Но зачем-то Свет закрывает чакры. А открыты они лишь у отмеченных Им. Он не хочет, чтобы все рождённые жили, зная о Нём. Считает, что должно быть Зло и одновременно с праведником должен рождаться грешник? А может, многие и жить не смогли бы, если бы не было тайн и нечего было открывать? Ибо «тайною мир держится?!»
   Может Свет отнять у меня Сашу? Помоги сейчас, в эту минуту, Саше, спаси его!
   А может, Свет хочет, чтобы каждый приобрёл свой собственный опыт, свои собственные знания, без чьей-либо помощи? Зачем?
   В моей голове — каша. Получается, Свет специально наделяет меня, как и других, слепотой и глухотой? Вот же Он не даёт моему разуму охватить то, что легко открыто моей матери?!
   Звонит звонок. На пороге — Пашка.
   Ты чего не у тётки в деревне? — хочу я спросить. — Что с тобой случилось?
   Пашка говорит сам:
   — Мать выходит замуж за командировочного, и мы переезжаем жить в Красноярск. Я пришёл проститься. — Глаза у Пашки заплаканные. — Знаешь, как он со мной разговаривает? «Павел, встань, пожалуйста, прямо и слушай внимательно».
   Павел? Пашка — Павел? Как это я за столько лет не связал? Учителя звали его Паша или по фамилии, ребята — Пашкой. Может быть, Свет послал мне Пашку специально — вместо Павла?
   — Он был много лет офицером.
   Только в этот миг до меня доходит, что Пашка от меня уезжает. И снова делает это Свет?
   Нет, — говорю я. — Нет. За что? Пашка не приносил мне обедов и не мыл полов в моём доме. Мы с Пашкой…
   Мы с Павлом. Мы с Пашкой. Мы с тётей Шурой. Вот чего не хочет Свет — моего «мы». Он хочет, чтобы я всех потерял. Всех, кто нужен мне.
   — У меня всего полчаса. Можно, я надену крылья? Пашка не смотрит мне в глаза. И я вдруг вижу происходящее с другой стороны, с Пашкиной. Наказывает Свет не только меня, но и Пашку. Пашку-то за что? Пашке-то будет много хуже, чем мне. Мне никто не говорит: «Как ты со мной разговариваешь?», «Встань прямо». У Пашки — заплаканные глаза.
   Пашка надевает крылья, затягивает крепёжное устройство и так стоит.
   — Я думаю, — говорит Пашка, — ошибка в их длине, они немного короче и уже, чем нужно. Посмотри на Крушу. У него крылья по всему телу, до конца хвоста, только шея и голова свободны от них. Так ведь? А на Сашу ты смотрел? На Саше крылья кажутся маленькими. Я тебе точно говорю. И мы с тобой вполне могли бы… — Он замолчал. И тут же заговорил снова: — Я убежал бы. Мне бы лучше детдом, только с тобой вместе…
   — Ты можешь жить со мной, у меня большая комната.
   — Мать пропадёт без меня — он и её будет доставать. А она у меня безответная. Я когда грублю ей… она только плачет. И тут… Она у меня тихая, хоть и работает всю жизнь в магазине. Воровать так и не научилась. Плакать будет. А тут я… при ней.
   — Зачем же она замуж идёт? — спрашиваю. Пашка смотрит на меня.
   Раньше не замечал, он выше намного, и плечи… куда мне до него. А теперь ещё взгляд… взрослого.
   — Тут столько наворочено… Первое-то: она ещё не знает, каково ей будет, это я знаю. Второе: конечно, столько лет одна… понять можно. Плакала ночами-то… Третья: не прожить нам, говорит, материально, цены растут, а зарплата… совсем ерунда. Ну и четвёртое, конечно: положения хочет — мол, замужем она. Я-то незаконный. А этот прямо так и врубил: «Расписываемся сначала, тут же твоего парня усыновляю, а потом уже едем строить жизнь». Они и свадьбу уже сыграли. Народу немного было, ну, с другой стороны, зачем и много-то? Одиннадцать человек. Уж очень она свадьбе радовалась. Платье, конечно, не белое, возраст, а красивое — зеленоватое, с цветами, длинное. Знаешь, какая она сидела за столом? Совсем как в кино. Улыбалась очень. Я даже смотреть не смог, реветь начал, убежал в ванную. А командировочному-то ребёнка хочется. Немолодой, а детей не успел завести. Что там у него с жизнью-то было, не моё дело. Подай ему ребёнка прямо сейчас! Вот и замуж, как положено. Сам подумай, могу я ей эту музыку испортить? Она и не сказала бы мне ничего в ответ, если я ляпнул бы ей: «Не выходи». Наверняка и не вышла бы, но глаза-то… Как я жить буду с её глазами-то?
   — Почему он здесь не хочет жить?
   — Там у него работа, положение. Здесь не нужен никому. Он, конечно, сказал: «Буду искать тут работу. Если найду, переедем… Квартиру сдавать пока будем, деньги нам переправят раз в два месяца. Квартиру терять нельзя». Распоряжается. Даже жильцов нашёл. Что я скажу? Что мать скажет?
   — Останься жить со мной… — снова говорю, хотя Пашка всё разобъяснил мне. Говорю, и дух замирает: что я такое говорю? Если Свет решил отнять у меня Пашку, он, чего доброго, и вовсе убьёт его!
   Пашка помогает мне замазать мою фразу:
   — Я ж тебе и говорю, я бы что-нибудь придумал, тётку бы уговорил жить со мной в квартире, да мать без меня пропадёт, плакать будет, маяться, — повторяет, как попка. — А я и гаркну, так и скажу — его словами: «Встань, скажу, прямо и слушай внимательно». А если руки в ход пустит, пожалеет. — Я кивнул. Пашкины кулаки хорошо известны каждому в школе. — Мне пора. — Он снял крылья, аккуратно сложил их вместе с жилетом и «двигателем» в угол.
   Так и скажи Саше, в размере крыльев дело. И ни в чём другом.
   — Саша сейчас в пропасть прыгает, — сказал я. — Только бы жив!
   Пашка кивнул, повторил моё «Только бы жив!», прижал к себе Павла на мгновение и отдал мне.
   — Ты не думай, мы всё равно вместе. — Он снова отводит от меня взгляд. — Школу кончу и вернусь. Учиться буду здесь. Ты не думай. Ты всё равно…
   У него тоже голос уже сломался, а на этих словах сорвался на петуха. Пашка со всего маху хлопнул меня по плечу, я даже присел от неожиданности, и выскочил из комнаты.
   Я не пошёл за ним. За ним полетел Павел.
   Может, Свет и не отнял у меня Пашку? Может, он даёт мне время сделать свои дела, которые я всё равно должен сделать один? Может, Свет освобождает меня от всех, чтобы я был с матерью?
   Павел вернулся и стал носиться по комнате, взад и вперёд.

14

   Анюта приезжает, как обещала.
   В этот день мать дома. Это впервые на моей памяти. Что случилось? С работы выгнали её, или она сама ушла? Заболела? Вроде незаметно. Она никогда не болеет. А в последнее время даже пополнела немного, и румянец на щеках, и глаза блестят…
   Гадать бессмысленно, всё равно до истины не докопаюсь.
   Так или иначе, мать открывает Анюте сама.
   Я у себя и слышу их странный разговор.
   — Поедем с нами.
   — Я согласна.
   Мать поедет к Анюте? Я мотаю головой. Мать будет со мной? И я кричу: «Спасибо, Свет!» Закидываю голову, но вижу только серовато-белый потолок. И не надо мне видеть, я знаю: Свет там есть! И Он устраивает мне праздник.
   Заходит в мою комнату Анюта.
   — Помочь тебе собраться? Мама едет с нами. Павел летает от одного к другому: то садится на Анютину голову, то на мамину, то на мою.
   — Поедешь, Круша, поедешь, чего волнуешься? Иов тебя и повезёт. Ну же, не волнуйся, — Анюта разговаривает с Павлом, а сама следит за тем, как я собираюсь. Особенно собираться нечего: книги и тетради, я хочу заниматься.
   — Не забудь взять трусы, носки. И свитер.
   Из свитера я вырос. Я возьму куртку, которую мне купила тётя Шура.
   Анюта так же, как и тётя Шура, открывает мой шкаф и перебирает вещи. Свитер, рубашки. Она не говорит «Ты вырос из всего», она вообще ничего не говорит, аккуратно отбирает то, что, по её мнению, может понадобиться, и идёт к двери.
   Мать тоже готова. У неё в руке полиэтиленовая сумка с книгой и небольшой свёрток.
   Вспомнив, что тётя Шура везла на дачу продукты, иду к холодильнику. У меня есть курица. Я не успел сварить её. Уже кладу её в полиэтиленовый пакет, как Анюта говорит:
   — Положи в морозильник, чтобы не испортилась. Я еду купила. Идём же, опоздаем на поезд.
   Откуда мать знает Анюту, почему они говорят, как старые знакомые? В электричке сидят напротив друг друга. Анюта рассказывает об огороде и саде. Мать задаёт вопросы. Откуда она знает о сортах огурцов и клубники, яблок и кабачков?
   Павел — у меня на коленях, и от него через руки в меня — покой.
   Впервые за всю жизнь во мне — покой. Меня чуть качает в этом покое, но ни одного движения я сделать не могу, так сладок мне голос матери. Не мне она говорит, как обычно, но при мне и для меня, я знаю, мать хочет, чтобы я слышал:
   — Моя бабка знала землю и часто повторяла: «Не бойся испачкать руки. Тебе кажется, что это грязь. Не грязь, твоя еда, твоя постель, твоя вечность…» Она заставляла меня рыхлить землю, сажать семечко, полоть сорняки. И всё приговаривала: «Уйди грех из меня, уйди скверна. Приди росток, приди плод». Сначала заставляла, пока я хотела бежать прочь. Дорога у меня есть — бежать. — Мать не оборвала себя, не сделала значительную паузу, как ни в чём не бывало, будто о каше на плите или о крючке для пальто сказала, и продолжала: — А бабка хвать за шкирку и — держит на месте. Я рвалась из её рук, пока не прострелило насквозь: не на месте держит она меня, направление даёт бежать.
   Анюта не понимает? Сейчас не о том спросит. Она спрашивает:
   — Что выращивала она?
   Слова «патиссоны», «облепиха», которые я слышу в первый раз, легко погружаются в меня как родные, будто они уже жили в глуби моей, будто эти слова — мои.
   Мы с Павлом могли бы нестись впереди по широкой деревенской улице, но разговор матери и Анюты держит нас возле них.
   Я уже почти с мать ростом, и мне нравится, что наши головы — на одном уровне и плечи чуть соприкасаются.
   Иногда Павел срывается с моего плеча, но тоже не летит вперёд, а кружит над нашими головами. Петля, ещё петля.
   Всегда от матери для меня жил лишь голос, а сегодня вот она, идёт рядом со мной по дороге. И слева от нас — лес, потом поле с зелёными ростками, а справа — дома с огородами. И слова матери мне предназначены тоже, я чувствую это.
   — Бабку любила больше всех. Да и кого было любить? Родители бросили меня на неё. Бабка и его успела порастить — до трёх лет!
   Спасибо, Свет. Всеми силами держу я этот мой день. Только бы он длился.
   Тучка кидается к матери, будто знает её всю жизнь. И Мурзик кидается к матери. И мать садится на землю, прямо перед Анютиным крыльцом, и позволяет Мурзику усесться на её колени, а Тучке — обе лапы бросить ей на плечи. Так и сидит она, одной рукой обхватив Тучку, другой — Мурзика. И я сижу рядом с ними на земле. Павел кружит над нами и кричит.
   Обед. Лес. Огород. Ночь с матерью в одной комнате. Снова огород. Снова лес. Снова общая еда. Моя ли это жизнь?
   Я рядом с матерью выпалываю сорняки, рыхлю землю вокруг ростков картошки, повторяю движения матери и Анюты, и словно мамина бабка, которая успела и меня порастить, говорит: «Уйди, грех…» Тучка переползает по меже между грядками следом за нами, чтобы быть рядом с нами, Мурзик носится по огороду и играет листьями клубники и салата, а Анюта кричит своим детским голосом: «Брысь! Не тронь!»
   Но Мурзик не боится её окриков. И потом он — лёгкий и бьёт лапой несильно.
   Павел ходит по огороду и клюёт что-то, лишь ему видное.
   Так и застыли картинки моего недолгого равновесия перед глазами навсегда. Дождь, солнце, аккуратные грядки, дорога к станции и обратно, магазины, в которых мы с Анютой покупаем продукты, вечера перед телевизором, книжки и прогулки в лес… — не остаётся времени подумать, я занят каждую минуту.
   Мать приезжает вечерами.
   Совсем не похожа она на себя. Не бледная, как обычно, да и выражение лица изменилось. Может, из-за того, что загорела…
   Глаза по-прежнему странные, смотрят и — не видят, но улыбка чуть смягчает эту странность — похоже, со мной мать, и с Анютой, и с Тучкой, и с Мурзиком, и с Павлом.
   Ни румянец, ни улыбка не прячут растерянности. Мать заблудилась и не может выбраться. Крошки хлеба, разбросанные ею по дороге на пути в чащу, куда завёл её злой человек, склёваны птицами, и она не находит дороги, крутится на одном месте волчком.
   Всегда худая, сейчас она впереди словно набухла, юбка узка ей. И Анюта в один из вечеров сидит за швейной машинкой, строчит и уже почти ночью подаёт матери новую юбку, скрывающую то, что она так животом раздулась.
   Жив ли Саша? Вернулся ли? Приходил к ней? Не могу определить по её лицу.
   Исподтишка подглядываю за ней. Заискивающе смотрит мать на Анюту, читая ей непонятное стихотворение, снова рассказывая о бабушке. И ни храбрая улыбка, ни возбуждённость, ни голос, незнакомо громкий, растерянности не скрывают. Мне не нравится эта растерянность, не нравится не понятная мне зависимость от Анюты, они разрушают ту мать, которая — над людьми. Неловкость чувствую я, глядя на неё, и странную связанность её растерянности и зависимости от Анюты со всей моей дальнейшей жизнью.
   Мы всегда провожаем мать на станцию все вместе, даже Мурзик. Тучка бежит впереди, нюхает каждый куст и возвращается к матери. Мурзик бегает за Тучкой и ловит её хвост. Павел тоже летит быстрее, чем мы идём, но, как и Тучка, возвращается к нам.
   — Мой сын женился в другой город, — говорит Анюта на одной из дорог провожаний. — Собственно, он уже там жил несколько лет. Всё дело в работе, работа связана с нефтью — его лаборатория что-то там исследует. Что, не знаю, сын не умеет рассказывать, всё молчком. Не завидую его жене. Они вместе работают. Вообще он не женился долго, видно, по той же причине — замкнутости характера. Меня не позвал на свадьбу.
   — Если он замкнутый… может, и свадьбы не было.
   — Свадьба была, — Анюта тяжело вздыхает.
   — Откуда известно, что была?
   — У сына есть приятель, Стае. Он заезжал ко мне за книгами для сына. Рассказал, родители у Светы — молодые, оба геологи, зимой работают в научно-исследовательском институте, а с апреля до октября — в экспедиции. Свадьба была зимой. Народу — вся лаборатория, где сын с женой работают, и её родные. Стае сильно удивлялся: как это без матери… свадьбу! А я и не знала. Сын шлёт письма, как телеграммы: «Пиши здоровье, у меня — всё в норме, целую». Вот и довольствуйся. Света, по словам Стаса, — полная ему противоположность, общительная, весёлая, у неё везде друзья и везде дела. Через две недели после отъезда Стаса получаю от неё письмо. «Жалею, что вас не было на свадьбе», — пишет. Надеется она познакомиться со мной. Рассказывает подробно, как мой сын, её муж, работает в лаборатории, как они в первый раз встретились и как теперь устроились. В общем, впервые за несколько лет я получила полную информацию о своём сыне.
   Какая-то тень проходит по материному лицу. Мать вовсе не разделяет радости Анюты, но ничего не говорит ей, и Анюта продолжает вспоминать подробности из писем невестки.
   В этот день мать уезжает со смазанным лицом, а я ломаю голову, пытаясь понять, чего она так расстроилась.
   Дожди усадили нас с Анютой дома, даже в магазин мы выйти не можем — стеной вода, да ещё и со снегом.
   Соседский велосипед ко мне не прижился, и я к нему тоже. Как-то всегда получалось так, что мы ходили в лес или в магазин вместе с Анютой. Мне больше нравилось идти с ней рядом, чем ехать далеко впереди и время от времени возвращаться. Идти рядом — значит слушать Анютины рассказы. Жила когда-то Анюта на Севере, где полгода ночь, полгода день, там и замуж вышла. Тяжело там и зимой и летом: без дня погибала, а без ночи и подавно, заснуть при дневном свете не могла.
   Дождю я обрадовался. Сидеть напротив Анюты под лампой, одетой в жёлтый громадный абажур, точно такой же, какой был у тёти Шуры, положив ноги на Тучку (ей в плохую погоду разрешено жить дома), руками греясь о Павла, смотреть в ярко-голубые детские глаза и под мурчанье Мурзика, лежащего на коленях у Анюты, под шум падающей воды видеть…
   …снег чуть не по пояс, верёвки вдоль улицы. Пурга может перенести человека, вместе с лыжами, тяжёлым рюкзаком, чуть не на километр. Пурга может засыпать человека, и, если тот вовремя не очнётся от обморока и не сумеет раскопаться, так и останется навеки погребённым в сугробе. А летом мошка ни на минуту не даёт уснуть или сосредоточиться на работе.
   Перерыв на еду, и снова жизнь, неведомая мне раньше.
   Анюта крошки со стола не выбросит в помойку — скормит Павлу или Тучке, клубничину в саду не сгноит — натянет полиэтиленовые плёнки на грядки от дождя. И ни одного встретившегося ей в жизни не утеряет — вводит человека за человеком в наше жильё. Больше всех нравится Анюте Вера.
   — Вера работала на апатитовой фабрике. По четырнадцать часов. Еле добиралась до койки. Утром глаз не раскроет, так с закрытыми и идёт к грузовику. Грузовик к общежитию подходил в шесть тридцать. Сон и — мужской труд. — Скупые слова роняет Анюта, а я вижу Веру. — Какое-то время так и шло. И вдруг Вера возьми да и создай театральную студию. Откуда силы взялись? Тощая, росточком с меня (мне в ту пору было двенадцать лет), а энергию развила, словно здоровый мужик! Работа осталась та же, а вот куда исчезла усталость? Как уж она людей уговаривала, не знаю, только собрала в свой театр первостатейных. Сначала поставила «Без вины виноватые». Ничуть не хуже, чем в Москве (я уж потом, взрослая, видела с Тарасовой), а может, ещё и лучше, правды больше, и уж очень много каждый из наших артистов страсти вкладывал. Потом поставила «Живой труп». А вот на «Белой гвардии» осеклась. Кто-то привёз ей эту пьесу. В Москве поставили, ну и Вера взялась ставить. На генеральную репетицию комиссия явилась. И нашу Веру увезли. Много лет ничего не слышала о ней и уже после войны узнала: погибла она в лагерях.
   Три дня льют дожди, три дня гостят у нас, сидят с нами за нашим столом те, с кем росла Анюта, с кем училась, с кем окопы рыла, с кем и для кого работала.
   Что случилось в то лето? Ничего. Ел, спал, гулял, работал, слушал Анютины рассказы, а изменилась вся моя жизнь. Глазу не видно, уху не слышно. Понятна мне теперь материна попытка найти причины жестокости, найти возможности спасти гибнущий мир. Мать, Анюта… в одной связке с погибшими, и я — в той же связке.
   В лесу, на поляне, на бревне, с вырезанными на нём именами, я, неожиданно для себя, снова попал на материну дорогу, а с неё — к Свету. Ничего не стал говорить Свет мне, только как бы просквозил Собой насквозь, и я понял: опять я расслабился, припал к Анюте, кормлюсь из её рук, живу из её рук…
   Предупреждение без слов, без объяснений, без упрёков… Когда я снова нашёл себя на бревне, с бутербродом и стаканом холодного чая, в тепле Анютиного взгляда, я, тоже неосознанно, поставил стакан на землю, положил бутерброд и кинулся безоглядно к ней. «Нет, — бормотал я исступлённо, — нет, нет!» Я знал, что значит это моё «нет». «Не исчезай», «Не уходи», «Не бросай меня», «Не оставляй одного». Анюта обхватила меня, стала гладить спину и дрожащим голосом принялась утешать:
   — Не бойся ничего. Я не брошу тебя никогда. Я всегда буду с тобой. Не бойся.
   Она повторяла по многу раз одни и те же слова. А над нами летал Павел и кричал. Что кричал он? О чём предупреждал? Что тщился объяснить мне?
   Письмо пришло в субботу, и вынула его из почтового ящика мать, своей рукой, когда возвращалась из леса.
   Мы сели завтракать. И письмо лежало около Анютиной тарелки. Анюта разложила пышные сырники по тарелкам, поднесла каждому из нас миску со сметаной, разлила по чашкам молоко. Сыр, колбаса лежали посреди стола на тарелке.
   Когда мы с матерью начали есть, Анюта разорвала конверт, водрузила на нос очки и развернула письмо.
   Забыв жевать, я уставился на неё. Сжалось сердце, когда я увидел бледность, залившую лицо Анюты, и её непропорционально большие — за очками — глаза.
   — Что? — спросила мать дрогнувшим голосом, хотя, похоже, она и так знала — что!
   Анюта ответила не сразу. И голос её, как и материн, дрогнул:
   — «Мама! Ребёнок будет в октябре. Всё продавай и приезжай. Света работу не бросит. Собаку и кошку можешь привезти. Коля».
   …Так — через месяц — исчезла из моей жизни навсегда Анюта. С Тучкой и Мурзиком. Кто на очереди?

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

   Без Пашки я в школе — сирота. Одноклассники были фоном нашей с Пашкой жизни. Мы брали в школе лишь то, что давали нам учителя на уроках, и не видели остального. Нет, ребята не враждебны, но я перед ними не защищен. Меня спрашивают о моём лете, о Пашке, я не знаю, что отвечать.
   — Оставьте человека в покое, — останавливает их Тося. Она подходит ко мне, к нашему с Пашкой столу. — Хочешь, мы будем опять сидеть вместе?
   Коса. Узкое лицо. Зелёная трава, не глаза. С первого класса — передо мной. И сейчас вхожу в их зелень, как в воду. Павел научил меня плыть. Это ощущение, когда плывёшь… наконец поглощено водой напряжение, расправлена каждая мышца.
   Кажется, я киваю Тосе, потому что она идёт к своему месту, берёт ранец, возвращается и начинает выкладывать книжки на мой стол.
   Смех извлекает меня из воды, снова заковывает в броню. Над нами с Тосей смеются! Пытаюсь увидеть лица, а вижу только рты с хищными зубами, готовыми впиться в меня.
   — Жених и невеста… — чей-то голос — сквозь смех.
   Кошу глазом на Тосю — вдруг она сейчас убежит на своё место?
   — Если бы! Я согласна! — Тося улыбается. Смех гаснет, и я снова понимаю, что ненормален, что не вписываюсь в реальную жизнь, творящуюся вокруг. Происходящее для меня — за гранью моего разума. Что сказала Тося? Сначала ребята смеялись и дразнили нас, почему перестали?
   Кто Тося? Отличница, молчальница, тихая мышка? Я щурюсь, глядя на неё, и глаза режет как от яркого света!
   Света?!
   Нет, я не хочу, чтобы Тося сидела рядом со мной, не хочу, чтобы сердце норовило убежать от меня. Пусть лучше Тося сидит на своём месте, и я буду издалека смотреть на неё. Пусть звучит смех и грозят впиться в меня зубы ребят, лишь бы ничего не случилось с Тосей! Я не хочу, чтобы Свет отнял и её, как отнимает одного за другим всех тех, кто так нужен мне!
   Нет, вовсе не дураки ребята в нашем классе, и вовсе не чужды им чувства человеческие — нас растила Софья Петровна! Смелость Тоси оценена. И не только смех потух. Странная тишина повисла над нами с Тосей. Она и в ней — насмешливый голос Тофа «Уж не заболели вы часом все разом, где гвалт?» начали урок математики.
   Это был первый за все мои школьные годы урок математики, когда мне приходилось продираться к задаче — я совершал героические усилия, чтобы слышать Тофа и понимать знаки с цифрами на доске. Пурга северной страны Анюты… но у меня нет верёвки, держась за которую, я могу сделать хоть шаг, я должен сам протянуть верёвку между двумя пунктами — мною и Тофом, тоже пытающимся пробиться ко мне.
   Что сказала Тося? Она хочет, чтобы мы были женихом и невестой?
   Нет же, мне нельзя повернуться к ней и смотреть на неё. Мне нельзя говорить с нею. Я не имею права принести ей беду!.
   Как проходит тот день, не помню. В голове стучат слова: «Иди на своё место», их я должен сказать Тосе. Такие простые слова. Но они обожгут мой рот и разрушат меня. И я не говорю их Тосе: я хочу, чтобы Тося сидела со мной, я хочу пробиваться к Тофу…
   Вместо исписанной доски — мать и Тося. Они — рядом?! Словно слиты в одно целое?!
   Что-то говорит мне Тоф. Не слышу ни звука. Внутри неловко, точно каждый мой орган придавила тяжесть. Встаю и иду из класса. Ноги заплетаются. Я задохнусь сейчас.
   В туалете снимаю пиджак, рубаху, кладу на подоконник и засовываю себя под струю ледяной воды. Уже ломит лицо и голову, уже ломит шею и спину, а я всё не закрываю кран.
   Лица матери и Тоси продолжают качаться рядом перед моими глазами! И очень зыбки границы между ними.
   — Что с тобой, Иов? Тебе нехорошо? — голос Тофа.
   По мне текут струи воды в штаны, Тоф вытирает меня своим платком.
   — Может быть, к врачу сходим?
   Смотрю в серые глаза Тофа, а трава Анютиного леса заболачивает всё пространство вокруг, мама лежит на этой траве и смотрит в небо. Не мама, Тося. Её глаза — трава. Понять Тосю — понять маму.
   При чём тут Тося? Тоси никакой нет. Есть только мама. И я иду за ней.
   — Ты расстроен, что Паша уехал? Но ведь не умер же он, он когда-нибудь вернётся, — говорит Тоф. — Он обязательно вернётся к тебе. И можно же писать письма. Вы будете писать друг другу письма. Я понимаю, такая дружба…
   Пашка? Да, конечно, всё из-за Пашки. Если бы Пашка не уехал, ничего не случилось бы. Не Пашка — тоже Павел.
   — Идём в класс. Я дал ребятам самостоятельную. Может, и ты успеешь что-нибудь решить? — Тоф берёт с подоконника мою рубаху, мой пиджак, помогает мне одеться. — Это хорошо, что Тося поможет тебе справиться с отсутствием Паши. Тося очень неординарная девочка. У вас с ней один склад мышления.
   Мы уже стоим у класса. И я спрашиваю:
   — Что это значит?
   — Не бойся дружбы с нею. — Тоф не отвечает на мой вопрос, повторяет: — Она поможет тебе справиться с отсутствием Паши.
   Когда мы вошли в класс, зазвенел звонок, и Тоф быстро собрал листки с «самостоятельной».
   Как шёл тот день и последующие? Сон то был или явь? В школе, дома — два лица рядом, материно и Тосино.
   Очнулся я от крика. Крик исходил из всех углов, с потолка, с пола, и даже в моей комнате зазвенели стёкла.
   — Какое право ты имела скрыть от меня? Это и мой ребёнок! Я — отец! — Саша кричит так, словно от его крика зависит жизнь человека.
   Какой ребёнок? И тут же наконец понимаю: мать ждёт ребёнка.
   — Да, я остался жив. Едва сполз с больничной койки, и — к тебе. А ты меня опять гонишь?
   Ясно. Мать в своём репертуаре. Но обычно она гонит чужих, а Сашу она любит. Почему же гонит? Что плохого сделал ей Саша?
   — Ты переходишь границы дозволенного. Ты имеешь право распоряжаться собой. Но нашим общим ребёнком?! Как ты смеешь лишать его отца? Ты спросила его, хочет он расти без отца? Я рос без отца. Я знаю, что это такое. Я не хочу, чтобы мой ребёнок пережил то, что я. Ты топчешь живую любовь — твоё право. Но ребёнок…