души и навевают мысли о святости материнства. Да, с таким лицом вы написали бы Мадонну Соединенных Штатов. Но вы не пишите, а между тем такое лицо пытаются изобразить на рекламах муки для кекса, патентованных пеленок и пшеничного хлеба – честное, здоровое, доброе, доверчивое, с молодым румянцем. На лице Люси Старк не было молодого румянца, но, когда она подняла голову и заговорила, я увидел, что ее большие темно-карие глаза почти не изменились. Время и тревоги положили тени вокруг, углубили их, но и только.
Она сказала:
– Я насчет Тома.
– Да? – сказал я.
– Я знаю, что-то случилось.
Я кивнул.
Она сказала:
– Что случилось?
Я набрал воздуха сухого, со слабым запахом непроветренной гостиной, политуры – запахом опрятности, приличия и скромных надежд – и поерзал на красном плюше, который покусывал мою ладонь, как крапива.
– Джек, скажите правду. Я должна знать правду, Джек. Я знаю, вы мне все скажете. Вы всегда были настоящим другом. Вы были настоящим другом и Вилли и мне – тогда… тогда… когда…
Голос ее прервался.
И я рассказал ей правду. О разговоре с Мервином Фреем.
Пока я рассказывал, ее руки стискивали и мяли одна другую на коленях, а потом сжались и замерли. Она сказала:
– Теперь ему остается только одно.
– Это можно… как-нибудь уладить… Понимаете…
Она перебила меня:
– Ему остается только одно.
Я ждал.
– Он… должен жениться на ней, – сказала она и выпрямилась.
Я немного поерзал и сказал:
– Да, но… понимаете… кажется… могли быть другие… у Сибиллы могли быть другие знакомые… другие, которые…
– Боже мой, – выдохнула она, и я увидел, как ее руки снова разжались и сжались на коленях.
– Тут есть другая сторона, – продолжал я, постепенно набирая скорость. – Тут еще замешана политика. Видите ли, Макмерфи хочет…
– Боже мой, – прошептала она и, вдруг поднявшись, прижала руки к груди. – Боже мой, политика… – Она в отчаянии отвернулась, сделала шага два в сторону и повторила: – Политика. – Потом она повернулась ко мне и сказала в полный голос: – Боже мой, и здесь политика!
– Да, – кивнул я, – как и везде почти.
Она отошла к окну и остановилась, спиной ко мне, глядя в щелку между занавесками на горячий залитый солнцем внешний мир – туда, где все это происходило.
Через минуту она спросила:
– Что дальше, Джек? Рассказывайте.
И тогда, не поворачиваясь к ней и уставясь на ее пустой стул, я рассказал о предложении Макмерфи и обо всем остальном.
Я кончил. Еще с минуту мы молчали. Потом я услышал голос:
– Наверно, так и должно было кончиться. Я старалась поступать правильно, но избежать этого, наверно, нельзя. Джек, Джек… – Я услышал шорох у окна и повернул голову – она смотрела на меня. – Я старалась поступать правильно. Я любила моего мальчика и старалась хорошо его воспитать. Я любила мужа и старалась выполнять свой долг. И они меня любят. Думаю, что любят. Несмотря ни на что. Я должна так думать, Джек.
Я обливался потом на красном плюше, и большие карие глаза смотрели на меня умоляюще, но с убежденностью.
Она тихо договорила:
– Я должна так думать. И надеяться, что в конце концов все будет хорошо.
– Послушайте, – отозвался я, – Хозяин заставил их ждать, он что-нибудь придумает, все будет хорошо.
– Нет, я не об этом. Я хочу сказать… – Но она замолчала.
Я понимал, что она хочет сказать, хотя ее голос, теперь уже более твердый, но с нотками безнадежности говорил совсем другое:
– Да, он что-нибудь придумает. Все обойдется.
Оставаться здесь дальше не имело смысла. Я встал, стянул свою старую шляпу с резного орехового стола, где лежали Библия и стереоскоп, подошел к Люси и подал ей руку.
– Ничего, все обойдется.
Она посмотрела на мою руку, словно не понимая, почему я здесь. Потом посмотрела на меня.
– Это ведь ребенок, – тихо проговорила она. – Совсем крошка. Он даже еще не родился, он не знает, что тут делается. О деньгах, о политике, о том, что кто-то хочет стать сенатором. Он ничего не знает… Как он получился… И что делала эта девушка… И почему… почему отец… почему он… – Она умолкла, большие карие глаза смотрели на меня с мольбой, а может, и с укором. Потом она сказала: – Как же это, Джек… он ведь ребенок, он ни в чем не виноват.
У меня чуть не вырвалось, что я тоже ни в чем не виноват, но я сдержался.
Она добавила:
– Он был бы моим внуком. Он был бы сыном моего мальчика.
И немного погодя:
– Я бы любила его.
При этих словах ее кулаки, лежавшие на груди, медленно разжались. Не отрывая от груди запястий, она сложила ладони в чашечку и повернула вверх – жестом смирения или безнадежности.
Заметив, что я смотрю на ее руки, она поспешно убрала их.
– До свиданья, – сказал я и двинулся к двери.
– Спасибо, Джек, – ответила она, но провожать меня не стала, что вполне меня устраивало, ибо я и так уже дошел до ручки.
Я вышел в ослепительный мир, по ветхой цементной дорожке добрался до машины и поехал обратно в город, на свое место.
* * *
Хозяин кое-что придумал.Во-первых, он решил, что неплохо бы связаться с Мервином Фреем непосредственно, а не через Макмерфи, и прощупать почву. Но Макмерфи не зевал. Он не верил ни Фрею, ни Хозяину, и Мервина куда-то спрятали. Впоследствии выяснилось, что Мервина и Сибиллу увезли в Арканзас, в места, о которых они, наверно, меньше всего мечтали, – на ферму, где лучшие кони были мулами, а самым ярким источником света – лампа-молния в гостиной; где не ходили легковые машины, а люди ложились в половине девятого и вставали на заре. Разумеется, они поехали не одни и могли играть в покер и в сплин втроем, потому что Макмерфи приставил к ним своего молодчика, и тот, насколько мне известно, днем держал ключи от машины в кармане брюк, а ночью – под подушкой и, когда один из Фреев отправлялся в клозет, караулил под дверью, в котелке набекрень, прислонясь спиной к шпалере жимолости, во избежание всяких фокусов, вроде побега через задний двор в направлении железной дороги, до которой было всего десять миль. Он же просматривал почту, потому что право переписки для Мервина и Сибиллы не было предусмотрено. Никто не должен был знать, где они. И мы не могли этого выяснить. А когда смогли, было поздно.
Во-вторых, Хозяин вспомнил о судье Ирвине. Если кто и сможет урезонить Макмерфи, то, скорей всего, судья Ирвин. Макмерфи многим обязан судье, а у его табуретки осталось не так много ножек, чтобы он позволил себе потерять еще одну. Поэтому, решил Хозяин, нужен Ирвин.
Он вызвал меня и сказал:
– Я просил тебя заняться Ирвином. Ты что-нибудь нашел?
– Нашел, – ответил я.
– Что?
– Хозяин, – сказал я, – я сыграю с Ирвином в открытую. Если он мне докажет, что это неправда, тогда извини.
– Что? – начал он. – Я же тебе…
– Я сыграю с Ирвином в открытую, – сказал я. – Я обещал это двум людям.
– Кому?
– Ну, во-первых, себе. А кому второму – неважно.
– Ах, ты себе обещал? – Он смотрел на меня тяжелым взглядом.
– Да, себе.
– Ладно, – сказал он. – Делай по-своему. Если твои сведения правильные, ты знаешь, что мне нужно. – И, окинув меня хмурым взглядом, добавил: Смотри, если отвертится.
– Боюсь, что не отвертится, – ответил я.
– Боишься? – сказал он.
– Да.
– Ты с кем работаешь? С ним или со мной?
– С тобой. Но клепать на судью я не буду.
Он продолжал меня разглядывать.
– Мальчик, – сказал он наконец, – я ведь не просил тебя клепать на судью. Хоть раз я заставлял тебя клепать на человека, скажи?
– Нет.
– Клепать я тебя никогда не заставлял. А почему?
– Почему?
– Потому что этого и не требуется. Зачем клепать, если правды за глаза хватает?
– Высокого ты мнения о человеческом роде.
– Мальчик, – ответил он, – я ходил в пресвитерианскую воскресную школу, когда люди еще не забыли богословия, – и там это твердо знали. А мне, – он вдруг ухмыльнулся, – мне это очень на руку.
На том наш разговор кончился, я сел в свою машину и поехал в Берденс-Лендинг.
* * *
На другое утро, позавтракав в одиночестве – Молодой Администратор уехал на службу, а мать раньше полудня не вставала, – я пошел гулять на берег. Утро было ясное и не такое жаркое, как обычно. Пляж был еще пуст, и только в полукилометре от меня на мелководье плескались ребятишки, тонконогие, как кулики. Когда я поравнялся с ними, они на секунду перестали вертеться и брызгаться, повернули ко мне свои мокрые загорелые лица и измерили меня безразличным взглядом. Но тут же отвернулись, потому что я явно принадлежал к той туповатой и унылой расе, которая носит брюки и туфли, а в брюках и туфлях по отмели не попрыгаешь. И даже не станешь без крайней надобности ходить по песку, чтобы не набрался в туфли. Но по песку я шел и даже развязно загребал его туфлями. Не такой уж я старик… С удовлетворением отметив это, я направился к рощице у самого берега: там среди сосен, мимоз и миртов рос большой дуб и были теннисные корты. Возле кортов под навесом были скамейки, а у меня была свежая газета. Я прочту газету и подумаю над тем, что мне сегодня предстоит. До сих пор я об этом даже не думал.Я нашел скамейку у пустого корта, закурил и развернул газету. Я-проработал первую полосу с механическим усердием падре, читающего требник, и даже не вспомнил о новостях, которые были известны мне, но не попали в газету. Я уже порядком углубился в третью страницу, когда услышал голоса и, подняв голову, увидел двух игроков, парня и девушку, которые подходили с той стороны кортов. Бросив на меня равнодушный взгляд, они заняли дальний корт и начали лениво перекидываться, для разминки.
По первым же ударам стало ясно, что они свое дело знают. И что разминка их мускулам не нужна. Он был среднего роста или чуть пониже, с широкой грудью, сильными руками и без грамма лишнего жира. Он был рыжий, стриженный ежиком, рыжие волосы курчавились в вырезе майки на груди, а младенчески-розовую кожу на лице и плечах покрывали большие веснушки. Посреди веснушек сверкали голубые глаза и белозубая улыбка. Девушка была живая и вся коричневая: с короткими темно-каштановыми волосами, которые разлетались при поворотах, с коричневыми руками и плечами над белым лифчиком, с коричневыми ногами в белых туфлях и носках и коричневым плоским животиком между белыми шортами и белым лифчиком. Оба были совсем молодые.
Они почти сразу начали играть, и я наблюдал за ними из-за газеты. Может быть, рыжий играл не в полную силу, но она брала его мячи уверенно и даже заставляла его побегать. Иногда она выигрывала гейм. Приятно было смотреть на нее – легкую, пружинистую, сосредоточенную. Но не так приятно, решил я, как когда-то на Анну Стентон. Я даже задумался о превосходстве белой юбки, которая может плескаться и закручиваться при движениях игрока, по сравнению с шортами, но и шорты были красивы. Они были красивы на подвижной загорелой девушке. Я не мог этого отрицать.
И я не мог отрицать, что в горле у меня, пока я наблюдал за ними, стоял ком. Потому что не я был на корте. И не Анна Стентон. Это было чудовищной несправедливостью – что меня там нет. Что тут делает этот рыжий стриженый парень? Что тут делает эта девушка? Я вдруг рассердился на них. Мне захотелось подойти к ним, остановить игру и сказать: „Вы думаете, что будете играть в теннис вечно? Нет, не будете“.
– Конечно, нет, – скажет девушка, – не вечно.
– Ясное дело, нет, – скажет парень. – После завтрака мы пойдем купаться, а вечером…
– Вы меня не поняли, – скажу я. – Конечно, я знаю, что вы пойдете купаться, а вечером куда-нибудь поедете и по дороге остановите машину. Но вам кажется, что так будет продолжаться вечно.
– Да нет же, – скажет он. – На той неделе мне надо в университет.
– А мне – в школу, – скажет она, – но в праздник благодарения мы с Элом встретимся. Правда, Эл? И ты повезешь меня на матч. Правда, Эл?
Как от стенки горох. Бесполезно делиться с ними моей мудростью. Даже тем великим разделом мудрости, который открылся мне по дороге из Калифорнии. Им неведома истина Великого Тика, но они должны будут открыть ее сами, ибо рассказывать им бесполезно. Они вежливо меня выслушают, но не поймут ни слова. И, глядя, как мелькают загорелые руки и ноги девушки на фоне миртов и сверкающего моря, я сам на миг усомнился в этой истине.
Но я, разумеется, верил в нее, потому что ездил в Калифорнию.
Я не досмотрел первого сета. Ушел я на счете 5:2, но похоже было, что следующий гейм останется за ней: рыжий незаметно подыгрывал ей и ухмылялся из веснушек, когда она со звоном отбивала мяч.
Я вернулся домой, переоделся и пошел купаться. Я забрел далеко и долго плавал по бухте – закоулку Мексиканского залива, который сам закоулок бескрайних, соленых, вспученных вод мира, – и успел домой ко второму завтраку.
Завтракал я с матерью. Она задавала мне разные наводящие вопросы, допытывалась, зачем я приехал. Но я увиливал до самого десерта. Наконец я спросил ее, в Лендинге ли судья Ирвин. Об этом я еще не спрашивал. Я мог выяснить это вчера ночью. Но не спрашивал. Я отложил выяснение.
Да, он был в Лендинге.
Мы с матерью вышли на боковую веранду и там пили кофе, курили. Немного погодя я поднялся наверх, чтобы полежать и переварить завтрак. Я пролежал в своей старой комнате около часа. Затем я решил, что пора приниматься за дело. Я спустился и пошел к двери. Но в гостиной сидела мать, и она меня окликнула. Странно, что она сидела в гостиной в это время дня. Меня подкарауливала, решил я. Я отступил от двери, прислонился к стене и стал ждать, что она скажет.
– Ты идешь к судье? – спросила она.
Я сказал, что да.
Правую руку она держала перед собой, растопырив пальцы, и разглядывала маникюр. Затем, нахмурившись, словно результаты осмотра ее не удовлетворили, она сказала:
– Опять политика?
– Вроде того, – ответил я.
– Может быть, пойдешь попозже? – спросила она. – Он не переносит, когда его беспокоят в это время.
– То, что я ему расскажу, обеспокоит его в Любое время дня и ночи.
Она пристально посмотрела на меня, забыв опустить руку с растопыренными пальцами. Потом сказала:
– Он неважно себя чувствует. Не надо его огорчать. Он нездоров.
– Тем хуже, – сказал я, чувствуя, как во мне поднимается упрямство.
– Он нездоров.
– Очень жаль.
– Ты мог бы по крайней мере подождать до вечера.
– Нет, ждать я не буду, – сказал я. Я почувствовал, что не могу ждать. Я должен пойти и покончить с этим. Наткнувшись на сопротивление, я еще больше в этом убедился. Я должен выяснить. Немедленно.
– Напрасно, – сказала она и наконец опустила руку.
– Ничего не могу поделать.
– Я не хотела бы, чтобы ты был замешан в… в какую-нибудь историю, жалобно сказала она.
– Я в эту историю не замешан.
– Что это значит?
– А это я узнаю, когда побеседую с Ирвином, – ответил я и, выйдя из дома, направился по набережной к Ирвину. Прогуляюсь немного, хоть и жарко, – по крайней мере старый хрыч получит небольшую отсрочку. Он заслужил эти лишние несколько минут, решил я.
Когда я пришел туда, старый хрыч лежал наверху.
Так сказал мне негр в белом пиджаке.